Category: путешествия

Category was added automatically. Read all entries about "путешествия".

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РАДИО

7 мая

(радиостанция им. коминтерна)



Странник вошёл в деревню в воскресенье, в тот момент, когда её обитатели шли из церкви.
Церковь была далеко, на взгорке, и разделяла её с деревней топкая болотистая низина.
«Вот и не поймёшь, деревня у нас или село», — говорили мужики, но быстро остывали к такой абстрактной материи, как административное деление.
Деления и вычитания у них и так хватало на очередной год новой власти.
Бог прятался от них по углам, и кажется, лишь поглядывал на окрестности с колокольни, ни во что не вмешиваясь.
Одним словом, ходило в церковь всё меньше и меньше народу, к тому же на краю жидкой грязи стоял комбедовец Трошка и считал всех проходящих, выставляя в своей бумажке палочки.
Комитеты бедноты давно отменили, но посланные в город сообщали об этом как-то неуверенно.
Так и остался Трошка властью. Да все тут были власть, хотя, если с другой стороны посмотреть, то никакой власти вовсе и не было.
Власть здесь была природная — как болота покроются ледком, так надо теплее одеваться, а как болота оттают, и забулькает в них весенняя жизнь, так надо раздеваться.
Жители ходили взад-вперёд по деревянному тротуару, потому что пока не грянут морозы, течёт между домами жидкий суглинок. А как грянут морозы, поедет мироед Прохор по зимнику в уезд, да вернётся с запасом и ещё съездит, да снова — потому что запас нужен на полгода. Животину режь зимой, репу храни до весны, самогон прячь от Трошки. Летом работай, зимой спи побольше. На этом указания от неутомимой природной силы кончались.
И вот в деревню пришёл странник.
Был он одет в старую студенческую шинель, фуражку с дыркой в околыше, а за спиной тащил что-то угловатое в брезентовом мешке.
Дойдя до местных жителей, странник поклонился да спросил, кто даст ему кров.
Крестьяне молчали. Весенний ветер шевелил волосы местных жителей, а странник смотрел на них весело и добродушно, но не трогался с места. Оттого все хорошо успели рассмотреть и его кучерявую бороду, и потёртую шинель, и фуражку с дыркой в околыше.
Наконец, вышла из толпы Аксинья-вдовица и увела странника к себе.
Событий в этой жизни не было вовсе, оттого в каждой избе мужья с жёнами вместо того, чтобы тискать друг друга, обсуждали странника. Аксинью обсуждать было нечего, не было доподлинно известно даже, вдовица ли она, ибо не было у неё официальной бумаги с печатью о смерти мужа, а только на ярманке кто-то говорил, что убили его ещё в пятнадцатом году на войне.
Что-то было в страннике необычное — так-то в деревне верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли, что копна сена разгуливала по полю, — мужики с бабами не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, все в деревне будут бояться и барана, и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна была среди хороших людей вера в чудесное.
Наутро пошёл к ней в избу комбедовец Трошка проверить у пришельца документ, да тот отвёл ему глаза. Долго держал Трошка перед лицом какую-то квитанцию, но потом честно признался, что читать-то он не умеет. И зачем признался — непонятно, никому в деревне он не признавался, всё выворачивался, а тут выболтал чужому человеку. Но гость всё равно усадил его за стол, стал чаем поить, да ещё с колотым городским сахаром.
Бабы, даже замужние, завидовали Аксинье-вдовице, да та от всего отпиралась. Отвечала, что и думать рядом со странником ни о чём срамном не может.
Но была у странника тайна — мешок с непонятным предметом.
На второй день прохожий человек кинул на крышу Аксинье-вдовице какую-то проволоку, а другую воткнул в землю. И появился из мешка некий предмет, блеснул стёклышком, показал деревянные бока и встал на столе у вдовицы.
То был ящик полированного дерева.
Впрочем, те, кто подсматривал в мутное окошко чужой избы, говорили, что ящик совсем неказистый, дерево изрядно поцарапано, да и полировка облезла. Бывалые люди, что видели граммофон, говорили, что это непременно шарманка, а те, кто был на ярманке и видал шарманку, наоборот, утверждали, что это граммофон.
Аксинья-вдовица ходила по деревне с превращённым лицом. Она всем говорила, что в ящике у гостя ангелы поют. А как услышишь ангелов, то вся жизнь опрокидывается в довоенную. На глазах слёзы, а в сердце сладость, и будто нет никакой беды и все ещё живы. Никто ей не верил, и тогда она стала водить к себе соседей.
Странник сидел за столом чисто вымытый, перед ним, гордо, как свадебный пирог, стоял ящик с проводами, и всякому желающему странник давал круглую штуку на проводе, чтобы приложить к уху.
И точно, бабы слышали, как, сквозь треск и вой, к ним доходят голоса ангелов.
А то и вовсе, доходил до них говор сгинувших куда-то мужей, которых унесла нелёгкая, да так и не вернула. Мужья неловко оправдывались и врали.
За бабами пришли мальчишки, а этим совсем было всё равно, что слушать. Они и самому треску были рады, вырывали друг у друга штуковину, вопили так, что, если кто б мог что услышать, так не услышал бы.
Пришёл даже мироед Прохор. Пришёл он, зажав в кармане полтинник новых денег — на всякий случай, если с него потребуют платы за откровение. Но странник платы не взял и дал Прохору послушать волшебный ящик просто так. Сведения, видимо, оказались неутешительными, и Прохор ходил мрачный, как осенняя туча.
Пошёл слух, что ящик у странника особый, предсказательный, и теперь всяк норовил зайти к Аксинье-вдовице. И действительно, спрашивали ящик разное, а потом прижимали чёрную штуковину к уху и ждали указаний. В обратную сторону кому пели, кому говорили, а некоторые, пропащие, и вовсе оставались без ответа. Таких странник утешал и объяснял, что в большом знании есть большая печаль.
Стал странник главным человеком в деревне, и даже батюшка спустился с холма и пришёл к нему, вернее, к его ящику. Аксинья-вдовица потом шептала, что батюшка узнал что-то страшное и плакал на груди у странника, а тот утешал его долго, будто отец утешает сына. А что он узнал — то никому было неведомо, только видели все, как батюшка день за днём молится в пустой церкви.
Но вот комбедовец Трошка никаких ангелов не услышал.
В круглой штуке, что он прижал к уху, был заключён высокий тонкий голос, который сказал Трошке, что борьба ещё не кончена. Что трудящимся ещё предстоит пройти долгой дорогой страданий, и ещё ничто не решено до конца. И что должен Трошка бояться головокружения от успехов, а от перелома он сам и погибнет. А потом голос сообщил Трошке, что говорила с ним радиостанция имени Коминтерна.
Трошка потребовал объяснений. Человек в студенческой шинели объяснял, что это детекторный приёмник, работающий далёкой силой. Слов таких председатель комбеда не знал, но всё равно потребовал объяснить, что внутри ящика. Когда ж ему сказали, что внутри катушка, ползунок и конденсатор, он собрался плюнуть на чистый Аксиньин пол. Когда же студенческий человек сказал, что там, внутри, колебательный контур, то председатель комбеда понял, что странник окончательно издевается над ним и новой властью вообще.
«Коли... Коли… …а тельный… Ну, и это самое потом — ишь, матерится, что царский офицер», — но не отступился Трошка от странника и спросил:
— А вот скажи тогда, дорогой товарищ, отчего неграмотные бабы вместо революции у тебя ангелов слышат?
Тот отвечал, что кому что надо, тот и слышит, таковы общие свойства мироздания.
Ответ этот очень не понравился Трошке.
Через пару дней его сын Павлик в утренней темноте прокрался к Аксиньиному дому и тихо стукнул в окошко. Из избы, почёсываясь, вышел странник.
— Дяденька, — сказал Павлик, — батя мой за чекистами в город побёг. Спасайтесь, дяденька.
Странник потрепал Павлика по голове, порылся в кармане и достал оттуда конфету. После этого он потянулся и, не заходя обратно в избу, зашуршал кустами, чавкнул ботинками по грязи и пропал.

Из города днём действительно приехали два человека в кожаных пальто и матрос в бушлате. Были они злы, потому что дорожная глина покрыла их полностью. Ругаясь, они прошли в Аксиньину избу и обнаружили лишь деревянный ящик на столе.
Один из них достал перочинный нож и поддел крышку. Отскочила, покатилась, жужжа, прочь какая-то круглая ручка.
Городской заглянул внутрь.
— Да что ты, Трофим, нам головы морочишь? Какой это тебе контрреволюционный приёмник? Это и не приёмник вовсе — вот тут внутри тряпки рваной кусок, тут обёртка от конфет, а тут и вовсе камешек! Всё паутиной заросло! Эту коробочку с мусором год не открывали! Какая тебе радиостанция имени Коминтерна, дурень? Она в Москве, за много длинных километров, у нас её слышать никак не можно!
И старший из тех городских треснул Трошку по затылку.
А матрос прибавил, что из этого мусора приёмник, как корабль из песка, как крейсер посреди болота и как приход светлого будущего с такими помощниками, как Трофим.
Павлик смотрел на это сквозь прежнее мутное окошко Аксиньиной избы и жевал конфету. Её он разделил на две части — одну съел тотчас, потому что в жизни можно всего лишиться сразу и откладывать ничего нельзя, а вторую спрятал, потому что никогда не известно, как обернётся завтрашний день, и всякая вещь может пригодиться.
Так ему велел голос из деревянного ящика.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ ОФИСНОГО РАБОТНИКА

Последнее воскресенье апреля

(€0,99)




С Зоном нас познакомил Раевский — мы заезжали тогда в их далёкий город, и Раевский определил нас на постой к Зону.
Потом они расстались-разъехались, а тогда Зон поехал в деревню по скорбному унылому делу — хоронить бабку Раевского. Старуха жила в деревне, где доживали ещё три такие же старухи, и хоронить её было некому. Раевский позвал Зона, потому что Зон сидел с ним за соседним столом в одной конторе. Контора была такой странной, что никто из сотрудников не помнил, как она называется, — скука съела её имя и смысл.
Дорога сразу не заладилась — поезд был тёмен и дышал чужим потом, пах так, как пахнут все медленные поезда на Руси. Они выпили пива и к ночи пошли в тамбур, чтобы открыть дверь в чёрное лязгающее пространство между вагонами. Это место в русском поезде издавна служит запасным туалетом. Однако дверь между вагонами оказалась наглухо запертой.
— В прежние времена я без треугольного ключа не ездил. Даже в электричках, — сказал расстроенно Раевский.
И тут Зон нащупал в кармане странный предмет и не сразу вспомнил, что это такое. Он медленно, ещё не веря собственным глазам, достал этот предмет из-за подкладки.
Раевский сразу уставился на его ладонь.
— Ножик? Швейцарский?
Ножик, конечно, был никакой не швейцарский, хотя такой же ярко-красный. На боку его, вместо белого креста на щите, красовалась звезда. Безвестные азиатские умельцы как бы говорили: чужого не берём, сами сделали, а что можно перепутать, так мы за ваши ошибки не в ответе.
Зон купил этот фальшивый ножик в магазине «Всё по 0,99 евро». Он забрёл туда вместе со своими знакомыми командировочными скупцами. Это был мир пластиковых стаканчиков и коробочек, мир ложек и вилок, выглядящих точь-в-точь как золотые, вселенная предметов, продававшихся на вес или на сдачу. Это был рай для скупых, которые платят многократно и помногу. Таковы, собственно, были и сослуживцы Зона. Они месяц жили в чужой стране и обросли временным бытом из экономии.
Тогда Зон купил ножик как одноразовый — потому что не думал везти его через границы. Купил, чтобы хоть что-то купить, — он был одинок и не нуждался в сувенирах. Багажа у него не было, и судьба ножика была одна — в прозрачную коробку, куда, будто знамёна к своему Мавзолею, сотрудники службы безопасности кидали ножницы и перочинные ножи забывчивых пассажиров.
Перед отъездом они попробовали разрешённые там вещества, и он совершенно забыл о случайной покупке. Но это азиатское чудо отчего-то пропустила писклявая дверь в аэропорту, что без сна ищет металл, — этому сейчас Зон удивлялся больше, чем самой находке. Полгода провалялся нож в дырявом кармане той куртки и вот теперь обнаружился — как покойник в шкафу.
— О, как раз треугольник? — с удивлением сказал Раевский и щёлкнул ножом. Он быстро повернул что-то в скважине замка и открыл дверь — не в тамбур, а в настоящий туалет. Зон почувствовал идущий оттуда странный запах мокрой рыбы. Он набрал полные лёгкие воздуху, чтобы подольше не дышать, и шагнул внутрь первым.
Сделав свои дела, они вернулись, и Зон заснул беспокойным вагонным сном. Сначала Зон боялся, что они не справятся, и удивлялся, отчего нас было так мало. Но оказалось, что старухи в этой деревне давно сами приготавливают свои похороны. Они оставляют в печи немного еды для поминок, а потом сами ложатся в заготовленный много лет назад гроб и закрывают глаза. Оттого что старухи давно питаются воздухом и полевым ветром, нести такой гроб вполне могут всего два человека. Ножик Зону там не понадобился — в этом веке, как и в прошлом, как и вечность подряд, в этой деревне всё делали топором — и строили, и разрушали. Даже консервные банки, и те, — они распотрошили широкой сталью. Покинув кладбище, они снова пили тяжёлую палёную водку, пили её и на обратной дороге, да так, что Зон доехал до дому в невменяемом состоянии.
Уже поднимаясь в лифте, понял, что где-то в дороге потерял ключи.
Дома никого не было, и он с тоской стал думать, что сейчас надо к кому-то проситься на ночлег. А ночной гость нелюбим, и память о таком визите живёт долго.
Дом его был небогат, а дверной замок прост и стар. Для очистки совести Зон достал нож и посмотрел на его бок, похожий на многослойный бутерброд. Подумав немного, он вытащил что-то похожее на отвёртку и сунул в скважину. Металл звякнул о металл, Зон напрягся, но всё же двинул дальше стальной штырь, пытаясь отжать или стронуть что-то внутри замка.
К его удивлению, как только он начал поворачивать нож, замок сразу же щёлкнул и дверь открылась.
Он посмотрел на отвёртку и увидел, что она удивительно напоминает ключ от его квартиры. Но сил удивляться уже не было, его повело, и, схватившись за стену, он захлопнул дверь.
Ключи он утром нашёл в кармане, но чем он открыл дверь, было непонятно. Никакой отвёртки с бородкой он в ноже не обнаружил.
Но Зон и так опаздывал, а голова гудела пасхальным колоколом. Ещё раз проверив ключи, он вышел вон.
А работал Зон в странной конторе, которая превращала световой человеческий день в небольшие нечеловеческие деньги. Иногда, задумавшись, Зон понимал, что не помнит точно, чем они сейчас занимаются — строительством или перевозками. В конторе пахло чистой бумагой и смазанными дыроколами, озоном от принтеров и пылью от отчётов позапрошлого года. Эти запахи крепко въедались в одежду, и Зон иногда чувствовал, с какой ненавистью на него смотрят в маршрутке. Он ехал в дальний район вместе с людьми, что пахли горьким запахом сварки, сладким духом пролитого бензина и кислой отдушкой химикалий. Запахи сталкивались в воздухе, как облака стрел во время великих битв древности. Зон понимал истоки этой ненависти, но ещё он знал, что всех их можно поменять местами — и ничего, ровно ничего ни в ком не изменится. Даже новых знаний не прибудет ни у кого.
Итак, Зон отдавал конторе своё время, а она выдавала ему деньги. Иногда кто-нибудь из сотрудников исчезал и назавтра превращался в портрет, увеличенный с фотографии в личном деле. Потом исчезал и портрет, а сотрудники разбирали ручки и карандаши покойного на память.
Зон обратил ещё несколько одинаковых дней в деньги, пока не вспомнил о фальшивом швейцарском ноже.
При тщательном рассмотрении это оказался не нож, а скорее, набор отвёрток. Теперь Зон понимал, что даже если бы у него нашли этот странный предмет в аэропорту, то он имел бы хороший шанс получить его обратно. Как раз лезвия Зон в нём не обнаружил: отвёртки, щипчики были, а вот самого ножа не было. Ну да, дома ему было чем резать хлеб. Консервный нож, впрочем, всё же наличествовал — острый зуб, резавший жесть как бумагу.
Однажды Зон заснул со своим приобретением в руке и в дремоте ощутил нож живым. Нож показался ему даже тёплым. «Не хватало ещё начать с ним разговаривать», — подумал Зон.
И он снова принялся менять свои дни на равнодушные цифры банковского счёта.
Начальницей у него была женщина сложной судьбы. Левый её глаз был наполнен мёдом, а правый — казеиновым клеем. Женщина мстила миру за свою трудную судьбу, и, давая задание подчинённому, она смотрела на человека левым глазом, а принимая работу — правым. Сотрудники её боялись, как дети, а дети боялись просто так.
Однажды она вызвала Зона в свой кабинет. Он шёл туда, предчувствуя недоброе: таких, как он, вызывали к ней, чтобы предупредить об увольнении или сразу уволить.
Когда он вошёл, то увидел, что женщина трудной судьбы стоит у окна к нему спиной. Она тянулась вверх, чтобы захлопнуть форточку. Но в этот момент женщина трудной судьбы сделала неловкое движение, от которого и подоконник, и стол перед ней сразу покрылись прыгающими бусинами.
Видимо, что-то важное в её жизни и судьбе было связано с этим ожерельем, и женщина трудной судьбы замерла, будто её облили новокаином. В воздухе разлился душный запах трагедии.
— Можно починить, — сказал Зон, не раздумывая, и стал собирать рассыпавшееся. Он отчего-то знал, что в его нешвейцарском ножике найдётся все необходимое.
Действительно, он обнаружил там сносные, хоть и крохотные плоскогубцы и свёл ими звенья цепочки.
С тех пор его служебные дела пошли в гору, хотя ничего особенного он не сделал. Но теперь маленькая общая тайна, возникшая между ним и его начальницей, берегла его.
Зон продолжал пристально изучать стального друга. Кажется, он не видел этих странных приспособлений раньше, а тех, которыми уже воспользовался, не мог найти. Он представил себе, что когда-то в этом ноже должна обнаружиться флэшка. Он читал, что швейцарские ножи давно стали ими снабжать, и вот на этой флэшке, в скопище разных файлов обнаружатся инструкции и причудливые истории о создателях этого чуда… Но тут же Зон себя одёрнул — какой же это швейцарский нож, смешно даже и сказать.
По весне Зон обнаружил в ноже лупу — неожиданно сильную. От нечего делать он стал разглядывать через неё пирожное в столовой, и был неприятно поражён. Пирожное жило какой-то своей жизнью — кто-то крохотный ползал по нему, что-то строил или перевозил. Когда он сказал об этом Раевскому, тот только покрутил пальцем у виска.
Зон пожал плечами и молча отложил пирожное. Через несколько дней трёх клерков скорая помощь отвезла в больницу с кишечной инфекцией.
Зон ожидал, что Раевский спросит его, что он увидел, но Раевский, казалось, совершенно забыл и о лупе, и о ноже, и о пирожных прошлой жизни. Ему пришли бумаги на перевод домой, в столицу. Судьба забросила Раевского в город его детства полгода назад, Теперь он, как новый Данте, покидал провинциальный ад.
Раевский засобирался в дорогу, и они стали реже видеться, а когда сошёл снег, Зон проводил приятеля в аэропорт.
Когда он шёл обратно по длинному пандусу, то увидел девушку, топтавшуюся на стоянке около закрытой машины.
Она переминалась печально, как родственник, ожидающий в больнице конца операции. Зон сразу понял, о чём она думает — сразу звонить мастерам или сначала помолиться. То есть дверца её машины была заперта, а умный брелок пропал.
— Проверьте сумочку ещё раз, — хмуро посоветовал Зон, подойдя ближе.
— Ничего нет! Ни-че-го! А у вас есть, чем открыть?
— Найдётся.
Потом он легко открыл дверцу машины, так легко, что девушка поёжилась. Но всё же она предложила его подвезти.
— Зон — это такая фамилия, — сказал он сразу, чтобы объясниться. Он как-то сразу понял, что это надолго. — Но можно звать и так. Меня все зовут по фамилии.
Он говорил спокойно и размеренно, чтобы не испугать водителя. Зон уже боялся её потерять, потому что она была такая как надо — то есть девушкой без лица. Самые лучшие женщины — это женщины без лиц, потому что на это место мужчина подставляет любое лицо из своего прошлого. И чем больше можно использовать старых лиц, тем крепче новая любовь.
К тому же Зон сразу понял, что она живёт одна — по тому, как она ведёт машину, по тому, что лежит на заднем сиденье, и какое радио она слушает.
Случилось то, что должно было случиться — правда, не в тот день, а тремя днями позже.
Потом они лежали в темноте, и Зон рисовал на потолке фонариком, обнаружившемся в его ноже. Фонариков оказалось даже два — красный и ослепительно белый.
Зон рисовал на потолке буквы, потому что такую сцену он помнил по книгам, — правда, там рисовали на стекле, но потолок был ничем не хуже. Написанные буквы живут вечно, даже если они написаны светом, и Зон думал, что они сохранятся и тогда, когда он сюда переедет, и спустя много лет, когда он уже ничего не будет писать, эти буквы будут время от времени светиться в темноте.

Он стал редко спать один, и однажды ему приснился тот гигантский контейнер в магазине «Всё за 0.99 евро», из которого он достал ножик. В том контейнере с сетчатыми стенками были сотни таких ножей — сотни, если не тысячи. Там был кубометр ножей по цене один евро без цента — и теперь Зон задавал себе вопрос: один ли он испытывает такие приключения?
Наверное, можно было сделать что-то необычное — например, стремительно разбогатеть, открыв банкомат, но эти мысли унесло, как октябрьскую листву ветром. Зона не пугали видеокамеры, которые фотографировали окрестности банкомата, гораздо важнее, что было в этой идее что-то невыносимо пошлое.
Он начал думать, не стоит ли уволиться и завести себе синюю майку с жёлтой звездой для подвигов. Пойти тайным героем по свету, помогая людям.
То есть подкручивая, отрывая и завинчивая неожиданно открутившееся и пришедшее в негодность.
Но теперь он был не один, и его даже повезли на дачу знакомиться с родителями. Они понравились друг другу, оттого хорошо и весело выпили. Зон подумал, не рассказать ли им про ножик, но в последний момент просто поленился шевелить губами. Яблочная водка затуманила глаза девушки, поэтому Зон настоял, что его подвозить не нужно.
Он поехал от неё на автобусе, но, задумавшись, перепутал маршруты. Автобус привёз его на соседнюю станцию, где вокруг него сразу сгустилась чернота майской ночи.
И тогда из этой темноты выступили двое, будто с трудом проявляясь на тёмном снимке.
Двое преградили ему путь. Их лица были пусты, как оловянные миски в ночной столовой. Один был длинный, а другой — низкорослый, но всё равно они были похожи друг на друга своей внутренней пустотой как близнецы.
Зон сразу понял, что сейчас будет. И точно — длинный, зайдя сзади, вдруг схватил его за горло. Этот длинный, пыхтя, душил Зона, и сил не было вырваться из его цепких рук, которые отчего-то пахли рыбой.
В это время коротышка достал нож и, нехорошо улыбнувшись, пошёл к ним. Нож у коротышки был вовсе не перочинный, хороший убойный нож с широким и длинным лезвием.
И тут Зон понял, что его будут убивать. Он вырос в одном из самых угрюмых районов своего города, рядом с бесконечными общежитиями химического комбината, и знал, что значат эти пустые лица и глаза.
Ноги начали слабеть, и Зон почувствовал, что ещё секунда, и он потеряет волю. Тогда жизнь его неминуемо уйдёт струйкой в пыльный песок обочины.
Тут он вспомнил про ножик и всё же успел дотянуться до кармана, проиграв длинному ещё несколько глотков воздуха.
Нож сам раскрылся в его руках, и Зон впервые увидел в нём тонкое короткое лезвие не длиннее иголки. Не целясь, он воткнул его в бедро длинному. Удар оказался такой силы, что крошечное лезвие обломилось и осталось в ране. Эффект, однако, вышел неожиданным — руки на горле Зона мгновенно разжались, а что-то чёрное и липкое окатило его фонтаном.
Зон вырвался и, не оглядываясь, побежал к станции.
Оказавшись довольно далеко и попав в светлый круг фонарей, он остановился и принялся рассматривать ножик. Что-то было с ним не так.
Он лихорадочно поддел ногтем лезвие. Вдруг то, что было ножом, распалось в его руках на две пластмассовые пластинки и несколько старых железяк. Потёки крови съели сталь, как не съедает её кислота за неделю. В руках у Зона осталась какая-то труха — мерзость, тлен. Будто картофельные очистки, осыпалось всё это мимо пальцев.
Ножик был мёртв.
Зон тупо посмотрел на то, что изменило его жизнь, как смотрят дети на убитую лягушку.
И, помедлив, разжал пальцы, отпуская мёртвое тельце на свободу.
После этого он двинулся к освещённой платформе, где уже вставала звезда последней электрички. История завершила свой круг, и вот он пробирался мимо спинок кроватей и проволоки, которыми местные жители окружили свои незаконные посадки. Зон вспомнил чьи-то слова о том, что в этом мире можно надеяться только на выращенную своими руками картошку.
Электричка призывно закричала, и он наддал ходу. Зон бежал, а в спину ему глядели, невидимые в темноте, голубые глаза огородов.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обиделИ, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ЦЫГАН

8 апреля

(семиструнка)


Я ждал Гамулина, а никакого Гамулина не было — встала у него машина на Егорьевском шоссе, и он меня не встретил.
Вечер, как сонное одеяло, укрывал землю, и начал моросить осенний дождик. Мне надоело, стоя на обочине, держать над головой зонтик, и я пошёл через подлесок к станции, чтобы спрятаться под её худую крышу.
Там, у кассы, уже сидел один человек.
Старик в резиновых сапогах и хорошей спортивной куртке ждал чего-то на перевёрнутой плетёной корзине.
Я дал ему закурить, и мы молча стали смотреть на мокнущие пути.
Подошёл, пыхтя, дизель на Егорьевск, выплюнул рабочих, сразу севших в отправляющуюся мотодрезину, и какого-то похожего на цыгана туриста с разноцветным рюкзаком. Жаль, что не надо было мне на Егорьевск, совсем не надо.
Старик оглядел опустевшую платформу и засобирался.
— Не приехали? — спросил я.
— Кто?
— Ну, там… Ваши…
Но, оказалось, старик никого не ждал, а просто каждый день выходил на станцию, чтобы встретить поезд, а потом поглядеть, как он исчезает вдали. Он давно жил здесь, купив дом в товариществе садоводов, и даже подрабатывал там же сторожем.
Время сторожа было — с сентября по апрель, когда домики садоводов пустели. Тогда старик чувствовал себя настоящим хозяином необитаемого островка на просеке под линией электропередач.
— У нас места-то хорошие. У нас тут Ленин умер, — сказал старик веско.
Мы пошли по тропинке, что вела под мачтами ЛЭП к зелёному забору. Пахло осенней сыростью и мочёным песком прошлого, на котором так хорошо работает двигатель ностальгии.
Я воткнул посреди стола бутылку коньяка, припасённого вовсе не для этого случая. Но и хозяин, пошарив под столом, достал какую-то наливку ядовито-красного цвета.
Старик извлёк откуда-то два стакана — чуть почище для меня, а другой, с несмываемой чайной плёнкой, для себя. Мы выпили, каждый — чужого, и стали слушать нарастающий свист электрического чайника. Дождь разошёлся и уже вовсю барабанил по жестяной крыше.
Потом мы поменялись, и каждый выпил своего, а потом и вовсе перестали обращать внимание на принадлежность жидкостей.
Странный звук вдруг раздался где-то рядом, мне показалось — за калиткой, будто кто-то быстро перебрал гитарные струны — я с недоумением посмотрел на сторожа.
— А ты про потерянный слёт слыхал? — спросил он.
— В смысле? Какой слёт? Туристов?
— Ну, это только так называется — туристов. Никаких не туристов… Давай ещё выпьем, и я расскажу. Дело было так: один грибник пошёл как-то в лес, набрал немеряно опят, а потом понял, что заблудился, и настала ночь. Нечего делать, надо было устраиваться как-то в лесу, ждать рассвета, чтобы найти дорогу обратно. Тогда ведь народу было по лесам мало, дачников считай по пальцам, тропы сплошь звериные, а машина по лесным колеям раз в год проедет.
Только он собрался коротать ночь у костерка, как услышал неподалёку гитарный перебор и пение. Да такое чудное пение, что дух захватывает — про то, что всякой встрече суждены разлуки, и самолёт уже расправил крылья, чтобы унести суженого от любимой. Пошёл грибник на голоса и через некоторое время увидел слёт любителей пения под гитару. Вокруг горят костры, а у костров сидят люди, и всяк что-то поёт. Гудит, звенит над лесом гитара семиструнная, что иногда зовётся русской или цыганской, а ночь такая лунная, и вся душа полна предвкушением и любовью. Один парень про речные перекаты, другой про то, как спит картошка в золе, а третий про голубую ель. Несутся во все стороны песни, как птицы с дерева, вспугнутые детьми. И есть в них всё — и люди, идущие по свету, и песня шин, и боль расставания, и тревожность встреч.
Грибник остановился неподалёку и решил сначала осмотреться, ведь странный народ эти люди с гитарами, как ещё их тогда называли — каэспэшники. А отчего каэспешники, зачем слово такое гадкое — никто не знает.
Но дело, конечно, не в этом: грибник вдруг увидел у одного из костров девушку неописуемой красоты. Скрыть эту красоту не могла ни брезентовая штормовка, ни грубый свитер.
Пела девушка про то, что нет в сердце у цыган стыда, а поглядеть, то и сердца нет. И гитара у неё была старинная — с семью струнами. Но все помнят, что и цыгане считают такую гитару своей.
Грибник был человек средних лет, разведённый, и понял он, что, во что бы то ни стало, хочет познакомиться с этой девушкой. Ещё стоя за кустами, в отблесках костра, дал он себе слово жениться на этой красавице.
А ведь в ту пору жениться было не так просто, люди в очередь стояли, чтобы к свадьбе специальный талон получить — на пиджак, или, скажем, туфли-лодочки. Супруга в квартире прописывали, бюджет семейный начинали планировать и в профкоме не за одну, а за две путёвки драться. А это в два раза сложнее.
Но пролетела ночь, которая, как известно, нежна. Хоть костры и не думали гаснуть, люди уже разбрелись по палаткам. Грибник заметил, куда скрылась его певунья, и направился следом за ней.
Уже светало, как подкрался он к палатке, просунул голову и от ужаса пополз обратно на четвереньках. Всё потому что в большой палатке лежали вповалку мёртвые каэспэшники — у кого нет рук, у кого ног, а у кого и головы. Волосы зашевелились на голове у грибника, и он понял, что встретился ему на пути мёртвый слёт, о котором он как-то когда-то и от кого-то слышал.
Но понемногу грибник успокоился, а потом увидел и свою девушку. Лежала она в обнимку с гитарой, да такая красивая, что у грибника сердце чуть из груди не выпрыгнуло. Даже смерть не мешала этой красоте, чего уж там говорить о свитере и штормовке.
Поднял грибник девушку на плечо и зашагал к своему дачному дому. Семиструнную гитару он, впрочем, тоже не забыл. А как встречали его дачники, то он им отвечал, что это пьяная подруга его идти не может. Как настала ночь, девушка ожила и всполошилась:
— Ты с ума сошёл?! Куда ты меня притащил? Ведь сейчас придут к тебе, в твой дурацкий домик, мои друзья, лесные братья, зарубят тебя туристскими топорами да истычут кольями от туристских палаток. Отпусти меня обратно!
Но грибник был непреклонен, только, бормоча, обещал жениться и приносить домой всю свою небогатую зарплату.
Однако только он это произнёс, как его дверь затрещала под ударами незнакомцев. И вот к нему в домик вломились крепкие бородатые ребята в ветровках с топорами и гитарами в руках. Начали они бить хозяина, а один ему даже обухом рёбра пересчитал.
Очнулся он на утро — всё в доме поломано, а рядом никого нет. Отёр кровь, умылся и думает:
— Нет уж, слово комсомольское дал, от своего не отступлюсь. Видать, это испытание для моей любви, надо только что-то придумать, чтобы эти каэспэшники в дом не пролезли. Заколотил крест-накрест окна, дверь усилил, да и отправился снова в лес.
Но ничего не вышло — не помогли доски на окнах, ни запоры на двери. Снова вломились к нему мёртвые каэспешники и избили до полусмерти. В этот раз, правда, один бородач сказал ему с сожалением:
— Жаль тебя, парень. Видно, и человек ты неплохой, и смерти не боишься, но пропадёшь от любви, коли не отступишься.
Однако всё равно они унесли свою подругу петь песни о цыганском сердце.
На третий день пошёл грибник на хитрость: стал он плутать по лесу, сбивать со следа, да и залез в чужую пустующую дачу. Зажёг там свечки, запалил лампаду под какой-то старушечьей иконой, а сам, для верности, взял в руки другую.
Под самое утро всё равно нашли его мёртвые каэспешники, но бить не стали. Велели повесить портрет на стенку, а самому слушать.
— Два раза испытывали мы твою любовь, — сказали они ему. — Но есть ещё и третий раз. Выбирай, парень свою судьбу, хоть, по совести сказать, выбирать тебе нечего. Не было раньше такого, что живой человек на мёртвом женился, а мёртвая замуж за живого шла. Никогда ещё женщина с гитарой за нормального мужика не шла. Но всё Бог ведает, а чудеса в руце божией зажаты. Пока ты дрожишь и ждёшь, что будет, мы тебе расскажем нашу историю: случилось с нами вот что: много лет назад поехали мы на гитарный слёт, пели и пили, веселились, но в какой-то момент заснули у костров. А двое наших пошли в соседнюю деревню за водкой и подрались там с местными. Подрались так крепко, что тамошнего тракториста нашли поутру мёртвым. Тогда взяли колхозники косы да дреколье и пришли к нашей стоянке. Так и стал наш слёт мёртвым. С тех пор видят мёртвый слёт в разных местах — то на Нерской, то в Опалихе, то в Снегирях, то на Наре. С тех пор и не знают наши души покоя, и только гитара умаляет нашу боль по ночам.
Ты, мы видим, хоть и комсомолец, но Бога боишься. Похорони нас, прочитай Псалтырь над могилой и тогда живи себе спокойно. Это тебе третье испытание, самое главное — потому что настоящая любовь не та, что ведёт тебя к смерти, а та, что позволит тебе остаться человеком, а твоей возлюбленной — успокоить свою душу.
Ну, грибник так и сделал — похоронил каэспешников и прочитал над ними Псалтырь, который нашёл всё в том же заброшенном дачном доме. Да только девушку с гитарой хоронить не стал, да и отпевать, понятно, тоже — самому, дескать, пригодится. А любовь моя такова, решил грибник, что мне всё равно — мёртвая моя любимая или живая. И подумал грибник, что уж теперь настанет для него счастливая пора, но не тут-то было.
Ожила она ночью, да и заплакала:
— Что ты наделал? Не послушался ты моих друзей, да на нас обоих беду навёл. Не будет мне теперь покоя навек, да и тебе счастья не видать. Будем мы с тобой теперь души людские губить и рушить чужие жизни.
Так и вышло…

Вокруг нас клубилась туманом ночь. Вдруг рассказ старика прервался, потому что в другой комнатке его домика снова раздался звон гитарной струны. Пронеслись окрест над местами, где умер Ленин, звуки тональности, именуемой «ля-минор», и снова всё стихло.
Старик посмотрел мне в глаза:
— Жена играет. Днём стесняется, а по ночам — ничего.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ПОЭЗИИ

21 марта




Он жил в этой гостинице вторые сутки, заняв номер не без скандала.
Положив ноги на стол (дурацкая привычка, позаимствованная им у американцев, но сейчас полюбившаяся), он смотрел в потолок. Лепнина складывалась в странный узор, если раскачиваться на стуле равномерно. На седьмом году Революции она пошла трещинами — узор был причудлив, что-то в нём читалось. Но доброе или дурное предзнаменование — непонятно. То ли человек с мешком и дубиной, то ли всадник с саблей.
Он жил посреди огромного города в гостинице, в окна которой ломились памятники. Рядом стоял собор, который строили много лет.
Теперь он был построен, но время выламывало его судьбу, и все говорили, что его скоро закроют.
В свете того, что произошло уже в этом городе, всякий верил в новую жизнь собора.
А про жизнь тут во время блокады ему рассказывали.

Ему об этом рассказывал Шполянский.
Самого Шполянского здесь рисовал знаменитый художник. На этом портрете у Шполянского была почти оторвана пуговица и держалась она на одной нитке.
Шполянский был лыс, и внезапно лыс. Он рассказывал про брошенный правительством город, а правительство уехало отсюда в восемнадцатом году. Ещё некоторое время город, который разжаловали из столицы, живёт по-прежнему, но потом самые заметные люди начинают покидать его.
Это старый закон — когда открывают крышку кастрюли, самые быстрые молекулы воды начинают покидать поверхность, и вскоре кастрюля остывает. Город остывал в недавнюю войну быстро.
Шполянский рассказывал о том, что сквозь торцы мостовых проросла трава.
Ещё он говорил о том, что у женщин от голода прекратились месячные, а порезанный палец не заживал месяцами.
Шполянский как-то написал несколько стихотворений, но он не был поэтом, а оттого не был посвящён в великую тайну ремесла.

Сидящий на стуле раскачивался, глядя в потолок, и вспоминал Шполянского.
Они не были дружны, но Шполянский ему нравился. По всему было видно, что Шполянский проживёт долго, а это верный знак. Он проживёт долго, но не будет бессмертен.
А сам приезжий, ожидая одних ему известных событий, жил в гостинице, которую построил неизвестный архитектор.
Дом этот несколько раз перестраивался, но главное оставалось прежним — архитектор неизвестен.
Неизвестность укрепляла мистическую силу этого места, и когда в одном из номеров умер знаменитый промышленник, иностранец, но при этом один из самых богатых людей Империи, никто не удивился.
А теперь исчезла и Империя, и золотые погоны столицы были сорваны с этого города. Он стоял перед неприятельскими пулями, как разжалованный офицер на бруствере.
Город был по-прежнему огромен, но несколько лет подряд вымирал.
По улицам бродила сумасшедшая старуха и сообщала, что будет в нем три наводнения, начиная с 1824 года. Второе будет ещё через сто лет, и третье — ещё через сто, и вот это третье окончательно затопит разжалованный город по самые купола. А уходя, вода унесёт вместе с собой всё — и купола, и кресты, и сами здания. И будет на месте этого города ровное пространство заросших ивняком болот — на веки вечные.
И подходила старуха к памятнику, что гарцевал на площади, и, раскинув смрадные юбки, ела из ладони что-то непонятное.
Со страхом глядели на неё постояльцы гостиницы, и вера в пророчества прорастала в них, как трава через те самые торцы.
А трава действительно проросла через многие улицы, особенно через те, что были мощены деревянными шестиугольными плашками. Трава была высока, и, как на развалинах Рима, кое-где, особенно на окраинах, паслись козы.
Когда Шполянский рассказывал об этом времени, то его рассказы были наполнены предчувствием бегства. Шполянский потом действительно убежал прочь. Он убежал по льду залива в другую часть империи, ставшую теперь независимой. Многие бежали так, а первым, давным-давно, это сделал вождь революции. Теперь бежали уже от этого вождя, а город пустел, и трава росла.
Шполянский горячился и говорил сбивчиво. Что во время блокады люди ели столярный клей, а когда туда приехал один знаменитый иностранец, то на приёме воровали еду из соседских тарелок, пока соседи произносили тосты.
Вокруг гостиницы плыло новое время, а улицы были переименованы.
Никто не знал, по-настоящему, что за улица лежит у него под ногами.
Приятель Шполянского Драгоманов любил приводить два стихотворения про большую церковь, видную из окон гостиницы:

Сей храм — двум царствам столь приличный,
Основа — мрамор, верх — кирпичный.

Но храм, говорил Драгоманов, тут же перестроили, и стихотворение стало звучать так:

Сей храм — трех царств изображенье:
Гранит, кирпич и разрушенье.

Драгоманов вставил эти стихи в свой роман, и роман обещал быть успешным. Церковь давно стала одним из главных мест города, по ней была названа площадь, и она мрачно чернела в окне, видная через холодный туман. Но человеку, лежащему в гостиничном номере, положив ноги на стол, было не до этого романа.
Он очень хорошо чувствовал перемены.
И перемены близились.
Город, который плыл мимо гостиницы «Англетер», будто вода наводнения, был пластичен и мягок, как всегда это бывает пред переменой участи. Город был текуч, как тёмная вода реки, как чёрная вода залива, бьющаяся подо льдом.
Он будет течь ещё сто лет, пока не сбудутся пророчества, и медный всадник не заскачет по воде, яки посуху, и волны не скроют финский камень под ним.
И гостиница, этот улей для хозяев нового времени, идеально подходила для точки излома.
Только что, по привычке, он попробовал провести несколько опытов — они всегда веселили друзей. Однажды он долго думал о кружке и-таки заставил её исчезнуть. «Где же кружка? Где же кружка?» — повторяла мать недоумённо, растерянно разводя руками посреди горницы — но он так и не раскрыл ей тайны.
Она ведь ещё жива, моя старушка, и я пока жив. А над её избушкой сейчас струится лёгкий дымок…
Впрочем, он отвёл этой женщине глаза так, что фокус с кружкой кажется детской шалостью.
Ложки, кстати, поддавались мистическим практикам куда лучше.
Ему вообще поддавался мир русских вещей — вещи заграничные слушались хуже. Так же происходило и с русскими словами — там буквы подбирались одна к другой, как рожь на поле, а латиница — шла с трудом.
Раньше, много лет назад, он знал латынь, но теперь время вытравило из него все языки, кроме русского. Многие звали его Серёжей — когда тебе под тридцать, это немного обидно.
Но он-то знал, что ему никогда не будет больше. Что он просто не может стареть.

Поэзия не только не давала ему стареть, она позволяла ему понимать чужие жизни. Как-то, в двадцать втором, в одном немецком ресторане, к нему подсел немец.
Немец писал стихи — отвратительные.
Он хотел эмигрировать, и метал на стол страны, как карты. Испания, Турция, Прибалтика, Россия, Перу…
Он пришёл в постпредство РСФСР и предложил себя в качестве управляющего в какое-нибудь агрохозяйство на Украину. Визу ему не дали.
«Нет, не Рембо, совсем нет», — подумал тогда Серёжа. И тут же увидел не Украину, а казахскую степь и ровные ряды бараков, Рождество и тонкие голоса крестьянских детей, что поют «Stille Nacht». Потом что-то щёлкнуло в его сознании, и он увидел пожары над украинской степью, его собеседник подписывает фольклист, а через три года уходит на свою бывшую родину, могильный камень в Гамбурге, 1900-1955, от безутешных родных.
— Езжайте, обязательно езжайте, Генрих, — говорил он ему. — Нельзя оставаться.
Оставаться было нельзя потому, что он видел собеседника в будущем — сверкающего очками, в какой-то неприятной форме. Там пахло гарью, и никому дела не было до поэзии.
Когда Генрих ушёл, Серёжа вспомнил, как уговаривал ехать в Аргентину одного итальянца, но, кажется, не уговорил. Итальянец был молод, но уже тучен, стихи писал трескучие, как стрельба митральезы, а когда читал их, даже подпрыгивал.
Итальянец обещал подумать, но Серёже казалось, что его аргументы были недостаточно убедительны. Он тут же забыл об этой встрече — потому что к нему уже спешил Габриэль, красавец, аристократ, герой войны и командир группы торпедных катеров. Они поехали к морю, девушки хохотали, ничего не понимая в русской речи… Сразу забыл, а сейчас вот вспомнил.
Эти встречи должны были иметь продолжение — но пока он не понимал — какое.

Сейчас Серёжа сжимал в руке стакан — водка-рыковка, только что подорожавшая, давно степлилась на столе.
Скрипнула тяжёлая резная дверь — наконец-то.
Он пришёл — человек в чёрной коже, с его лицом.
В первую секунду Серёжа даже поразился задумке — действительно, зеркало отражало близнецов — одного в костюме, с задранными ногами, а другого — в чёрной коже и косоворотке.
— Вот мы и встретились, Сергунчик.
Чёрный человек говорил с неуловимым акцентом.
Интересно, как они это сделали, — грим? Непохоже — наверное, всё-таки маска.
— Пришёл твой срок, — продолжал человек в пальто, садясь за стол.
Поэт про себя вздохнул — тут надо бы сыграть ужас, но что знает собеседник о его сроке. Можно сейчас глянуть ему в глаза, как он умел, — глянуть страшно, как глядел он в глаза убийце с ножом, что пристал к нему на Сухаревке, так глянул, что тот сполз по стене, выронив свой засапожный инструмент.
Но сейчас Серёжа сдержался.
— Помнишь Рязань-то? Помнишь, милый, детство наше... — это было бы безупречным ходом, да только кто мог знать, что Сережино детство прошло совсем в другом месте.
Какая Рязань, что за глупость? Он родился в Константинополе.

Как-то Серёжа встретился с Холодилиным, просидевшим полжизни в каменном мешке шлиссельбургским узником. Революция выпустила его молодым — неволя законсервировала старика-народовольца. Он был розов, свеж, грозно топорщилась абсолютно белая борода. Холодилин занимался путаницей в летописях и нашёл там сведения о нём, Сергунчике. Он раскопал, что переписчики подменили документы (знал бы он, каких смешных денег это стоило) и заменили Константинополь на Константиново.
Они шли здесь же — по левую руку была мрачная громада Исаакиевской церкви, знаменитого собора, а по правую — эта гостиница, в которой переменялись судьбы.
Старик с розовой кожей хотел мстить истории и решил начать с поэта, то есть с него.
Под ногами у них росла чахлая трава петроградских площадей и улиц.
Торцы набухли водой, и новая жизнь росла через них неумолимо.
Старик ждал ответа и признаний, а борода его торчала, как занесённый для удара топор.
Серёжа улыбнулся, глядя ему в глаза. Кто ж тебе поверит, старичок, разве потом какой-нибудь академик начнёт вслед тебе тасовать века и короны — но и ему никто не поверит.
А сам он хорошо помнил тот горячий май пятьсот лет назад, когда треск огня, крики воинов Фатиха и вопли жителей, когда окружили храм и начали бить тараном в двери. Наконец, со звоном отскочили петли, и толпа янычар ворвалась внутрь. Среди них было несколько выделявшихся, даже среди отборных головорезов Фатиха. Отрок знал — эти воины, похожие на спешившихся всадников, были аггелами. Лица их были покрыты чертами и резами, будто выточены из дерева.
Звуки литургии ещё не стихли, и священники, один за другим, вошли в расступившуюся каменную кладку, бережно держа перед собой Святые дары.
Отрок рвался за ними, но старый монах схватил его за руку и повёл через длинный подземный ход к морю. Они бежали мимо гулких подземных цистерн, а в спины им били тяжёлые капли с потолка.
Монах посадил его на рыбачью лодку, из которой два грека хмуро смотрели на полыхающий город.
Это были два брата — Янаки и Ставраки, что везли отрока вдоль берега, боясь терять землю из вида.
Он читал им стихи по-гречески и на латыни — море занималось цензурой, забивая отроку рот солёной водой.
Скоро они достигли странной местности, где степь смыкалась с водой, и отрок ступил на чужую землю.
С каждым шагом, сделанным им по направлению к северу, что-то менялось в нём.
Он ощущал, как преображается его душа, — тело теперь будет навеки неизменным.
Он стал Вечным Русским — душа была одинока и привязана не к земной любви, а к небесной. Но никогда не забывал он о Деревянных всадниках — ибо про них было сказано ещё в Писании: Михаилъ и аггли его брань сотвориша со зміемъ, и змій брася, и аггели его.
Сражение было вечным.

Гость в чёрном бубнил что-то, время от времени посматривая на него. Верно — решил, что Серёжа совсем пьян.
Точно так же думал мальчик, что приходил вчера, — в шутку Серёжа записал ему кровью свой старый экспромт — и понял, что случайность спасла его тайну.
Кровь сворачивалась мгновенно — пришлось колоть палец много раз. И только наивность мальчика не дала ему заметить, как мгновенно затягивается ранка.
Стихи — вот что вело его по жизни, но этот виток надо было заканчивать. Он действительно обманулся во времени, Вечный Русский купился — купился, как мальчишка, которого папаша привёз в город. Да тайком сбежав, проиграл мальчишка все свои, замотанные в тряпицу, копеечки на базаре.
Его предназначение — стихи, а стихов на этом месте не будет.
Без стихов вечность ничего не значит, всё остальное ничего не значит. Вот когда он дрался на кулаках с известным поэтом Сельдереем, то внезапно почувствовал его особую ненависть. Только сейчас он догадался, что Сельдерей ненавидел не его, а судьбу. Сельдерей угадывал его смерть, и по молодости лет она казалась ему почётной. Сельдерей чуть не подрался и с их другом Москвошвеем.
Судьба распорядилась так, что Вечный Жид, вечный поэт-еврей — не он, а нищий поэт Москвошвей. Сельдерей не понимал этого вполне, он, как тонкая натура, просто чувствовал обман судьбы и дрался именно с ней, а не с товарищем по цеху.
Ему была уготована жизнь человека, что умрёт в своей постели, испытав раннюю и позднюю любовь, хулу и хвалу, но умрёт навсегда, а Москвошвей будет вечно странствовать по Земле, выбравшись из-под груды мертвецов на далёкой лагерной пересылке.
Серёжа не к месту вспомнил, как он приехал к Сельдерею в Павлово-на-Оке. Там Сельдерей служил домашним учителем у символиста Сидорова. Серёжа с Сельдереем пьянствовали, а, как стемнело, потом купались нагишом. На реке они завывали и ухали.
Наутро Сидоров вышел к завтраку с пророческими словами: «Всю ночь на реке филин ухал — быть войне».
И действительно, наутро принесли газеты — Империя объявила войну германцам.
Сельдерей был в унынии, а Серёжа объяснял ему, что в этом и заключена сила поэзии. Бережное отношение к звуку — вот ключ.

Человек за дверью переминался неловко, шуршал чем-то в ожидании дела, и Серёжа совсем загрустил. Было даже обидно от этой топорной работы.
Он вспомнил, как в берлинском кабаке встретил Вечного Шотландца. Серёжа сразу узнал его — по волнистым волосам. Они всю ночь шатались по Берлину, и, захмелев, Вечный Шотландец стал показывать ему приёмы японской борьбы баритцу. Совсем распаляясь, Шотландец вытащил из саквояжа меч и начал им махать, как косарь на берегу Оки.
В одно движение, поднырнув сбоку, Серёжа воткнул ему в бок вилку, украденную в ресторане.
Шотландец хлопал глазами, икал и ждал, пока затянется рана.
Он признал себя побеждённым, и до рассвета они читали стихи — Вечный Шотландец читал стихи друга — о сухом жаре Персии, о волооких девушках, руки которых извиваются, как змеи, а Серёжа — шотландские стихи о застигнутом в зимней ночи путнике, о северной деве, что, приютив странника, засыпает между ним и стеной своего скромного дома. Наутро она шьёт путнику рубашку, зная, что не увидит его больше никогда, — и Серёжа понимал, что это стихи про них, про бесприютную жизнь вечно странствующих поэтов.
Прощаясь на мосту через Шпрее, Серёжа подарил Шотландцу злополучную вилку, которую тот сунул в футляр для меча. Роберт, как Серёжа звал его по привычке, удалялся в лучах немецкого рассвета со своим нелепым мечом, и волосы его развевались на ветру.
И теперь, сидя в фальшивой ловушке, Серёжа понимал, что может убить обоих чекистов (а у него уже не было сомнения, кто это), выдернуть из жизни, как два червивых гриба из земли, оставив небольшие, почти невидимые лунки в реальности. Зарезать, скажем, вилкой. Или — ложкой… Нет, ложка исчезла во время медитативных опытов.
Но не то было ему нужно, не то. Поэтому он и был поэтом, что тащила его большая цель, а не звериная жажда крови.
Как зверю — берлогу, нужно было ему покидать своё место, потому что ошибся он с рифмой на слово Революция.
Гость достал откуда-то из недр пальто засаленный том и, шелестя рваными страницами, принялся читать вслух какие-то гадости — кажется, слёзное письмо Гали (стоны вперемешку с просьбами). Вот это было уже пошло — как-то совершенно унизительно. Он позволил себе не слушать дальше — про счастье и изломы рук, про деревянных всадников.
А вот он действительно знал, кто такие Деревянные всадники, что появились внезапно в высокой траве — едва лишь он сошёл с поезда у Константинова. Надо было убедить родных в собственном существовании (это удалось), но всюду за ним следовали Деревянные всадники — в одном из них он сразу узнал Омара, одного из Воинов Фатиха, который чуть было не зарубил его в храме пятьсот лет назад.
Деревянные всадники — вот это было бы действительно страшно, ибо только им дана власть над странствующими поэтами. Один из них гнался за автомобилем, в котором он ехал с женой. Деревянный всадник начал отставать — и понял, что не может достать Серёжу кривой саблей. Тогда всадник-убийца рванул на себя синий шарф женщины и выдернул её из машины — прямо под копыта.
Серёжа не мог простить себе этой смерти — хоть и не любил жену. Мстить было бессмысленно — у Деревянных всадников была особая, неодолимая сила, и тогда он плакал, слушая, как удаляется грохот дубовых подков о брусчатку.
Аггелы — это не наивные и доверчивые чекисты, если бы он сейчас услышал деревянное ржание их коней на Исаакиевской площади, здесь, под окнами — весь план бы разрушился. А эти... Пусть думают, что поймали его в ловушку гостиничного номера.
Гость в этот момент завернул про каких-то гимназистов, и Серёжа нарочито неловко налил себе водки.
У водки был вкус разочарования — да, от красной иллюзии нужно уходить…

Вдруг человек в пальто прыгнул на него, и тут же в номер вбежал второй. Они вдвоём навалились на него, и тот, второй, начал накидывать на шею тонкий ремень от чемодана.
Поэт перестал сопротивляться и отдал своё тело в их руки.
Ловушка сработала. Сработала их ловушка. Но тут же начал воплощаться и его замысел.
Пусть они думают об успехе.
Человек в чёрном ещё несколько раз ударил поэта в живот, и Серёжа запоздало удивился человеческой жестокости.
Он ждал своей смерти, как неприятной процедуры, — он умирал много раз, да только это было очень неприятно, будто грубый фельдшер ставит тебе клистир.
Глухо стукнув, распахнулась форточка, и он почувствовал, что уже висит, прикасаясь боком к раскалённой трубе парового отопления.
«Вот это уже совсем ни к чему», — подумал он, глядя сквозь ресницы на чекистов, что отряхивались, притоптывали и поправляли рукава, как после игры в снежки. Один вышел из номера, а второй начал обыск.
Висеть было ужасно неудобно, но вот человек утомился, встал и скрылся за дверью туалета.
Поэт быстро ослабил узел, спрыгнул на пол и скользнул за дверцу платяного шкафа.

Ждать пришлось недолго.
Из глубины шкафа он услышал дикий вопль человека, увидевшего пропажу тела. Он слышал сбивчивые объяснения, перемежавшиеся угрозами, слышал, как они шепчутся.
Однако чекистам было уже не из чего выбирать, время удавкой схлёстывало им горло — подтягивало на той же форточке.
Сквозь щёлку двери поэт видел, как один из пришельцев вдруг зашёл за спину серёжиного двойника и с размаху ударил его рукояткой револьвера по затылку.
В просвете мелькнули ноги мертвеца, безжизненная рука — и вот новый повешенный качался в петле.
Чекисты ещё пытались поправить вмятины и складки гуттаперчевой маски, нервничали, торопились, и поэт слышал их прерывистое дыхание.
Когда, наконец, они ушли, Серёжа выбрался из шкафа и с печалью посмотрел в безжизненное лицо двойника. Прощаясь с самим собой, он прикоснулся к холодной, мёртвой руке, и вышел из номера.
Серёжа закрыл дверь, пользуясь дубликатом ключа, и вышел на улицу мимо спящего портье в полувоенной форме.
Ленинград был чёрен и тих.
Сырой холод проник за пазуху, заставил очнуться. Волкодав промахнулся — и ловушка поэта сработала, как, впрочем, сработал и чекистский капкан.
Теперь можно было двинуться далеко, на восток, укрыться под снежной шубой Сибири — там, где имена городов и посёлков чудны. Например — «Ерофей Палыч». Или вот — «Зима»… Зима — хорошее название.
Почему бы не поселиться там, хоть место и пошловатое? Но нет, это бы вышло как-то нелепо.
Жизнь шла с нового листа: рассветным снегом, тусклым солнцем — сразу набело.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



Я люблю Большую советскую энциклопедию, причём люблю её нежно. В юности второе издание БСЭ стало частью моей жизни, и я использовал его для обычного чтения — статья за статьёй. Но этой зимой случилась любопытная история, я приобрёл, как чужое пианино при переезде, за так огромное количество разрозненных томов первого издания. Вернее, добрые люди даже привезли его мне на дом. Примечательно, что часть приобретённого, видимо, пережила потоп на своей прежней квартире, и ледериновые полукожаные переплёты окрасили страницы розовым.И я вновь вернулся к юношеской привычке фронтального чтения, обнаружив чрезвычайно интересное отличие в трёх изданиях главного справочника исчезнувшей страны: зелёном, синем и красном.Второе, к примеру, (оно у меня стоит теперь рядом) — размеренная поступь сталинских колонн, эстетика послевоенного ампира, однобортных мундиров с золотым шитьём и автомобильных решёток с хромированными клыками. Про третье издание говорить не хочется — оно экономное, как белорусский мебельный гарнитур-стенка того же времени.


Далее: http://rara-rara.ru/menu-texts/troica


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

СЕМЬ ЛЕТ В ТИБЕТЕ


Художник странствовал по Тибету седьмой год.
Его покинули все шерпы, кроме одного. Также его оставил верный друг с долгой еврейской фамилией ― художник пытался её запомнить, да как-то она выходила всё время по-разному.
Впрочем, фамилия самого художника была тоже не русской, а вовсе варяжской. Звали его Карлсон. Оттого он часто изображал на своих картинах варяжских гостей на тяжёлых кораблях и норманнов, княживших в Киеве.
Но с некоторых пор его начали привлекать другие пейзажи. Превращение произошло с ним мгновенно и по неизвестной причине. Теперь он рисовал сиреневые и фиолетовые горы, закаты и восходы в стране, которую никогда не видел.
Наконец он выбил себе право на путешествие ― впрочем, это было больше, чем путешествие. Это была экспедиция, хотя, правда, экспедиция с обременением.
В качестве попутчика, от которого нельзя отказаться, ему навязали бойкого молодого человека с еврейской фамилией, которую Карлсон тут же перепутал ― в первый раз.
Звал он своего надзирателя и заместителя по имени, благо они были тёзками.
А про себя именовал его просто ― «Малыш», за малый рост и резвость. Молодой человек был знатоком поэзии, а ещё расшибал бутылку из револьвера в пятидесяти шагах. Прошлое его было мутным, но мандаты безупречными.

Он вообще оказался не промах ― свободно говорил с персами по-персидски, с индусами по-индусски, а с шерпами на том языке, название коего Карлсон даже не желал знать.
Карлсон топтал горные тропы, а по ночам ему снились лазоревые и фиолетовые сны. Он видел острые пики гор, вытянутые камни, поставленные на развилках дорог и статуи неизвестных ему богов.
Когда он, проснувшись поутру, переводил эти видения на холст, горные мошки залипали в краске и оставались в пейзаже навсегда.
Итак, даже Малыш покинул его. Малыш и раньше оставлял караван, чтобы вернуться через пару дней или неделю, а теперь пропал навсегда. Карлсон стал подозревать, что у него было какое-то своё, государственное дело, и он был нужен Малышу лишь для вида.
Но теперь он исчез со всеми своими вещами.
Однако Карлсон не ощутил болезненного укола от предательства.
На следующий же день после исчезновения Малыша, Карлсон обнаружил огромную пещеру в скале. Шерпа отказался идти за ним. Туземец положил мешок с холстами и красками в свинцовых тюбиках и просто ушёл ― молча, не оборачиваясь.
Карлсон ступил в пещеру и начал спускаться по длинному ходу.
Трещал и чадил факел, свёрнутый из недописанной картины.
Когда он почти потух, в конце тоннеля появилось мерцание.
Карлсон увидел огромный зал, заполненный тысячами бритых монахов.
В глубине этого зала, на возвышении, освещённый странным светом, лиловым и розовым, стоял огромный лингам.
Конец его терялся у высоких сводов.
И тут он услышал над ухом тихий голос Малыша:
— Коля?
— Ну?
— Помнишь, в 1912-м году, в «Бродячей собаке», человек за соседним столиком послал тебя на хуй?
— Ну…
— Так вот, ты пришёл.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

УЧИТЕЛЬНИЦА СИММЕТРИИ


УЧИТЕЛЬНИЦА СИММЕТРИИ

Малыш был придворным парикмахером. То есть его называли «придворный парикмахер», хотя господин Карлос, сын Карлоса, вовсе не был королём.
Господин Карлос был диктатором.
И ещё господин Карлос был человеком со странностями ― его управлению принадлежал целый мир. В нём были земли африканские, земли индийские, земли тихоокеанские, земли латиноамериканские и земли, каким-то чудом застрявшие посреди океана.
Он распоряжался ими очень давно и пережил несколько войн из тех, что полыхали неподалёку, и провёл множество войн в своих владениях.
Восстания были безжалостно подавлены, и теперь в империи господина Карлоса царил мир.
Он был назван светочем нации. Один знаменитый мореплаватель был уже признан вторым по значимости национальным героем после господина Карлоса. Или же господина Карлоса признали таким же знаменитым, как этот мореплаватель, который впервые обогнул и впервые посетил.
Статуи обоих, впрочем, стояли рядом и были одного размера.
Господин Карлос, однако, ничего не посещал.
Он был затворник.
Ничего не было известно о господине Карлосе ― ни то, как он живёт, ни когда он встаёт. Никто даже не знал, был ли он женат.
А обслуга господина Карлоса была выписана из дальних стран и не знала языка великой империи, над которой не заходило солнце. Французский повар попытался изучить родной язык господина Карлоса, польстившись на шипящие, будто жир на сковородке, звуки, да тут же отправился обратно под сень своей знаменитой ажурной башни.
Остальная обслуга была умнее.
Поэтому Малыш, а говоря официальным языком, парикмахер Свантессон лишних вопросов не задавал, а стриг да брил своего хозяина в полном молчании.
Собственно, и господином Карлосом называл его Свантессон про себя. Все поданные называли его Карлуш Второй, начисто забыв о том, чем прославился первый. Свантессон брил и стриг, и ничто не нарушало его безмятежного распорядка. Он отправлялся во дворец, будто гвардеец в свой караул, а потом возвращался обратно в свою квартирку, утопающую в цветах. Собственно, и господином Карлосом называл его Свантессон про себя. Все поданные называли его Карлуш Второй, начисто забыв о том, чем прославился первый.
Свантессон брил и стриг, и ничто не нарушало его безмятежного распорядка. Он отправлялся во дворец, будто гвардеец в свой караул, а потом возвращался обратно в свою квартирку, утопающую в цветах. В комнатах всё было выдержано в духе того времени, когда империя только расправляла паруса. Над кроватью даже висел старинный пистолет, и хозяйка уверяла, что настоящий. Как-то парикмахер встал с ногами на матрас и заглянул в единственный глаз страшного чудовища. Обнаружив там пыж и нерастраченную пулю, он вернул их обратно.
Ему всегда приветливо улыбалась хозяйка (не произнося, впрочем, ни слова). Свантессону хозяйка нравилась, и он много раз представлял, как он положит руку ей на плечо, а потом они рухнут в пучину матраса, прибой одеяла накроет их и останется только жаркий шепот, где все слова будут состоять из звука «ш-ш-ш».
Но дни шли за днями, а ничего не происходило. Парикмахер так и не узнал никакой тайны. Уши у клиента были, кстати сказать, обычные, человеческие. Свантессон шёл во дворец, господин Карлос появлялся из боковой двери (он делал ровно одиннадцать шагов и садился в кресло). Потом Свантессон брил его, и господин Карлос, беззвучно покидал комнату через другую дверь, сделав уже тринадцать шагов.
Хозяйка всё так же улыбалась парикмахеру, и время застыло, как солнце над империей господина Карлоса, которая, как было понятно, вовсе не была империей.
Но вот однажды, вернувшись домой, парикмахер Свантессон обнаружил перемену. Хозяйка показывала ему щенка.
Щенок был очень мил, и они одновременно наклонились к нему.
А наклонившись, они с размаху стукнулись лбами. Свантессон успел подхватить женщину, которая захлёбывалась своим взволнованным «ш-ш-ш». Они неловко упали на кровать Свантессона, и матрас принял их, как море, ― всколыхнувшись. Одеяло спутало Свантессону ноги, но в ухо уже лилось настойчивое, как волна, «ш-ш-ш».
Он очнулся нескоро, и долго глядел в далёкий, полный лепнины, потолок. «Всю жизнь я мечтал о собаке», ― отчего-то вспомнил Свантессон.
Но по комнатам уже разносился запах кофе.
В этот день он выучил своё первое слово из языка империи.
А через месяц, когда мореплаватель освоился и с волнами, и с прибоем, а также обнаружил, что есть масса способов добраться до цели путешествия ― плывя на спине, на животе, сбоку, и всяко разно натягивая снасти, его хозяйка, как бы между делом, попросила подвинуть кресло.
Нет, не это кресло, а то, за которым ты стоишь во дворце, милый. Подвинь его ко второй двери. Всего чуть-чуть, просто подвинь ― и тогда от одной двери будет двенадцать шагов и до другой двери ― двенадцать шагов. Поровну, милый. Симметрия ― это жизнь, милый, я правду тебе говорю. Только ш-ш-ш...
Свантессон успел удивиться тому, как точно ей известны эти шаги, но прибой накрыл его снова.
На следующий день он не сделал этого, и только на третий день швед наклонился, будто бы случайно уронив ножницы, и толкнул кресло плечом.
Господин Карлос вошёл в комнату и молча совершил свой путь.
На секунду он остановился перед воображаемым креслом и сел в него, своё воображаемое кресло, стоявшее в шаге от настоящего.
Он упал на спину, а голова гулко стукнула в мраморный пол, будто якорь, брошенный знаменитым мореплавателем в неизвестной бухте.
Мёртвые глаза диктатора уставились в потолок.
В комнату вбежали гвардейцы, парикмахера схватили за руки, допросили ― но он отвечал по-прежнему только по-шведски, что ничего не понимает.
Он вернулся домой, зная, что возмездие неотвратимо и бежать ему некуда.
Это временная передышка ― на несколько часов.
До Свантессона давно доходили смутные слухи о том, что бывает с врагами господина Карлоса, и он решил не медлить.
Он ни о чём не жалел. Уже несколько раз он обогнул свою жизнь, плавая в перинах наёмной постели, и был счастлив хотя бы одним этим. Теперь парикмахер снял со стены старинное оружие не для любопытства.
Монстр был по-прежнему заряжен, и Свантессон с ужасом глянул в чёрное и холодное пока дуло. Много лет оружие ждало свою жертву, и вот, наконец, кто-то появился.
За окном нарастал шум и гам, но Свантессону не было до этого дела, он готовился к смерти.
В этот момент в комнату зашла хозяйка.
В руках у неё был цветок.
Она подмигнула Свантессону и вложила гвоздику в дуло пистолета.

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

БАСЯ


I


― Мне было тогда лет двадцать пять, ― начал К. ― Я вырвался в Европу, которая тогда уважала русских не без некоторого оттенка боязливости. Та неприятная история, что приключилась когда-то в Крыму, уже была позабыта, хотя парижские улицы по-прежнему носили имена русских городов. Я решил путешествовать, получив изрядное наследство. Конечно, маменьке своей я объяснял необходимостью «окончить моё воспитание», да она и не спорила. Проведя несколько недель в Берлине, я вдоволь наслушался о таких скучных вещах, как отставка Бисмарка и волнениях в Китае, что зарёкся говорить о политике не только с немцами (мой немецкий был весьма нехорош), но и с русскими, которых я обнаружил довольно много в немецких пивных.
Русские за границей мне были отвратительны. Как сейчас я понимаю, в них была смесь унижения и гордости ― они явились в мир порядка из варварской страны (как считала одна часть их сознания), а, с другой стороны, их деньги были ничуть не хуже, чем местные, и, главное, их было больше. Оттого вторая часть их души желала что-то «показать», что-то «не уронить» и вообще сделать что-то этакое, после чего официант в иностранном ресторане будет смотреть на русского человека с подобострастием. То есть не как официант, а как наш половой.
Я старался не общаться с русскими, при встрече не подавал виду, и на курортах старался выбрать ту гостиницу, в которой русские не останавливаются. Как-то я уже сделал эту ошибку и три ночи не мог уснуть, слушая, как купцы из Нижнего Тагила громко сообщают название своего города немецким бюргерам, забравшись в фонтанчик с минеральной водой.
Однако, приблизившись в своём путешествии к Бонну, я вдруг разговорился с одной парой, по недоразумению перейдя на родную речь.
Это был мой ровесник, Илья Николаевич, служивший попечителем учебных заведений в Симбирске. Илья Николаевич отправился в путешествие со своею сестрой. Людьми они оказались неприхотливыми, путешествовали без прислуги, и я не очень понимал, как эта девушка одевается сама, без помощи горничной.
А она была примечательна, как и своей красотой, так и именем. Василису Николаевну звали отчего-то на польский манер ― Басей. Бася более походила на неловкого юношу со своей угловатостью и порывистостью, и было видно, что в барышне бушуют недетские страсти. Мы встретились на экскурсии к скале Лорелеи, и, поднявшись порознь, спустились вместе, а с тех пор более не расставались.
Брат с сестрой сняли комнату в пансионе фрау Бок ― пухлой вдовы какого-то вестфальского капитана.
С Ильёй Николаевичем мы сошлись на том, что не любим местных обывателей (впрочем, как и отечественных). Нас занимала природа ― медленное течение Рейна, утёсы, водопады, скалы, всё то, что не смог победить римский меч, и что вызвало столько поэтических легенд. Однако сестра Ильи Николаевича не слушала наших разговоров.
Она была порывиста, и настроение её менялось каждые пять минут. То она с грустью смотрела в окно, то вскакивала, и едва одевшись, выбегала из дому и несколько часов бегала по скалам, как горная козочка. Иногда вечером она выходила к нам, сидящим у камина, в костюме одалиски, с бокалом вина, а наутро истово молилась и велела не тревожить до вечера.
Одним словом, Бася была чрезвычайно интересной молодой женщиной, и скоро я понял, что не могу более обходиться без её общества. Правда, гулять с ней по немецким дорожкам было довольно затруднительно. То она неслась вперёд, то плелась сзади, а если нам встречалась на пути какая-нибудь чопорная компания, Бася принималась швыряться камнями.
Это было довольно мило, но не всегда позволяло рассчитать время возвращения.

II


Прошло несколько дней, быть может ― неделя.
Илья Николаевич отлучился куда-то в город, и мы прогуливались вдвоём.
Внезапно Бася остановилась и взяла меня за пуговицу
― Если вам дорога жизнь, держитесь подальше от могучего Рейна, ― у неё навернулась слеза, а потом она добавила:
― И от меня.
Я действительно боялся утонуть, совершенно не умея плавать, в чём не раз признавался своим новым друзьям. Они подшучивали надо мною, говоря, что Лорелея утащит меня под воду первым, как самого богатого. Правда, в их изложении немецкая русалка выходила толстой девкой, больше похожей на жену кельнера, что способна нести за раз восемь огромных кружек пива. Лорелея должна была переломать мне ноги, а потом держать меня в своей пещере для развлечения.
Но тут всё было сказано с какой-то неумолимой серьёзностью, что не помешало Басе под конец фразы разразиться задорным смехом.
Мы вернулись к дому и тут же увидели весело машущего нам рукой Илью Николаевича. Мы спросили рейнвейна и стремительно напились.

III


Однако тем же вечером, мальчик-посыльный принёс мне записку от Баси на двенадцати листах. Первые два были отданы той мысли, что невозможно для барышни писать одинокому мужчине, ещё три листа были полны намёками на какую-то тайну, а остальные приглашали меня на randez-vous рядом с водопадом, который находился близ скалы Лорелеи.
Я не мог уснуть, воображая нашу встречу. На другое утро (я уже проснулся, но еще не вставал) стук палки раздался у меня под окном, и голос, который я тотчас признал за голос Ильи Николаевича, запел:

Ты спишь ли? Гитарой
Тебя разбужу...


Я поспешил отворить ему дверь.
Илья Николаевич заявил, что грешно спать в это утро, полное пением жаворонков, свежестью и запахами цветов. К тому же, у него был для меня разговор.
Мы вышли в садик, сели на лавочку, велели подать себе кофе и принялись беседовать. Илья Ильич рассказал мне свои планы на будущее: получая приличное жалование, он собирался обзавестись как можно большим количеством детей и посвятить себя их воспитанию. Опять же, его маменька…
И тут он перевёл взгляд на меня, отчего стало понятно, что тут-то мне и будет рассказана особая семейная тайна. И точно, оказалось, что мать Ильи Николаевича отправила своих детей в заграничное путешествие, потому что ей было видение. Несчастная женщина была убеждена, что Бася обретёт в Европе счастье и обручится с приличным человеком. И ныне Илья Николаевич заявился ко мне, чтобы объявить, что я как раз и являюсь приличным человеком, а, судя по всему, Бася влюблена в меня.

IV


Но Илья Николаевич вдруг затянул унылую историю про то, как он много лет жил в Симбирске, мечтая, что если не он, так дети его вырвутся из этого захолустья, попутно расспрашивая о моём имении. Разговор сам собой перевёлся на деревенские досуги, и тут он показал себя знатоком, как в ужении рыбы, так и ружейной охоты.
Я, впрочем, тоже был не промах, и рассказал ему несколько историй, живописующих нравы моих знакомых крестьян.
Илья Николаевич был в восторге и заявил, что мне нужно всё это записать, а потом напечатать в каких-нибудь столичных журналах. Он угодил в больное место: я и вправду записывал эти истории, но показать кому-либо боялся. Так и лежала в секретере стопка листов, названия на которых ― «Заезжая поляна», «Бурундук и Осиныч», «Малахай и Трандычиха», «Дворец Ржанникова», «Губернский врач», «Платон Каратаев и другие» ― говорили сами за себя. Это были истории, полные тоски по родной стороне, которую всегда так сильно ощущаешь на Рейнских берегах или Елисейских полях.
Но показать свои творения мне было некому да и, признаться, писатели мне были отвратительны. Как сейчас я понимаю, в тогдашних писателях была смесь унижения и гордости: они явились в мир порядочных людей, считая себя много лучше простого обывателя (как считала одна часть их сознания), а, с другой стороны, завидуя его сытой жизни. Оттого они появлялись в петербургских салонах задрав нос, что несколько отвлекало наблюдателя от их поистрепавшихся обшлагов и дырявых сапог. Но они не теряли надежды на то, что обыватель будет смотреть на них снизу вверх.
Но тут к нам приблизилась Бася. Оказывается, она уже давно искала брата. Вскочив, Илья Николаевич закружил её, и держал Василису Николаевну так крепко, что я подумал: «Нет, не сестра она ему». Вырвавшись из цепких объятий, Бася принялась скакать вокруг нас, распевая какую-то французскую песенку. Потом, мгновенно успокоившись, присела на край скамьи и загрустила, глядя на то, как могучий Рейн катит свои волны. Брат её засобирался домой, и на прощание Бася незаметно коснулась моей руки. Я ощутил в своей ладони новую записку.
Когда гости удалились, я развернул листок. Там значилось: «Скала Лорелеи. Помните».

V


Вечером я отправился к скале. Рядом поэтически шумел водопад, но, несмотря на цветущую природу, места тут были довольно мрачные. Долго ждать не пришлось: сверху раздался шум, и я еле увернулся от небольшого камнепада, который устроили лёгкие девичьи шаги.
Проворно сбежав по склону, Бася приблизилась ко мне и схватила меня за руки.
― Зачем вы пришли, ― бормотала она. ― Это может быть опасно… Мой брат… Он обо всём догадывается…
Перед её братом мне было действительно неловко, нужно было ему рассказать о нашем свидании, но я решил начать традиционно, как это делает русский человек на rendez-vous.
― Не всякий вас как я поймёт… ― начал я.
Но Бася вдруг прижалась ко мне и поцеловала. Я поразился силе этого поцелуя, будто не неопытная барышня целовала мои губы, а пылкий юноша, или, пуще того, опытный мужчина. Что-то в этом было властное и, одновременно, отчаянное.
― Мне дорога ваша жизнь, ― вновь начала она бормотать. ― Но я подвергаю опасности наши обе. Главное, не подписывайте никаких бумаг. Как бы я хотела переменить всю жизнь, бежать с вами на край света, прямо вот сейчас, не заходя обратно в гостиницу. Хотели бы вы этого?
Я молча целовал её пальцы, и жесткое свойство русского наблюдателя позволило мне заметить, что её руки были несколько грубоватой формы и казались весьма сильными. Может, брат заставляет её щипать корпию или перешивать одежду для бедных. Я читал, что такие вещи позволяют себе некоторые родители и опекуны, чтобы воспитать чувство смирения в своих воспитанницах.
Бася выжидающе посмотрела на меня, потом махнула рукой, и, засмеявшись, вдруг убежала в ночную темень.
Я поплёлся в свою комнату, размышляя о том, что почти готов завтра попросить у Ильи Николаевича руки его сестры.

VI


Но когда я пришёл к своим русским друзьям утром, то обнаружил их комнаты пустыми, а фрау Бок сказала мне, что русские господа рано утром съехали. Записки не было, но фрау Бок вдруг понизила голос и сказала, наклонившись ко мне:
― Ach, und übrigens, фроляйн велела передать, если вы спросите, что у Бетховена самое лучшее произведение Son. № 2, op. 2. Largo Appassionato.
Я дал фрау Бок монетку, и медленно двинулся домой.
«А счастье было так возможно, так близко, и душа моя…», ― думал я, но шёл так долго, что к концу пути успел успокоиться и чаще вспоминал пышные стати фрау Бок, чем угловатую мальчишескую фигурку Баси.
Однако, поразмыслив, я всё же решил съехать из гостиницы и отправиться на поиски русской пары.

VII


В Кёльне я напал на след Ильи Николаевича с его спутницей. Узнав, что они поехали в Лондон; я пустился вслед за ними; но в Лондоне все мои розыски остались тщетными. Я долго не хотел смириться, я долго упорствовал, и, наконец, мне порекомендовали одного местного специалиста.
Я заявился к нему на квартиру. Дверь отворила экономка, довольно бодрая старушка, которая провела меня наверх, в комнаты.
Там было накурено, и стоял тот самый мерзкий холостяцкий запах, который одинаков и в Лондоне, и в Париже, и в Петербурге ― среди приличных сословий, разумеется. Хозяин курил трубку, а его помощник тупо смотрел в блестящий бок чайника. Я изложил своё дело, меж тем помощник так и не оторвал взгляда от медного бока.
Когда я закончил, мне было сказано, что это дело несложное, и ответ лежит на поверхности. Эта манера English understatement, то есть любовь к принижению всего серьёзного и важного мне никогда не нравилась. Я было решил, что мне нужно возвратиться через несколько дней, но хозяин заявил, что ему нужно всего лишь докурить трубку.
Когда это произошло, то англичанин велел помощнику влезть на стремянку и достать с верхней полки какой-то фолиант. Помощник был нераспорядителен, никак не мог найти нужную книгу, и хозяин не скупился на выражения, которые я, впрочем, не понимал.
Наконец, книга была найдена, и в ней обнаружилось указание на ящик в картотеке под литерой «К». Разумеется, этот ящик оказался тоже под самым потолком, но у другой стены. Операция повторилась, при этом англичанин то и дело напоминал, что искать нужно на букву «К».
Наконец, требуемая карточка была найдена. Англичанин всмотрелся в неё, как делают старики, то есть держа руку на отлёте.
― У меня для вас прекрасная новость. Вы не найдёте своей возлюбленной, ― сказал он.
Я возмутился: что же может быть в этом хорошего?
― Буквально всё, как и то, что эта парочка скрывается не только от вас. Но это и есть хорошая новость, если им удалось бежать от графа Потоцкого в Варшаве, ускользнуть от генерала Дюпре в Марселе, то они уж точно не будут выплывать на поверхность ради того, чтобы вас погубить.
Я по-прежнему ничего не понимал, но по мере рассказа англичанина ужас охватывал меня. Оказалось, что Илья Николаевич вовсе никакой не Илья Николаевич, а знаменитый международный аферист, швед Карлсон. Но, что самое печальное, его сестра даже не сестра, и не жена, как я думал когда-то, а юноша, переодетый в женское платье.
Вдвоём они путешествовали по Европе, выискивая одиноких богатых путешественников. Сообщник Карлсона по кличке Малыш, изображал из себя влюблённую девицу, и после недолго романа очарованный путешественник отписывал всё имущество своей невесте. Через недолгое время несчастный отправлялся в мир иной при неясных обстоятельствах. Одного нашли с выпученными глазами у ограды уже проданного на сторону поместья, другой утонул в болоте, третий был съеден собственной собакой…
― Но вам повезло, мой русский друг, ― заключил свой рассказ англичанин. Видимо, Малыш действительно полюбил вас, и оттого решил предупредить вас об опасности. А потом убедил своего старшего товарища, что их план под угрозой. Они бежали, и возможно, ныне в Америке, среди мормонов.
― Почему среди мормонов? ― спросил я недоумённо, но англичанин отвечал, что понятия не имеет и старается не думать о том, что не имеет отношения к его работе.
Я отдал две гинеи его помощнику и вышел вон. Всё то время, пока я ехал в порт, меня не покидала одна мысль: отчего Бася, то есть уже, конечно, никакая не Бася-Василина так заинтересовалась мной? Отчего именно мне она хотела открыться? Ответа я не находил, но сам вопрос как-то неприятно будоражил меня.
Я быстро добрался до Парижа, где меня ждала любовница со своим мужем. Я забылся в их объятиях, но этот безумный вопрос о судьбе моей любви не оставлял меня. Я должен сознаться, что я не слишком долго грустил; я даже нашел, что судьба хорошо распорядилась, не соединив меня с Басей; я утешался мыслию, что я, вероятно, не был бы счастлив с ним-ней.
Но сейчас, спустя двадцать лет, когда я смотрю на двенадцать пожелтелых листов его-её записки и засохший цветок, что я вынул из её-его волос, тоска охватывает меня. Тогда я прошу свою французкую подругу сесть за фортепиано и слушаю, как льются прекрасные звуки Бетховена, заполняя не только всю комнату, но и наш прелестный сад.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ШЛОСС


Карлсон с трудом добрался до места назначения. Навигатор плутал, выводил его то к навсегда закрытому шлагбауму, то на дорогу, которая заканчивалась железной стеной, то к мосту, от которого остались только две опоры посреди реки. Но всё же он доехал, оглядел очередные (теперь уже правильные) ворота и безуспешно звонил охране. Тогда гость развернулся и аккуратно поставил машину у местного сельпо. Местность была холмиста, и прямо перед ним, на одном из этих холмов, торчал большой дом, похожий на замок — с множеством башенок и пристроек, с островерхими крышами и окошками всех форм. Всё это называлось — коттеджный посёлок «Шлосс». Тут всё было такое — Карлсон проезжал «Новый Кембридж», «Оксфорд», посёлок «Долины Луары», «Новые Альпы», «Альбион-2». Здесь всё было подчинено главному владению, а домики поменьше стояли на соседних возвышенностях, а по неровностям пейзажа, будто Великая китайская стена, бежал забор — широкий, явно обвешанный сторожевой электроникой.
Карлсон зашёл в магазин за водой, и удивился тому, с каким удивлением на него посмотрела продавщица — такое впечатление, что она давно не видела людей. Обычной воды не было, присутствовал только газированный лисий яд «с ароматизаторами и красителями, идентичными натуральным». Карточки, впрочем, принимали, и размеренно шумел кондиционер. Карлсон позвонил принимающей стороне, трубку долго не брали, но, наконец, он попал на кого-то из заместителей управляющего.
Ему пришлось объяснять всё наново: и про геоданные, и про межевание, и про привязку к картографической сетке. Это начинало бесить, дел было дня на три, а один них уже был бездарно потрачен. Сперва контракт казался чрезвычайно выгодным, но теперь Карлсон был в этом не уверен. Он пил свежекупленные красители мелкими глотками, как настоящий яд, и смотрел на главный дом посёлка.
…А ведь вода должна быть негазированной. И не меньше двух литров в день — так учил его врач. Врача он слушался, потому что хотел жить долго, а тут красители. И, разумеется, «идентичные натуральным». У нас всё идентично чему-то по кругу. Концов не найдёшь, а решишь потрогать, на пальце останется красота, идентичная натуральной.
Телефон в кармане затрепетал и принялся петь «Оду к радости».
Карлсона спросили, приехал ли он один (он терпеливо повторил ту часть только что совершившегося разговора, когда говорил, что помощники не обязательны, но если понадобятся, то е него есть пара сотрудников наготове), в трубке помолчали и сказали, наконец, что Карлсону лучше остановиться в гостевом доме. Оформить проезд на территорию сегодня не получится.
День действительно стремительно падал в сумерки, тьма наползала на посёлок, будто туман. Где находился гостевой дом, Карлсон так и не понял. Он вернулся обратно в магазин и спросил продавщицу. Оказалось, что он стоит прямо в том самом помещении. Только вход был с обратной стороны, и Карлсон обнаружил, что и гостиница, и кафе, и магазин объединены общей вывеской «Подворье», выполненной отчего-то готическим шрифтом.
За стойкой было пусто, но сразу открылась дверь, и Карлсон увидел всё ту же продавщицу. Теперь она придирчиво осмотрела его паспорт, заставила расписаться в каких-то анкетах, причём, как он заметил, сократила его фамилию до просто «К». Люди здесь жили, видимо, очень экономные. Женщина спросила, что у него в фургоне, и Карлсон ответил, что там два картографических коптера. Она смотрела на него так, будто он перешёл на немецкий язык, и тогда Карлсон повторил свою историю — нанят, дескать, для межевания и составления подробной карты посёлка.
Женщина посмотрела на него недоверчиво, но выдала ключи от номера. Там оказалось неожиданно мило, но уставший Карлсон не обратил ни на что внимания и рухнул в кровать, забыв снять носки.
Он проснулся с рассветом и отправился осваивать третью часть дома. В кафе «Подворье» его встретила всё та же хозяйка. Карлсон напился кофе и принялся снова звонить заказчику. Дело пошло веселее, но опять кончилось ничем. Никто не мог найти копию договора, служба безопасности опять требовала его паспортные данные, документы на машину, — Карлсон послал им всё, не выходя из кафе, но в итоге ему велели ждать до обеда.
Скучая, он прошёлся вокруг. Первое, что его удивило, была искусственная трава вокруг гостевого дома. Он давно привык к искусственным цветам в офисах, но тут из пластика было сделано всё — и газон, и два дерева у стены. Второе странное обстоятельство заключалось в том, что сразу за зданием он нашёл школу. Кто здесь будет ходить в школу? Непонятно, у забора коттеджного посёлка приткнулось десять домов, вряд ли там найдётся учеников хотя бы на один класс. Сами дома на холмах теперь парили в зыбком жарком мареве. Карлсон подумал, что подует сейчас ветер, унесёт эти башенки с крышами из металлочерепицы, и останется только забор с воротами. Он решил проверить коптер, но только он достал аппарат из кузова, рядом с ним, сгустившись из этого марева, очутился человек.
— Этого нельзя, — тихо сказал он.
— Вы из службы безопасности?
— Я председатель товарищества, — так же тихо сказал человек. Он был кругл и гладко выбрит. Если бы Карлсона так не раздражала проволочка, он бы улыбнулся человеку, потому что тот уже улыбался гостю.
— Этого нельзя.
Карлсон согласился и погрузил аппарат обратно. Председатель снова вернул его в кафе, где вскоре они уже пили пиво — лёгкое, будто подкрашенная вода. В обед позвонили из службы безопасности, и сообщили, что потеряли его письмо. На этот раз голос был смущён, перед Карлсоном извинились, но несколько раз повторили, что правила нельзя нарушать: вы ведь знаете, какие люди у нас живут.
Вечером к нему постучалась буфетчица:
— Вы ведь К.? Приехали ваши сотрудники.
Это было странно, про сотрудников он тогда, честно говоря, приврал. Не было никаких сотрудников у Карлсона, он всё делал сам, благодаря коптерам, GPS и хорошему программному обеспечению.
На пороге его комнаты возникли двое.
— Ты кто? — спросил Карлсон того, который выглядел главным.
— Я же Артур. Ты чего?
Карлсон был в недоумении, но убираться обратно в город парочка отказалась. Кто это, зачем они сюда приехали? Посмотреть на шпили замков? Приникнуть к природе? Какая, кстати, тут природа, непонятно — всё искусственное, из пластика. Однако двое пришельцев устроились в соседнем номере, и больше в этот день на глаза ему не показывались.
Они не появились даже вечером в кафе, где Карлсон разговорился с буфетчицей. Судя по сплетням, всё тут было как везде — товарищество садоводов, посреди которого стоял гостевой дом, постепенно умирало. Старики переезжали на кладбище, а те, кто могли — в город неподалёку. Мечтой постоянных жителей было устроится на работу за забор — мыть, убирать, чинить неважно что. Некоторые продавали свои участки, из-за чего забор постоянно менял своё место. Он жил своей жизнью, то поднимаясь на какой-нибудь холм, то спускаясь с него. Иногда богачи выбирались из замка, но чаще всего садоводы видели только проносящиеся мимо автомобили. В общем, это были два мира, встречавшиеся только взглядами, да и то, — верхние смотрели на нижних, а нижние не смотрели вверх, потому что глядели на мусор, который гнали мётлами в совок.
В магазине Карлсон завязал ещё одно знакомство. Там покупал гигантскую замороженную курицу человек, что работал в службе доставки верхнего посёлка. Картограф отправился вместе с ним, и вскоре они, в ожидании куриной разморозки, уже сидели под яблоней. Гость не сразу понял, что яблоня сделана из пластика. В ответ на недоумённый взгляд, курьер объяснил, что под страхом потери земли садоводы должны иметь определённое количество деревьев на участке, а уж что это за деревья — никого не волнует.
Пришла сестра хозяина, миловидная женщина лет сорока, и все вместе они стали перемывать кости богачам. У семьи курьера был на них свой зуб — другая его сестра отказала какому-то барчуку, когда работала в коттеджном посёлке уборщицей. Выгнали её и, заодно их отца-водопроводчика.
Вечером Карлсон вернулся в гостиницу. Его самозваные помощники сидели в тени и радостно поздоровались с шефом. Их мнимый начальник поморщился и, не отвечая, отправился спать. В эту ночь ему снилось жужжание коптеров и их пролёт над землёй, чистое небо, но вдруг оказалось, что коптеры привязаны верёвкой к колышку посреди брезентового поля. Он проснулся от того, что Артур выводил за стеной что-то про траву у дома, зелёную, зелёную траву. Сон милосердно пришёл снова, и проснулся Карлсон только утром от звонка из службы безопасности, которая сообщила, что нужно подождать ещё — сами понимаете, у вас не маленький автомобиль, а фургон, а там — вертолёты. Это ведь, практически, вертолёты, понимаете? А вертолёты — это… О-о-о…
Карлсон заплатил в гостевом доме ещё за день и, выйдя на улицу, тут же заметил улыбчивого председателя. Тот извинился, и сразу же предложил Карлсону подработку. Предложение было вполне идиотским, — в школе нужен был охранник. Председатель сообщил, что в школу всё равно никто не ходит, но охранник там должен быть, иначе её вовсе закроют. Проще было кивать, чем отвязаться, всё равно время тянулось медленно. Вечером ему позвонили, чтобы в очередной раз перенести встречу с заказчиком.
Он не особенно расстроился, потому что в этот момент к нему постучали. Карлсон думал, что это кто-то из самозванцев, но это была буфетчица. На этот раз она была в ночном халатике и сразу обняла его. Что там, мы же взрослые люди, знаем, что хотим, зачем и как. Она принесла с собой две бутылки шампанского за счёт заведения, и обе чрезвычайно пригодились после того, как они два раза изобразили животное с двумя спинами.
— Ты можешь жить у меня, — сказала буфетчица. — Это куда дешевле, чем этот номер. Тем более, что у меня интереснее.
Карлсон согласился. Его немного раздражало, что она по-прежнему, даже в разговоре, сокращает фамилию «Карлсон» до одной буквы.
На следующий день Карлсон согласился числиться охранником, но подойдя к школе, обнаружил, что дверь в неё не просто закрыта, а заложена кирпичом. Новая дверь была нарисована поверх кладки масляной краской. Карлсон оглянулся и поковырял краску, — та была горячей и липла к коже. Деревья вокруг школы оказались тоже искусственными, но погрубее — из дерева и проволоки. Что-то настоящее, живое, тут было только за забором коттеджного посёлка. Но оттуда и веточку не вынесешь. Да и есть ли она там? Проклиная жару, он пошёл обратно и остановился перед тем самым забором. Что-то было не так, с этим забором, он парил в жарком мареве, и со стороны казалось, что жестяные листы и опоры не касаются земли. Над всем парила вывеска посёлка «Шлосс», выполненная, разумеется, готикой.
Вечером буфетчика расспрашивала его о семье курьера, и Карлсону показалось, что она ревнует. Однако в этот вечер времени на ревность у них было немного, и Карлсон подумал, что от такого сон его фальшивых помощников за стенкой должен пройти навсегда. Он спросил буфетчицу о соседях, но она, задыхаясь и недоумевая, повернула к нему залитое потом лицо. Какие помощники? Ты кого-то привёз с собой? Почему я не знаю?
Действительно, эта парочка пропала, и Карлсон, наученный телевизором-параноиком, тщательно осмотрел ручки дверей — свою и соседнюю. Ничего, всё было нормально, кроме того, что к нему заявился председатель товарищества и печально спросил, почему охранник не на работе.
Спорить не хотелось, и остаток дня Карлсон провёл в дрёме на лавочке около школы в тени искусственного дерева. К нему подсел один из садоводов и предложил войти в долю. Этот садовод устроил у себя на участке автомастерскую, и ему нужен был помощник. Карлсон, не раздумывая, согласился. С этой мастерской явно было что-то не чисто, откуда здесь возьмутся клиенты — непонятно, при этом садовод явно темнил в остальном, но Карлсон решил, что эту реальность не испортить. По утрам он по-прежнему звонил в службу безопасности, но беседы уже шли иначе — будто рекламные агенты ведут друг с другом бесконечный разговор, зная, что никто ничего не купит.
Одна буфетчица удивляла его своими многочисленными познаниями. Ради этого действительно стоило перебраться в её комнатку.
Жара стояла долго, кажется, уже девятый месяц, и тут он вспомнил о своих коптерах. Это было как раз после того, когда его подруга рассказывала, как она падает вверх и боится удариться о потолок в их особенные моменты.
Карлсон подумал, что заряда в коптерах осталось мало, его просто нет, — однако ж можно проверить. Он точно рассчитал время, когда все его здешние знакомые находились максимально далеко и полез в фургон. Коптер, на удивление, замигал зелёным глазом, и Карлсон задумался, может, прошло совсем немного времени — скажем, дня три. Три дня, какую-то фразу о трёх днях он помнил, может, и правда, не больше трёх дней. Выгодный контракт.
Он вытащил оба коптера, но не стал разворачивать громоздкий терминал и систему управления, а и уцепился за оба и просто врубил их на полную мощность рычажками на корпусе. Коптер в левой руке отчего-то тянул лучше, чем тот, за который он держался правой, но Карлсона это не пугало. Его проволокло по горячему асфальту, дёрнуло вверх, и картограф стал подниматься.
Его понесло в сторону забора и, пролетев над ним, он успел увидеть, что у главного дома всего одна стена, та и та сделана из крашеного пластика. Но Карлсон уже поднялся так высоко, что всё это потеряло значение.
Председатель стоял у школы, задрав голову.
Рядом с ним остановился курьер.
— Это что? — спросил председатель. — Побег?
Курьер не ответил. Наступило молчание. Солнце поднялось выше, и наблюдатели приложили к глазам ладони. Карлсон уже скрылся в блеске солнца и яркой синеве.
— Вы видите что-нибудь? — ещё раз спросил председатель.
— Это природное, — заметила подошедшая к ним буфетчица. — Слепое пятно на сетчатке глаза.
— Ясно, — ответил председатель. — Я, кстати, читал про дополненную реальность, очень интересно.
— Почудилось от жары, — согласился курьер.
И они молча разошлись.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

БРАСЛЕТ


Карлсон жил на даче.
Дачный посёлок прятался в скалах, и солёные брызги иногда долетали до крыльца.
Балтийское море, холодное, как сердце ростовщика, било в волнорез.
Облака тянулись со стороны Дании, и, привыкнув к нелётной погоде, Карлсон почти перестал подниматься в воздух.
Дни тянулись за днями. Несмотря на упрёки жены, он забросил холст и краски. Вместо того, чтобы закончить картину, заказанную Королевским обществом любителей домашней птицы, он часами играл Бетховена на фортепьяно, пил в местной таверне и глядел на бушующее море.
Как-то, вернувшись домой, он обнаружил жену непривычно весёлой.
― Фрида, кто у нас был?
Но жена не отвечала. Она хлопотала на кухне, оттуда тянуло пряным и копчёным. За ужином, когда она разливала суп, Карлсон заметил у неё на руке браслет странной формы.
Её нрав переменился, как по волшебству, но Карлсон не был от этого счастлив.
Он понимал, что жену сглазили.
Карлсон перебрал в уме всех соседей: долговязый поэт Чуконис, русский художник Тыквин ― ни один не годился в разлучники. Чуконис любил маленьких детей, Тыквин ― только артезианскую воду. Днём и ночью он сидел у своей скважины и делал наброски к будущей картине «Не будем говорить кто убивает сами знаете кого». Шёл уже третий год, а картина не была написана, ― хотя художник Тамарисков уже нарисовал мрачный пустынный пейзаж с черепами и подписью «Не будем говорить кто убил всех».
Нет, у Тыквина не было времени на романы, а Чуконис был слишком для них поэтичен.
Ответа на загадку не было, и Карлсон зачастил в таверну «Три пескаря», где топил тоску в чёрном пиве.
Однажды в этой таверне к нему подсел, как всегда бывает в таких случаях, странный одноногий человек.
Он не кричал и не орал, как многие посетители, но как только он появился, завсегдатаи разом утихли. Одноногий, стуча деревяшкой, сразу направился к столику у окна.
― Я знаю, как помочь твоему горю, сынок. ― Одноногий пожевал трубку, затянулся и выпустил изо рта клуб дыма, похожий на трёхмачтовый парусник. ― Всё дело в браслете, чёрт меня забери. Всё дело в браслете, который подарил твоей Фриде Малыш Свантессон.
Карлсон знал этого Свантессона очень хорошо.
Телеграфист Свантессон, маленький, тщедушный, казалось, никогда не выходил из крохотной каморки почтовой конторы.
Раз в неделю Карлсон забирал у него письма, и он с трудом верил, что именно этот человек разрушил его семейное счастье.
Но теперь всё вставало на свои места ― обрывки разговоров, жесты, движения глаз…
― Я вижу, ты задумался сынок, ― зашептал одноногий. ― Дело табак, браслет заколдован. Ты можешь швырнуть его в печку, и он не сгорит. Только будут светиться на нём тайные письмена «Ю.Б.Л.Ю.Л.», что много лет назад, где-то в Средиземноморье, нанесла на проклятый гранатовый браслет рука слепого механика Папасатыроса.
А ещё раньше этот браслет нашёл за обедом в брюхе жареной тараньки старый рыбак Филле. Браслет тут же показал свою дьявольскую сущность: Филле подавился, а его брат Рулле даже не хлопнул его по спине. Верь мне, меня боялись многие, меня боялся даже сам капитан Клинтон, а уж как боялись Клинтона девки… Но слушай, мой мальчик, единственный способ избавиться от браслета ― это кинуть его обратно в море. Не гляди за окно, такая лужа солёной воды не поможет. Эту дрянь нужно швырнуть в Мальстрем.
Карлсон обречённо уронил голову на стол.
«Мальстрем» было слово страшное, оно не принадлежало миру домашней птицы, галереям портретов петухов и уток, этюдам с яйцами и пейзажам с фермами.
Карлсон сквозь пальцы глядел на одноногого.
Но тот продолжал хлестать его страшным словом, как суровая госпожа из одного заведения, куда Карлсон как-то забрёл по ошибке.
― Мальстрем, запомни, сынок, Мальстрем! ― проговорил ещё раз одноногий, вставая.
Наконец, хлопнула дверь, впустив в таверну сырой воздух, и одноногий исчез навсегда.

Ночью, стараясь не разбудить жену, Карлсон стащил с её пухлого запястья браслет и, осторожно ступая, выбрался из дому.
Стоя за каретным сараем, он привёл в порядок своё имущество ― несколько банок варенья, ящик печенья и небольшой запас шоколада.
Невдалеке треснула ветка, заухал тревожно филин и кто-то сдавленно крикнул, но Карлсон не обратил на это внимания.
Он вышел рано, до звезды. А путь был далёк ― до самого дальнего шведского края, который, по неосмотрительности истории, стал норвежским.
Карлсон шёл пешком и лишь иногда поднимался в воздух, чтобы разведать путь ― так он сберегал силы и варенье.
И всё время ему казалось, что кто-то наблюдает за ним. Однажды ему приснился страшный сон ― в этом сне он был слоном, и огромный удав, куда больше слоновьих размеров, душил его, свернувшись кольцами. Нет, он был удавом, сидящим внутри слона… Впрочем, нет ― всё же слоном, которого задушил и съел удав.
Вдруг он понял, что это не сон. Его, лежащего рядом с потухшим костром, душил полуголый и ободранный Малыш Свантессон.
Маленький телеграфист хрипел ему в ухо:
― Зач-ч-чем ты взял мою прелес-с-сть… Заче-е-е-ем? Она ― не тебе-е-е… Отдай мою прелес-с-сть…
Тонкие ручки телеграфиста налились невиданной силой, но Карлсону удалось перевернуться на живот и из последних сил нажать кнопку на ремне. С мерным свистом заработал мотор, пропеллер рубанул телеграфиста по рукам, и они разжались.
Но и после этого, пролетев над Лапландией значительное расстояние, он видел Малыша. Он видел, как, догоняя его, по мхам и травам тундры, где валуны поднимались, как каменные тумбы, бежит на четвереньках телеграфист Свантессон. И вместе с тенью облака, тенью оленя, бегущего по тундре, и стремительной тенью себя самого, видел сверху Карлсон и тень Малыша.
Карлсону уже казалось, что они ― разлучённые в детстве братья. Брат Каин и брат Авель.
Иногда Карлсон встречался взглядом с этим существом. Но это лишь казалось, потому что Малыш не смотрел на Карлсона: глаза маленького уродца были прикованы к проклятому браслету.
Но вот Карлсон достиг цели своего путешествия.
Он приземлился на огромном утесе, что поднимался прямым, отвесным глянцево-чёрным обелиском над всем побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нурланд, в суровом краю Лофодена. Гора, на которой стоял Карлсон, называлась Унылый Хельсегген. Он видел широкую гладь океана густого черного цвета, со всех сторон тянулись гряды отвесных скал, чудовищно страшных, словно заслоны мира. Под ногами у Карлсона яростно клокотали волны, они стремительно бежали по кругу, втягиваясь в жерло гигантской воронки.
Зачарованный, в каком-то упоении, Карлсон долго стоял на краю мрачной бездны.
― Я никогда не смогу больше написать ни одной домашней птицы, ― подумал он вслух. ― Если, конечно, выберусь отсюда.
Браслет жёг его карман, и Карлсон вдруг засомневался, правильно ли он поступает.
Но тут кто-то схватил его за ногу и повалил. Это телеграфист Свантессон добрался вслед за ним до горы Хельсегген.
Браслет упал между камней и мерцал оттуда гранатовым глазом. Художник и телеграфист дрались молча, лишь Малыш свистел и шипел сквозь зубы непонятное шипящее слово.
Наконец Малыш надавил Карлсону на шею, и тот на секунду потерял сознание. Когда он открыл глаза, то увидел, как голый телеграфист, не чувствуя холода, любуется браслетом.
Из последних сил Карлсон пихнул Малыша ногой и услышал всё тот же злобный свист.
Телеграфист, потеряв равновесие, шагнул вниз.
Страшная пучина вмиг поглотила его.
Воронка тут же исчезла, море разгладилось, и тонкий солнечный луч, как вестник надежды, ударил Карлсону в глаза.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел