Category: фантастика

Category was added automatically. Read all entries about "фантастика".

История про то, что два раза не вставать


А вот кому угрюмое рассуждение о смешных вещах?

Когда начинаются новые времена, то в обществе нарастает тревога. Внезапно сытые люди оборачиваются после спектакля, и видят, что ни шуб в гардеробе, ни домов их на месте не оказалось.
Когда веет ветер перемен, который радует своей свежестью, не обращаешь внимания, что где-то далеко, на краю видимого поля происходит кровавая давка. Поэтому в час беды довольно неосмотрительно издеваться над человеческой суетой и тревогой.
История про то, что два раза не вставатьЗанимаясь мемуарами XX века, я много раз натыкался на упрёки такого рода. Люди порицали ближних, что тащили в нору соль и спички. Многие из этих мемуаристов истлели во рвах, по лесам, в шинелях и штатском.



Далее по ссылке:
http://rara-rara.ru/menu-texts/sereznost


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ВНУК ГРАФИНИ


Вокруг ежедневно происходили куда более дикие вещи, чем он мог ожидать, когда отправлялся в путь. В Вене у него украли чемодан, а потом вернули. В Будапеште случайный попутчик, когда он отвернулся, вписал ему в дневник свои впечатления.
Впрочем, молодой Свантессон не ужасался. Путешествия ― а особенно путешествия делового человека, совершаемые ради заработка, быстро черствят душу.
Он медленно добирался к месту своего назначения, и вот, наконец, на повороте горной дороги перед ним открылся замок графа ― огромное, с множеством шпилей здание на холме.
Остановившись в придорожной корчме, он принялся ожидать аудиенции. Однако дни тянулись за днями, а молодой юрист, познавший науку сложения площадей и земельное право, всё жил в комнате, где тараканы были крупнее румынского чернослива. Но он не возмущался: дело стоило того ― за большие деньги его наняли для оформления земель графа, который славился богатством и чудачествами (эти качества всегда идут рука об руку). Свантессон приступил к работе, но держал парадный костюм наготове.
Правда, ему никак не удавалось понять, в замке ли заказчик. Ожидая встречи после работ в поле, он слушал под закопченными сводами корчмы разговоры на разных языках ― мадьярском и румынском, внимал напевному цыганскому наречию и отрывистым словам вовсе неизвестных народов. Он провёл всю жизнь на севере, где жизнь понятна и пресна, как монастырский хлеб, и сказки славян, которых одни звали славянами восточными, а другие ― западными, были долго чужды ему. Но однажды в корчму забрёл бродячий певец с гуслями, и Свантессон услышал песню о девушке, что, встретив свою смерть, выпросила отсрочку, но даже тогда, когда истекла эта отсрочка, осталась жива. Смерть отступила перед её красотой, так что любовь победила смерть, правда, не до конца понятным молодому Свантессону образом. И он понял, что эта история о любви подействовала на него сильнее, чем история несчастной Гретхен, что спасла свою душу, да не спасла свою жизнь.
Об этом и ещё обо многом другом он писал своей невесте Гунилле, и ветер трансильванских гор, струившийся из окна, сам перелистывал страницы длинных писем. Гунилла ждала его на севере, а Свантессон описывал ей земли юга, по которым бродил с деревянным циркулем и вязанкой топографических колышков.
Время его текло песком сквозь пальцы, но вдруг из замка явился посыльный. Оказалось, что заказчик скончался много дней назад, а долгое ожидание было следствием ошибки перевода. Граф был наполовину соотечественником Свантессона, и вышло так, что молодому Свантессону, возвращавшемуся домой, пришлось сопровождать гроб в Швецию. И вот он двинулся домой в странной компании с лакированным ящиком. На память о чужой земле он вёз записи народных песен, подкову и землемерный колышек.
Гроб установили в фамильном склепе на крохотном кладбище в центре Вазастана.
Через несколько дней в доме молодого юриста появился упитанный человек средних лет. Это был молодой граф Карлсон, наследник полушведа, полурумына. Карлсон явился для окончательного расчета со Свантессоном, но, завершив формальности, не вернулся к себе в Мальмё.
Дело в том, что сестра молодого юриста, Бетан Свантессон, была неравнодушна к пришельцу, и он отвечал ей взаимностью. Поэтому молодой Свантессон терпел гостя ради сестры, хотя Гунилла его недолюбливала. Боссе, его старший брат, тоже опасался Карлсона, но ничего не мог поделать.
Бетан вдруг начала чахнуть, и семье чудилось, что с каждым вздохом она теряет жизненные силы. Она умерла весенним днём, когда вся природа приветствовала пробуждение жизни.
На похороны, прервав своё кругосветное путешествие, приехал дядюшка Юлиус Йенсен. Когда он появился на кладбище, Карлсон чего-то испугался и убежал вприпрыжку, кутаясь в свой комичный чёрный плащ с кровавым подбоем.
Прошло совсем немного времени, и знакомый недуг поразил и Гуниллу. Её кожа приобрела мёртвенно-серый оттенок, и она стала всё больше времени проводить в постели.
В один из тёплых летних дней, что так прекрасны в старом Стокгольме, дядюшка Юлиус пришёл к молодому человеку для серьёзного разговора. Он показал младшему Свантессону чемодан с набором оструганных колышков, арбалеты и склянки со святой водой, до поры до времени дремавшие в кожаных петлях. Дядюшка Юлиус рассказывал о таинственных летающих людях и о том, как он дрался с ними на всех континентах. По всему выходило, что Карлсон ― одно из этих существ, что влетают по ночам в окна и пьют, как клюквенный морс, жизненную силу обыкновенных людей.
― Вампир? ― удивился молодой Свантессон. ― Как так?
― Вампир, ― отвечал дядюшка Юлиус хладнокровно. ― Вы их, Бог знает почему, называете упырями, но я могу тебя уверить, что настоящее название их «вампир», и, хотя они всегда чисто славянского происхождения, но встречаются во всей Европе и даже в Азии. Незачем придерживаться имени, исковерканного русскими писателями, которые вздумали всё переворачивать на свой лад и из «вампира» сделали «упыря».
― Упырь! Упырь! ― повторил дядюшка Юлиус с презрением, ― это всё равно, что если бы мы, шведы, говорили вместо «фантома» или «ревенанта» слово «привидение»! И посмотри, как глядит ваш гость на эту бедную девушку, твою невесту. Послушай, что он ей говорит: ровно то же, что и несчастной Бетан. Расхваливает и уговаривает заходить в гости; но я вас уверяю, что не пройдет и трёх дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких, но ты им не верь!
― Карлсон ― вампир? ― спросил молодой Свантессон.
― Без сомнения, ― отвечал дядюшка Юлиус.
― Скажи-ка, дядя, ― спросил молодой человек, ― каким образом ты узнаёшь, кто вампир и кто ― нет?
― Это совсем немудрено. Что касается до Карлсона, то я не могу в нём ошибаться, потому что знал его ещё прежде, и (мимоходом будет сказано) немало удивился, встретив его здесь. На это нужна удивительная дерзость ― ведь пять лет тому назад я был одним из тех, кто взломал двери замка, в который тебя так и не допустили. Освещая себе дорогу факелами, мы спустились в подвал и вскрыли гроб его бабушки, знаменитой Эжбеты Батори, что летала по ночам над окрестными деревнями, похищая крестьянских детей. Мы вколотили осиновый колышек от палатки Готфрида Бульонского в странный моторчик на её спине, застопорив движение летательного винта… Сто лет графиня наводила страх на всю округу, но мы покончили не только с ней, но и с её мужем ― Белой Лугаши, хотя для этого мне понадобилось пересечь океан. Исчез только мальчик-посыльный ― тогда я думал, что это просто один из многочисленных агентов Лугаши, но это был его внук, тот самый Карлсон! Но мы отвлеклись, ― ты спрашиваешь, каким образом узнавать вампиров? Заметь, как Карлсон, за едой или в разговоре, щелкает языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.

Услышанное взволновало молодого юриста, и ночью, вместе с дядюшкой и братом Боссе, он прокрался в спальню Гуниллы. Им предстала страшная картина: Гунилла в объятьях страшного сна металась по кровати, не открывая глаз. Над ней, под потолком, стукаясь о люстру, кружил Карлсон. Рядом, к ужасу братьев, висела в воздухе задумчивая Бетан с закрытыми глазами.
Дядюшка Юлиус выставил вперёд деревянный крест из своего бездонного чемодана, и, шарахаясь о стены, страшная пара вылетела в окно.
Той же ночью братья прокрались в склеп. Гроб, привезённый из Румынии, был пуст, и троица удовлетворилась тем, что разрыла могилу Бетан и вколотила несколько колышков в её прекрасное тело. Поутру их ждало новое испытание: Карлсон пытался вылететь из их дома с Гуниллой на руках. Дядюшка Юлиус схватил его за ногу, и Карлсон с размаху бросил свою драгоценную ношу на балкон. Молодой Свантессон схватил Карлсона за другую ногу, и они покатились по полу. Карлсон царапался, кусался и вдруг вырвался у молодого человека из рук.
Похититель улетел прочь, задевая за островерхие крыши шведской столицы.

Этой ночью со Свантессонами случилось превращение ― они стали мстителями. Оставив Гуниллу на попечение Боссе, дядюшка Юлиус и молодой Свантессон снова отправились на кладбище, но теперь там отсутствовал не только обитатель гроба, но и сам его деревянный дом.
Дядюшка Юлиус утверждал, что только цыгане могут помочь Карлсону вернуться обратно в Румынию. И правда ― недавно в этой местности видели пёструю банду цыган, похожих видом на французских философов. И эти цыгане явно были чем-то озабочены.
Волоча за собой свой потрёпанный чемодан на колёсиках, дядюшка Юлиус вёл молодого юриста за собой. И вот вдали показалось облачко пыли. Тогда они побежали по сельской дороге, пока не приблизились к шумной кочующей толпе. Цыгане дудели в рожки и играли гармониками. Торопясь, они везли на повозке уже знакомый Свантессону и Йенсену гроб. Путь дядюшке внезапно заградил предводитель на чёрной, как ночь, лошади.
― Оставь нас, мы дики, нет у нас закона, ― произнёс он, будто бы не разжимая губ. И то было верно: на закон Свантессон с Йенсеном и не надеялись, но и бежать, последовав его совету, тоже не могли. Дядюшка Юлиус достал из чемодана светящийся японский меч и вступил в битву, а его молодой спутник изловчился и, юркнув под крупом лошади, вскочил на повозку. Кто-то схватил его за ногу, но, лягнувшись, молодой человек сбросил противника на дорогу.
Отбиваясь от цыган, он, наконец, дёрнул на себя крышку гроба.
Прямо перед ним лежал Карлсон. На сером лице у летающего человека бродила ужасная улыбка, а руки мертвеца жили своей жизнью, перебирая край сюртука.
Свантессон выхватил из-за пазухи свой землемерный колышек и воткнул его в выгнувшееся в судороге тело. Тут же Карлсон обратился в прах, а цыгане, свистом понукая своих коней, бросились прочь, доказав ещё раз философскую сущность своей натуры.
Свантессон вернулся домой. Первой его встретила Гунилла. Цвет её лица ясно говорил, что заклятие снято. «Любовь снова победила смерть», ― подумал молодой Свантессон, вспомнив румынскую корчму и великую песнь о любви, которой позавидовал бы сам Гёте.
Теперь перед счастливой парой была целая жизнь ― такая же неторопливая, как смена сезонов в северной природе. Свадьба была скромной; всего несколько человек пришли в стокгольмскую церковь, рядом с которой была похоронена несчастная Бетан. Сквозняки давно развеяли прах, в который она обратилась в ту страшную ночь, но она незримо присутствовала на церемонии.
У Боссе, как он ни сдерживался, наворачивались на глаза слёзы.
Началась новая страница жизни семьи.
Однако уже через несколько дней молодой Свантессон почувствовал, что его неизъяснимо притягивает нежная шея жены. Он норовил поцеловать супругу именно в нежную жилку, хранящую едва заметный след укуса Карлсона.
А к концу медового месяца молодой юрист почувствовал, что умеет летать, ― правда, пока недалеко, от кровати к столу.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ ДИПЛОМАТА
10 февраля

(снукер)



— Кто это так кричит, — поёжившись, спросил Раевский. — Слышишь, да?
— Это обезьяны.
— Странные у вас обезьяны.
— Они двадцать лет agent orange ели, что ты хочешь, — хмуро сказал Лодочник. — Я потом расскажу тебе историю про Сунь Укуна, царя обезьян, и его страшное войско. Но это потом.
Они вылезли из машины и пошли по узкой песочной дорожке к клубу. Раевский, подпрыгивая, бежал за старшим товарищем — отчего того звали Лодочником, он не знал, а Лодочник сам не рассказывал. Раевский хотел подражать Лодочнику во всём, да вот только выходило это плохо.
Он напрасно ел экзотическую дрянь в местных ресторанчиках и напрасно пил куда большую дрянь из местных бутылок, похожих на камеры террариума или хранилища демонов.
В торгпредстве молодых людей почти не было вовсе, поэтому они сразу нашли друг друга. Даже в местной гостинице они, не сговариваясь, поселились в соседних номерах — Лодочник в семнадцатом, а Раевский в шестнадцатом. Раевский поставлял сюда банкоматы, а Лодочник заведовал всей торговлей с соседней страной, что шла по двум ниточкам дорог, проложенным в обход минных полей. После большой войны сюда завезли копеечные калькуляторы и плееры.
Эти два предмета убили местную письменность и науку — убили начисто, и будущим страны стало её прошлое.
Консульство тут было маленькое.
Старики доживали последние месяцы до пенсии, а молодые люди глядели на сторону. Из страны надо было валить — пора братской дружбы, бальзама «звёздочка» и дешёвых ананасов кончилась. Издалека долго плыли долги в донгах, а здесь делать было нечего. Разве что пить виски под сухой треск бильярдных шаров в клубе. Лишь недавно Раевский узнал, что только иностранные туристы пьют змеиную водку, а обезьяньи мозги вовсе не так вкусны, как кажется. Один из торговых представителей съел что-то неизвестное, а наутро его нашли с почерневшим, вздутым лицом. Маленький пикап увёз его в аэропорт, упакованного, как матрёшку, — в обычный, цинковый, а поверх всего деревянный ящик.
Развлечение из этого, впрочем, было неважное.
Раевский боялся смерти — впрочем, как и всякий обычный человек. Он не любил самого вида мертвецов, и когда его мальчиком, вместе с классом, повели в Мавзолей, он стал тошниться чуть ли не на гроб вождя. Он никому не рассказывал, что Ленин в этот момент показался ему удивительно похожим на пропавшего во время войны дедушку, которого он знал только по фотографиям.
Дедушка был герой-разведчик, вся грудь в орденах, но только в самом конце войны его сбросили на парашюте не то к восставшим полякам, не то к восставшим против немцев чехам, и он растворился в огне этого восстания.
Дедушка остался молодым — на портрете в огромной столовой их дома на улице Горького.
Но это было далеко — в московском детстве, а тут смерть была в малярийном воздухе, в каких-то непонятных насекомых… Про проституток он и не думал.
Воздух под низким потолком был наполнен треском костяных шаров.
Двое поляков схватились с парой немцев — вспоминая былую национальную вражду. Из русских тут был только Чекалин — странный человек с израильским и русскими паспортами одновременно и ещё каким-то непонятным зелёным паспортом (Лодочник как-то стоял вместе с ним на паспортном контроле здесь и в России).
— Кто это с Чекалиным, не знаешь? — спросил тихо Лодочник.
Раевский был рад услужить, и, как раз, это он знал — худой чёрнобородый человек рядом с Чекалиным был недавно приехавший по ооновской линии пакистанец.
— Это афганец или пакистанец. Закупки продовольствия, рис, специи. Кажется, услуги связи. Его тут зовут просто Хан.

Пакистанец подошёл к ним сам.
— Простите, я слышал слово «снукер».
Раевский залихватски взмахнул рукой и сказал, цитируя что-то: «От двух бортов в середину! Кладу чистого»... Но пакистанец и не повернулся к нему, а смотрел на Лодочника, будто поймав его в прицел.
— Ну, да. Я люблю снукер, — ответил тот.
— В снукер мало кто играет. Вы русские, предпочитаете пирамиду. У меня есть шары для снукера.
— Мы можем по-разному.
— У меня такое правило: три партии, последняя решающая — хорошо?
— Что ж нет? На что сыграем?
— На желание. У вас есть свои шары — а то можно сначала вашими? Тогда вторую — моими?
— То есть? — опешил Лодочник.
— Бывают суеверные люди, вот мне многие вещи приносят счастье. Может, и вам… — и пакистанец открыл деревянный ящик, внутри которого на чёрном бархате лежали разноцветные шары. Пятнадцать красных, жёлтый, зеленый, коричневый, синий, розовый и чёрный — лежали как дуэльные пистолеты, готовые к бою. Отдельно от всех, в своей вмятине покоился белый биток.
И Лодочник понял, что не отвертеться.

Первую партию Лодочник с трудом выиграл и с дрожащими руками сел за стол. Пакистанец, казалось, совсем не расстроился, и принялся рассказывать про местного коммунистического лидера. Он был известен тем, что вошёл в революцию с помощью своих трусов. Во время восстания на французском крейсере обнаружилось, что нет красного знамени. Маленький баталер отдал свои красные трусы, и они взвились алым стягом на гафеле — а баталер, просидевший всё время в кубрике, превратился в лидера партии.
Лодочник тоже знал этот анекдот, а вот Раевский ржал, как весёлый ослик, взрёвывая и икая. Лодочник похвалил начитанность чернобородого, и после этой передышки они снова встали к столу.
Во второй партии началась чертовщина.
Пакистанец делал партию в одиночку. Только один раз он встретился с настоящим снукером. Но из этой крайне невыгодной диспозиции он ловко вышел, коротко ударив кием, поднятым вертикально. Это был массе — кий пакистанца точно ударил шару в правый бок, тот отклонился вперёд и влево и, завертевшись, ушёл вправо, огибая помеху. Но потом биток, подпрыгнув, миновал не только соседний шар, а, сделав дугу, помчался в сторону.
Лодочник не верил глазам, и сначала проклял лишний виски. Но алкоголь ничего не объяснял — в каждом из шаров будто сидел пилот-гонщик.

Дул влажный ветер с границы, где одна на другой лежали в земле мины — китайские, советские, французские и американские. И ветер этот, полный дыхания спящей смерти, бросал Лодочника в пот.
— Я тоже видел, — бормотал Раевский. — Это фантастика… Впрочем, нет — наверняка там магниты какие-нибудь.
— Нет там магнитов, я проверял, — Лодочник был уныл. — Не позорься, какие магниты. Это королевский крокет.
Раевский, не расслышав, вытащил зажигалку, но, повертев её в руках, засунул Cricket обратно в карман.
Лодочник пояснил:
— Королевский крокет — ежи разбегаются от меня в разные стороны. Да ты не читал, что ли, про кроличью нору?
Подошел пакистанец, и они вежливо расстались, чтобы встретиться на следующий вечер.
— Ну, не расстраивайся. Ну, попросит он тебя прокукарекать. Ну, там, напоить всех — соберём тебе денег, все дела…
Но Лодочник понимал, что дело плохо, что-то страшное было в неизвестном желании пакистанца. И он понимал, что отказаться от него будет невозможно. Кто-то огромный, страшный, как чудовище из его детских снов, подошёл к нему сзади и положил тяжёлые липкие лапы на плечи.
Всё так же тревожно кричали обезьяны, будто говоря: «Куда ты, бедная Вирджиния, вернись, бедная Вирджиния».
Тянули к нему ветки пальмы, погребальным колоколом звенела на ветру вывеска сапожника.

Он пошёл сдаваться Парторгу. Парторг давно уже потерял это звание, а вот Лодочник помнил, как его вызвали в кабинет этого старика. Кто-то стукнул по инстанции, что Лодочник снимался во французском фильме про колониальные времена. Лодочник сфотографировался в обнимку со знаменитой актрисой, довольно выразительно положившей ему голову на плечо.
Тогда в торгпредстве было втрое больше людей, и Лодочника ожидало показательное разбирательство на заседании партийного комитета. Но Парторг вызвал Лодочника на разговор — и спрашивал вовсе не об этом деле, о планах на будущее и московских привычках. Лишь под конец, когда Лодочник уже повернулся к двери, Парторг спросил:
— Было?
Лодочник замахал руками.
— Молодец, я бы тоже не сознался, — подвёл итог Парторг и закрыл дело.
Теперь партия исчезла, вернее, их стало чересчур даже много. Но Парторг по-прежнему сидел в своём кабинете, дёргая за невидимые ниточки кадровых служб.
Лодочник рассказывал ему подробности, ожидая, что Парторг стукнет кулаком по столу, выматерится, но развеет его безотчётный страх. Но когда он поднял глаза, то понял, что старик по ту сторону старого канцелярского стола напуган не меньше, а больше его.
— Ты не представляешь, во что ты вляпался. Но и я виноват — я должен был узнать первым, а не узнал. Хан Могита появился в этом углу, а я его прохлопал. На желание?
Лодочник кивнул.
— Значит, на желание. Ну, какие у тебя могут быть желания, я понимаю. А вот у него… Пошли к завхозу.
Лодочник понял, что дело действительно серьёзное. Завхоза в торгпредстве никто не видел — он сидел у себя, как паук. Раньше думали, что он контролирует шифровальщиков или связан с радиопрослушиванием, но точно никто ничего не знал. Завхоз, казалось, выходил из своей комнаты только седьмого ноября и на Новый год — чтобы выпить рюмку водки с коллективом. Теперь остался только Новый год, и некоторые стажёры уезжали на Родину, так никогда и не увидев завхоза торгпредства.
Они пошли в полуподвал, где сидел в своей комнате Завхоз.
— С бедой пришёл, — Парторг сел на край табуретки. — Могитхан объявился.
Завхоз быстро повернулся к нему:
— Кто-то из наших? Уже сыграли? Во что?
— Вот он. Две партии, завтра третья. На бильярде шары катают. Есть у нас шары?
— Шары у нас есть, как всегда. У нас мозгов нет, а шары у нас всегда звенят, покою не дают. Есть у нас шары. Моршанской фабрики имени Девятнадцатого партсъезда, хорошие у нас шары, из моржового хера. Шучу, бивня.
Хитро прищурившись, смотрел на них из угла Ленин.
— А осталась ещё родная земля? — спросил Парторг.
— На один раз.
— Беда… — они оба замолчали надолго, пока Парторг, наконец, не сказал: — Что будем делать? Может, не оставим так?
— Пацана жалко, не видел ещё ничего в жизни, — Завхоз говорил так, будто Лодочника не было в комнате.
— Жалко, конечно, — но он сам виноват. А с тобой что делать? Без земли, ты-то без землицы родимой, сам знаешь… Известно, что с тобой будет.
— Ладно тебе, — Завхоз достал спички. — Отбоялись уже. Что нам с тобой терять, одиноким стареющим мужчинам.
Вспыхнул огонёк, и Завхоз поднёс его к кучке щепок под ленинским бюстом. Они разом занялись дымным рыжим пламенем. Запахло чем-то странным, будто после жары прошёл быстрый дождь и теперь берёзовая кора сохнет на солнце. Пахло летом, скошенной травой и детством.
Теперь Завхоз достал из сейфа коробку с шарами. На картонной коробке чётко пропечатался номер фабрики и красный силуэт Спасской башни. Завхоз поставил её перед огнём, и Лодочник вдруг обнаружил, что голова вождя в отсветах пламени сама похожа на бильярдный шар.
Завхоз достал из мешочка чёрную пыль (Это и есть Родная Земля, догадался Лодочник) и бросил щепотку в огонь.
Он вдруг оглянулся и сделал странное движение.
Лодочник ничего не понял, но Парторг мгновенно и точно истолковал странный жест:
— А ты что тут делаешь? Ну всё, всё… Иди, нечего тут. Завтра зайдёшь.
Наутро парторг сам отдал ему коробку с шарами.

Пакистанец нахмурился, увидев чужие шары, но ничего не сказал.
Пошла иная игра — морж бил слона влёт, советская кость гонялась за вражьей почти без участия игрока.
Лодочник делал классический выход, клал шары по номерам и вообще был похож на стахановца в забое.
Пакистанец сдувался с каждым ударом.
— Партия! — Лодочник приставил кий к ноге, как стражник — алебарду.
«Партия» — было слово многозначное.
Пакистанец поклонился ему, но видно было, что его лицо перекошено ненавистью.
Однако радость победы миновала Лодочника. Ещё собирая в картонную коробку драгоценные шары, он почувствовал себя плохо, а, вручив их Парторгу, обессилено привалился к стене. До машины Раевский тащил его на себе. Вместо общежития друг отвёз его во французский колониальный госпиталь, и прямо в вестибюле Лодочник ощутил на лице тень от капельницы.
На следующий день температура у него повысилась на полградуса, на следующий день ещё. Ещё через два дня градусник показал тридцать восемь, через четыре — сорок. Три дня Лодочник пролежал с прикрытыми глазами при температуре сорок один.
Лодочник смотрел на то, как медленно вращает лопасти вентилятор под потолком. Точь-в-точь, как вертолёт, что уже заглушил двигатель, — и вот Лодочник снова проваливался в забытьё.
Затем температура начала спадать, и он стал заглядываться на медсестёр.
Когда за ним приехал Раевский, Лодочник смотрел на него бодро и весело — только похудел на двадцать килограмм.
Раевский вёз его по улицам, безостановочно болтая.
Навстречу им, из ворот консульства, выезжал грузовичок-пикап. Из-за низких бортов торчал огромный деревянный ящик, покрытый кумачом.
Раевский вздохнул и ответил на незаданный вопрос:
— Это Завхоза на Родину везут. Он ведь одновременно с тобой заболел — только вот температура у него не спала.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ

25 января

(встреча выпускников)



Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов, — потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За двадцать лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен — вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас двадцать лет назад она была абстракцией, метафорой — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.
А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет — не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития, — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.

Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку — и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.

Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был, как Пётр Первый, — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
— А что там дальше?
— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
— И что там?
— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.

Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.
— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.
И понеслось.
— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
— Сейчас вы все обалдеете.
— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
— Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
— Астрологическая? На торсионном двигателе!
— С нефритовым статором!
— С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
— Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.
— Сначала надо взять кровь.
— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
— Подписать не надо, давай палец.
— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
— Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презираю, не верят, а кликают.
— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
— К тому же сейчас режим сменится.
— Что, не выпустят?
— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
— А кто Ваське сказал про мою жену?
— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.
— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели — видать, много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.
— Когда заходили?
— Да только что.
— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
— Как — умер?
— Обычно умер. Как люди умирают.
— В сорок лет?!..
— Его машиной задавило.
— Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно, кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы, как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после — и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет — один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим беззащитным праздником».






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать




«Ни один человек не живет такой простой жизнью, какою его награждают любопытные».
Оноре де Бальзак, «Старая дева»


Честные обыватели, к которым я себя отношу, норовят перед тем, как повесить последний шарик на ёлку, подвести итоги года. Дело это мне не очень близкое, но добровольное. Подведение итогов может ввести ещё трезвого обывателя в состояние грусти и прострации, не говоря уж о том, что будущий год ему никогда не сулит особых радостей. Поэтому хочется сказать моим собратьям, что всё будет хорошо, и Россия действительно управляется напрямую Господом Богом, как, по слухам, говорил генерал-фельдмаршал Миних.

В моём детстве было место на Пушкинской площади в Москве, вернее, за этой площадью на бульваре, что приводило меня в трепет. Это была скульптура, а, вернее, барельеф на стене, оставшийся осколком старого времени. Он изображал человека, крутящего огромное колесо. Мышцы человека были напряжены и выпуклы. Под ним было написано: «Все наши надежды покоятся на тех людях, которые сами себя кормят».Здание это было когда-то типографией Рябушинского и до сих пор сохранило слова «Утро России» на фасаде. Строил его знаменитый архитектор Шехтель.Этот привет от ленинского плана монументальной пропаганды, и пассажа из статьи «Посмотрим!» критика Писарева. Там говорится: «Характер закаляется трудом, и кто никогда не добывал себе собственным трудом насущного пропитания, тот в большей части случаев остается навсегда слабым, вялым и бесхарактерным человеком. Это значит, что вся наша надежда покоится на тех людях, которые сами себя кормят и из которых действительно сформировались первые и постоянно формируются новые представители базаровского типа. Надежда покоится на тех, которые сами себя кормят».
Итак, то был

http://rara-rara.ru/menu-texts/zimnie_zapiski_o_letnih_vpechatleniyah


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ ДЕСАНТНИКА
2 августа

(медаль)



Он начал готовиться к этому дню загодя.
Собственно, ему немного надо было — тельняшка с синими полосами у него была, и был даже значок за парашютные прыжки — как ни странно, вполне заслуженный. Такие значки давали за небольшие деньги в коммерческих аэроклубах.
После этого он поехал на рынок и купил медаль. Конечно, это был даже не рынок, а его тайный отдел, особый закуток, в котором продавцы и покупатели смотрели друг на друга искоса. Однако покупка прошла успешно. Медаль была большая, на новенькой и чистой колодке. Прежде чем расплатиться — стоила медаль копейки, он перевернул — номера не было. Она действительно могла принадлежать его сверстнику, а, может, её выдали перед смертью какому-нибудь ветерану войны, забыв вручить вовремя. Он представил себе этого старика с разбухшими суставами пальцев, морщинистую ладонь, на которой лежала эта медаль, и решил, что в судьбе этого куска серебра случился верный поворот.
И вот он вышел из дома, чтобы окунуться в пузырчатый и радостный праздник избранных. Но больше всего его манили женщины. Он видел, как обмякают девушки с рабочих окраин в руках бывших десантников. Он бредил от этих картин, что складывались в его воображении. Законная добыча победителей были не городские фонтаны и не ставшие на день бесплатными арбузы у торговцев неясных восточных национальностей. Это были женщины, уже успевшие загореть к августу, покорные, как вдовы проигравших битву воинов.
Так и случилось — нырнув в толпу, как в море, он тут же почувствовал, что в его правой руке бьётся, как пойманная рыба, женское тело. Новая подруга была средних лет и, видно, много повидала в жизни. Фигура, впрочем, у неё была тонкая, девическая.
Она уже льнула к нему, но он вдруг почувствовал себя в смертельной опасности. Бритый наголо человек, только что с уважением смотревший на его медаль, стал расспрашивать нового знакомца об их общей войне, и пришлось отшутиться. Бритый наклонился к другому, видно, его товарищу, и что-то сказал. Что-то неодобрительно, кажется.
Товарищ тоже стал смотреть на его медаль, и медаль горела, будто демаскирующая сигарета дурака, закурившего в дозоре. По медали ехал старинный танк и летели самолёты, их экипажи хотели с отвагой защитить не существующую уже страну, название которой было прописано ниже. И вот двое потасканных людей в таких же, как у него, тельняшках смотрели на эту королевскую рать: в ту ли сторону она двинулась.
Верной ли дорогой идут товарищи.
Это была настоящая опасность, и она чуть было не парализовала его.
Страх ударил в лицо, как ветер, в тот момент, когда он делал шаг из самолёта.
Это был особый страх — хуже страха смерти.
Но Самозванец быстро притворился пьяным, и женщина, цепко взяв за руку, потащила его в сторону. Она привезла его к себе домой, и они тут же повалились на скрипучий диван. Он брал её несколько раз, женщина стонала и билась под ним, не зная, что не желание даёт ему силы, а страх выходит из него в простых механических движениях. Наконец она забылась во сне, а он, шлёпая босыми ногами, прошёлся по грязному полу. Жильё было убого, оно предъявляло жизнь хозяйки, будто паспорт бедной страны без нашей визы.
Женщина была вычеркнута из его памяти мгновенно, пока он пил тёплую мутную воду из кухонного крана. Теперь он знал, что надо делать.
Выйдя из пахнущего сырым подвалом подъезда, он двинулся к себе — десантники разбредались как разбитая армия. Некоторые из них волочили за собой знамёна, будто собираясь бросить их к неизвестному мавзолею.
На следующий день он, едва вернувшись с работы, включил компьютер и не отходил от него до глубокой ночи. Страх жил в его душе и, как охранник, наблюдал за его действиями.
Для начала он посмотрел в Сети все упоминания о той давней войне и составил список мемуаров. Отдельно он записал солдатские мемуары, отдельно — генеральские. Через несколько дней непрерывного чтения он выбрал себе дивизию и полк.
Нужно было найти не слишком знаменитое подразделение, но реально существовавшее. Армия стояла в чужой стране давно, и множество людей прошло через одни и те же полки и роты. Некоторые ещё помнили своих командиров, поэтому он постарался запомнить не только своих начальников, но и соседних.
Наконец он стал читать воспоминания своих потенциальных сослуживцев — из других дивизий, конечно. Выбранная им часть, к счастью для него, не была богата воспоминателями. Он запоминал всё — и подробные перечисления свойств вооружения, и анекдоты про каких-то нерадивых офицеров. Затем он стал читать переведённые на русский язык воспоминания с той стороны. Их за бородатыми немногословными людьми в чалмах записывали англичане и американцы. И вот он уже ощущал под пальцами ворс ковра и вкус того, что варится в казане на тот или иной праздник. Часто он натыкался на незнакомые слова и на всякий случай учил их наизусть, выучил наизусть он и несколько чужих пословиц, раскатистых, как падение камней по горным склонам.
Он учил и топографию чужой земли, не только города и дороги, но имена ручьёв и кишлаков — благо карт теперь было предостаточно.
На работе на него смотрели косо, а по весне просто уволили. Он не расстроился — только пожал плечами.
Приходя домой, он вытаскивал из ящика письменного стола свою медаль — танк пыхтел, жужжали самолёты, но теперь это была его армия. Он поимённо знал пилотов и название деревни, откуда призвали механика-водителя.
Это был его мир, и он царил в нём. Страх перестал быть конвойным и стал часовым. Страх преобразил его, и он с удивлением вспоминал своё прошлое будто чужое. Он уже и был — совсем другим. Тот неудачник с купленной медалью был убит лысым десантником. И никто, даже этот вояка, не заметил этой смерти.
Когда снова пришёл август, он вышел на улицу как хищный зверь. Меняя компании, он добрался до центра, его товарищи пили и ржали как лошади, и опять молодые с уважением глядели на его медаль.
Вдруг началась драка.
Как всегда, было непонятно, кто её начал, но их били — и крепко. Несколько восточных людей сначала отлупили задиравшую их пару, а потом открыли пальбу из травматических пистолетов.
Были восточные люди хоть молоды, но организованы, а десантники пьяны и испуганы. Они дрогнули.
И вот тогда он встал на дороге бегущих и повернул их вспять. Медаль на его груди сверкнула, как сигнальная ракета. Он собрал растерявшихся и стал командовать. Слова звучали так же, как в уставах, и, услышав знакомые отрывистые команды, к ним стали присоединяться другие люди в тельняшках. Они окружили восточных людей и стали мстить им за минутное унижение.
В противники ему достался молодой парень, носивший, несмотря на жару, кожанку. Как только они сблизились, молодой выхватил нож, но человек с медалью перехватил его руку.
Не дав разжать молодому пальцы, Самозванец ударил этим сжатым кулаком в чужое горло. На мгновение драка замерла, потому что кровью всегда проверяется серьёзность намерений.
И если пролилась кровь, и это никого не заставило сдаться, то драку не остановить. А если под ноги лёг мёртвый, то значит, серьёзность достигла края.
Восточные или же южные, а может, юго-восточные люди бежали прочь, оставив на поле боя раненых.

На следующий день за ним пришли трое в серых милицейских мундирах. Но никого не было в доме — жужжал включённый компьютер с пустым диском, да сквозняк гонял по полу какие-то бумажки.
Десантники прятали его на разных квартирах. Он по большей части спал или глядел в потолок.
Такие случаи бывали, но в этот раз ничего не кончилось.
В городе поднялся бунт. Восточные люди пронесли убитого по улицам, прежде чем похоронить. Торговцы первыми арбузами, вчера ещё мирные, избили нескольких милиционеров, заступивших им дорогу. Ещё через день запылали машины перед мэрией,
В его убежище пришли несколько человек и молча встали в прихожей. Вопрос был задан, но не произнесён.
Он спокойно посмотрел им в глаза и назначил старших групп.
— Это особый период, — сказал он под конец. — Особый период, вы поняли? Именно это и есть — Особый период.
Точно в назначенное время его подчинённые явились на встречу. У них уже были оружие и автомобили. Затем они реквизировали запас формы в армейском магазине. Снежный ком обрастал новыми частицами стремительно, и через две недели против них двинули внутренние войска.
Но оказалось, что Самозванец лучше своих противников штудировал учебники по тактике. С минимальными потерями он выиграл несколько боёв. Теперь у него был штаб, и несколько человек рассылали воззвания от лица нового партизанского командира.
Иногда их печатали в формате обычного листа, а в уголке помещалась фотография — человек с размытым лицом, но чётко очерченной медалью на груди.
Страх по-прежнему жил в нём, но теперь он стал преградой, не дающей ему вернуться в прежнее состояние, затаиться и спрятаться.
И вот наступил странный мир, против человека с медалью стояла огромная государственная машина, но свой особый страх разъедал и её. А если не решиться на что-то сразу, то с каждой секундой резкое движение становится всё менее пригодным.
Огромный край принадлежал теперь ему — и, играя на железнодорожной магистрали, как на флейте, он добился перемирия с правительством. Впрочем, страна рушилась, и что ни месяц от неё откалывались куски.
Вокруг него возник уже целый бюрократический аппарат. Два раза человек с медалью провёл чистки, показательно расстреливая проворовавшихся сподвижников. Этим он убивал двух зайцев — уничтожал вероятных соперников и подогревал народную любовь. Жизнь стала проста и понятна — был урожай, и был лес на продажу, был транзит, с которого бралась дань. Экономика упростилась, и оказалось, что жить можно и так.
А о нём самом много спорили, но легенда побеждала все свидетельства. Первым делом он сжёг военкомат, а потом и изъял отовсюду свои личные дела — вплоть до медицинской карты. Официальная биография правителя не была написана. Собственно, её и запрещено было писать, и это выходило дополнительным доказательством личной скромности.
Однажды, после выигранной скоротечной войны с южными соседями, человек с медалью объезжал свою армию.
В одном из полков он увидел того самого лысого десантника, лицо которого запомнил навсегда.
Лысый постарел, но всё же был бодр. Он не услышал шагов человека с медалью и, стоя к нему спиной, продолжал вдохновенно рассказывать, как воевал вместе с вождём на далёкой забытой войне.
Только по изменившимся лицам слушателей лысый догадался, что надо обернуться.
Ужас исказил его лицо, ужас точь-в-точь такой же, какой испытал человек с медалью давней августовской ночью. Сомнений не было — лысый не узнал его.
Человек с медалью помедлил и улыбнулся.
— Всё верно. Никто, кроме нас, да, — и он похлопал лысого по плечу.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ВНУК ГРАФИНИ


Вокруг ежедневно происходили куда более дикие вещи, чем он мог ожидать, когда отправлялся в путь. В Вене у него украли чемодан, а потом вернули. В Будапеште случайный попутчик, когда он отвернулся, вписал ему в дневник свои впечатления.
Впрочем, молодой Свантессон не ужасался. Путешествия ― а особенно путешествия делового человека, совершаемые ради заработка, быстро черствят душу.
Он медленно добирался к месту своего назначения, и вот, наконец, на повороте горной дороги перед ним открылся замок графа ― огромное, с множеством шпилей здание на холме.
Остановившись в придорожной корчме, он принялся ожидать аудиенции. Однако дни тянулись за днями, а молодой юрист, познавший науку сложения площадей и земельное право, всё жил в комнате, где тараканы были больше румынского чернослива. Но он не возмущался: дело стоило того ― за большие деньги его наняли для обмера земель графа, который славился богатством и чудачествами (эти качества всегда идут рука об руку). Свантессон приступил к работе, но держал парадный костюм наготове.
Правда, ему никак не удавалось понять, в замке ли заказчик. Ожидая встречи после работ в поле, он слушал под закопченными сводами корчмы разговоры на разных языках ― мадьярском и румынском, внимал напевному цыганскому наречию и отрывистым словам вовсе неизвестных народов. Он провёл всю жизнь на севере, где жизнь понятна и пресна, как монастырский хлеб, и сказки славян, которых одни звали славянами восточными, а другие ― западными, были долго чужды ему. Но однажды в корчму забрёл бродячий певец с гуслями, и Свантессон услышал песню о девушке, что, встретив свою смерть, выпросила отсрочку, но даже тогда, когда истекла эта отсрочка, осталась жива. Смерть отступила перед её красотой, так что любовь победила смерть, правда, не до конца понятным молодому Свантессону образом. И он понял, что эта история о любви подействовала на него сильнее, чем история несчастной Гретхен, что спасла свою душу, да не спасла свою жизнь.
Об этом и ещё обо многом другом он писал своей невесте Гунилле, и ветер трансильванских гор, струившийся из окна, сам перелистывал страницы длинных писем. Гунилла ждала его на севере, а он описывал ей земли юга, по которым бродил с деревянным циркулем и вязанкой топографических колышков.
Время его текло песком сквозь пальцы, но вдруг из замка явился посыльный. Оказалось, что заказчик скончался много дней назад, а долгое ожидание было следствием ошибки перевода. Граф был наполовину соотечественником Свантессона, и вышло так, что молодому Свантессону, возвращавшемуся домой, пришлось сопровождать гроб в Швецию. И вот он двинулся домой в странной компании с лакированным ящиком. На память о чужой земле он вёз записи народных песен, подкову и землемерный колышек.
Гроб установили в фамильном склепе на крохотном кладбище в центре Вазастана.
Через несколько дней в доме молодого юриста появился упитанный человек средних лет. Это был молодой граф Карлсон, наследник полушведа, полурумына. Карлсон явился для окончательного расчета со Свантессоном, но, и завершив формальности, не вернулся к себе в Мальмё.
Дело в том, что сестра молодого юриста, Бетан Свантессон, была неравнодушна к пришельцу, и он отвечал ей взаимностью. Поэтому молодой Свантессон терпел гостя ради сестры, хотя Гунилла его недолюбливала. Боссе, его старший брат, тоже опасался Карлсона, но ничего не мог поделать.
Бетан вдруг начала чахнуть, и семье чудилось, что с каждым вздохом она теряет жизненные силы. Она умерла весенним днём, когда вся природа приветствовала пробуждение жизни.
На похороны, прервав своё кругосветное путешествие, приехал дядюшка Юлиус Йенсен. Когда он появился на кладбище, Карлсон чего-то испугался и убежал вприпрыжку, кутаясь в свой комичный чёрный плащ с кровавым подбоем.
Прошло совсем немного времени, и знакомый недуг поразил и Гуниллу. Её кожа приобрела мёртвенно-серый оттенок, и она стала всё больше времени проводить в постели.
В один из тёплых летних дней, что так прекрасны в старом Стокгольме, дядюшка Юлиус пришёл к молодому человеку для серьёзного разговора. Он показал младшему Свантессону чемодан с набором оструганных колышков, арбалеты и склянки со святой водой, до поры до времени дремавшие в кожаных петлях. Дядюшка Юлиус рассказывал о таинственных летающих людях и о том, как он дрался с ними на всех континентах. По всему выходило, что Карлсон ― одно из этих существ, что влетают по ночам в окна и пьют, как клюквенный морс, жизненную силу обыкновенных людей.
― Вампир? ― удивился молодой Свантессон. ― Как так?
― Вампир, ― отвечал дядюшка Юлиус хладнокровно. ― Вы их, Бог знает почему, называете упырями, но я могу тебя уверить, что настоящее название их «вампир», и хотя они всегда чисто славянского происхождения, но встречаются во всей Европе и даже в Азии. Незачем придерживаться имени, исковерканного русскими писателями, которые вздумали всё переворачивать на свой лад и из «вампира» сделали «упыря».
― Упырь! Упырь! ― повторил дядюшка Юлиус с презрением, ― это всё равно, что если бы мы, шведы, говорили вместо «фантома» или «ревенанта» слово «привидение»! И посмотри, как глядит ваш гость на эту бедную девушку, твою невесту. Послушай, что он ей говорит: ровно то же, что и несчастной Бетан. Расхваливает и уговаривает заходить в гости; но я вас уверяю, что не пройдет и трёх дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких, но ты им не верь!
― Карлсон ― вампир? ― спросил молодой Свантессон.
― Без сомнения, ― отвечал дядюшка Юлиус.
― Скажи-ка, дядя, ― спросил молодой человек, ― каким образом ты узнаёшь, кто вампир и кто ― нет?
― Это совсем немудрено. Что касается до Карлсона, то я не могу в нём ошибаться, потому что знал его ещё прежде, и (мимоходом будет сказано) немало удивился, встретив его здесь. На это нужна удивительная дерзость ― ведь пять лет тому назад я был одним из тех, кто взломал двери замка, в который тебя так и не допустили.
Освещая себе дорогу факелами, мы спустились в подвал и вскрыли гроб его бабушки, знаменитой Эжбеты Батори, что летала по ночам над окрестными деревнями, похищая крестьянских детей. Мы вколотили осиновый колышек от палатки Готфрида Бульонского в странный моторчик на её спине, застопорив движение летательного винта… Графиня наводила страх на всю округу, но мы покончили не только с ней, но и с её мужем ― Белой Лугаши, хотя для этого мне понадобилось пересечь океан. Исчез только мальчик-посыльный ― тогда я думал, что это просто один из многочисленных агентов Лугаши, но это был его внук, тот самый Карлсон! Но мы отвлеклись ― ты спрашиваешь, каким образом узнавать вампиров? Заметь, как Карлсон, за едой или в разговоре, щелкает языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.

Услышанное взволновало молодого юриста, и ночью, вместе с дядюшкой и братом Боссе, он прокрался в спальню Гуниллы. Им предстала страшная картина: Гунилла в объятьях страшного сна металась по кровати, не открывая глаз. Над ней, под потолком, стукаясь о люстру, кружил Карлсон. Рядом, к ужасу братьев, висела в воздухе задумчивая Бетан с закрытыми глазами.
Дядюшка Юлиус выставил вперёд деревянный крест из своего бездонного чемодана, и, шарахаясь о стены, страшная пара вылетела в окно.
Той же ночью братья прокрались в склеп. Гроб, привезённый из Румынии, был пуст, и троица удовлетворилась тем, что разрыла могилу Бетан и вколотила несколько колышков в её прекрасное тело. Поутру их ждало новое испытание: Карлсон пытался вылететь из их дома с Гуниллой на руках. Дядюшка Юлиус схватил его за ногу, и Карлсон с размаху бросил свою драгоценную ношу на балкон. Молодой Свантессон схватил Карлсона за другую ногу, и они покатились по полу. Карлсон царапался, кусался и вдруг вырвался у молодого человека из рук.
Похититель улетел прочь, задевая за островерхие крыши шведской столицы.

Этой ночью со Свантессонами случилось превращение ― они стали мстителями. Оставив Гуниллу на попечение Боссе, дядюшка Юлиус и молодой Свантессон снова отправились на кладбище, но теперь там отсутствовал не только обитатель гроба, но и сам его деревянный дом.
Дядюшка Юлиус утверждал, что только цыганы могут помочь Карлсону вернуться обратно в Румынию. И правда ― недавно в этой местности видели пёструю банду цыган, похожих видом на французских философов. И эти цыгане явно были чем-то озабочены.
Волоча за собой свой потрёпанный чемодан на колёсиках, дядюшка Юлиус вёл молодого юриста за собой. И вот вдали показалось облачко пыли. Тогда они побежали по сельской дороге, пока не приблизились к шумной кочующей толпе. Цыгане дудели в рожки и играли гармониками. Торопясь, они везли на повозке уже знакомый Свантессону и Йенсену гроб. Путь дядюшке внезапно заградил предводитель на чёрной, как ночь, лошади.
― Оставь нас, мы дики, нет у нас закона, ― произнёс он, будто бы не разжимая губ. И то было верно ― на закон Свантессон с Йенсеном и не надеялись, но и бежать, последовав его совету, тоже не могли. Дядюшка Юлиус достал из чемодана светящийся японский меч и вступил в битву, а его молодой спутник изловчился и, юркнув под крупом лошади, вскочил на повозку. Кто-то схватил его за ногу, но, лягнувшись, молодой человек сбросил противника на дорогу.
Отбиваясь от цыган, он, наконец, дёрнул на себя крышку гроба.
Прямо перед ним лежал Карлсон. На сером лице у летающего человека бродила ужасная улыбка, а руки мертвеца жили своей жизнью, перебирая край сюртука.
Свантессон выхватил из-за пазухи свой землемерный колышек и воткнул его в выгнувшееся в судороге тело. Тут же Карлсон обратился в прах, а цыгане, свистом понукая своих коней, бросились прочь, доказав ещё раз философскую сущность своей натуры.
Свантессон вернулся домой. Первой его встретила Гунилла. Цвет её лица ясно говорил, что заклятие снято. «Любовь снова победила смерть», ― подумал молодой Свантессон, вспомнив румынскую корчму.
Теперь перед счастливой парой была целая жизнь ― такая же неторопливая, как смена сезонов в северной природе. Свадьба была скромной; всего несколько человек пришли в стокгольмскую церковь, рядом с которой была похоронена несчастная Бетан. Сквозняки давно развеяли прах, в который она обратилась в ту страшную ночь, но она незримо присутствовала на церемонии. У Боссе, как он ни сдерживался, наворачивались на глаза слёзы.
Началась новая страница жизни семьи.
Однако уже через несколько дней молодой Свантессон почувствовал, что его неизъяснимо притягивает нежная шея жены. Он норовил поцеловать супругу именно в нежную жилку, хранящую едва заметный след укуса Карлсона.
А к концу медового месяца молодой юрист почувствовал, что умеет летать, ― правда, пока недалеко, от кровати к столу.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ЖАБА


― А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура... ― каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.
Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин...
Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?
Это было непостижимо, да и не важно.
Выбирать не приходилось ― собеседник был один.
Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.
Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.
Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много ― ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.
Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.
Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.
Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому, и перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.
Зачем она выходила?
― Ну, дура, что скажешь, ― оправдывался русский, ― Жаба ― дура, а штык молодец.
Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах ― он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё нескольких генералиссимусов он видел в Китае, ведь там генералиссимусы водятся без счёта.
Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.
Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».
Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку ― у островов на горизонте.
Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.
Но недели шли за неделями и никто его не искал ― надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.
Только тогда увидишь стрелу в небе.
Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.
Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме, до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.
Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.
Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник ― русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.
К собеседнику прилагались три десятка туземцев.
Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы, как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.
Мужчины относились к нему равнодушно.
Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и череп туземцы уважали.
На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.
― Мы его съели, ― честно признался старейшина. ― Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.
Русского они, впрочем, тоже не уважали ― из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.
Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.
Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.
Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные ― такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно ― и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.
Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала, и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.
В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, рассказывал, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц ― это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба ― инь.
И два этих зверя только и живут на Луне.
Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.
Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.
Тот отвечал, что война всегда ― лучшее время.
Когда была война, было много интересного.
Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.
Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.
Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что их всех не съели.
Впрочем, старик согласился, что война ― самое интересное в жизни людей.
Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?
Старик отвечал, что это единственное его желание ― если прилетят самолёты, то вернётся и война.
Карлсон согласился, что это часто связано и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.
Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.
― О, да, ― отвечал туземец. ― Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.
― Значит, надо сделать так же, как тогда.
Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.
Ничего из этого не вышло.
― Мы что-то упустили, ― сказал Карлсон. ― Что было ещё?
И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.
Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.
Потом они построили заправочную станцию.
Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Каталины». После этого работа надолго остановилась.
Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя ― он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.
Русский смотрел на всё это презрительно.
Карлсон даже обижался:
― Вы же сами рассказывали мне историю про жабу на болоте и упавшую стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав ― ничего не выходило.
И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.
― Точно, ― ответил старик. ― Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.
И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.
Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.
Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.
И стоило только ему заорать в эту трубку: «Я ― жаба, я жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.
Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ

25 января

(встреча выпускников)



Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов, — потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За двадцать лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен — вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас двадцать лет назад она была абстракцией, метафорой — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.
А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет — не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития, — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.

Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку — и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.

Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был, как Пётр Первый, — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
— А что там дальше?
— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
— И что там?
— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.

Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.
— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.
И понеслось.
— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
— Сейчас вы все обалдеете.
— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
— Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
— Астрологическая? На торсионном двигателе!
— С нефритовым статором!
— С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
— Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.
— Сначала надо взять кровь.
— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
— Подписать не надо, давай палец.
— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
— Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презираю, не верят, а кликают.
— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
— К тому же сейчас режим сменится.
— Что, не выпустят?
— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
— А кто Ваське сказал про мою жену?
— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.
— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели — видать, много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.
— Когда заходили?
— Да только что.
— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
— Как — умер?
— Обычно умер. Как люди умирают.
— В сорок лет?!..
— Его машиной задавило.
— Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно, кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы, как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после — и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет — один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим беззащитным праздником».




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



ТАТЬЯНИН ДЕНЬ

25 января

(встреча выпускников)




Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов — потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За двадцать лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен — вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас двадцать лет назад она была абстракцией, метафорой — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.
А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет — не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.

Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку — и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.

Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был, как Пётр Первый, — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный Ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
— А что там дальше?
— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
— И что там?
— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.

Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.
— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.
И понеслось.
— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
— Сейчас вы все обалдеете.
— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
— Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
— Астрологическая? На торсионном двигателе!
— С нефритовым статором!
— С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
— Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.
— Сначала надо взять кровь.
— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
— Подписать не надо, давай палец.
— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
— Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презираю, не верят, а кликают.
— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
— К тому же сейчас режим сменится.
— Что, не выпустят?
— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
— А кто Ваське сказал про мою жену?
— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.
— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели — видать много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.
— Когда заходили?
— Да только что.
— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
— Как — умер?
— Обычно умер. Как люди умирают.
— В сорок лет?!..
— Его машиной задавило.
— Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы, как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после — и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет — один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим беззащитным праздником».



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел