Category: путешествия

Category was added automatically. Read all entries about "путешествия".

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РАДИО

7 мая

(радиостанция им. коминтерна)



Странник вошёл в деревню в воскресенье, в тот момент, когда её обитатели шли из церкви.
Церковь была далеко, на взгорке, и разделяла её с деревней топкая болотистая низина.
«Вот и не поймёшь, деревня у нас или село», — говорили мужики, но быстро остывали к такой абстрактной материи, как административное деление.
Деления и вычитания у них и так хватало на очередной год новой власти.
Бог прятался от них по углам, и кажется, лишь поглядывал на окрестности с колокольни, ни во что не вмешиваясь.
Одним словом, ходило в церковь всё меньше и меньше народу, к тому же на краю жидкой грязи стоял комбедовец Трошка и считал всех проходящих, выставляя в своей бумажке палочки.
Комитеты бедноты давно отменили, но посланные в город сообщали об этом как-то неуверенно.
Так и остался Трошка властью. Да все тут были власть, хотя, если с другой стороны посмотреть, то никакой власти вовсе и не было.
Власть здесь была природная — как болота покроются ледком, так надо теплее одеваться, а как болота оттают, и забулькает в них весенняя жизнь, так надо раздеваться.
Жители ходили взад-вперёд по деревянному тротуару, потому что пока не грянут морозы, течёт между домами жидкий суглинок. А как грянут морозы, поедет мироед Прохор по зимнику в уезд, да вернётся с запасом и ещё съездит, да снова — потому что запас нужен на полгода. Животину режь зимой, репу храни до весны, самогон прячь от Трошки. Летом работай, зимой спи побольше. На этом указания от неутомимой природной силы кончались.
И вот в деревню пришёл странник.
Был он одет в старую студенческую шинель, фуражку с дыркой в околыше, а за спиной тащил что-то угловатое в брезентовом мешке.
Дойдя до местных жителей, странник поклонился да спросил, кто даст ему кров.
Крестьяне молчали. Весенний ветер шевелил волосы местных жителей, а странник смотрел на них весело и добродушно, но не трогался с места. Оттого все хорошо успели рассмотреть и его кучерявую бороду, и потёртую шинель, и фуражку с дыркой в околыше.
Наконец, вышла из толпы Аксинья-вдовица и увела странника к себе.
Событий в этой жизни не было вовсе, оттого в каждой избе мужья с жёнами вместо того, чтобы тискать друг друга, обсуждали странника. Аксинью обсуждать было нечего, не было доподлинно известно даже, вдовица ли она, ибо не было у неё официальной бумаги с печатью о смерти мужа, а только на ярманке кто-то говорил, что убили его ещё в пятнадцатом году на войне.
Что-то было в страннике необычное — так-то в деревне верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли, что копна сена разгуливала по полю, — мужики с бабами не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, все в деревне будут бояться и барана, и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна была среди хороших людей вера в чудесное.
Наутро пошёл к ней в избу комбедовец Трошка проверить у пришельца документ, да тот отвёл ему глаза. Долго держал Трошка перед лицом какую-то квитанцию, но потом честно признался, что читать-то он не умеет. И зачем признался — непонятно, никому в деревне он не признавался, всё выворачивался, а тут выболтал чужому человеку. Но гость всё равно усадил его за стол, стал чаем поить, да ещё с колотым городским сахаром.
Бабы, даже замужние, завидовали Аксинье-вдовице, да та от всего отпиралась. Отвечала, что и думать рядом со странником ни о чём срамном не может.
Но была у странника тайна — мешок с непонятным предметом.
На второй день прохожий человек кинул на крышу Аксинье-вдовице какую-то проволоку, а другую воткнул в землю. И появился из мешка некий предмет, блеснул стёклышком, показал деревянные бока и встал на столе у вдовицы.
То был ящик полированного дерева.
Впрочем, те, кто подсматривал в мутное окошко чужой избы, говорили, что ящик совсем неказистый, дерево изрядно поцарапано, да и полировка облезла. Бывалые люди, что видели граммофон, говорили, что это непременно шарманка, а те, кто был на ярманке и видал шарманку, наоборот, утверждали, что это граммофон.
Аксинья-вдовица ходила по деревне с превращённым лицом. Она всем говорила, что в ящике у гостя ангелы поют. А как услышишь ангелов, то вся жизнь опрокидывается в довоенную. На глазах слёзы, а в сердце сладость, и будто нет никакой беды и все ещё живы. Никто ей не верил, и тогда она стала водить к себе соседей.
Странник сидел за столом чисто вымытый, перед ним, гордо, как свадебный пирог, стоял ящик с проводами, и всякому желающему странник давал круглую штуку на проводе, чтобы приложить к уху.
И точно, бабы слышали, как, сквозь треск и вой, к ним доходят голоса ангелов.
А то и вовсе, доходил до них говор сгинувших куда-то мужей, которых унесла нелёгкая, да так и не вернула. Мужья неловко оправдывались и врали.
За бабами пришли мальчишки, а этим совсем было всё равно, что слушать. Они и самому треску были рады, вырывали друг у друга штуковину, вопили так, что, если кто б мог что услышать, так не услышал бы.
Пришёл даже мироед Прохор. Пришёл он, зажав в кармане полтинник новых денег — на всякий случай, если с него потребуют платы за откровение. Но странник платы не взял и дал Прохору послушать волшебный ящик просто так. Сведения, видимо, оказались неутешительными, и Прохор ходил мрачный, как осенняя туча.
Пошёл слух, что ящик у странника особый, предсказательный, и теперь всяк норовил зайти к Аксинье-вдовице. И действительно, спрашивали ящик разное, а потом прижимали чёрную штуковину к уху и ждали указаний. В обратную сторону кому пели, кому говорили, а некоторые, пропащие, и вовсе оставались без ответа. Таких странник утешал и объяснял, что в большом знании есть большая печаль.
Стал странник главным человеком в деревне, и даже батюшка спустился с холма и пришёл к нему, вернее, к его ящику. Аксинья-вдовица потом шептала, что батюшка узнал что-то страшное и плакал на груди у странника, а тот утешал его долго, будто отец утешает сына. А что он узнал — то никому было неведомо, только видели все, как батюшка день за днём молится в пустой церкви.
Но вот комбедовец Трошка никаких ангелов не услышал.
В круглой штуке, что он прижал к уху, был заключён высокий тонкий голос, который сказал Трошке, что борьба ещё не кончена. Что трудящимся ещё предстоит пройти долгой дорогой страданий, и ещё ничто не решено до конца. И что должен Трошка бояться головокружения от успехов, а от перелома он сам и погибнет. А потом голос сообщил Трошке, что говорила с ним радиостанция имени Коминтерна.
Трошка потребовал объяснений. Человек в студенческой шинели объяснял, что это детекторный приёмник, работающий далёкой силой. Слов таких председатель комбеда не знал, но всё равно потребовал объяснить, что внутри ящика. Когда ж ему сказали, что внутри катушка, ползунок и конденсатор, он собрался плюнуть на чистый Аксиньин пол. Когда же студенческий человек сказал, что там, внутри, колебательный контур, то председатель комбеда понял, что странник окончательно издевается над ним и новой властью вообще.
«Коли... Коли… …а тельный… Ну, и это самое потом — ишь, матерится, что царский офицер», — но не отступился Трошка от странника и спросил:
— А вот скажи тогда, дорогой товарищ, отчего неграмотные бабы вместо революции у тебя ангелов слышат?
Тот отвечал, что кому что надо, тот и слышит, таковы общие свойства мироздания.
Ответ этот очень не понравился Трошке.
Через пару дней его сын Павлик в утренней темноте прокрался к Аксиньиному дому и тихо стукнул в окошко. Из избы, почёсываясь, вышел странник.
— Дяденька, — сказал Павлик, — батя мой за чекистами в город побёг. Спасайтесь, дяденька.
Странник потрепал Павлика по голове, порылся в кармане и достал оттуда конфету. После этого он потянулся и, не заходя обратно в избу, зашуршал кустами, чавкнул ботинками по грязи и пропал.

Из города днём действительно приехали два человека в кожаных пальто и матрос в бушлате. Были они злы, потому что дорожная глина покрыла их полностью. Ругаясь, они прошли в Аксиньину избу и обнаружили лишь деревянный ящик на столе.
Один из них достал перочинный нож и поддел крышку. Отскочила, покатилась, жужжа, прочь какая-то круглая ручка.
Городской заглянул внутрь.
— Да что ты, Трофим, нам головы морочишь? Какой это тебе контрреволюционный приёмник? Это и не приёмник вовсе — вот тут внутри тряпки рваной кусок, тут обёртка от конфет, а тут и вовсе камешек! Всё паутиной заросло! Эту коробочку с мусором год не открывали! Какая тебе радиостанция имени Коминтерна, дурень? Она в Москве, за много длинных километров, у нас её слышать никак не можно!
И старший из тех городских треснул Трошку по затылку.
А матрос прибавил, что из этого мусора приёмник, как корабль из песка, как крейсер посреди болота и как приход светлого будущего с такими помощниками, как Трофим.
Павлик смотрел на это сквозь прежнее мутное окошко Аксиньиной избы и жевал конфету. Её он разделил на две части — одну съел тотчас, потому что в жизни можно всего лишиться сразу и откладывать ничего нельзя, а вторую спрятал, потому что никогда не известно, как обернётся завтрашний день, и всякая вещь может пригодиться.
Так ему велел голос из деревянного ящика.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ОФИСНОГО РАБОТНИКА

Последнее воскресенье апреля

(€0,99)



С Зоном нас познакомил Раевский — мы заезжали тогда в их далёкий город, и Раевский определил нас на постой к Зону.
Потом они расстались-разъехались, а тогда Зон поехал в деревню по скорбному унылому делу — хоронить бабку Раевского. Старуха жила в деревне, где доживали ещё три такие же старухи, и хоронить её было некому. Раевский позвал Зона, потому что Зон сидел с ним за соседним столом в одной конторе. Контора была такой странной, что никто из сотрудников не помнил, как она называется, — скука съела её имя и смысл.
Дорога сразу не заладилась — поезд был тёмен и дышал чужим потом, пах так, как пахнут все медленные поезда на Руси. Они выпили пива и к ночи пошли в тамбур, чтобы открыть дверь в чёрное лязгающее пространство между вагонами. Это место в русском поезде издавна служит запасным туалетом. Однако дверь между вагонами оказалась наглухо запертой.
— В прежние времена я без треугольного ключа не ездил. Даже в электричках, — сказал расстроенно Раевский.
И тут Зон нащупал в кармане странный предмет и не сразу вспомнил, что это такое. Он медленно, ещё не веря собственным глазам, достал этот предмет из-за подкладки.
Раевский сразу уставился на его ладонь.
— Ножик? Швейцарский?
Ножик, конечно, был никакой не швейцарский, хотя такой же ярко-красный. На боку его, вместо белого креста на щите, красовалась звезда. Безвестные азиатские умельцы как бы говорили: чужого не берём, сами сделали, а что можно перепутать, так мы за ваши ошибки не в ответе.
Зон купил этот фальшивый ножик в магазине «Всё по 0,99 евро». Он забрёл туда вместе со своими знакомыми командировочными скупцами. Это был мир пластиковых стаканчиков и коробочек, мир ложек и вилок, выглядящих точь-в-точь как золотые, вселенная предметов, продававшихся на вес или на сдачу. Это был рай для скупых, которые платят многократно и помногу. Таковы, собственно, были и сослуживцы Зона. Они месяц жили в чужой стране и обросли временным бытом из экономии.
Тогда Зон купил ножик как одноразовый — потому что не думал везти его через границы. Купил, чтобы хоть что-то купить, — он был одинок и не нуждался в сувенирах. Багажа у него не было, и судьба ножика была одна — в прозрачную коробку, куда, будто знамёна к своему Мавзолею, сотрудники службы безопасности кидали ножницы и перочинные ножи забывчивых пассажиров.
Перед отъездом они попробовали разрешённые там вещества, и он совершенно забыл о случайной покупке. Но это азиатское чудо отчего-то пропустила писклявая дверь в аэропорту, что без сна ищет металл, — этому сейчас Зон удивлялся больше, чем самой находке. Полгода провалялся нож в дырявом кармане той куртки и вот теперь обнаружился — как покойник в шкафу.
— О, как раз треугольник? — с удивлением сказал Раевский и щёлкнул ножом. Он быстро повернул что-то в скважине замка и открыл дверь — не в тамбур, а в настоящий туалет. Зон почувствовал идущий оттуда странный запах мокрой рыбы. Он набрал полные лёгкие воздуху, чтобы подольше не дышать, и шагнул внутрь первым.
Сделав свои дела, они вернулись, и Зон заснул беспокойным вагонным сном. Сначала Зон боялся, что они не справятся, и удивлялся, отчего нас было так мало. Но оказалось, что старухи в этой деревне давно сами приготавливают свои похороны. Они оставляют в печи немного еды для поминок, а потом сами ложатся в заготовленный много лет назад гроб и закрывают глаза. Оттого что старухи давно питаются воздухом и полевым ветром, нести такой гроб вполне могут всего два человека. Ножик Зону там не понадобился — в этом веке, как и в прошлом, как и вечность подряд, в этой деревне всё делали топором — и строили, и разрушали. Даже консервные банки, и те, — они распотрошили широкой сталью. Покинув кладбище, они снова пили тяжёлую палёную водку, пили её и на обратной дороге, да так, что Зон доехал до дому в невменяемом состоянии.
Уже поднимаясь в лифте, понял, что где-то в дороге потерял ключи.
Дома никого не было, и он с тоской стал думать, что сейчас надо к кому-то проситься на ночлег. А ночной гость нелюбим, и память о таком визите живёт долго.
Дом его был небогат, а дверной замок прост и стар. Для очистки совести Зон достал нож и посмотрел на его бок, похожий на многослойный бутерброд. Подумав немного, он вытащил что-то похожее на отвёртку и сунул в скважину. Металл звякнул о металл, Зон напрягся, но всё же двинул дальше стальной штырь, пытаясь отжать или стронуть что-то внутри замка.
К его удивлению, как только он начал поворачивать нож, замок сразу же щёлкнул и дверь открылась.
Он посмотрел на отвёртку и увидел, что она удивительно напоминает ключ от его квартиры. Но сил удивляться уже не было, его повело, и, схватившись за стену, он захлопнул дверь.
Ключи он утром нашёл в кармане, но чем он открыл дверь, было непонятно. Никакой отвёртки с бородкой он в ноже не обнаружил.
Но Зон и так опаздывал, а голова гудела пасхальным колоколом. Ещё раз проверив ключи, он вышел вон.
А работал Зон в странной конторе, которая превращала световой человеческий день в небольшие нечеловеческие деньги. Иногда, задумавшись, Зон понимал, что не помнит точно, чем они сейчас занимаются — строительством или перевозками. В конторе пахло чистой бумагой и смазанными дыроколами, озоном от принтеров и пылью от отчётов позапрошлого года. Эти запахи крепко въедались в одежду, и Зон иногда чувствовал, с какой ненавистью на него смотрят в маршрутке. Он ехал в дальний район вместе с людьми, что пахли горьким запахом сварки, сладким духом пролитого бензина и кислой отдушкой химикалий. Запахи сталкивались в воздухе, как облака стрел во время великих битв древности. Зон понимал истоки этой ненависти, но ещё он знал, что всех их можно поменять местами — и ничего, ровно ничего ни в ком не изменится. Даже новых знаний не прибудет ни у кого.
Итак, Зон отдавал конторе своё время, а она выдавала ему деньги. Иногда кто-нибудь из сотрудников исчезал и назавтра превращался в портрет, увеличенный с фотографии в личном деле. Потом исчезал и портрет, а сотрудники разбирали ручки и карандаши покойного на память.
Зон обратил ещё несколько одинаковых дней в деньги, пока не вспомнил о фальшивом швейцарском ноже.
При тщательном рассмотрении это оказался не нож, а скорее, набор отвёрток. Теперь Зон понимал, что даже если бы у него нашли этот странный предмет в аэропорту, то он имел бы хороший шанс получить его обратно. Как раз лезвия Зон в нём не обнаружил: отвёртки, щипчики были, а вот самого ножа не было. Ну да, дома ему было чем резать хлеб. Консервный нож, впрочем, всё же наличествовал — острый зуб, резавший жесть как бумагу.
Однажды Зон заснул со своим приобретением в руке и в дремоте ощутил нож живым. Нож показался ему даже тёплым. «Не хватало ещё начать с ним разговаривать», — подумал Зон.
И он снова принялся менять свои дни на равнодушные цифры банковского счёта.
Начальницей у него была женщина сложной судьбы. Левый её глаз был наполнен мёдом, а правый — казеиновым клеем. Женщина мстила миру за свою трудную судьбу, и, давая задание подчинённому, она смотрела на человека левым глазом, а принимая работу — правым. Сотрудники её боялись, как дети, а дети боялись просто так.
Однажды она вызвала Зона в свой кабинет. Он шёл туда, предчувствуя недоброе: таких, как он, вызывали к ней, чтобы предупредить об увольнении или сразу уволить.
Когда он вошёл, то увидел, что женщина трудной судьбы стоит у окна к нему спиной. Она тянулась вверх, чтобы захлопнуть форточку. Но в этот момент женщина трудной судьбы сделала неловкое движение, от которого и подоконник, и стол перед ней сразу покрылись прыгающими бусинами.
Видимо, что-то важное в её жизни и судьбе было связано с этим ожерельем, и женщина трудной судьбы замерла, будто её облили новокаином. В воздухе разлился душный запах трагедии.
— Можно починить, — сказал Зон, не раздумывая, и стал собирать рассыпавшееся. Он отчего-то знал, что в его нешвейцарском ножике найдётся все необходимое.
Действительно, он обнаружил там сносные, хоть и крохотные плоскогубцы и свёл ими звенья цепочки.
С тех пор его служебные дела пошли в гору, хотя ничего особенного он не сделал. Но теперь маленькая общая тайна, возникшая между ним и его начальницей, берегла его.
Зон продолжал пристально изучать стального друга. Кажется, он не видел этих странных приспособлений раньше, а тех, которыми уже воспользовался, не мог найти. Он представил себе, что когда-то в этом ноже должна обнаружиться флэшка. Он читал, что швейцарские ножи давно стали ими снабжать, и вот на этой флэшке, в скопище разных файлов обнаружатся инструкции и причудливые истории о создателях этого чуда… Но тут же Зон себя одёрнул — какой же это швейцарский нож, смешно даже и сказать.
По весне Зон обнаружил в ноже лупу — неожиданно сильную. От нечего делать он стал разглядывать через неё пирожное в столовой, и был неприятно поражён. Пирожное жило какой-то своей жизнью — кто-то крохотный ползал по нему, что-то строил или перевозил. Когда он сказал об этом Раевскому, тот только покрутил пальцем у виска.
Зон пожал плечами и молча отложил пирожное. Через несколько дней трёх клерков скорая помощь отвезла в больницу с кишечной инфекцией.
Зон ожидал, что Раевский спросит его, что он увидел, но Раевский, казалось, совершенно забыл и о лупе, и о ноже, и о пирожных прошлой жизни. Ему пришли бумаги на перевод домой, в столицу. Судьба забросила Раевского в город его детства полгода назад, Теперь он, как новый Данте, покидал провинциальный ад.
Раевский засобирался в дорогу, и они стали реже видеться, а когда сошёл снег, Зон проводил приятеля в аэропорт.
Когда он шёл обратно по длинному пандусу, то увидел девушку, топтавшуюся на стоянке около закрытой машины.
Она переминалась печально, как родственник, ожидающий в больнице конца операции. Зон сразу понял, о чём она думает — сразу звонить мастерам или сначала помолиться. То есть дверца её машины была заперта, а умный брелок пропал.
— Проверьте сумочку ещё раз, — хмуро посоветовал Зон, подойдя ближе.
— Ничего нет! Ни-че-го! А у вас есть, чем открыть?
— Найдётся.
Потом он легко открыл дверцу машины, так легко, что девушка поёжилась. Но всё же она предложила его подвезти.
— Зон — это такая фамилия, — сказал он сразу, чтобы объясниться. Он как-то сразу понял, что это надолго. — Но можно звать и так. Меня все зовут по фамилии.
Он говорил спокойно и размеренно, чтобы не испугать водителя. Зон уже боялся её потерять, потому что она была такая как надо — то есть девушкой без лица. Самые лучшие женщины — это женщины без лиц, потому что на это место мужчина подставляет любое лицо из своего прошлого. И чем больше можно использовать старых лиц, тем крепче новая любовь.
К тому же Зон сразу понял, что она живёт одна — по тому, как она ведёт машину, по тому, что лежит на заднем сиденье, и какое радио она слушает.
Случилось то, что должно было случиться — правда, не в тот день, а тремя днями позже.
Потом они лежали в темноте, и Зон рисовал на потолке фонариком, обнаружившемся в его ноже. Фонариков оказалось даже два — красный и ослепительно белый.
Зон рисовал на потолке буквы, потому что такую сцену он помнил по книгам, — правда, там рисовали на стекле, но потолок был ничем не хуже. Написанные буквы живут вечно, даже если они написаны светом, и Зон думал, что они сохранятся и тогда, когда он сюда переедет, и спустя много лет, когда он уже ничего не будет писать, эти буквы будут время от времени светиться в темноте.

Он стал редко спать один, и однажды ему приснился тот гигантский контейнер в магазине «Всё за 0.99 евро», из которого он достал ножик. В том контейнере с сетчатыми стенками были сотни таких ножей — сотни, если не тысячи. Там был кубометр ножей по цене один евро без цента — и теперь Зон задавал себе вопрос: один ли он испытывает такие приключения?
Наверное, можно было сделать что-то необычное — например, стремительно разбогатеть, открыв банкомат, но эти мысли унесло, как октябрьскую листву ветром. Зона не пугали видеокамеры, которые фотографировали окрестности банкомата, гораздо важнее, что было в этой идее что-то невыносимо пошлое.
Он начал думать, не стоит ли уволиться и завести себе синюю майку с жёлтой звездой для подвигов. Пойти тайным героем по свету, помогая людям.
То есть подкручивая, отрывая и завинчивая неожиданно открутившееся и пришедшее в негодность.
Но теперь он был не один, и его даже повезли на дачу знакомиться с родителями. Они понравились друг другу, оттого хорошо и весело выпили. Зон подумал, не рассказать ли им про ножик, но в последний момент просто поленился шевелить губами. Яблочная водка затуманила глаза девушки, поэтому Зон настоял, что его подвозить не нужно.
Он поехал от неё на автобусе, но, задумавшись, перепутал маршруты. Автобус привёз его на соседнюю станцию, где вокруг него сразу сгустилась чернота майской ночи.
И тогда из этой темноты выступили двое, будто с трудом проявляясь на тёмном снимке.
Двое преградили ему путь. Их лица были пусты, как оловянные миски в ночной столовой. Один был длинный, а другой — низкорослый, но всё равно они были похожи друг на друга своей внутренней пустотой как близнецы.
Зон сразу понял, что сейчас будет. И точно — длинный, зайдя сзади, вдруг схватил его за горло. Этот длинный, пыхтя, душил Зона, и сил не было вырваться из его цепких рук, которые отчего-то пахли рыбой.
В это время коротышка достал нож и, нехорошо улыбнувшись, пошёл к ним. Нож у коротышки был вовсе не перочинный, хороший убойный нож с широким и длинным лезвием.
И тут Зон понял, что его будут убивать. Он вырос в одном из самых угрюмых районов своего города, рядом с бесконечными общежитиями химического комбината, и знал, что значат эти пустые лица и глаза.
Ноги начали слабеть, и Зон почувствовал, что ещё секунда, и он потеряет волю. Тогда жизнь его неминуемо уйдёт струйкой в пыльный песок обочины.
Тут он вспомнил про ножик и всё же успел дотянуться до кармана, проиграв длинному ещё несколько глотков воздуха.
Нож сам раскрылся в его руках, и Зон впервые увидел в нём тонкое короткое лезвие не длиннее иголки. Не целясь, он воткнул его в бедро длинному. Удар оказался такой силы, что крошечное лезвие обломилось и осталось в ране. Эффект, однако, вышел неожиданным — руки на горле Зона мгновенно разжались, а что-то чёрное и липкое окатило его фонтаном.
Зон вырвался и, не оглядываясь, побежал к станции.
Оказавшись довольно далеко и попав в светлый круг фонарей, он остановился и принялся рассматривать ножик. Что-то было с ним не так.
Он лихорадочно поддел ногтем лезвие. Вдруг то, что было ножом, распалось в его руках на две пластмассовые пластинки и несколько старых железяк. Потёки крови съели сталь, как не съедает её кислота за неделю. В руках у Зона осталась какая-то труха — мерзость, тлен. Будто картофельные очистки, осыпалось всё это мимо пальцев.
Ножик был мёртв.
Зон тупо посмотрел на то, что изменило его жизнь, как смотрят дети на убитую лягушку.
И, помедлив, разжал пальцы, отпуская мёртвое тельце на свободу.
После этого он двинулся к освещённой платформе, где уже вставала звезда последней электрички. История завершила свой круг, и вот он пробирался мимо спинок кроватей и проволоки, которыми местные жители окружили свои незаконные посадки. Зон вспомнил чьи-то слова о том, что в этом мире можно надеяться только на выращенную своими руками картошку.
Электричка призывно закричала, и он наддал ходу. Зон бежал, а в спину ему глядели, невидимые в темноте, голубые глаза огородов .





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ЦЫГАН

8 апреля

(семиструнка)



Я ждал Гамулина, а никакого Гамулина не было — встала у него машина на Егорьевском шоссе, и он меня не встретил.
Вечер, как сонное одеяло, укрывал землю, и начал моросить осенний дождик. Мне надоело, стоя на обочине, держать над головой зонтик, и я пошёл через подлесок к станции, чтобы спрятаться под её худую крышу.
Там, у кассы, уже сидел один человек.
Старик в резиновых сапогах и хорошей спортивной куртке ждал чего-то на перевёрнутой плетёной корзине.
Я дал ему закурить, и мы молча стали смотреть на мокнущие пути.
Подошёл, пыхтя, дизель на Егорьевск, выплюнул рабочих, сразу севших в отправляющуюся мотодрезину, и какого-то похожего на цыгана туриста с разноцветным рюкзаком. Жаль, что не надо было мне на Егорьевск, совсем не надо.
Старик оглядел опустевшую платформу и засобирался.
— Не приехали? — спросил я.
— Кто?
— Ну, там… Ваши…
Но, оказалось, старик никого не ждал, а просто каждый день выходил на станцию, чтобы встретить поезд, а потом поглядеть, как он исчезает вдали. Он давно жил здесь, купив дом в товариществе садоводов, и даже подрабатывал там же сторожем.
Время сторожа было — с сентября по апрель, когда домики садоводов пустели. Тогда старик чувствовал себя настоящим хозяином необитаемого островка на просеке под линией электропередач.
— У нас места-то хорошие. У нас тут Ленин умер, — сказал старик веско.
Мы пошли по тропинке, что вела под мачтами ЛЭП к зелёному забору. Пахло осенней сыростью и мочёным песком прошлого, на котором так хорошо работает двигатель ностальгии.
Я воткнул посреди стола бутылку коньяка, припасённого вовсе не для этого случая. Но и хозяин, пошарив под столом, достал какую-то наливку ядовито-красного цвета.
Старик извлёк откуда-то два стакана — чуть почище для меня, а другой, с несмываемой чайной плёнкой, для себя. Мы выпили, каждый — чужого, и стали слушать нарастающий свист электрического чайника. Дождь разошёлся и уже вовсю барабанил по жестяной крыше.
Потом мы поменялись, и каждый выпил своего, а потом и вовсе перестали обращать внимание на принадлежность жидкостей.
Странный звук вдруг раздался где-то рядом, мне показалось — за калиткой, будто кто-то быстро перебрал гитарные струны — я с недоумением посмотрел на сторожа.
— А ты про потерянный слёт слыхал? — спросил он.
— В смысле? Какой слёт? Туристов?
— Ну, это только так называется — туристов. Никаких не туристов… Давай ещё выпьем, и я расскажу. Дело было так: один грибник пошёл как-то в лес, набрал немеряно опят, а потом понял, что заблудился, и настала ночь. Нечего делать, надо было устраиваться как-то в лесу, ждать рассвета, чтобы найти дорогу обратно. Тогда ведь народу было по лесам мало, дачников считай по пальцам, тропы сплошь звериные, а машина по лесным колеям раз в год проедет.
Только он собрался коротать ночь у костерка, как услышал неподалёку гитарный перебор и пение. Да такое чудное пение, что дух захватывает — про то, что всякой встрече суждены разлуки, и самолёт уже расправил крылья, чтобы унести суженого от любимой. Пошёл грибник на голоса и через некоторое время увидел слёт любителей пения под гитару. Вокруг горят костры, а у костров сидят люди, и всяк что-то поёт. Гудит, звенит над лесом гитара семиструнная, что иногда зовётся русской или цыганской, а ночь такая лунная, и вся душа полна предвкушением и любовью. Один парень про речные перекаты, другой про то, как спит картошка в золе, а третий про голубую ель. Несутся во все стороны песни, как птицы с дерева, вспугнутые детьми. И есть в них всё — и люди, идущие по свету, и песня шин, и боль расставания, и тревожность встреч.
Грибник остановился неподалёку и решил сначала осмотреться, ведь странный народ эти люди с гитарами, как ещё их тогда называли — каэспэшники. А отчего каэспешники, зачем слово такое гадкое — никто не знает.
Но дело, конечно, не в этом: грибник вдруг увидел у одного из костров девушку неописуемой красоты. Скрыть эту красоту не могла ни брезентовая штормовка, ни грубый свитер.
Пела девушка про то, что нет в сердце у цыган стыда, а поглядеть, то и сердца нет. И гитара у неё была старинная — с семью струнами. Но все помнят, что и цыгане считают такую гитару своей.
Грибник был человек средних лет, разведённый, и понял он, что, во что бы то ни стало, хочет познакомиться с этой девушкой. Ещё стоя за кустами, в отблесках костра, дал он себе слово жениться на этой красавице.
А ведь в ту пору жениться было не так просто, люди в очередь стояли, чтобы к свадьбе специальный талон получить — на пиджак, или, скажем, туфли-лодочки. Супруга в квартире прописывали, бюджет семейный начинали планировать и в профкоме не за одну, а за две путёвки драться. А это в два раза сложнее.
Но пролетела ночь, которая, как известно, нежна. Хоть костры и не думали гаснуть, люди уже разбрелись по палаткам. Грибник заметил, куда скрылась его певунья, и направился следом за ней.
Уже светало, как подкрался он к палатке, просунул голову и от ужаса пополз обратно на четвереньках. Всё потому что в большой палатке лежали вповалку мёртвые каэспэшники — у кого нет рук, у кого ног, а у кого и головы. Волосы зашевелились на голове у грибника, и он понял, что встретился ему на пути мёртвый слёт, о котором он как-то когда-то и от кого-то слышал.
Но понемногу грибник успокоился, а потом увидел и свою девушку. Лежала она в обнимку с гитарой, да такая красивая, что у грибника сердце чуть из груди не выпрыгнуло. Даже смерть не мешала этой красоте, чего уж там говорить о свитере и штормовке.
Поднял грибник девушку на плечо и зашагал к своему дачному дому. Семиструнную гитару он, впрочем, тоже не забыл. А как встречали его дачники, то он им отвечал, что это пьяная подруга его идти не может. Как настала ночь, девушка ожила и всполошилась:
— Ты с ума сошёл?! Куда ты меня притащил? Ведь сейчас придут к тебе, в твой дурацкий домик, мои друзья, лесные братья, зарубят тебя туристскими топорами да истычут кольями от туристских палаток. Отпусти меня обратно!
Но грибник был непреклонен, только, бормоча, обещал жениться и приносить домой всю свою небогатую зарплату.
Однако только он это произнёс, как его дверь затрещала под ударами незнакомцев. И вот к нему в домик вломились крепкие бородатые ребята в ветровках с топорами и гитарами в руках. Начали они бить хозяина, а один ему даже обухом рёбра пересчитал.
Очнулся он на утро — всё в доме поломано, а рядом никого нет. Отёр кровь, умылся и думает:
— Нет уж, слово комсомольское дал, от своего не отступлюсь. Видать, это испытание для моей любви, надо только что-то придумать, чтобы эти каэспэшники в дом не пролезли. Заколотил крест-накрест окна, дверь усилил, да и отправился снова в лес.
Но ничего не вышло — не помогли доски на окнах, ни запоры на двери. Снова вломились к нему мёртвые каэспешники и избили до полусмерти. В этот раз, правда, один бородач сказал ему с сожалением:
— Жаль тебя, парень. Видно, и человек ты неплохой, и смерти не боишься, но пропадёшь от любви, коли не отступишься.
Однако всё равно они унесли свою подругу петь песни о цыганском сердце.
На третий день пошёл грибник на хитрость: стал он плутать по лесу, сбивать со следа, да и залез в чужую пустующую дачу. Зажёг там свечки, запалил лампаду под какой-то старушечьей иконой, а сам, для верности, взял в руки другую.
Под самое утро всё равно нашли его мёртвые каэспешники, но бить не стали. Велели повесить портрет на стенку, а самому слушать.
— Два раза испытывали мы твою любовь, — сказали они ему. — Но есть ещё и третий раз. Выбирай, парень свою судьбу, хоть, по совести сказать, выбирать тебе нечего. Не было раньше такого, что живой человек на мёртвом женился, а мёртвая замуж за живого шла. Никогда ещё женщина с гитарой за нормального мужика не шла. Но всё Бог ведает, а чудеса в руце божией зажаты. Пока ты дрожишь и ждёшь, что будет, мы тебе расскажем нашу историю: случилось с нами вот что: много лет назад поехали мы на гитарный слёт, пели и пили, веселились, но в какой-то момент заснули у костров. А двое наших пошли в соседнюю деревню за водкой и подрались там с местными. Подрались так крепко, что тамошнего тракториста нашли поутру мёртвым. Тогда взяли колхозники косы да дреколье и пришли к нашей стоянке. Так и стал наш слёт мёртвым. С тех пор видят мёртвый слёт в разных местах — то на Нерской, то в Опалихе, то в Снегирях, то на Наре. С тех пор и не знают наши души покоя, и только гитара умаляет нашу боль по ночам.
Ты, мы видим, хоть и комсомолец, но Бога боишься. Похорони нас, прочитай Псалтырь над могилой и тогда живи себе спокойно. Это тебе третье испытание, самое главное — потому что настоящая любовь не та, что ведёт тебя к смерти, а та, что позволит тебе остаться человеком, а твоей возлюбленной — успокоить свою душу.
Ну, грибник так и сделал — похоронил каэспешников и прочитал над ними Псалтырь, который нашёл всё в том же заброшенном дачном доме. Да только девушку с гитарой хоронить не стал, да и отпевать, понятно, тоже — самому, дескать, пригодится. А любовь моя такова, решил грибник, что мне всё равно — мёртвая моя любимая или живая. И подумал грибник, что уж теперь настанет для него счастливая пора, но не тут-то было.
Ожила она ночью, да и заплакала:
— Что ты наделал? Не послушался ты моих друзей, да на нас обоих беду навёл. Не будет мне теперь покоя навек, да и тебе счастья не видать. Будем мы с тобой теперь души людские губить и рушить чужие жизни.
Так и вышло…

Вокруг нас клубилась туманом ночь. Вдруг рассказ старика прервался, потому что в другой комнатке его домика снова раздался звон гитарной струны. Пронеслись окрест над местами, где умер Ленин, звуки тональности, именуемой «ля-минор», и снова всё стихло.
Старик посмотрел мне в глаза:
— Жена играет. Днём стесняется, а по ночам — ничего.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ПОЭЗИИ

21 марта

(англетер)


Он жил в этой гостинице вторые сутки, заняв номер не без скандала.
Положив ноги на стол (дурацкая привычка, позаимствованная им у американцев, но сейчас полюбившаяся), он смотрел в потолок. Лепнина складывалась в странный узор, если раскачиваться на стуле равномерно. На седьмом году Революции она пошла трещинами — узор был причудлив, что-то в нём читалось. Но доброе или дурное предзнаменование — непонятно. То ли человек с мешком и дубиной, то ли всадник с саблей.
Он жил посреди огромного города в гостинице, в окна которой ломились памятники. Рядом стоял собор, который строили много лет.
Теперь он был построен, но время выламывало его судьбу, и все говорили, что его скоро закроют.
В свете того, что произошло уже в этом городе, всякий верил в новую жизнь собора.
А про жизнь тут во время блокады ему рассказывали.

Ему об этом рассказывал Шполянский.
Самого Шполянского здесь рисовал знаменитый художник. На этом портрете у Шполянского была почти оторвана пуговица и держалась она на одной нитке.
Шполянский был лыс, и внезапно лыс. Он рассказывал про брошенный правительством город, а правительство уехало отсюда в восемнадцатом году. Ещё некоторое время город, который разжаловали из столицы, живёт по-прежнему, но потом самые заметные люди начинают покидать его.
Это старый закон — когда открывают крышку кастрюли, самые быстрые молекулы воды начинают покидать поверхность, и вскоре кастрюля остывает. Город остывал в недавнюю войну быстро.
Шполянский рассказывал о том, что сквозь торцы мостовых проросла трава.
Ещё он говорил о том, что у женщин от голода прекратились месячные, а порезанный палец не заживал месяцами.
Шполянский как-то написал несколько стихотворений, но он не был поэтом, а оттого не был посвящён в великую тайну ремесла.

Сидящий на стуле раскачивался, глядя в потолок, и вспоминал Шполянского.
Они не были дружны, но Шполянский ему нравился. По всему было видно, что Шполянский проживёт долго, а это верный знак. Он проживёт долго, но не будет бессмертен.
А сам приезжий, ожидая одних ему известных событий, жил в гостинице, которую построил неизвестный архитектор.
Дом этот несколько раз перестраивался, но главное оставалось прежним — архитектор неизвестен.
Неизвестность укрепляла мистическую силу этого места, и когда в одном из номеров умер знаменитый промышленник, иностранец, но при этом один из самых богатых людей Империи, никто не удивился.
А теперь исчезла и Империя, и золотые погоны столицы были сорваны с этого города. Он стоял перед неприятельскими пулями, как разжалованный офицер на бруствере.
Город был по-прежнему огромен, но несколько лет подряд вымирал.
По улицам бродила сумасшедшая старуха и сообщала, что будет в нем три наводнения, начиная с 1824 года. Второе будет ещё через сто лет, и третье — ещё через сто, и вот это третье окончательно затопит разжалованный город по самые купола. А уходя, вода унесёт вместе с собой всё — и купола, и кресты, и сами здания. И будет на месте этого города ровное пространство заросших ивняком болот — на веки вечные.
И подходила старуха к одному из памятников, тому, что гарцевал на площади спиной к реке, и, раскинув смрадные юбки, ела из ладони что-то непонятное.
Со страхом глядели на неё постояльцы гостиницы, и вера в пророчества прорастала в них, как трава через те самые торцы.
А трава действительно проросла через многие улицы, особенно через те, что были мощены деревянными шестиугольными плашками. Трава была высока, и, как на развалинах Рима, кое-где, особенно на окраинах, паслись козы.
Когда Шполянский рассказывал об этом времени, то его рассказы были наполнены предчувствием бегства. Шполянский потом действительно убежал прочь. Он убежал по льду залива в другую часть империи, ставшую теперь независимой. Многие бежали так, а первым, давным-давно, это сделал вождь революции. Теперь бежали уже от этого вождя, а город пустел, и трава росла.
Шполянский горячился и говорил сбивчиво. Что во время блокады люди ели столярный клей, а когда туда приехал один знаменитый иностранец, то на приёме воровали еду из соседских тарелок, пока соседи произносили тосты.
Вокруг гостиницы плыло новое время, а улицы были переименованы.
Никто не знал, по-настоящему, что за улица лежит у него под ногами.
Приятель Шполянского Драгоманов любил приводить два стихотворения про большую церковь, видную из окон гостиницы:

Сей храм — двум царствам столь приличный,
Основа — мрамор, верх — кирпичный.

Но храм, говорил Драгоманов, тут же перестроили, и стихотворение стало звучать так:

Сей храм — трех царств изображенье:
Гранит, кирпич и разрушенье.

Драгоманов вставил эти стихи в свой роман, и роман обещал быть успешным. Церковь давно стала одним из главных мест города, по ней была названа площадь, и она мрачно чернела в окне, видная через холодный туман. Но человеку, лежащему в гостиничном номере, положив ноги на стол, было не до этого романа.
Он очень хорошо чувствовал перемены.
И перемены близились.
Город, который плыл мимо гостиницы «Англетер», будто вода наводнения, был пластичен и мягок, как всегда это бывает пред переменой участи. Город был текуч, как тёмная вода реки, как чёрная вода залива, бьющаяся подо льдом.
Он будет течь ещё сто лет, пока не сбудутся пророчества, и медный всадник не заскачет по воде, яки посуху, и волны не скроют финский камень под ним.
И гостиница, этот улей для хозяев нового времени, идеально подходила для точки излома.
Только что, по привычке, он попробовал провести несколько опытов — они всегда веселили друзей. Однажды он долго думал о кружке и-таки заставил её исчезнуть. «Где же кружка? Где же кружка?» — повторяла мать недоумённо, растерянно разводя руками посреди горницы — но он так и не раскрыл ей тайны.
Она ведь ещё жива, моя старушка, и я пока жив. А над её избушкой сейчас струится лёгкий дымок…
Впрочем, он отвёл этой женщине глаза так, что фокус с кружкой кажется детской шалостью.
Ложки, кстати, поддавались мистическим практикам куда лучше.
Ему вообще поддавался мир русских вещей — вещи заграничные слушались хуже. Так же происходило и с русскими словами — там буквы подбирались одна к другой, как рожь на поле, а латиница — шла с трудом.
Раньше, много лет назад, он знал латынь, но теперь время вытравило из него все языки, кроме русского. Многие звали его Серёжей — когда тебе под тридцать, это немного обидно.
Но он-то знал, что ему никогда не будет больше. Что он просто не может стареть.

Поэзия не только не давала ему стареть, она позволяла ему понимать чужие жизни. Как-то, в двадцать втором, в одном немецком ресторане, к нему подсел немец.
Немец писал стихи — отвратительные.
Он хотел эмигрировать, и метал на стол страны, как карты. Испания, Турция, Прибалтика, Россия, Перу…
Он пришёл в постпредство РСФСР и предложил себя в качестве управляющего в какое-нибудь агрохозяйство на Украину. Визу ему не дали.
«Нет, не Рембо, совсем нет», — подумал тогда Серёжа. И тут же увидел не Украину, а казахскую степь и ровные ряды бараков, Рождество и тонкие голоса крестьянских детей, что поют «Stille Nacht». Потом что-то щёлкнуло в его сознании, и он увидел пожары над украинской степью, его собеседник подписывает фольклист, а через три года уходит на свою бывшую родину, могильный камень в Гамбурге, 1900-1955, от безутешных родных.
— Езжайте, обязательно езжайте, Генрих, — говорил он ему. — Нельзя оставаться.
Оставаться было нельзя потому, что он видел собеседника в будущем — сверкающего очками, в какой-то неприятной форме. Там пахло гарью, и никому дела не было до поэзии.
Когда Генрих ушёл, Серёжа вспомнил, как уговаривал ехать в Аргентину одного итальянца, но, кажется, не уговорил. Итальянец был молод, но уже тучен, стихи писал трескучие, как стрельба митральезы, а когда читал их, даже подпрыгивал.
Итальянец обещал подумать, но Серёже казалось, что его аргументы были недостаточно убедительны. Он тут же забыл об этой встрече — потому что к нему уже спешил Габриэль, красавец, аристократ, герой войны и командир группы торпедных катеров. Они поехали к морю, девушки хохотали, ничего не понимая в русской речи… Сразу забыл, а сейчас вот вспомнил.
Эти встречи должны были иметь продолжение — но пока он не понимал — какое.

Сейчас Серёжа сжимал в руке стакан — водка-рыковка, только что подорожавшая, давно степлилась на столе.
Скрипнула тяжёлая резная дверь — наконец-то.
Он пришёл — человек в чёрной коже, с его лицом.
В первую секунду Серёжа даже поразился задумке — действительно, зеркало отражало близнецов — одного в костюме, с задранными ногами, а другого — в чёрной коже и косоворотке.
— Вот мы и встретились, Сергунчик.
Чёрный человек говорил с неуловимым акцентом.
Интересно, как они это сделали, — грим? Непохоже — наверное, всё-таки маска.
— Пришёл твой срок, — продолжал человек в пальто, садясь за стол.
Поэт про себя вздохнул — тут надо бы сыграть ужас, но что знает собеседник о его сроке. Можно сейчас глянуть ему в глаза, как он умел, — глянуть страшно, как глядел он в глаза убийце с ножом, что пристал к нему на Сухаревке, так глянул, что тот сполз по стене, выронив свой засапожный инструмент.
Но сейчас Серёжа сдержался.
— Помнишь Рязань-то? Помнишь, милый, детство наше... — это было бы безупречным ходом, да только кто мог знать, что Сережино детство прошло совсем в другом месте.
Какая Рязань, что за глупость? Он родился в Константинополе.

Как-то Серёжа встретился с Холодилиным, просидевшим полжизни в каменном мешке шлиссельбургским узником. Революция выпустила его молодым — неволя законсервировала старика-народовольца. Он был розов, свеж, грозно топорщилась абсолютно белая борода. Холодилин занимался путаницей в летописях и нашёл там сведения о нём, Сергунчике. Он раскопал, что переписчики подменили документы (знал бы он, каких смешных денег это стоило) и заменили Константинополь на Константиново.
Они шли здесь же — по левую руку была мрачная громада Исаакиевской церкви, знаменитого собора, а по правую — эта гостиница, в которой переменялись судьбы.
Старик с розовой кожей хотел мстить истории и решил начать с поэта, то есть с него.
Под ногами у них росла чахлая трава петроградских площадей и улиц.
Торцы набухли водой, и новая жизнь росла через них неумолимо.
Старик ждал ответа и признаний, а борода его торчала, как занесённый для удара топор.
Серёжа улыбнулся, глядя ему в глаза. Кто ж тебе поверит, старичок, разве потом какой-нибудь академик начнёт вслед тебе тасовать века и короны — но и ему никто не поверит.
А сам он хорошо помнил тот горячий май пятьсот лет назад, когда треск огня, крики воинов Фатиха и вопли жителей, когда окружили храм и начали бить тараном в двери. Наконец, со звоном отскочили петли, и толпа янычар ворвалась внутрь. Среди них было несколько выделявшихся, даже среди отборных головорезов Фатиха. Отрок знал — эти воины, похожие на спешившихся всадников, были аггелами. Лица их были покрыты чертами и резами, будто выточены из дерева.
Звуки литургии ещё не стихли, и священники, один за другим, вошли в расступившуюся каменную кладку, бережно держа перед собой Святые дары.
Отрок рвался за ними, но старый монах схватил его за руку и повёл через длинный подземный ход к морю. Они бежали мимо гулких подземных цистерн, а в спины им били тяжёлые капли с потолка.
Монах посадил его на рыбачью лодку, из которой два грека хмуро смотрели на полыхающий город.
Это были два брата — Янаки и Ставраки, что везли отрока вдоль берега, боясь терять землю из вида.
Он читал им стихи по-гречески и на латыни — море занималось цензурой, забивая отроку рот солёной водой.
Скоро они достигли странной местности, где степь смыкалась с водой, и отрок ступил на чужую землю.
С каждым шагом, сделанным им по направлению к северу, что-то менялось в нём.
Он ощущал, как преображается его душа, — тело теперь будет навеки неизменным.
Он стал Вечным Русским — душа была одинока и привязана не к земной любви, а к небесной. Но никогда не забывал он о Деревянных всадниках — ибо про них было сказано ещё в Писании: Михаилъ и аггли его брань сотвориша со зміемъ, и змій брася, и аггели его.
Сражение было вечным.

Гость в чёрном бубнил что-то, время от времени посматривая на него. Верно — решил, что Серёжа совсем пьян.
Точно так же думал мальчик, что приходил вчера, — в шутку Серёжа записал ему кровью свой старый экспромт — и понял, что случайность спасла его тайну.
Кровь сворачивалась мгновенно — пришлось колоть палец много раз. И только наивность мальчика не дала ему заметить, как мгновенно затягивается ранка.
Стихи — вот что вело его по жизни, но этот виток надо было заканчивать. Он действительно обманулся во времени, Вечный Русский купился — купился, как мальчишка, которого папаша привёз в город. Да тайком сбежав, проиграл мальчишка все свои, замотанные в тряпицу, копеечки на базаре.
Его предназначение — стихи, а стихов на этом месте не будет.
Без стихов вечность ничего не значит, всё остальное ничего не значит. Вот когда он дрался на кулаках с известным поэтом Сельдереем, то внезапно почувствовал его особую ненависть. Только сейчас он догадался, что Сельдерей ненавидел не его, а судьбу. Сельдерей угадывал его смерть, и по молодости лет она казалась ему почётной. Сельдерей чуть не подрался и с их другом Москвошвеем.
Судьба распорядилась так, что Вечный Жид, вечный поэт-еврей — не он, а нищий поэт Москвошвей. Сельдерей не понимал этого вполне, он, как тонкая натура, просто чувствовал обман судьбы и дрался именно с ней, а не с товарищем по цеху.
Ему была уготована жизнь человека, что умрёт в своей постели, испытав раннюю и позднюю любовь, хулу и хвалу, но умрёт навсегда, а Москвошвей будет вечно странствовать по Земле, выбравшись из-под груды мертвецов на далёкой лагерной пересылке.
Серёжа не к месту вспомнил, как он приехал к Сельдерею в Павлово-на-Оке. Там Сельдерей служил домашним учителем у символиста Сидорова. Серёжа с Сельдереем пьянствовали, а, как стемнело, потом купались нагишом. На реке они завывали и ухали.
Наутро Сидоров вышел к завтраку с пророческими словами: «Всю ночь на реке филин ухал — быть войне».
И действительно, наутро принесли газеты — Империя объявила войну германцам.
Сельдерей был в унынии, а Серёжа объяснял ему, что в этом и заключена сила поэзии. Бережное отношение к звуку — вот ключ.

Человек за дверью переминался неловко, шуршал чем-то в ожидании дела, и Серёжа совсем загрустил. Было даже обидно от этой топорной работы.
Он вспомнил, как в берлинском кабаке встретил Вечного Шотландца. Серёжа сразу узнал его — по волнистым волосам. Они всю ночь шатались по Берлину, и, захмелев, Вечный Шотландец стал показывать ему приёмы японской борьбы баритцу. Совсем распаляясь, Шотландец вытащил из саквояжа меч и начал им махать, как косарь на берегу Оки.
В одно движение, поднырнув сбоку, Серёжа воткнул ему в бок вилку, украденную в ресторане.
Шотландец хлопал глазами, икал и ждал, пока затянется рана.
Он признал себя побеждённым, и до рассвета они читали стихи — Вечный Шотландец читал стихи друга — о сухом жаре Персии, о волооких девушках, руки которых извиваются, как змеи, а Серёжа — шотландские стихи о застигнутом в зимней ночи путнике, о северной деве, что, приютив странника, засыпает между ним и стеной своего скромного дома. Наутро она шьёт путнику рубашку, зная, что не увидит его больше никогда, — и Серёжа понимал, что это стихи про них, про бесприютную жизнь вечно странствующих поэтов.
Прощаясь на мосту через Шпрее, Серёжа подарил Шотландцу злополучную вилку, которую тот сунул в футляр для меча. Роберт, как Серёжа звал его по привычке, удалялся в лучах немецкого рассвета со своим нелепым мечом, и волосы его развевались на ветру.
И теперь, сидя в фальшивой ловушке, Серёжа понимал, что может убить обоих чекистов (а у него уже не было сомнения, кто это), выдернуть из жизни, как два червивых гриба из земли, оставив небольшие, почти невидимые лунки в реальности. Зарезать, скажем, вилкой. Или — ложкой… Нет, ложка исчезла во время медитативных опытов.
Но не то было ему нужно, не то. Поэтому он и был поэтом, что тащила его большая цель, а не звериная жажда крови.
Как зверю — берлогу, нужно было ему покидать своё место, потому что ошибся он с рифмой на слово Революция.
Гость достал откуда-то из недр пальто засаленный том и, шелестя рваными страницами, принялся читать вслух какие-то гадости — кажется, слёзное письмо Гали (стоны вперемешку с просьбами). Вот это было уже пошло — как-то совершенно унизительно. Он позволил себе не слушать дальше — про счастье и изломы рук, про деревянных всадников.
А вот он действительно знал, кто такие Деревянные всадники, что появились внезапно в высокой траве — едва лишь он сошёл с поезда у Константинова. Надо было убедить родных в собственном существовании (это удалось), но всюду за ним следовали Деревянные всадники — в одном из них он сразу узнал Омара, одного из Воинов Фатиха, который чуть было не зарубил его в храме пятьсот лет назад.
Деревянные всадники — вот это было бы действительно страшно, ибо только им дана власть над странствующими поэтами. Один из них гнался за автомобилем, в котором он ехал с женой. Деревянный всадник начал отставать — и понял, что не может достать Серёжу кривой саблей. Тогда всадник-убийца рванул на себя синий шарф женщины и выдернул её из машины — прямо под копыта.
Серёжа не мог простить себе этой смерти — хоть и не любил жену. Мстить было бессмысленно — у Деревянных всадников была особая, неодолимая сила, и тогда он плакал, слушая, как удаляется грохот дубовых подков о брусчатку.
Аггелы — это не наивные и доверчивые чекисты, если бы он сейчас услышал деревянное ржание их коней на Исаакиевской площади, здесь, под окнами — весь план бы разрушился. А эти... Пусть думают, что поймали его в ловушку гостиничного номера.
Гость в этот момент завернул про каких-то гимназистов, и Серёжа нарочито неловко налил себе водки.
У водки был вкус разочарования — да, от красной иллюзии нужно уходить…

Вдруг человек в пальто прыгнул на него, и тут же в номер вбежал второй. Они вдвоём навалились на него, и тот, второй, начал накидывать на шею тонкий ремень от чемодана.
Поэт перестал сопротивляться и отдал своё тело в их руки.
Ловушка сработала. Сработала их ловушка. Но тут же начал воплощаться и его замысел.
Пусть они думают об успехе.
Человек в чёрном ещё несколько раз ударил поэта в живот, и Серёжа запоздало удивился человеческой жестокости.
Он ждал своей смерти, как неприятной процедуры, — он умирал много раз, да только это было очень неприятно, будто грубый фельдшер ставит тебе клистир.
Глухо стукнув, распахнулась форточка, и он почувствовал, что уже висит, прикасаясь боком к раскалённой трубе парового отопления.
«Вот это уже совсем ни к чему», — подумал он, глядя сквозь ресницы на чекистов, что отряхивались, притоптывали и поправляли рукава, как после игры в снежки. Один вышел из номера, а второй начал обыск.
Висеть было ужасно неудобно, но вот человек утомился, встал и скрылся за дверью туалета.
Поэт быстро ослабил узел, спрыгнул на пол и скользнул за дверцу платяного шкафа.

Ждать пришлось недолго.
Из глубины шкафа он услышал дикий вопль человека, увидевшего пропажу тела. Он слышал сбивчивые объяснения, перемежавшиеся угрозами, слышал, как они шепчутся.
Однако чекистам было уже не из чего выбирать, время удавкой схлёстывало им горло — подтягивало на той же форточке.
Сквозь щёлку двери поэт видел, как один из пришельцев вдруг зашёл за спину серёжиного двойника и с размаху ударил его рукояткой револьвера по затылку.
В просвете мелькнули ноги мертвеца, безжизненная рука — и вот новый повешенный качался в петле.
Чекисты ещё пытались поправить вмятины и складки гуттаперчевой маски, нервничали, торопились, и поэт слышал их прерывистое дыхание.
Когда, наконец, они ушли, Серёжа выбрался из шкафа и с печалью посмотрел в безжизненное лицо двойника. Прощаясь с самим собой, он прикоснулся к холодной, мёртвой руке, и вышел из номера.
Серёжа закрыл дверь, пользуясь дубликатом ключа, и вышел на улицу мимо спящего портье в полувоенной форме.
Ленинград был чёрен и тих.
Сырой холод проник за пазуху, заставил очнуться. Волкодав промахнулся — и ловушка поэта сработала, как, впрочем, сработал и чекистский капкан.
Теперь можно было двинуться далеко, на восток, укрыться под снежной шубой Сибири — там, где имена городов и посёлков чудны. Например — «Ерофей Палыч». Или вот — «Зима»… Зима — хорошее название.
Почему бы не поселиться там, хоть место и пошловатое?
Жизнь шла с нового листа: рассветным снегом, тусклым солнцем — сразу набело.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ВНУК ГРАФИНИ


Вокруг ежедневно происходили куда более дикие вещи, чем он мог ожидать, когда отправлялся в путь. В Вене у него украли чемодан, а потом вернули. В Будапеште случайный попутчик, когда он отвернулся, вписал ему в дневник свои впечатления.
Впрочем, молодой Свантессон не ужасался. Путешествия ― а особенно путешествия делового человека, совершаемые ради заработка, быстро черствят душу.
Он медленно добирался к месту своего назначения, и вот, наконец, на повороте горной дороги перед ним открылся замок графа ― огромное, с множеством шпилей здание на холме.
Остановившись в придорожной корчме, он принялся ожидать аудиенции. Однако дни тянулись за днями, а молодой юрист, познавший науку сложения площадей и земельное право, всё жил в комнате, где тараканы были крупнее румынского чернослива. Но он не возмущался: дело стоило того ― за большие деньги его наняли для оформления земель графа, который славился богатством и чудачествами (эти качества всегда идут рука об руку). Свантессон приступил к работе, но держал парадный костюм наготове.
Правда, ему никак не удавалось понять, в замке ли заказчик. Ожидая встречи после работ в поле, он слушал под закопченными сводами корчмы разговоры на разных языках ― мадьярском и румынском, внимал напевному цыганскому наречию и отрывистым словам вовсе неизвестных народов. Он провёл всю жизнь на севере, где жизнь понятна и пресна, как монастырский хлеб, и сказки славян, которых одни звали славянами восточными, а другие ― западными, были долго чужды ему. Но однажды в корчму забрёл бродячий певец с гуслями, и Свантессон услышал песню о девушке, что, встретив свою смерть, выпросила отсрочку, но даже тогда, когда истекла эта отсрочка, осталась жива. Смерть отступила перед её красотой, так что любовь победила смерть, правда, не до конца понятным молодому Свантессону образом. И он понял, что эта история о любви подействовала на него сильнее, чем история несчастной Гретхен, что спасла свою душу, да не спасла свою жизнь.
Об этом и ещё обо многом другом он писал своей невесте Гунилле, и ветер трансильванских гор, струившийся из окна, сам перелистывал страницы длинных писем. Гунилла ждала его на севере, а Свантессон описывал ей земли юга, по которым бродил с деревянным циркулем и вязанкой топографических колышков.
Время его текло песком сквозь пальцы, но вдруг из замка явился посыльный. Оказалось, что заказчик скончался много дней назад, а долгое ожидание было следствием ошибки перевода. Граф был наполовину соотечественником Свантессона, и вышло так, что молодому Свантессону, возвращавшемуся домой, пришлось сопровождать гроб в Швецию. И вот он двинулся домой в странной компании с лакированным ящиком. На память о чужой земле он вёз записи народных песен, подкову и землемерный колышек.
Гроб установили в фамильном склепе на крохотном кладбище в центре Вазастана.
Через несколько дней в доме молодого юриста появился упитанный человек средних лет. Это был молодой граф Карлсон, наследник полушведа, полурумына. Карлсон явился для окончательного расчета со Свантессоном, но, завершив формальности, не вернулся к себе в Мальмё.
Дело в том, что сестра молодого юриста, Бетан Свантессон, была неравнодушна к пришельцу, и он отвечал ей взаимностью. Поэтому молодой Свантессон терпел гостя ради сестры, хотя Гунилла его недолюбливала. Боссе, его старший брат, тоже опасался Карлсона, но ничего не мог поделать.
Бетан вдруг начала чахнуть, и семье чудилось, что с каждым вздохом она теряет жизненные силы. Она умерла весенним днём, когда вся природа приветствовала пробуждение жизни.
На похороны, прервав своё кругосветное путешествие, приехал дядюшка Юлиус Йенсен. Когда он появился на кладбище, Карлсон чего-то испугался и убежал вприпрыжку, кутаясь в свой комичный чёрный плащ с кровавым подбоем.
Прошло совсем немного времени, и знакомый недуг поразил и Гуниллу. Её кожа приобрела мёртвенно-серый оттенок, и она стала всё больше времени проводить в постели.
В один из тёплых летних дней, что так прекрасны в старом Стокгольме, дядюшка Юлиус пришёл к молодому человеку для серьёзного разговора. Он показал младшему Свантессону чемодан с набором оструганных колышков, арбалеты и склянки со святой водой, до поры до времени дремавшие в кожаных петлях. Дядюшка Юлиус рассказывал о таинственных летающих людях и о том, как он дрался с ними на всех континентах. По всему выходило, что Карлсон ― одно из этих существ, что влетают по ночам в окна и пьют, как клюквенный морс, жизненную силу обыкновенных людей.
― Вампир? ― удивился молодой Свантессон. ― Как так?
― Вампир, ― отвечал дядюшка Юлиус хладнокровно. ― Вы их, Бог знает почему, называете упырями, но я могу тебя уверить, что настоящее название их «вампир», и, хотя они всегда чисто славянского происхождения, но встречаются во всей Европе и даже в Азии. Незачем придерживаться имени, исковерканного русскими писателями, которые вздумали всё переворачивать на свой лад и из «вампира» сделали «упыря».
― Упырь! Упырь! ― повторил дядюшка Юлиус с презрением, ― это всё равно, что если бы мы, шведы, говорили вместо «фантома» или «ревенанта» слово «привидение»! И посмотри, как глядит ваш гость на эту бедную девушку, твою невесту. Послушай, что он ей говорит: ровно то же, что и несчастной Бетан. Расхваливает и уговаривает заходить в гости; но я вас уверяю, что не пройдет и трёх дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких, но ты им не верь!
― Карлсон ― вампир? ― спросил молодой Свантессон.
― Без сомнения, ― отвечал дядюшка Юлиус.
― Скажи-ка, дядя, ― спросил молодой человек, ― каким образом ты узнаёшь, кто вампир и кто ― нет?
― Это совсем немудрено. Что касается до Карлсона, то я не могу в нём ошибаться, потому что знал его ещё прежде, и (мимоходом будет сказано) немало удивился, встретив его здесь. На это нужна удивительная дерзость ― ведь пять лет тому назад я был одним из тех, кто взломал двери замка, в который тебя так и не допустили. Освещая себе дорогу факелами, мы спустились в подвал и вскрыли гроб его бабушки, знаменитой Эжбеты Батори, что летала по ночам над окрестными деревнями, похищая крестьянских детей. Мы вколотили осиновый колышек от палатки Готфрида Бульонского в странный моторчик на её спине, застопорив движение летательного винта… Сто лет графиня наводила страх на всю округу, но мы покончили не только с ней, но и с её мужем ― Белой Лугаши, хотя для этого мне понадобилось пересечь океан. Исчез только мальчик-посыльный ― тогда я думал, что это просто один из многочисленных агентов Лугаши, но это был его внук, тот самый Карлсон! Но мы отвлеклись, ― ты спрашиваешь, каким образом узнавать вампиров? Заметь, как Карлсон, за едой или в разговоре, щелкает языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.

Услышанное взволновало молодого юриста, и ночью, вместе с дядюшкой и братом Боссе, он прокрался в спальню Гуниллы. Им предстала страшная картина: Гунилла в объятьях страшного сна металась по кровати, не открывая глаз. Над ней, под потолком, стукаясь о люстру, кружил Карлсон. Рядом, к ужасу братьев, висела в воздухе задумчивая Бетан с закрытыми глазами.
Дядюшка Юлиус выставил вперёд деревянный крест из своего бездонного чемодана, и, шарахаясь о стены, страшная пара вылетела в окно.
Той же ночью братья прокрались в склеп. Гроб, привезённый из Румынии, был пуст, и троица удовлетворилась тем, что разрыла могилу Бетан и вколотила несколько колышков в её прекрасное тело. Поутру их ждало новое испытание: Карлсон пытался вылететь из их дома с Гуниллой на руках. Дядюшка Юлиус схватил его за ногу, и Карлсон с размаху бросил свою драгоценную ношу на балкон. Молодой Свантессон схватил Карлсона за другую ногу, и они покатились по полу. Карлсон царапался, кусался и вдруг вырвался у молодого человека из рук.
Похититель улетел прочь, задевая за островерхие крыши шведской столицы.

Этой ночью со Свантессонами случилось превращение ― они стали мстителями. Оставив Гуниллу на попечение Боссе, дядюшка Юлиус и молодой Свантессон снова отправились на кладбище, но теперь там отсутствовал не только обитатель гроба, но и сам его деревянный дом.
Дядюшка Юлиус утверждал, что только цыгане могут помочь Карлсону вернуться обратно в Румынию. И правда ― недавно в этой местности видели пёструю банду цыган, похожих видом на французских философов. И эти цыгане явно были чем-то озабочены.
Волоча за собой свой потрёпанный чемодан на колёсиках, дядюшка Юлиус вёл молодого юриста за собой. И вот вдали показалось облачко пыли. Тогда они побежали по сельской дороге, пока не приблизились к шумной кочующей толпе. Цыгане дудели в рожки и играли гармониками. Торопясь, они везли на повозке уже знакомый Свантессону и Йенсену гроб. Путь дядюшке внезапно заградил предводитель на чёрной, как ночь, лошади.
― Оставь нас, мы дики, нет у нас закона, ― произнёс он, будто бы не разжимая губ. И то было верно: на закон Свантессон с Йенсеном и не надеялись, но и бежать, последовав его совету, тоже не могли. Дядюшка Юлиус достал из чемодана светящийся японский меч и вступил в битву, а его молодой спутник изловчился и, юркнув под крупом лошади, вскочил на повозку. Кто-то схватил его за ногу, но, лягнувшись, молодой человек сбросил противника на дорогу.
Отбиваясь от цыган, он, наконец, дёрнул на себя крышку гроба.
Прямо перед ним лежал Карлсон. На сером лице у летающего человека бродила ужасная улыбка, а руки мертвеца жили своей жизнью, перебирая край сюртука.
Свантессон выхватил из-за пазухи свой землемерный колышек и воткнул его в выгнувшееся в судороге тело. Тут же Карлсон обратился в прах, а цыгане, свистом понукая своих коней, бросились прочь, доказав ещё раз философскую сущность своей натуры.
Свантессон вернулся домой. Первой его встретила Гунилла. Цвет её лица ясно говорил, что заклятие снято. «Любовь снова победила смерть», ― подумал молодой Свантессон, вспомнив румынскую корчму и великую песнь о любви, которой позавидовал бы сам Гёте.
Теперь перед счастливой парой была целая жизнь ― такая же неторопливая, как смена сезонов в северной природе. Свадьба была скромной; всего несколько человек пришли в стокгольмскую церковь, рядом с которой была похоронена несчастная Бетан. Сквозняки давно развеяли прах, в который она обратилась в ту страшную ночь, но она незримо присутствовала на церемонии.
У Боссе, как он ни сдерживался, наворачивались на глаза слёзы.
Началась новая страница жизни семьи.
Однако уже через несколько дней молодой Свантессон почувствовал, что его неизъяснимо притягивает нежная шея жены. Он норовил поцеловать супругу именно в нежную жилку, хранящую едва заметный след укуса Карлсона.
А к концу медового месяца молодой юрист почувствовал, что умеет летать, ― правда, пока недалеко, от кровати к столу.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


А вот кому про фенологическую прозу? Скажу шёпотом, что это как раз то, чем я бы хотел заниматься, при моей склонности к путешествиям, сбору грибов... заметки по ужению рыбы, оружейный охотник Оренбургской губернии, вечера на хуторе, тонкий запах дымка (очнулся)
В общем, это вполне учебник.

...Есть особый тип прозы, которую я про себя называю «догорает музей Пришвина». Все, наверное, помнят этот текст: «Алло, здравствуйте! Тут неподалёку, вперемежку с птичьим клёкотом и ненавязчивым шёпотом ветра, будто озаряя багрянцем зеленеющие волны берёзовой рощи, обдавая жаром словно летнее солнце в разгар знойного душного июльского лета, испуская лёгкую дымку подобно поднимающемуся туману от раскинувшейся глади озера на рассвете, распугивая лесных обитателей — работящих бобров, мудрых ежей и беззаботных свиристелей, догорает дом-музей Пришвина. Нет, высылать машину теперь уже не нужно».Такую прозу можно писать томами, что не отменяет её популярности. Но это не отменяет и вопроса, как она сделана. (и далее по ссылке)

http://rara-rara.ru/menu-texts/fenologicheskaya_proza




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


МАЧО-ПУТЕШЕСТВЕННИК


I



Меня очень занимала передача «Искатели», что я видел в телевизоре. Это такая специальная передача, где собаки лают, и руины, понимаешь, говорят.
Давно известно, что и по каналу «Культура» теперь можно услышать каких-нибудь уфологов и узнать про тайны воды – ну так последние времена настают, чего ж стесняться. Но пока мир не кончился, мне хотелось бы записать про сам стиль этой передачи – там ведь как: есть какое-нибудь примечательное место, про которое ходят слухи, что там – сокровище. Ну, или там болото целебное. Или фашисты ворованный иконостас святой матроны замуровали. И вот туда приезжают суровые ребята из Москвы на хорошем джипе (Джип этот много раз показывают – как он едет по каким-нибудь окрестностям таинственного места).
Потом ведущий становится в кадре в полный рост и рассказывает о том, что тут – Тайна.
- Мы обратились к местному краеведу…
В этот момент подручные вытаскивают из кустов краеведа, держа его с двух сторон и тихо суя кулаками ему поддых. Но краевед и так-то не в себе, головку не держит, и видно уже обмочился.
- Ведь здесь у вас – Тайна? – спрашивает ведущий.
- Тайна… - шелестит краевед.
- Попробуем в неё проникнуть! – угрюмо говорит суровый ведущий, и все лезут в канализационный колодец, который, по счастью оказывается всё в тех же кустах. Начинается съёмка дрожащей камерой и прочий фон Триер.
- Стена! – удовлетворённо говорит ведущий. – Кирпичная! Не пройти. Но, наверняка за ней что-то есть!
Они сверлят стену дрелью, но та не поддаётся.
Приходят канализационные рабочие и всем дают пизды.
Ведущий, отряхиваясь, радостно говорит:
- Нам помешали спецслужбы. Мы, конечно, не может говорить ничего определённого, но ведь никто не доказал, что никакой Тайны тут нет. Может, она тут была. А? Может, была?!
Это мне напоминает фильмы из серии «Люди Х» про разнообразных мутантов, два из которых я посмотрел сегодня ночью - там, казалось бы, всё должно разрешиться в финале, как вдруг - бац! - и все оказываются на исходных, можно новую серию снимать. Грамотный крысолов, как известно, всегда оставляет одну самку в амбаре
Мне эта передача очень нравится: во-первых, я неравнодушен к её ведущему, во-вторых, она про таинственное, а я был фантастом, когда в этом ещё было не стыдно признаваться (тм).
В-третьих, мне очень нравится, что в этих передачах есть непоколебимая логика высказываний. Например, приезжай к любому городскому начальнику и спроси его «Правда ли у вас тут есть Таинственные Места, годные для туризма?» Редкий мэр скажет: «Нет нихуя у нас никаких мест, только жопа одна и в канализации каких-то мудаков отпиздили». Он говорит: «Мы, конечно, не будем утверждать, но именно в нашем утёсе Стенька Разин закопал княжну. А в Волге он её он утопил потом, когда она ему снова надоела». Про краеведа и говорить нечего. Кто видал краеведа, что падёт перед туристами на колени и заплачет: «Не томите меня, не мучайте! Нету ничего! Ни Янтарной комнаты, ни летающей тарелки! Давайте лучше палку-копалку смотреть в нашем школьном музее!»
Ну и научные эксперты тоже молодцы. Они говорят: «Мы, конечно, не будем утверждать, что библиотека Ивана Грозного закопана в Сочи, но мы посмотрели летописи, и там нет ни слова против». И люди, делающие эту передачу, очень упорные.
Кстати, есть аналог этой передачи, только исторический - там в колодцы меньше лазают, другой ведущий (но такой же суровый), на джипе ездят не по сельской местности, а по Санкт-Петербургу, и ведущий стоит на фоне Михайловского замка, аи в конце говорит: «Можем ли мы утверждать, что Павла I убили по заказу английских спецслужб? И да, и нет!»
Ведь нормальный человек – что? Он, столкнувшись с непонятным явлением, почешет затылок и произнесёт «Ну, охуеть теперь». И тему закроет.
А вот человек неравнодушный он и на митинг за Алёшеньку выйдет, но не за того, а за этого, который инопланетянин и жил у русской бабушки, а потом помер от огорчения, а его менты с врачами забрали и похоронить даже по-человечески не дали.
Вечная память Алёшеньке!

II


И я уже рассказывал о передаче «Искатели» - так вот ведёт её настоящий путешественник.
Надо сказать, что мне очень нравится Андрей И, который эту передачу ведёт – это такой брутальный мужчина, я его видел очень давно, и тогда он рассказывал, что шрамирован шаманами.
Меня это тогда восхитило, хоть он майку не задирал и результатов не показывал. Вообще он в ту пору занимался художественным кино и рассказывал, что вот хочет снять фильм с настоящим убийством, и вот может себе это позволить. Его спрашивали, не боится ли он ментов, а он многозначительно говорил, что знает, что говорит. И казалось, что у него припасён не просто специально милицейский человек, а какой-то шаман, который дунет-плюнет, и все менты разведут руками: «Да ну, на хуй это дело! Что, у нас без него жмуров мало, что ли?!»
В 1993 Андрей И году снял фильм «Конструктор красного цвета», а потом, в 1996-м снял ещё «Научную секцию пилотов» - я её смотрел, потому что он был про метро, а метрополитен меня всегда интересовал.
С «Конструктором», вообще говоря, произошла очень интересная история - тогда общественность была ещё непривычна к передачам в телевизоре типа «Тайный глаз» и «От нас скрывали».
Собственно, а самом «Конструкторе красного цвета» ничего кроме заунывного монтажа старой медицинской хроники, не было. Но зритель тогда ещё не привык, что ему на экране могут показать настоящий труп, из которого по трубочке вытекает кровь. Ну и скрипучий закадровый голос, имитировавший серьёзность - это как-то будоражило умы.
Медикам, конечно, это было скучно, а честного обывателя заводило. Это не испанская новация резать бритвой глаз в кадре, но всё же механизм был схожий - внимание через отвращение.
Но дело не в этом.
Когда шпионская женщина Анна Чапмен, вернувшись с холодка, стала вести какую-то передачу о тайном паранормальном, я было удивился. Было какое-то разочарование, вроде от биографии советских разведчиков, когда я обнаруживал, что человек, скрывавшийся от гестаповцев на явках в Брюсселе и Париже, стал простым школьным учителем, а потом помирает на крошечной пенсии.
Но потом я понял, что паранормальное и тайны ГМО куда круче всего ПГУ КГБ.
Можно сказать, что тайны воды кроют империалистический заговор, как бык овцу.
Медиа не четвертая власть, а вторая реальность. Многие знают, что в ток-шоу и псевдодокументальных фильмах о непознанных явлениях роль очевидцев играют актёры.
Однако есть целый корпус экспертов, что кочуют из передачи в передачу, сделав это профессией. О тайнах подземелий рассказывает диггер Михайлов, несколько членов организации «Космопоиск» говорят об аномальных зонах, про инопланетян вещают космонавт Гречко и лётчик Марина Попович, генерал (и доктор исторических наук) Ивашов рассказывает о геополитических катаклизмах, сверхоружии и заговорах.
Ну и тому подобное.
Я не спорю, что там актёры точно есть – но недорогих актёров куда больше в передачах «А вот Марья Ивановна сообщила нам, что её изнасиловал барабашка, и сказал, что придёт ещё. Мы едем на фургоне к Марье Иванове, вооруженные скрытыми телекамерами и сопровождаемые потомственным экстрасенсом Пелагеей».
А вот в фундаментальных передачах, наряду с актёрами, есть реальные директора Институтов системного криптоанализа.
Директорам это в кассу, помогает продвижению на рынке, да и любому институт зарегистрировать раз плюнуть.
Не закон Ома, что и говорить.
И с «Конструктором красного цвета» история как раз в том, что он предвосхитил все эти многочисленные фильмы о тайнах советских лабораторий и прочих «от нас скрывали».
Конечно, за год до «Конструктора» сняли «Два капитана 2» - но там-то был Гребенщиков, Курёхин и Дебижев, одновременно существовали всякие некрореалисты-романтики, о которых помнят сейчас только киноведы, а тут чистое «от нас скрывали».
Это сейчас-то только включи Рен-ТВ, так тебе покажут, как советский профессор из обезьян людей делал, а в секретных лабораториях познали тайны Катода и Анода. А тогда «Конструктор красного цвета» прозвучал, его много обсуждали и даже спорили о магических свойствах крови и попытках вывести свехлюдей.
Правда, в этом фильме была реализована известная позиция «Лучший физик среди бардов, лучший бард среди физиков», которая позволяет ловко отбрехиваться от упрёков, отчего не защитил диссертацию и почему не попадаешь в ноты - то есть, есть возможность маневрировать для выставления итоговой оценки. «Конструктор красного цвета», будто живой, когда получал плюх за режиссуру, то притворялся документальным, а когда получал плюх за историзм, то переводился в позицию «художественное кино»*.
Ныне этот путешественник что-то делает в республике Саха, организовал там креативное агентство, делал какие-то сериалы, но это не очень мне интересно.

III


Сейчас, говорят, у него появился младший брат Тимофей Баженов.
Но я сперва скажу, что я всегда завидовал путешественникам.
Я сам ходил в походы учился разжигать костёр с одной спички. А потом с одной зажигалки.
Только теперь многие путешественники стали профессионалами, то есть, путешественниками с телекамерой. Это вам не какой-нибудь Фёдор Конюхов, который отвязывает верёвку своей лодки и исчезает в тумане, а появляется спустя год, поседевший и с выдранной наполовину бородой. Что случилось, сказать не может, но одним видом внушает уважение.
Теперь путешественник без профессиональной видеокамеры немыслим.
Первым был Сенкевич.
Одна из моих любимых примерных историй (тех, что рассказывают для примера), про то, как Сенкевич (Царство ему небесное), ведёт передачу «Клубкин и его путешествия». Вот он улыбается в камеру и переносится на какие-то острова в Тихом океане, где пальмы и песок. Крутит головой, принюхивается, и говорит:
- Вот, дорогие телезрители, мы и практически в раю. Тепло, светло... Вокруг – голубой безмятежный океан… Только пахнет что-то странно... Какой-то удивительно, странный неприятный запах. Впрочем, мы сейчас спросим о причине этого запаха кого-нибудь из местных жителей.
Он ловит за набедренную повязку какого-то туземца и спрашивает его, отчего тут так воняет.
- О, - отвечает туземец. - Это давняя и трагическая история. Много лет назад на нашем острове жили юноша и девушка. Они полюбили друг друга, но принадлежали к двум семьям, что находились в смертельной ссоре. Им невозможно было соединиться, и поэтому они, однажды на закате взялись за руки и ступили в воды голубой лагуны. И вот вода сомкнулась у них над головами, и с тех пор их никто больше не видел.
- Эээ-э, - говорит Сенкевич. - Понятно. Круто. Но пахнет-то отчего так?
- Пахнет? А, пахнет… Да насрал кто-то.
Все современные телевизионные путешественники выросли из этого нехитрого анекдота.
Но я сбился, я хотел рассказать о путешественниках, а, на самом деле о – мачо-путешественниках. Потому что раньше всегда путешественников было двое – какой-то бестолковый Паганель, и суровый Мак-Наббс, а теперь решили совместить.
Это повелось ещё с кинематографа – археологи там умеют стрелять с двух рук, биологи справно бегают от крышам от ФБР, а какой-нибудь математик лихо дерётся ногами. Это и понятно – всякий зритель хочет отождествить себя с главным героем, а кто хочет быть отдельным Паганелем? Закон рынка.
Так вот, есть, конечно, герои выдуманные, а есть настоящие.
С этим Баженовым тоже интересная история* – он специализируется не на говорящих руинах, а на зверях и выживании. Мне это казалось логичной связкой, но, оказалось, что это разные передачи – зверей он не ест, а снимает про них отдельно.
Я сперва дивился этим удивительным зверям, да только потом мои приятели-биологи поставили на вид:
- Ты, Вова, охуел, что ли? – говорят. – Он же зверей мучает, они у него обколотые в кадре, вот и смирные, он там осень с зимой путает, кролика с зайцем, а луня с луной.
Но мне-то нравились другие его передачи – про выживание, где Тимофей просыпался в какой-то яме в лесу и никак не мог понять, как он там очутился. Это для русского человека нормальное такое положение – и даже не поутру, а вообще в жизни. Дальнейшее напоминало известные советы «Как себя вести, если вы обнаружили, что вас заживо похоронили в гробу» и прочее тарантино.
Я об этом рассуждаю с понятным чувством зависти – меня похорони в гробу, так я постараюсь заснуть.
Уснуть и видеть сны.
Я рыпаться не буду.
Нечего тут.
Не надо всей этой суеты.
Кстати, этот Баженов тоже весь в татуировках, про шрамы я не знаю, а вот расписной он по самое не балуйся, и это я наблюдаю, когда он из своих ям и болот вылезает в очевидном неглиже.
Это я живо представляю: вот мужик из последних сил из гроба лезет, рядом оператор, свет выставлен, баба красивая с термосом стоит, водитель в джипе скучает, друзья на капот оперлись и пивко пьют.
Героический человек.

IV


Но я-то всё мачо.
Тема мачо-путешественника («всё-то мой хозяин знает, всюду-то он побывал») довольно давняя тема.
Они, как и было сказано, из кинематографа, а ещё ранее из комиксов и серийных романов. Вот ещё мысль о телевизионных путешественниках.
Я снова увидел в телевизоре того самого усатого мужика, что когда-то ездил по всему миру и всем мешал. Начнут какие-то голые грязные люди крокодила ловить – он тут как тут. И сразу - крокодила за хвост дёргать, голых людей отпихивать. То, что крокодил уплыл восвояси, обычно не показывают. Или соберётся какой-нибудь вполне одетый индус сделать себе соломенную циновку, как прибежит этот усатый мужик, всю соломку разбросает, что не разбросает, то помнёт, да и убежит восвояси.
Говорили, что он был в больших чинах, и когда его отпускали на волю, то спросили, чего он, мол, хочет? Тот изъявил желание – и вот пустился в странствия по свету.
Это довольно странный мужик, потому как его живучесть была удивительна. Я-то думал, что аборигены какой-нибудь страны давно навалились на него и прекратили это безобразие. Но нет, он ещё жив – только пообтесался немного. Приехал к сирийцам и ну запускать свои волосатые лапы в ресторанный фарш. Потом лапы вымыл, сел за стол. Правда, как он это всё ел, да и ел ли – не ясно. Опять не показали.
Я, впрочем, подозреваю, что он сидит в студии, а к нему время от времени подвозят разных людей из Третьего мира, нанятых за восемь долларов. Их подвозят, вот они уже, потрясая копьями, приплясывают на фоне задника в студии, а мимо на верёвочке протаскиваются два пластмассовых крокодила. Усатый мужик суетится, прыгает, дёргает пластмассовые хвосты, а потом прощается до следующей недели.
С другой стороны, если расскажут, что усатый мужик каждый раз нанимает двойников, я не удивлюсь. То есть, отчаявшихся и разуверившихся в жизни граждан гримируют, наклеивают усы и отправляют к голым людям. Они в течение пятнадцати минут мешают им ловить крокодила, а в начале шестнадцатой минуты их протыкают копьём. Потом гримируют нового и успевают снять ещё четверть часа – пока озверевший индус не затопчет его священной коровой.
Но это не важно – есть ли этот усатый дурак на самом деле, нет ли его – не наше дело.
Интересно другое – раньше, по определению одного кинематографического персонажа, наука была средством удовлетворения своего любопытства за государственный счёт. Теперь же этим средством стала журналистика. Хочешь на крокодила посмотреть – езжай снимать про него репортаж. Понятно, что просто снять тебе его не дадут – нужно прыгать, кривляться, говорить всякие глупости. Если сумеешь увернуться от справедливого гнева – хорошо, нет – уступи место другому.
Потому как если не кривляться, не мешать никому – удовлетворяй своё любопытство за собственный счёт. Или дома сиди – смотри в телевизоре, как индус солому плетёт.
Торопится. Знает, что сейчас усатый мужик прибежит.
Впрочем, кажется, он куда-то пропал.
Тревожился.
Но нет, он уже снял что-то новое.
Меня, правда, пристыдили, говоря, что усатый мужик – лучший наш репортёр.
Во-первых, это суждение чрезвычайно интересное. Вдруг все остальные репортеры ещё хуже? Во-вторых, неразъяснённым остался жанровый вопрос.
Репортер, как я понимаю, делает репортажи. Репортажи ли я с крокодилом и циновками наблюдал? Кажется, нет. Возможно, он делал прекрасные репортажи в Афганистане, за что справедливо награждён орденом Красной Звезды.
Но я этих репортажей не видел, может, они навеки и лучшие.
Нет-нет, я настаиваю, что то, что я видел - не репортажи, это совсем другая жанровая специализация.
Первый раз столкнулся с этим персонажем, столкнулся - как потребитель новостей, в тот момент, когда он приехал к Пиночету и с какого-то перепугу пожал ему руку и стал извиняться за написанное о нём «под влиянием коммунистической пропаганды». Оправдываясь потом, он наговорил ещё некоторое количество глупостей, да не в этом дело. Это было решительное безобразие, и его справедливо обложили хуями с разных сторон - дело не в том, любить ли Пиночета или ненавидеть.
Дело было в том, что это было больше, чем преступление - это потеря вкуса.
Так и с этими путешествиями - у меня к ним были претензии не политические или финансовые, а стилистические, как у Синявского к Советской власти. Там везде потеря вкуса и меры, вот в чем беда. Суетливость и дураковатость.
Тем более, что это именно не репортаж - там нет актуальных событий: циновки плетут на этом месте много веков, много веков ловят крокодила, горные вершины, которые он снимает, спят во мгле ночной миллион лет.
Или вот Крузенштерн - человек и пароход.
Он давно плавал и уже умер - никуда не убежит.
Репортаж о Крузенштерне довольно бессмысленен, в отличие от познавательного, или как раньше говорили, научно-популярного фильма. К этому отношусь с пониманием.
При этом усатый мужик породил какое-то безумное количество клонов, что перемещаются по планете.
Они жутко бодрые, жутко говорливые и все время пытаются острить. И во мне борются два чувства - одно - реальное уважение к людям, что научились зарабатывать на собственном туризме, а другое - восторженного недоумения от того, как можно истоптать жанр путевого очерка до полного неуважения зрителя к оному.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ЗАПОВЕДНИКОВ

13 января

(в пуще)



Леонид Абрамович переночевал на почте.
— Ничего удивительного, — сказал ему почтальон. — Вот лет пять назад мы бы вас вовсе не пустили. Только с охранением.
— Да у вас-то что? Поляки — не бандеровцы.
— Да у нас и бандеровцы были, — с некоторой обидой сказал почтальон, будто его родину кто-то хотел обделить. — Были, с юга заходили. И поляки были, все были. Но не в том дело. Война, это война людей портит, и она почти десять лет как кончилась, а вот у нас всё не славно. Люди войною раненые, и других научились ранить.
Их слушал местный участковый. Участковый, судя по виду, был философ — с тремя медалями, две из которых были «За отвагу», — значит, видал лихо — глядел в потолок. Он смотрел вверх, как смотрел бы Кант в звёздное небо. Как на загадку, что переживёт философа, и будет вечна — созвездия мушиных следов начали складываться ещё при Пилсудском, так, по крайней мере, казалось Леониду Абрамовичу. Он хорошо выспался в боковой комнатке, где пахло сургучом и польскими порядками — какой-то корицей и ванилью.
Ни война, ни движение границ не смогли вытравить этот запах.
Почтальон тут звался начальником отделения, но сам возил письма. Собеседников у него было мало, и он хотел длить разговор с гостем из Минска, да только разговор второй день был о том, что тут опасно и страшно, будто на передовой. А никакой опасности не было, и Леонид Абрамович это знал — потому как дотошно расспрашивал разное начальство перед полевой командировкой.
Всё кончилось, страна была сильна, как Пуща, что начиналась сразу за посёлком.
Пуща шла на многие километры на север и запад. Она была плохо описана не от того, что её никто не старался или тут были какие-то тайны, а от того, что её описатели и исследователи разбрелись куда-то. Многих убили, когда они надели военные мундиры разных армий, а некоторых убили просто так. Их отчёты сгорели в Варшаве, Берлине и Минске, а то, что уцелело, предстояло прочесть заново. Стволы деревьев хранили в себе осколки и пули, не попавшие в людей, но война обтекла Пущу, потому что внутри этого леса воевать было бессмысленно. Там можно было только прятаться.
«Кажется, тут и прятались родственники жены», — вспомнил Леонид Абрамович. — «А, может, и не тут, вот загадка». Неизвестно где они прятались, но спрятались где-то так, что никто не смог найти их и по сей день. Леса проглотили Марию Моисеевну и мужа её Лазаря, и никто не знал их судьбы, кроме бога, имя которого евреи не пишут полностью, русские писали с большой буквы, а Советская власть пишет с маленькой.
Жена, конечно, просила навести справки, но Леонид Абрамович никого не спрашивал, потому что жизнь отучила его наводить справки об исчезнувших людях.
Оттого он слушал начальника почтового отделения и улыбался.
Почтальон говорил долго, но завод в нем всё же кончился. Что-то треснуло внутри, будто в механическом органе, он замолк и выразительно посмотрел на лейтенанта-участкового. Милиционер, который, слушая всё это, не слышал ничего, демонстративно перевёл взгляд с одной коричневой кляксы на потолке на другую. Призраки вооружённых лесных людей сгустились в почтовом отделении, постояли в воздухе, как дымный столб над курильщиком, но исчезли. Приезжий, наконец, понял, что почтальону ещё и жалко лошадь.
Тогда Леонид Абрамович примирительно сказал:
— Да я и не настаиваю. А вот хотя бы завтра — поедет кто?
— Завтра-то? Завтра, дорогой товарищ, всенепременно поедут.
Вчера почтальон говорил ровно то же самое.
В этот момент с визгом отворилась дверь, и в почтовое отделение впал, споткнувшись о порог, крепкий жилистый человек с саквояжем.
— А вот и фельдшер. Вот вам фельдшер, — с надеждой выдохнул почтальон.
Фельдшеру нужно было в дальние деревни, и он взял Леонида Абрамовича с собой.
Они долго ехали вдоль опушки леса, лошадь брела бездумно качая головой, как нищий старик.
— Вам правильно сказали. Места у нас непростые, лес дикий, одно слово — Пуща. — Он показал глазами — в подводе, прямо под рукой, лежал автомат с круглым диском.
— А кто тут? Не верю я в этих фашистов.
— Да разве поймёшь — кто, дезертиры, к примеру. Живут, чисто звери, — но выживают, потому как родственники есть. Оставит сердобольная мамаша коробчонок на опушке, а им-то мало надо. Они-то не с этого живут, а с Пущи. Но вас убьют не задумываясь. Они ведь уже и не люди, а часть живой природы. Вон у вас плащик какой справный. Да и ружьё.
— А немцы?
— Немцам-то что тут? Немец — культурный, он в лесу жить не будет. Да и то, кто из них у нас в плену сидел, уж давно дома. Даже аковцы пропали все. Лесника с собой чуть не увели, но наш Казимир решил остаться. Вы ведь ботаник? Ботаник? Так не будете древнего быка искать? Про древнего быка тут вам многие могут рассказать, но вы Казимира слушайте. Он прирождённый охотник, притом лишённый способности привирать в охотничьих историях. Так вот жизнь с ним распорядилась. Наука? Не знаю, с кем вы тут наукой хотите заниматься, немцы, вон, отзанимались. Все сгинули. Ну, Казимиру поклон от меня передавайте.

Казимир Янович оказался потомственным лесником давнего времени. И в прошлую войну он был лесником, и при Санации он ходил по лесу, и при Советах он был лесником, а как пришли немцы, то и они его не тронули, нужен им был лесник и охотник Казимир Янович.
Пред Гольденмауэром лесник робел, но всё же бумаги его прочёл внимательно, на слово не поверил.
Леонид Абрамович стал жить в охотничьем домике — добротном, сработанном в немецком духе немецкими руками. Камин, голова оленя на стене, душевая комната, впрочем, неработающая и затянутая паутиной.
На стенах чернели прямоугольники от каких-то исчезнувших фотографий, вот уже десять лет прошло, а их контуры не сравнялись со стенами.
Гольденмауэр занял гостевую комнату с роскошной кроватью, застеленную рваным бельём.
— Мне сказали, что у вас есть машинка…
Казимир вынес ему короб и убедился, что пишущая машинка в исправном состоянии, и действительно, с русским шрифтом. Могла быть с каким угодно — кто-то ему рассказывал, что нашёл где-то в Польше пишущую машинку и решил переставить на ней литеры. Но оказалось, что пишущая машинка имела не просто латинские литеры. На ней печатали справа налево — на иврите. И переделать её не было никакой возможности.
Куда сгинули её хозяева, никто, конечно, не знал. Куда вообще сгинуло всё — время просто заблудилось в чаще, как в этой Пуще.
— А откуда у вас советская машинка?
Лесник сказал, что писатели приезжали, забыли.
— Почему писатели?
Лесник непонимающе посмотрел на него.
— Пан, кто же знает, отчего становятся писателями?
— Да я не об этом. Из Минска?
— Нет, из Москвы. Я думал, что они напишут, попросят выслать, вещь-то дорогая. Но они не написали. Наверное, писатели в Москве богаты.
Внизу играло радио — большая немецкая радиола. Настроено оно было на Варшаву, и Леонид Абрамович заснул под печальные польские песни. Потрескивал и шипел эфир, да и в песнях было полно шипящих.
Утром радио молчало. Лесник объяснил, что электричество тут дают с перебоями: если оборвётся провод, так чинят неделю. Если бы офицеры не приезжали охотиться, то и вовсе бы не чинили. А он проживёт и так. Да и зачем днём электричество — днём и так светло.

Леонид Абрамович тщательно и аккуратно оделся, разметил по военной карте маршрут и двинулся в путь.
Он искал не только место для биостанции, но оценивал и взвешивал Пущу, постепенно понимая, что оценить её невозможно.
Пуща была огромна.
Это был отдельный мир — что-то из высшей математики, что ему читали в сельскохозяйственной академии. Курс был рудиментарным, но что-то Леонид Абрамович помнил до сих пор.
Однажды, где-то вдалеке, треснула ветка, и Леониду Абрамовичу почудилось, что он слышит разговор.
Он тут же спрятался — отошёл в сторону от тропы и стал за дерево. Звуки не повторялись. Что-то заухало, затрещало в ветвях в отдалении, дунуло ветром.
Ничего.
Но Леонид Абрамович был готов поклясться, что слышал людей. Можно было списать это на галлюцинации, но ещё не раз ему казалось, что кто-то идёт по лесу — по-хозяйски, но укромно, двигаясь по своим делам. Это были люди — неслышные и невидные, как жучок-типограф под корой.
Вернувшись, он спросил об этом лесника.
— А что там за люди в Пуще?
— Да кто знает, шановный пан... Жиды… То есть — явреи.
— Почему — «явреи»?
— Так как явреев гонять начали, некоторые сюда побежали. Кто из городских да образованных был, те сразу перемёрли, а кто из простых был — ушли дальше в болота. Их ведь ловить — себе дороже. Там, поди, и живут.
— Да ты ловил, что ли, дедушка?
Казимир Янович насупился вдруг и больше не отвечал.
А пока они жили параллельными жизнями, почти не соприкасаясь.
Леонид Абрамович возвращался в домик лесника всё позже, а когда зарядили дожди, стучал на машинке.

Однажды к ним в домик заехал фельдшер.
Казимир Янович, судя по всему, его очень уважал. Фельдшер сидел в огромном кресле, положив ноги на скамеечку. Прямо на ней сохли носки.
— Нашли что-нибудь интересное?
Гольденмауэр рассказал, что немецкого тура так и не увидел.
Он много слышал про след странного эксперимента по возвращению древнего животного — впрочем, говорят, это была обманка. Внешне это был тур, а внутри — обычная корова.
Фельдшер в ответ заметил, что теперь наука делает чудеса, и радиация может создавать много новых причудливых существ. Здесь во время войны был один русский из Берлина, вот и Казимир Янович подтвердит, он на этой теме специализировался.
Рептилий разводил при помощи атома.
— А вы тут были, что ли?
— Не я, а Казимир Янович. Я в другом месте был.
— Да где же?
— Я на Колыме был, пятнадцать лет подряд. КРТД, хотя вам это ничего не скажет. Я ведь — троцкист, Леонид Абрамович.
— В смысле — по ложному обвинению…
— Ну, отчего же ложному. Троцкист, да. Настоящий, лжи тут нет, и тут я согласен с Особым совещанием. Помните Особое совещание — «ОСО — два руля, одно колесо». Да только дело это прошлое, скучное — одно слово, я тут недавно. Теперь ко мне претензий не имеется, о чём располагаю справкой.
Но про корову эту в виде тура, я как раз там слышал.
Я ведь с разными людьми сидел, и кабы не медицинский навык, давно истлел бы с ними. Знаете, есть такая теория — ничего не исчезает, всё как-то остаётся. А ведь на земле каждый день умирает какой-то вид, ну, конечно, не коровы эти, а мошки. Кто мошек пожалеет? Никто. Но вдруг природа их всех откладывает в какой-то карман — на всякий случай, для будущего. И, придёт час, они понадобятся и прорастут. А пока они сидят в своём кармане, ждут нужного часа, скребутся и выглядывают.
Про немецкие коровы — правда.
Человек же вечно норовит изобрести что-то, да только в итоге изобретает что-то другое. Поплывёт в Индию, откроет Америку. Решит облатки лекарственные делать, военные газы изобретёт. Так и тут — хотели тура, а вышло чёрт те что. Вы сходите, сходите к селекционной станции, далековато отсюда, но за день управитесь.
Леонид Абрамович только покачал головой.

Он вышел на следующее утро — на рассвете, в сером и холодном растворе лесного воздуха. Он действительно шёл долго, полдня, пока, наконец, не достиг точки, которая была помечена на карте — (разв.)
Развалины были налицо, хоть и выглядели не развалинами, а недостроенными домами.
Леонид Абрамович с опаской подошёл к этому сооружению.
Оно напоминало ему бронеколпаки военного времени. Он видел их много — на финской границе. Взорванные в сороковом, наскоро переделанные год спустя, они и после войны хранили былое величие.
Но тут замысел был очевидно мирный.
У здания была устроена площадка, явно для стоянки и разворота автомобилей — видимо, хозяева рассчитывали на гостей.
Дорога, когда-то основательная, была занесена палой листвой и уходила куда-то вдаль.
То, что он принял за долговременные огневые точки, оказалось зданием, похожим на казарму.
Прочное, сделанное на века, оно напоминало древнего зверя, затаившегося в лесу. Справа и слева его замыкали круглые купола.
Леонид Абрамович с опаской осмотрелся — сорок второй год в болотах под Ленинградом научил его безошибочно находить мины по изменённому цвету дёрна, по блеснувшей вдруг проволоке, но, главное, — по наитию.
У него был нечеловеческий нюх на опасность.
Тут опасности не было — был тлен и запустение.
Он быстро понял, в чём дело, — здесь никто никогда не жил.
Разве только начали работать в одном из флигелей под куполом.
Стройка не была закончена, будто польский магнат, замахнувшись на великое сооружение, неожиданно разорился. Магнат был, впрочем, не польский, и разорение было закономерным.
Теперь единственными обитателям заброшенного места были две статуи — одна упавшая, а другая — только покосившаяся. Наклонившийся серый человек со странным копьём был похож на пьяного, а его товарищ, тоже бетонный, уже лежал близ дороги.
Леонид Абрамович прошёл чуть дальше и понял, что стоит на краю болота.
Отчего-то сразу было понятно, что вот это — край. До этого был лес, хоть и сырой, но лес, а вот тут, с этих полян начинается и тянется на десятки километров великое болото.
Что-то ухнуло вдали, прошёл раскат, затем булькнуло рядом, и на Леонида Абрамовича обрушилась лавина звуков, которые понимал не всякий человек.
Да и он, считавший себя биологом, понимал лишь половину.
На минуту ему показалось, что он стоит на краю огромной кастрюли, наполненной биомассой, и в ней бродит, перемешиваясь, какая-то новая жизнь.
Внезапно в стороне, он успел заметить это периферийным зрением, пробежал кто-то маленький и с разбега плюхнулся в воду. Ряска сомкнулась за ним, и всё пропало.
Похоже было на бобра, но с каких это пор бобры бегают на задних лапах?

Присмотревшись, Леонид Абрамович увидел следы маленьких лапок. Это был не бобр, а ящерица, кое-где касавшаяся глины хвостом.
Эта ящерица бегала на задних лапах — вот удивительно.
Он подумал, что судьба дала ему в руки внезапное открытие, славу, может быть. Боже мой, он никогда не занимался ящерицами. Да что там, он был даже не ботаник, а агроном. Но и эту науку выколотило из него за четыре года войны и ещё три года службы после. Теперь-то он может доказать этим дуракам, что он — настоящий. Что его дело — лес, а не отчёты в хозяйственное управление.
Он так и не успел защититься — защита была назначена на сентябрь сорок первого, и в её день он стал начхимом полка, отступавшего к Ленинграду.
Потом он стал администратором, и хорошим администратором, именно поэтому его перевели в Минск — на усиление.
Он ведь был оттуда родом, вот и анкетные данные и провернулись, будто шестерёнки, выбросив его из Ленинграда — да и то хорошо, потому что в Ленинграде вскоре стало неуютно.
То, что он выторговал себе эту командировку, было, скорее, отпуском от бумажной работы.
Нужно только было писать отчёты.
Но за отчёты платили, как всякий хороший администратор, он хорошо умел их писать. А деньги были нужны, девочки болели, они вообще росли бледными, и врачи рекомендовали Крым и фрукты. Крым был далеко, он был недёшев, а за два месяца экспедиции в Пущу платили кормовые и полевые.
Если бы он был царём, то немного бы шил — он вспомнил этот старый анекдот, который любил его тесть.
Ящерицы… Надо поймать хотя бы одну, да как поймать? Поставить силки?
Мысли прыгали в голове, как зайцы.
Чтобы успокоиться, он сел на трухлявое дерево и достал коробочку с таблетками.
Очень хорошо, я прихожу в себя, всё прошло, надо двигаться домой.

Он раскрыл пишущую машинку, отставил её жёсткий короб и начал настукивать: «Академия наук БССР. Отчёт об экспедиции полевой группы Института биологии.
В продолжение доложенного ранее, сообщаю, что наиболее привлекательным местом для строительства биостанции является...»
Машинка лязгала и заедала, но давала, тем самым, время на обдумывание.
«Сооружение, на вид крепкое, требует, конечно, дополнительного обследования, в ходе которого…»
Ящерица не давала ему покоя.
Чем ловить — мышеловкой?
Нет, писать в Академию можно, только имея образец.
Прежде чем сообщить хоть кому-то про ходячую ящерицу с хвостом-балансиром, он отправился к болоту ещё раз — уже на охоту.
Леонид Абрамович блуждал долго, пока вдруг не остановился перед препятствием.
На тропе перед ним лежала туша бобра. Это был гигантский матёрый бобр, но половину его кто-то уже съел. Причем этот кто-то был очень маленький, судя по укусам.
Вдруг из кустов выскочила та самая странная ящерица на двух ногах и остановилась перед ним. Ящерица зашипела, очевидно, защищая свою добычу.
Леонид Абрамович пригляделся — в зарослях папоротника притаилось с полдюжины таких же.
«Вот тебе и редкий вид», — подумал он ошарашено.
Понемногу пятясь, он покинул поле противостояния
Ящерицы вылезли из зарослей и присоединились к вожаку. Мгновенно они объели бобра до костей и удалились, медленно поворачивая головы, осматриваясь, — нет ли чего ещё интересного.
Леонид Абрамович благоразумно спрятался.
«Храбро спрятался», — как он сам говорил про себя, когда вспоминал разные кампании по проработке и искоренению недостатков и вредительства. Во время любых катаклизмов выживают самые маленькие, больших выкашивает эволюция, а маленькие живут дольше — так он себе это объяснял. В молодости он был большим общественником, а теперь вот — стук-стук, чужая машинка лязгает под ревматическими пальцами.
Из больших общественников не выжил никто, а он — вот, маленький человек, администратор без степени, бумажная душа.
Бывший агроном, отставной майор.
Реликт.


Вечером лесник спросил, что он видел.
— Кабанов видел, — ответил Леонид Абрамович. — А кстати, у вас ведь есть капканы?
Лесник посмотрел на него с удивлением:
— На кабана решили?
— Нет, не на кабана, да и отчего не на кабана?
— Кабанов бойтесь. Кабана — петлёй надо, да и не надо вам кабана.
И вдруг Казимир Янович пошутил. Это было очень странно и забавно, он раньше не шутил, и это было так, будто бы заговорил домашний кот.
— Не петш, Петша, вепша пепшем, бо пшепетшишь, Пешта, вепша пепшем, — произнёс лесник. — Так это только в присказках смешно. В прошлом году приезжали два шановных пана да хотели охотиться. Из Москвы. С офицерами приехали, так напоролись на кабана, а он их на дерево загнал — они по нему из шпалеров садят и даже из русского автомата, а у него шкера толста, пули застревают в сале, ну и он, вепрь, кабан значат, с ума сходит. Пока они вчетвером на дереве сидели, как игрушки на ёлке, у них-то с виллиса две канистры бензина увели.
Леонид Абрамович усмехнулся.
— Нет, не на кабана. Мне на кого-нибудь маленького нужен капкан, или самый маленький — нулевой номер.
Леонид Абрамович взял капкан, что был похож на небольшую проржавевшую мину, и двинулся в лес.
Ещё в прошлый раз он присмотрел странное гнездо прямо на земле. Гнездо явно не было птичьим, и яйца еле виднелись из-под слоя земли в нём.
Буквально через пятнадцать минут он услышал резкий щелчок и неожиданно громкий вой. Так мог бы выть волк, но звук был утробным, низким, похожим на рык.
Выглянув, он увидел, что ящерица сидит в капкане.
Вернее, она даже лежит — длинный хвост ходил параллельно земле. Только он изготовился, как из кустов выскочили три такие же, но несколько меньше в размерах. Они набросились на соплеменника или, скорее, соплеменницу, и начали рвать ей шею. Зажатая в капкане, она сопротивлялась, но недолго.
Причём один из маленьких хищников занял оборонительную позицию и караулил Леонида Абрамовича. Потом его сменил наевшийся, а на поле битвы остался капкан с зажатой в нём лапой, одиноко торчавшей в небо. Ну и остатки шкуры и костей.
Вздохнув, Леонид Абрамович собрал всё это в мешок, а потом решил прихватить и яйца — сунул несколько в котелок.
Дома он выбрал два неповреждённых яйца и положил их, прямо в котелке, в тёплый круг лампы.
Он стучал на машинке, ощущая, что в котелке начинается новая жизнь.

Фельдшер сидел у лесника.
— Вы, Леонид Абрамович, всё же из леса ничего не несите, не надо это. Вот и Казимир Янович вам подтвердит.
Администратор без степени ни в чём не признался, но возразил:
— Скоро поставим тут биостанцию, как не носить. Не по лесу же с микроскопом бегать.
— Воля ваша. Да только зачем вам микроскоп, когда вы древнего тура тут ищете. Нету тут тура никакого.
— А немцы говорили, что есть.
— Видите ли, Леонид Абрамович, немцы — люди упорные. А многое в жизни получается, если упереться рогом и ждать результатов. Вот у них и получилось.
Рогом, хехе. Мои несчастные товарищи плакали, когда рассказывали мне про этот метод обратного скрещивания и половой диморфизм. Народные академики скрестили этих моих товарищей так, что мало не покажется. У немцев тогда получилась такая странная корова. Но это не тур, конечно.
Походя они открыли много всего полезного.
Это ведь очень красивая идея была — воссоздать тут девственный лес. Что такое «девственный» — никто не понимает, но звучит-то как! Девственный!
Казимир Янович закивал, как китайский болванчик.
— Ряженые древние германцы… — продолжил фельдшер. — Ряженые германцы охотились бы на гигантских медведей, да и на этих самых туров. Вы ведь наш охотничий домик со всех сторон видели, всё осмотрели? Вот это с тех времен. Рейхсмаршал сюда приезжал, вон этот чёрный прямоугольник у вас над головой — там был его портрет со свитой.
Нет больше рейхсмаршала, как мамонтов нет. Вымерли.
В этом заключена великая правда природы — что не нужно, так прочь его с доски. В карман, в карман!
Не о том я хотел вас спросить — вы точно меня не помните? Согласен, как тут помнить, столько лет прошло, а нам не было ещё двадцати. Помните ноябрьские праздники двадцать седьмого? Вы несли портрет Зиновьева на демонстрации, а я шёл рядом с портретом Троцкого, и, помните, нас вдруг начали бить? Полетели камни… Вы меня прикрыли, я ведь нёс листовки, ещё не успел бросить — «Выполним завещание Ленина», «Долой нэпмана и бюрократа»… Мы с вами прятались в одном подъезде, нам боялись открыть двери, и мы дошли до чердака — вы же учились в Тимирязевской академии, а я — во 2-м МГУ. Помните, мы дождались темноты и разошлись?
Я-то всё помню. И с нами ещё эта была… В высоких таких ботиночках, как раньше курсистки ходили… Не помните? Она мне в Бодайбо, когда я доходил, снилась всё. А имя забыл тогда спросить.
А на следующий день меня жизнь спрятала в карман, вот так — раз! — и в карман. Листовки это дело такое, клейкое. Не надо было в общежитие напоследок заходить. В карман! А уж потом, кто из кармана вынет доброй рукой, а так-то голову страшно высунуть, посмотреть, как там, что там…
Леонид Абрамович присмотрелся и понял, что фельдшер-троцкист совершенно пьян, видать, кто-то угостил его с утра мутным картофельным самогоном-бимбером.
Фельдшер был пьян, но ещё больше упивался своей картофельной свободой.

Вернувшись к себе в комнату, Леонид Абрамович увидел, что котелок опрокинут, а на столе сидит маленькая ящерица.
Она неловко спрыгнула со стола на стул, а оттуда на пол. Ящерица приблизилась к его ноге, и Леонид Абрамович решил, что она хочет напасть на него. Но нет, она ждала чего-то.
Тогда ботаник пошёл в угол — ящерица, балансируя хвостом, побежала за ним, он двинулся в обратную сторону — ящерица повторила его движения.
Он вспомнил цыплят, что ходят за первым, кого увидят, появившись на свет.
Тогда он бережно поднял новорождённую ящерицу за середину туловища и посадил её в пустую плетёную корзину.
В неё собирали грибы, и даже запах она сохранила — тонкий, мирный грибной запах, неизвестно, правда, с какого года.
— Вот и хорошо, милая.
В этот момент маленькая ящерица развернулась и больно укусила его за палец.
Жадно, до крови.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ПОЖИЛЫХ ЛЮДЕЙ

1 октября

(сон мёртвого человека)


Они пошли по насыпи, неверно ступая по разъезжающемуся щебню. Озеро открылось им сразу, как открывается семейная новость.
— Туристы твои разбрелись, — сказал Раевский, оглядывая пустынный берег.
— Ничего, голод соберёт, — Зон был рад, что избавился на время от своих подопечных.
Впрочем, одна австралийская старуха всё же осталась у полуразрушенной фермы. Она фотографировала старинный плакат по технике безопасности — на нём несчастный человечек попал под трактор и вещал оттуда что-то, теперь уже стёртое временем. Наверное, «Не падайте под трактор! Не давите и не давимы будете».
«Так и возникает каргокульт, — подумал Раевский. — Эти снимки переместятся на оборотную сторону земного шара и будут восприниматься как религиозные фрески. Вот злой колёсный дух пожирает грешника, а вот другой горит адским пламенем, не потушив окурок на складе гээсэм».
Впрочем, когда они подошли, стало понятно, что старуха вовсе не старуха, ей не больше пятидесяти. Раевский видел много таких в инвестиционных компаниях, с которыми работал вот уже пять лет. Одинокие, но вполне обеспеченные женщины, пустившиеся в странствия за экзотикой. Теперь и у нас много таких. В принципе, мужчину можно купить, это не проблема.
Женщина из страны кенгуру при этом уже фотографировала тракториста, Тракторист был не из местных, высокий и красивый русский парень, налитый молодой силой, он потягивался на солнце, как кот. Парень подмигивал австралийке и охотно позировал. Он был похож на красивое животное, но только вот на какое…
Но Раевский отогнал эти мысли и стал дальше слушать Зона, а тот говорил как бы про себя:
— Вера причудлива, но взгляд чужака выхватывает из твоей жизни ещё более причудливые картины.
— Ты знаешь, я всё чаще думаю о старости.
— Ты говорил, что думаешь о смерти.
— Это, практически, одно и то же.
— Не все разделили бы это мнение.
— Это пусть. Вовремя умереть — большое искусство. Мучительное умирание, болезни, старческая паника, попискивание хитроумных аппаратов, продлевающих существование уже никому не нужного овоща на больничной койке. Или пуще того — безумие, муки близких. Это мы смотрим сейчас на пожилых туристов и думаем, что это старость. А старость — это живые мертвецы, продукт современной цивилизации. Человек, сдаётся мне, биологически хорош до сорока лет. Эволюция у нас кончилась, и мертвецы хватаются за жизнь.
— Тут наперёд ничего непонятно. Разные продукты бывают. И мертвецы. Вон, лама Ивонтилов, тоже почти мертвец, не дышит, не ест и не пьёт. А мне он вполне симпатичен. Сидит себе, думает о чём-то.

Лама Ивонтилов действительно был местной достопримечательностью. Много лет назад к нему в дацан приехал народный комиссар внутренних дел этой автономной республики. О чём комиссар говорил с ламой Ивонтиловым, было неизвестно, но покинул он дацан спешно, ругаясь и грозя кулаком в окна.
После этого разговора лама Ивонтилов собрал своих учеников.
Они расселись в зале дацана в неурочное ночное время, и ночные птицы смотрели, нахохлившись, на это собрание, как на помеху собственной охоте на мышей.
Лама Ивонтилов сказал ученикам, что мягкое время кончилось и началось время твёрдое. Остальные люди это заметят не сразу, но его ученики должны узнать об этом первыми. У них есть, как всегда, три пути. Для начала они могут стать обычными людьми, скрыв свои знания. Ещё они могут бежать через южную границу и уйти в странствия по свету, пока не пресечётся их жизнь, и они не превратятся в птиц, мышей или иную живность. Но они должны знать, что если останутся на месте, то их ждут несчастья, а, может, даже смерть. Ученики задумались, и на следующий день несколько из них ушли из монастыря. Другие остались, чтобы за оставшиеся годы приготовиться к смерти. Один же стал пастухом, и его следы потерялись навсегда.
Потом лама Ивонтилов перестал пить и есть, а затем перестал дышать. Его похоронили в сопках, засыпав тело кварцевым песком и солью со дна озера. Лама Ивонтилов пролежал в своей могиле довольно долго, пока его не вынули оставшиеся в живых ученики, что вернулись из тюрем постаревшими, с выбитыми зубами. Ученики изумились тому, что лама Ивонтилов совершенно не изменился. Он лежал, высунув нос из кучи соли и песка, и, кажется, его губы шевелились. Лама Ивонтилов бормотал какие-то молитвы, смысла которых никто не понимал. Ученики смутились и зарыли его снова.
Только когда власть переменилась, ламу Ивонтилова отнесли в дацан. С тех пор лама Ивонтилов сидел в своём закутке за стеклом и продолжал о чём-то думать.
Зон печально сказал:
— Я совершенно не представляю, рад ли он этому. Я понимаю, что при определённом просветлении становится наплевать на толпы туристов, что тут слоняются. Я, который год привозя иностранцев сюда, всё-таки чувствую неловкость. Хорошо ли ему? Хорош ли он сам? Хорошо ли это всё?
Или вот те же иностранцы. Им нравится, что у меня азиатская внешность, им нравится, что я им рассказываю. А ведь я настоящий музейный работник, я всю жизнь работал в музеях, я люблю описи фондов и музейные залы — особенно, когда мы их опечатывали на ночь, когда они пусты и гулки. Музеи люблю, а посетителей — нет. И иностранцев не люблю, и вообще туристов, с их религией prêt à porter…
В голосе Зона сквозила обида. Он мог часами говорить о «квадратном письме», что ввёл император Хубилай. Его занимало то, как и почему Пагби-лама создал письмо на основе букв тибетского алфавита, приспособив их к монгольскому языку. Он мог рассказать, как и зачем лама выбрал вертикальное расположение текста, в отличие от тибетского горизонтального. Он держал в руках сотни книг на пальмовых листьях и готов был рассуждать о ясном письме тод-бичиг и судьбе алфавита соёмбо.
Но туристам было не интересно про алфавит соёмбо. Им интересно, правда ли труба ганлин делается из берцовой человеческой кости, и, если да, то где тогда купить ганлин.
И Зон говорил, что да, правда. И пытался рассказывать о том, что были разные воззрения на то, из чего делать ганлин — из кости праведного монаха, кости девственницы или костей казнённых, про связанный с ганлином культ коня. Но про коня было не надо, не надо было и про разные воззрения. Надо было проще.
И он закончил проще:
— Тут, кстати, вся местность — музей. Геологический, в том числе.
В этот момент они подошли к гостинице и, поклонившись поклонившемуся монаху на входе, прошли в бар.

Раевский сидел за столиком, задумчиво разглядывая календарь. Такие календари были тут повсюду — в кухнях панельных пятиэтажек большого города неподалёку, в офисах международных компаний и в гостиницах. Дни в календаре были раскрашены согласно назначению: просто дни; дни для лечения и дни для праздников; дни для начала путешествия и дни для стрижки волос; дни для начала строительства и дни для обильной еды... Местные жители, как он заметил, очень трепетно относились к этому календарю. Парикмахерская в день, благоприятный для стрижки, ломилась от клиентов, а вот в день, негодный для этого занятия, все три парикмахера задумчиво курили на крыльце с утра до самого вечера.
Было, правда, ещё небольшое количество дней, что в календаре были обозначены крестиком — это были «чёрные или противоположные дни», что попадались примерно раз в месяц.
Хозяйка заведения как-то сказала ему, что землетрясения и войны случаются как раз в такие дни.
Завтра был как раз именно противоположный день.
— Тут другая вера, — продолжал Зон. — Это же даже не буддизм. Это буддизм плюс Советская власть, плюс электрификация… Адская смесь. Я видел прошение о дожде — не в местном музее, а в канцелярии губернатора — нормальное прошение, за тремя подписями, два доктора наук и один профессор местного университета. Только прошение, понятное дело, не губернатору, а на небо. Так и так, за отчётный период молились так и так, вели себя хорошо, просим дождя, имеем основания.
Есть хорошая история, которую всякий раз рассказывают по-разному. Там речь идёт о нашем туристе, что поехал в Тибет, а тёща его попросила привести амулет «от Будды». Тот, конечно, всё забыл, а когда вспомнил, то, возвращаясь, просто подобрал камешек у подъезда. Он долго веселился, когда тёща говорила, что камень вылечил её ревматизм, и когда его действие нахваливали другие старухи. Они камлали вокруг него и камлали. А через два года камень стал светиться в темноте.
Кому лама Ивонтилов — святой, а кому — просто пожилой человек. Интересно, кстати, если бы он проснулся — как бы ему выписали пенсию и какие оформили документы. Я бы на его месте не просыпался: откроешь глаза, а вместо комиссаров в пыльных шлемах вокруг тебя стоят комиссары из Книги рекордов Гиннеса. Ты что-то купить хочешь?
— Не знаю, — рассеяно ответил Раевский. — А что ты посоветуешь?
— Купи колокольчик хонхо. Будешь звонить в него и распугивать злых духов во время совещаний. Их к нам везут из Китая, штампованные. Но если ты будешь вести себя правильно, к следующим выборам в совет директоров он будет светиться в темноте.
— Тогда я лучше куплю нож для ритуальных жертвоприношений, — улыбнулся Раевский. Назавтра у него был противоположный день, и он ожидал какого-нибудь землетрясения.

Землетрясения не было. Но весь следующий день пошёл насмарку, потому что в посёлке вырубили электричество, и Раевский не смог зарядить севший аккумулятор ноутбука и дописать отчёт. Вместо землетрясения были австралийские туристы, что веселились перед отъездом. Ухала своими утробными звуками дискотека, где австралийские старики и старухи вели свои данс макабры.
Раевский глядел на огоньки большого города, которые переменчиво мигали с той стороны озера — точь-в-точь как звёзды, и думал — что же всё-таки громче: музыка или дизель-генератор, благодаря которому она звучит?
Пройдя мимо него, австралийка залезла в трактор и теперь целовалась с трактористом. Раевский восхитился тому, каков отечественный асимметричный ответ на архетип европейского жиголо.
Жизнь была прекрасна, хотя он думал о том, что его карму ничего не исправит. Не сегодня, так завтра он подпишет и отошлёт отчёт. Сдвинется с места маленький камешек, который, подталкивая другие, вызовет лавину. Вслед за его отчётами напишут ещё сотни и тысячи бумаг, и через год-два на берег озера придут бульдозеры и экскаваторы, а лет через пять здесь будет стоять город. Сначала он будет небольшим, но потом разрастётся… Туристы будут до обеда посещать дацан и пялиться на медитирующего ламу. А после обеда они будут кататься по озеру, даря остатки обеда рыбам. И скоро он, Раевский, будет одним из немногих, кто помнит это место в первозданном виде.
Трактор зарычал, и интернациональная пара поехала кататься.


Лама Ивонтилов в это время думал. Процесс размышления был похож на движение лодки в медленном, но неостановимом течении реки. Но сегодня был особый день — кончался шестидесятилетний цикл и, значит, он проснётся и пойдёт в то место, которое европейцы зовут глупым словом «Шамбала». Он не знал точно, зачем это надо мирозданию, но это было очень интересно. Про это можно было много думать, а потом думать про то, что он там увидит.
Он проснулся, не затратив на это никаких усилий, и некоторое время привыкал к свету.
Впрочем, солнце заходило, и на дацан стремительно наваливалась тьма.
Издалека звучала дурная музыка, лишённая гармонии.
Он с трудом отодвинул стеклянную раму и слез на пол со своего насеста. Ноги гнулись плохо, и сначала он шёл, держась за стену дацана.
Мир был точно таким, каким он представлял его. Все изменения были им давно предугаданы и обдуманы. Даже большой город на противоположном берегу не стал для него неожиданностью. И даже звук работающего дизеля.
По берегу кругами ездил трактор, в кабине которого сидели двое — мужчина и женщина. Лама смотрел не на них, а на звёзды.
Звёзд лама Ивонтилов не видел очень давно и отметил, что они чуть сместились в сторону. Конфигурация созвездий изменилась, и хоть он был готов к этому, всё равно удивился.
Надо было собираться в путь, и он встал, оправил халат и в последний раз взглянул на озеро.
В этот момент трактор подъехал к самой кромке берега, завис на мгновение и ухнул в воду.
Лама Ивонтилов посмотрел на всплеск с интересом. Так он в детстве смотрел на скачущие по воде плоские камешки, которые он и его друзья швыряли с берега.
Он подошёл ближе и увидел среди медленно расходящихся волн одну голову. Второй человек не показывался на поверхности. Да и тот, что сейчас жадно ловил ртом воздух, явно был не жилец — утопающий много пил, и лама чувствовал этот запах издалека, так же как чувствовал издалека запах снега на горных вершинах за горизонтом и запах трав у южной границы.
Лама Ивонтилов относился к смерти спокойно — он сам раньше часто рассказывал историю про молодую мать, у которой умер маленький сын. Она пришла к Будде, чтобы тот вернул мальчика к жизни. Тот согласился, но просил женщину принести горчичных семян из того дома, что ни разу не посещала смерть. Женщина вернулась без семян, но с пониманием того, что смерть — непременный спутник жизни.
Лама Ивонтилов не боялся ни своей смерти, ни чужой. Когда он лежал под землёй, он узнавал из движения ветров и колебания почвы то, что учеников его расстреливают, но это было частью жестокости мира. Сейчас он смотрел, как умирают два человека, которым никогда не достичь просветления.
Но всё же задумался.
И, подумав ещё немного, он спустился к воде и скинул халат. Первой он вытащил женщину — она была без сознания, и тащить её было легко. Когда он принялся за мужчину, то тот очнулся на мгновение и сильно ударил его по голове. Лама Ивонтилов погрузился в воду и почувствовал, как смертный холод пробирает его до костей.
«Кажется, жизнь не так бесконечна, как я думал, — с интересом обнаружил он. — Я, кажется, могу умереть прямо сейчас». Он висел под водой, как большая сонная рыба, а рядом медленно опускалось вниз, к мёртвому трактору, тело мужчины. Но всё же лама Ивонтилов, выйдя из оцепенения, схватил утопающего за ремень и потянул к себе.
Когда лама Ивонтилов положил мужчину и женщину рядом на береговой песок, то сразу понял, что они выживут. Однако с этими несостоявшимися утопленниками случилось странное превращение — немолодая женщина теперь выглядела как девочка, и выражение, свойственное девочкам, теперь проявилось на её лице, как тонкий узор на очищенном от грязи блюде. Молодой мужчина, наоборот, теперь казался дряхлым стариком, из тех, что бессмысленно бродят по базарам, пугая детей.
Но ноги ламы Ивонтилова подкашивались, и он почувствовал, что протянет ещё немного — и, вздохнув, пошёл обратно к дацану. Халат не согревал мокрое тело, и ламу Ивонтилова била крупная дрожь. Он с трудом забрался на свой насест и из последних сил задвинул стеклянное окно.
Никуда он не уйдёт, и придётся превратиться во что-то иное прямо здесь. Это даже ещё забавнее. На окно села ночная птица — лама Ивонтилов посмотрел ей в глаза, и птица развела крыльями: «Да, время умирать, ты угадал. Ничего не поделаешь». Пришла мышь, она как-то приходила к нему в земляную нору — лет шестьдесят назад, и тоже пискнула: «Ты прав, никуда идти не надо».
Мысли путались, и ему показалось, что он засыпает.

Через день Зон и Раевский прощались. Оба должны были улетать, но в разные стороны. А пока они сидели на берегу, наблюдая, как за ограду дацана заходят монахи с носилками.
— Наш старик, кажется, завонял. Вчера он как-то осел на своей скамеечке и протёк. Кажется, он совсем мёртвый.
— А откуда столько воды?
— Мы все состоим из воды, даже когда не пьём.
— Как ободняет, так и завоняет, — задумчиво сказал Раевский.
— Откуда это?
— Это из Достоевского. Знаешь, там умирает старец, которого все считают святым. А потом он начинает пахнуть, как пахнут все мертвецы, и над ним смеются — какая же святость, когда воняет. А потом оказывается, что дело не в этом. В общем, вопрос веры. Но тут всё другое.
Они смотрели, как ламу Ивонтилова выносят из монастыря, и процессия медленно поднимается в гору. Она была уже довольно далеко, но звон колокольчика, распугивающего злых духов, был явственно слышен.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



ЖИЗНЬ И УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ СВАНТЕ СВАНТЕССОНА,
моряка из Стокгольма,
прожившего двадцать восемь дней в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Финского залива, близ устья реки Невы, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим
.


Я родился в городе Стокгольме и был третьим ребёнком в семье. Мать баловала меня, а у отца недоставало времени, чтобы заниматься моим воспитанием или хотя бы выбрать мне какое-нибудь ремесло. Оттого всё детство и юность я провёл в чтении, и вскоре в моей голове гулял морской ветер и звенел на этом ветру бакштаг, как первая струна.
Однако брат мой Боссе уехал в Бельгию и, по слухам, погиб там в пьяной драке, сестра Бетан тоже уехала на континент и пропала из виду. Оттого родители и слышать не хотели ни о каких путешествиях своего Малыша. Но шли годы, и мне удалось их уговорить ― и вот я сел на корабль, отправлявшийся из Стокгольма в Лондон. За билет мне не пришлось платить, потому что капитан корабля был давешним другом моего отца. Однако он поселил меня с простыми матросами, которые в первый же вечер подпоили меня. Поэтому несколько дней я провёл, вися вниз головой на фальшборте и оделяя Балтийское море немудрёной матросской едой.
Но у берегов Англии пришла новая напасть: наш корабль попал в шторм и затонул.
Я был спасён шлюпкой с соседнего судна и провёл несколько дней в молитвах, не выходя из портовой церкви. Тут я испытал желание (впрочем, скоро подавленное) вернуться под отчий кров. Но в своей гостинице я познакомился с капитаном корабля, отправлявшегося на поиски сокровищ. Капитан Скарлетт оказался хоть и резким, но представительным мужчиной, настоящим морским волком. Его приятель доктор Трикси и сквайр Меллони подбили его отправиться в путешествие за золотом Партии.
Они арендовали огромный круизный лайнер. Устроитель экспедиции, сквайр Меллони, просто подал объявление в газету, ища себе конфидентов для рискованного мероприятия. Желающих оказалось столько, что пришлось зафрахтовать именно такое судно и набрать непроверенный экипаж.
Мне особенно был неприятен одноглазый, однорукий и одноногий судовой кок Сильвестр Рулле, неопрятный любитель майонеза и мяса по-французски, человек неясного происхождения.
Всюду он появлялся с огромным попугаем на плече. Даже поутру, когда вся гостиница спала, меня будил хриплый голос его попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Я выразил сомнение в успехе предприятия, но мой новый друг уверял, что они имеют секретную карту и вполне подготовлены к плаванию.
Сколько раз я потом себя корил за то, что поддался предложению плыть в каюте первого класса, а не простым матросом. Так за время, проведённое в простом труде, я мог бы научиться многому, но, будучи «сотрапезником и другом» капитана, я выучил только несколько песен, исполнявшихся в кают-компании. Однажды, напившись, я заснул в пустой бочке, оставленной кем-то на палубе, и услышал странный разговор. Несколько офицеров говорили, что путешествие за сокровищами ― лишь прикрытие, а на самом деле корабль должен привезти в Новый Свет дармовую рабочую силу. Так это было заведено в ту пору, и напомню, что тогда торговля рабами была запрещена частным лицам.
Честно сказать, я не проникся уважением к пёстрой публике, что населяла наш огромный корабль. Большая часть пассажиров проводила время в чревоугодии и разврате. Я однажды застал Сильвестра на нижней палубе, где он совокуплялся с представительницей чрезвычайно знатного рода в карете (и карету, и девушку везли в Америку). Попугай сидел на запятках, и в такт движениям раскачивающейся кареты хрипло орал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Днём и ночью неслась отовсюду музыка, крики и пение.
Но кончилось всё внезапно ― наш корабль наскочил в темноте на огромную ледяную гору и получил такую пробоину, что почти мгновенно затонул. О, надолго я запомнил ужасные крики людей, не допивших свой уже оплаченный кофе, запомнил и безумных оркестрантов, что наигрывали весёлые мотивы, сидя на уже наклонной палубе, а под эти звуки пассажиры дрались за места в шлюпках.
Я понял, что в этой войне мне не победить, и поплыл в сторону ледяной горы. Выбравшись на лёд, я обнаружил вмёрзшую в него красную палатку, некоторое количество консервов и примус.
Я возблагодарил Господа и уснул.
Пробудившись, я долго не мог понять, где нахожусь. Следов кораблекрушения вокруг не было. Только три шляпы и два непарных башмака выбросило на лёд ― и это всё, что осталось от многотысячного плавучего Вавилона.
Льдина плыла куда-то, горизонт был чист и пуст, но вскоре на смену радости спасения явились муки голода и холода. Консервы скоро кончились, и, хотя мне удалось подстрелить белого медведя, прятавшегося с другой стороны ледяной горы, счастья мне это не принесло. Мясо белых медведей отвратительно и изобилует паразитами.
Я долго страдал медвежьими болезнями и не заметил, как сменился климат. Моя ледяная гора начала таять и вскоре превратилась в льдину. Я снова молился, и вот, наконец, льдина, ставшая крохотной, ткнулась в неизвестный мне берег.
Это был маленький остров, моя утопия. Очевидно, что он был необитаем, но страх не отпускал меня, и первую ночь я провёл на дереве, опасаясь диких зверей. На следующий день, осмотрев берег, я обнаружил груды мусора и полузатонувшую подводную лодку.
Это меня не удивило ― из книг я знал, что на необитаемых островах часто находятся какие-нибудь подводные лодки.
Пользуясь отливом, я соорудил плот и с помощью него перетащил на остров всё необходимое для жизни ― съестные припасы, плотницкие инструменты, униформу немецких подводников, в том числе кожаные фуражки с высокой тульей, ружья и пистолеты, дробь и порох, торпедный аппарат, два топора и молоток.
Несколько раз посещал я это брошенное судно и забрал оттуда множество полезных вещей — второй торпедный аппарат, тюфяки и подушки, железные ломы, гвозди, презервативы, сухари, шнапс, муку, набор крестовых отвёрток, паяльник и точило.
Наконец я обнаружил сейф с пачками рейхсмарок. Несколько дней я размышлял о сущности денег в такой ситуации, потом вспомнил «простой продукт» и Адама Смита и решил, что их всё-таки стоит взять .
С тех пор цифры поселились в моей жизни. Я пересчитывал всё: сколько у меня пороха, сколько гвоздей, какова длина пойманного на берегу удава, а также сколько попугаев живёт в прибрежных кустах.
Меня окружал враждебный мир, безмолвный и непонятный. Мне предстояло выжить и освоить массу простых профессий, которым я не выучился в плаваниях и с которыми уж и подавно не был знаком в своём Вазастане. И я должен был пройти все стадии жизни человечества, которые видел на картинке в школьном учебнике, где обезьяна кралась за неопрятным существом, поросшим шерстью, которое, в свою очередь, следовало за громилой, вооруженным копьём, что шёл вслед за голым безволосым человеком, похожим на нашего пастора.
Сначала я охотился на коз с окрестных холмов, обнаружив, что они не умеют смотреть вверх. Но потом, когда у меня кончились торпеды, я одомашнил этих кротких животных, получив молоко в дополнение к мясу. Затем проросли случайно обороненные в плодородную землю семена, и вскоре передо мной заколосилось целое поле.
Но тяга к числам привела к сооружению календаря ― я поставил перед домом огромный столб, на котором отмечал зарубкой каждый день. Однако внезапно я заболел и провёл лёжа целых две недели. Из-за этого мне пришлось перейти с грегорианского календаря на юлианский.
Среди не особо ценных вещей, прихваченных с подводной лодки, был прекрасный молескин, в который я приучил себя делать каждый день записи, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить свою душу. Там я описывал свои повседневные занятия, даже иногда спрашивая своих воображаемых собеседников, что мне надеть сегодня: юбку из пальмовых листьев или холщовые брюки.

Моё размеренное существование закончилось, когда я увидел на песке свежий след босой ноги. Рядом был непотушенный окурок, объедки и пара пустых бутылок из-под пива. Я вернулся в свою хижину и три дня не показывал носа наружу.
Кто это был? Вероятнее всего, какие-то дикари. Страшно даже подумать, что они могут сделать с одиноким отшельником.
И я принялся укреплять своё жилище ― вырыл рвы с кольями на дне, расставил растяжки в лесу и покрасил коз в маскировочный цвет. Два года я ждал вторжения, пока, наконец, не увидел на берегу страшную сцену. Двое дикарей били своего товарища, толстого и невысокого человечка. Я выстрелил и положил обоих одной пулей, удивившись своей меткости. Правда, потом я некоторое время бродил по берегу в тоске.
Остановившись, я разглядел спасённого мной человека. Он дрожал, лизал мне ноги, и пришлось сделать его своим рабом. Для простоты я назвал его Четвергом ― сообразно своему деревянному календарю.
Человек, который был Четвергом, оказался изрядным подспорьем в хозяйстве. Вскоре он освоил шведский язык, и мы стали производить вдвое больше топлёного масла и молока. В награду за это я крестил его и назвал по-новому ― Карлсоном.
Вместе путешествуя по острову, мы обнаружили пару скелетов в истлевшей морской одежде и груду ящиков с золотыми слитками. На всякий случай мы перетащили их на сто метров севернее, и я снова принялся рассуждать о бренности всего сущего и простом продукте. Карлсон же кидался золотыми слитками в белок, а потом заявил, что хочет сделать себе из золота унитаз.
Однажды мы увидели дым на горизонте, и вскоре к нашему острову пристал корабль. Не очень доверяя людям цивилизации, я прокрался под покровом зелени и подслушал разговоры высадившихся матросов. Одна фигура среди них мне показалась знакомой ― это был Сильвестр собственной персоной. И всё так же попугай, сидевший у него на плече, хрипло кричал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
К моему удивлению, это были всё те же искатели сокровищ, вооружённые картой сквайра Меллони. Капитан Скарлетт и доктор Трикси постарели, но не изменили своим привычкам. Они не только не оставили своей затеи, но и наняли тот же экипаж ― за исключением тех, кто нашёл свою смерть в холодных волнах Атлантики. На их новом корабле произошёл бунт, и вот они носились взад-вперёд по острову, чтобы одновременно покачаться на лианах, найти сокровища и не напороться на какой-нибудь острый сук.
Я решил вступить в сговор с капитаном Скарлеттом, сквайром Меллони и доктором Трикси и пообещал поделиться с ними выкопанным сокровищем. Бунт был подавлен, и мы деловито повесили на реях половину матросов. Потом я продал Карлсона сквайру Меллони, а сам вместе с козами занял каюту первого класса. Мы снялись с якоря и пошли мимо хмурых русских берегов, любуясь золотыми куполами большого города в устье Невы.
Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, а другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Скарлетт оставил морскую службу. Карлсону дали вольную и денег, но он тут же растратил их и вновь явился к нам нищим.
Я дал ему место лифтёра в моём доме. Теперь он исправно несёт службу, ссорится и дружит с дворовыми мальчишками, а на Хеллоуин чудесно изображает привидение.
О Сильвестре мы больше ничего не слыхали. Отвратительный одноногий моряк навсегда ушел из моей жизни. Вероятно, он нашёл свою женщину из высшего света и живёт где-нибудь в своё удовольствие, получив гринкарту и пособие на корм для своего попугая. Будем надеяться на это, ибо его шансы на лучшую жизнь на том свете совсем невелики. Остальная часть клада ― золото Партии в слитках и оружие ― все еще лежит там, где её зарыли неизвестные партайгеноссен.
И, по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел