Category: происшествия

Category was added automatically. Read all entries about "происшествия".

История про то, что два раза не вставать

Ну, поскольку ажиотаж вокруг праздника кончился, можно вывесить рассказ.

ДЕНЬ КРАСНОЙ АРМИИ

23 февраля

(голем)



Восстание догорало. Его дым стлался по улицам и стекал к реке, и только шпиль ратуши поднимался над этим жирным облаком. Часы на ратушной башне остановились, и старик с косой печально глядел на город.
Восстание было неудачным, и теперь никто не знал — почему, это был хлеб для историков будущего. Чёрные танки вошли в город с трёх сторон, и битый кирпич под их гусеницами хрустел, как кости.
Капитан Раевский сидел в подвале вторые сутки. Он был десантником, превратившимся в офицера связи.
Раевский мог бы спуститься с остальными в сточный канал, но остальные — это не начальство. Остальные не могли отдать ему приказ, это был чужой народ, лишённый чёткой политической сознательности. Капитан Раевский был офицером Красной Армии, и, кроме ремесла войны, не имел в жизни никакого другого. Он воевал куда более умело, чем те, что ушли по канализационным коллекторам, — и именно поэтому остался. Он ждал голоса из-за реки, где окопалась измотанная в боях армия и глядела в прицелы на горящий город.
Приказа не было три дня, а на четвёртый, когда радист вынес радиостанцию во дворик для нового сеанса связи, дом вздрогнул. Мина попала точно в центр двора. От рации остался чёрный осколок эбонитового наушника, а от радиста — куча кровавого тряпья.
Теперь нужно было решать что-то самому. Самому, одному.
До канала было не добраться, и вот он лез глубже и глубже в старый дом, вворачиваясь в щели, как червяк, подёргиваясь и подтягивая ноги.
Грохот наверху утихал.
Сначала перестали прилетать самолёты, потом по городу перестала работать дальнобойная артиллерия — чёрные боялись задеть своих.
Но разрывы приближались — видимо, чтобы экономить силы и не проверять каждую комнату, чёрные взрывали дом за домом.
У Раевского был английский «стен», сработанный в подпольных мастерских из куска водопроводной трубы. Он так и повторял про себя — водопроводная труба, грубый металл, дурацкая машинка — но к «стену» было два магазина, и этого могло хватить на короткий бой. Застрелиться из него, правда, было бы неудобно.
И вот Раевский начал обследовать подвал. На Торговой улице дома были построены десять раз начерно, и на каждом фундаменте стоял не дом, а капустный кочан — поверх склада строился магазин, а потом всё это превращалось в жильё. Прошлой ночью он нашёл дыру вниз, откуда слышался звук льющейся воды — но это было без толку — там, среди древних камней, могла течь вода из разбитого бомбами водопровода или сочиться тонкий ручеёк древних источников.
Так на его родине вода текла под слоем камней, и её можно было услышать, но нельзя пить.
И теперь воды у него не было. Вода кончилась ещё вчера.
И вот он искал хоть что-то, чтобы не сойти с ума. Раевский начинал воевать у другой реки, и сидя два года назад в таком же разбитом доме, понял, что жажда выгонит его под пули.
Жить хотелось, но воды хотелось больше. Это было то, что называлось жажда жизни, и Раевский, выросший у большой реки посреди Сибири, знал, что без воды ему смерть. Он боялся жажды, как татарина из своего давнего кошмара.
Про татарина ему рассказала старая цыганка, сидевшая на рельсах с мёртвым ребёнком на руках.
— Тебя убьёт татарин, — сказала цыганка Раевскому, когда он остановился перед ней на неизвестном полустанке с чайником в руке.
— Тебя убьёт татарин, — сказала цыганка. Один глаз у неё был закрыт бельмом величиной с куриное яйцо, а другой, размером с пуговицу, смотрел в сторону. Она сказала это и плюнула в мёртвый рот младенца. Тогда младенец открыл глаза и улыбнулся.
После этого цыганка потеряла к Раевскому интерес.
Эшелон тронулся, и Раевский, слушая, как в ухо стучат колёса, ругался до вечера на глупую старуху. Он видел настоящего татарина только раз — когда в детстве оказался с отцом на Волге.
Детство не кончалось, и мальчику не было дела до службы отца. Отец, когда их пароход, шлёпая колёсами, подвалил к неизвестной пристани, сошёл, чтобы передать кому-то бумагу, важную и денежную.
Мальчик ёжился на весеннем ветру, вода стояла серым весенним зеркалом, и протяжно выл над городом муэдзин.
Едва отец отлучился, как из толпы на дебаркадере выпрыгнул татарчонок, сорвал с Раевского шапку, нахлобучил на него свою тюбетейку и побежал. Кто-то свистнул, захохотал дробно, а сердобольная баба сказала:
— У них праздник. Надо было бы побежать тебе, догнать — это ведь игра, мальчик. А теперь с чужой шапкой, что с чужой судьбой, будешь жить.
Но догонять было уже некого и бежать некуда.

Раевский долго вспоминал потом детскую обиду. Помнил он и предсказание цыганки, гнал его от себя — правда, с тех пор не брал татар в свою группу.
Он никому не рассказывал об этой истории, потому что солдаты не должны знать о слабости своего командира, особенно, если это командир Красной Армии. В марте он столкнулся с татарами, что служили в эсэсовском полку. Он дрался с ними в лесах Западной Белоруссии — где мусульманский полк обложил партизан. Группу Раевского выбросили туда с парашютом, и через час она уже вела бой. Пули глухо били в сосны, и последний мартовский снег сыпался с ветвей на чёрные шинели. Раевский прожил там три дня, и все три дня был покрыт смертным потом, противным и липким, несмотря на холод мартовского леса. Когда на третий день пуля вошла к нему в плечо, он решил, что жизнь пресеклась. Смерть его была — татарин в той самой чёрной эсэсовской шинели.
Татарин без лица мерещился ему несколько раз, но всегда превращался в усталую фигуру медсестры или своих бойцов, которые тащили его на себе. Всё это прошло, а теперь жизнь кончалась по-настоящему, хотя ни одного татарина рядом и не было. Нет, он знал, что среди чёрных людей, что медленно сейчас сжимают кольцо, есть и Первый Восточно-мусульманский полк СС, но вероятность встречи с татарином без лица считал ничтожной.
Он полз по соединяющимся подвалам, шепча простые татарские слова, которых в русском языке то ли пять, то ли целая сотня.
Так он попал в соседнее помещение, где нашёл множество истлевшей одежды, горы мышиного помёта и гниль, вывалившуюся из трухлявых сундуков.
Разбитые сосуды были похожи на рассыпанные по полу морские раковины.
Раевский видел старинные книги, слипшиеся в плотные кирпичи. Бесполезная ржавая сабля звякнула у него под ногой. Но он нашёл главное — в опрокинувшемся шкафу Раевский обнаружил бутылку вина. Он тут же вскрыл её медным ключом, найденным на полке. Вино оказалось сладким, как варенье, и склеило гортань. Раевский забылся и не сразу услышал голос.
Голос был сырым — как старый горшок в подполе.
Голос был глух и пах глиной.
Голос уговаривал не спать, потому что мало осталось времени. Раевский понимал, что это бред, но на всякий случай подтянул к себе ствол, сделанный из водопроводной трубы.
Это был не бред, это был кошмар, в котором над ним снова склонился татарин без лица.
— Кто ты? Кто ты? — выдохнул лежащий на полу.
— Холем… — дохнул сыростью склонившийся над Раевским. И начал говорить:
— Меня зовут Холем или просто Хольм. Немцы часто экономят гласные, а Иегуди Бен-Равади долго жил среди немцев.
Это был хитрый и умный человек — ходили слухи, что он продал из календаря субботу, потому что она казалась ему ненужным днём. Часто он посылал своего кота воровать еду, и все видели, как чёрный кот Иегуди Бен-Равади бежит по улице с серебряным подносом.
Один глаз Бен-Равади был величиной с куриное яйцо и беспокойно смотрел по сторонам, а другой, размером в пуговицу от рубашки, — повёрнут внутрь. Говорили, что этим вторым глазом Бен-Равади может разглядывать оборотную сторону Луны, а на ночь он кладёт его в стакан с водой.
Именно он слепил моё тело из красной глины и призвал защищать жителей города, потому что во мне нет крови и мяса. Во мне нет жалости и сострадания, я равнодушен, как шторм, и безжалостен, как удар молнии. Но я ничто без пентаграммы, вложенной в мои уста книжником Бен-Равади.
Раз в двадцать лет я обходил дозором город.
Но однажды началось наводнение, и река залила весь нижний город до самой Торговой улицы. Ночные горшки плыли по улицам стаями, как утки, в бродячем цирке утонул слон, и вот тогда вода размочила мои губы. Пентаграмма выпала, и я стал засыпать. Теперь пентаграмма греется в твоей руке, я чувствую её силу, но уже не слышу шагов моего народа. Нет его на земле. Некому помочь мне, я потерял свой народ.
Раевский сжал в руке ключ с пятиугольной пластиной на конце.
— Да, это она, — Холем говорил бесстрастно и тихо — Ключ ко мне есть, но мне некого больше охранять. Жители города превратились в глину и дым, а я не смог их спасти. А теперь скажи: чего ты хочешь? Скажи мне, чего ты хочешь?
Раевский дышал глиняной влагой и думал, что хочет жить. Он хотел пить, но знал, что это не главное. Нет, ещё он, конечно, хотел смерти всем чёрным людям в коротких сапогах, что приближаются сейчас к дому. Он хотел смерти врагу, но больше всего он хотел жить.
Капитан Раевский воевал всю свою осознанную жизнь и был равнодушен к жизни мирной. Много лет он выжигал из себя человеческие слабости, но до конца их выжечь невозможно. Хирургического напряжения войны хватало на многое, но не на всё. Жить для того, чтобы защищать — вот это годилось, это вщёлкивалось в его сознание, как прямой магазин «стен-гана» в его корпус.

Рубиновая звезда легла в глиняную руку, а человеческая рука сжала медную табличку.
Двое обнялись, и Раевский почувствовал, как холодеют его плечи и как нагревается тело Холема. Тепло плавно текло из одного тела в другое, пока глиняный человек читал заклинания.
И вот они, завершая ритуал, зажали в зубах каждый свой талисман.
Чёрные люди, стуча сапогами по ломаному камню, в это время миновали старое кладбище, где могилы росли, как белая плоская трава. Они обогнули горящую общину могильщиков и вошли во двор последнего уцелевшего дома на Торговой улице.

Последнее, что видел Раевский, застывая, был Холем, идущий по двору навстречу к людям в чёрных мундирах. Когда кончились патроны, Холем отшвырнул ненужный автомат и убил ещё нескольких руками, пока взрыв не разметал его в стороны.
Но Раевский уже не дышал и спал беспокойным глиняным сном.
В этих снах мешались ледоход на огромной реке и маленькая лаборатория, уставленная ретортами. Иегуди Бен-Равади поднимал его за плечи и вынимал из формы, словно песочный детский хлебец. Сон был упруг, как рыба, скользил между пальцев, и вот уже глиняный человек видел, как его создатель пьёт спитой чай вместе со старухой в пёстрой шали. Нищие в этом сне проходили, стуча пустыми кружками, по улице, один конец которой упирался в русскую тайгу, а другой — в Судетские горы. Глиняный человек спал, надёжно укрытый подвальной пылью и гнилым тряпьём, спасённый своим двойником и ставший с ним одним целым. Он спал, окружённый бутылями с селитрой и углём, не ставшими порохом, а вокруг лежали старинные книги, в которых все буквы от безделья перемешались и убежали на другие страницы.

Он проснулся через двадцать лет от смутного беспокойства. Он снова слышал лязг танковых гусениц и крики толпы.
Глиняный человек начал подниматься и упёрся головой в потолок. Он увидел, что оконце давно замуровано, но подвал ничуть не изменился. Ему пришлось сломать две стены, чтобы выбраться на свет. Миновав двор со странной скульптурой из шаров и палок, он выбрался на улицу. Глиняный человек не узнавал города, он не узнавал людей, сразу кинувшихся от него врассыпную. Но он узнал их гимнастёрки, погоны и звёзды на пилотках.
Он узнал звёзды на боевых машинах, что разворачивались рядом, и, ещё не понимая ничего, протянул к ним руки.
Глиняный человек стоял в пустоте всего минуту, и летний ветер выдувал из него сон. Но в этот момент танк старшего сержанта Нигматуллина ударил его в бок гусеницей. Медный пятиугольный ключ выскочил изо рта, и глиняное время остановилось.
Глиняный человек склонился, медленно превращаясь в прах, осыпаясь сухим дождём на булыжник. Он обмахнул взглядом людей и улицы, успевая понять, что умирает среди своих, свой среди своих, защищая свой город от своих же… Всё спуталось, наконец.
Глину подхватил порыв августовского ветра, поднял в воздух и понёс красной пыльной тучей над крышами.
Туча накрыла город пыльной пеленой, и всё замерло. Только старик на городских часах одобрительно кивал головой. Старик держал в руках косу и очень обижался, когда его, крестьянина, называли Смертью.
Какая тут смерть, думал старик, когда мы просто возвращаемся в глину, соединяясь с другими, меняясь с кем-то судьбами, как шапками на татарском празднике.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА

14 февраля

(повесть о герде и никандрове)





Обходчик Никандров медленно вышел из тамбура и стал надевать лыжи.
Связи не было уже месяц. Каждое утро он с надеждой смотрел на экран, но цветок индикатора всё так же был серым, безжизненным.
Может, спутник сошёл с орбиты и стремительно сгорел в атмосфере — вместе со своим электронным потрохом и всеми надеждами на человеческий голос, и всеми буквами, летящими через околоземное пространство. Или что-то случилось с ближайшей точкой входа.
Нужно ждать, просто ждать — вдруг спутник в последний момент одумается и вернётся на место. Или неисправное звено заместится другим — включится, скажем, резервная солнечная батарея, и всё восстановится. Но цветочек в углу экрана по-прежнему обвисал листиками, оставался серым. Ответа не было.
Вокруг была ледяная пустыня и — мёртвый Кабель, который Обходчик должен был охранять.
Когда-то, до эпидемии, Кабель был важнее всего в этих местах.
Вдоль него каждый день двигался на своей тележке или на лыжах, как сейчас, Обходчик. Кабель охраняли крохотные гусеничные роботы (впрочем, забывшие о своих обязанностях сразу после перебоев с электричеством) и минные поля, которые в итоге спасли не Кабель, а Обходчика.
Когда началась эпидемия, произошли первые перебои с электричеством. Обходчик решил было бежать, но уединённая служба спасла его — толпы беженцев, что шли на Север, миновали эти места.
Несколько банд мародёров подорвались на минном поле. Эти поля шли вокруг Кабеля и были густо засеяны умными минами ещё до появления Обходчика — чтобы предотвратить диверсии. Диверсанты перевелись, но и теперь умные мины спасали Обходчика от прочих незваных гостей.
Но и лихие люди давно пропали. Видимо, эпидемия добралась и до мародёров, и они легли где-то в полях, в неизвестных никому схронах или мумифицировались в пустых деревнях.
Обходчик забыл о них, как забыл и о минном поле. Он не боялся его — умная смерть на расстоянии отличала его биоритмы от биоритмов пришельцев.
А только шагнёт чужой внутрь периметра — и из-под земли вылетит рой крохотных стрел, разрывая броню, обшивку машины или просто человеческое тело.
Мелкого зверя поле смерти пропускало, а крупное зверьё тут давно перевелось.
Давно Обходчик сидел на своей станции, потому что идти ему было некуда.
Не ходит зверь в неизвестность от тёплой норы, не покидает сытную кормушку — и человеку так же незачем соваться в мир, который пожрал сам себя.
Связь с внешним миром была безопасной — этот мир людей выродился в движение электромагнитных волн.

Обходчик, проверив своё хозяйство — теплицы, генераторы и отопительную систему — усаживался за экран. Там, плоские и улыбчивые, жили настоящие люди. К несчастью, у обходчика в прошлом году сломался микрофон, и он не мог по-настоящему отвечать своим собеседникам.
Обходчик слышал голоса внешнего мира, а сам отвечал этому миру, стуча по древней клавиатуре.
Откликались всего несколько.
От эпидемии спаслись немногие, настолько немногие, что человечество угасало — Старик, Близнецы, Доктор… И Герда.
Старику было чуть за двадцать — он сидел в развалинах метеорологической станции в Китае.
Близнецы — две сестры — жили на бывшей нефтяной платформе в Северном море. Они купили её ещё до эпидемии, и это уединение сохранило им жизнь.
Доктор выходил на связь из пустыни, полной причудливо разросшихся кактусов. Правильнее было бы сказать «из-под пустыни», потому что он уже много лет жил внутри огромного подземного города. Ему не надо было в страхе преодолевать тайные ходы, заваленные мумифицированной охраной — подземный город стал его рабочим местом и жильём задолго до эпидемии.
Потом появилась Герда.
Герда стучала по клавишам откуда-то из Северной Европы, из маленького скандинавского городка.
Обходчику иногда было мучительно обидно, что у неё была старая машина безо всякой акустики, да и он был лишён микрофона. Но в этом двойном отрицании он находил особый смысл. Он старался представить тембр её голоса, его интонацию — и это было лучше, чем знать наверняка.
Волхвы странно распорядились своими дарами — дав одному возможность только слышать, а другому не дав возможности говорить.
Остальные могли болтать под равнодушным взглядом видеокамеры и умещать свои голоса в россыпи цифровых пакетов — Обходчик и Герда были единственными, у кого не было камеры. У обходчика вовсе не было фотографии — он нашёл своё лицо на старом сайте своей школы, и теперь лопоухий мальчик с короткой стрижкой молча смотрел на Старика, Близнецов и Доктора, которые шевелили губами в неслышной речи. Внизу экрана ползли слова перевода, не совпадая с движением губ.
Фотография Герды была поновее — девушка была снята на каком-то пляже, с поднятыми руками, присев в брызгах накатывающейся волны. Снимали против солнца — оттого черты лица были нечётки.
Это очень нравилось Обходчику — можно было додумывать, как она улыбается и как она хмурится.
Имена странно сократились — в какой-то момент он понял, что на земле остался только Обходчик, а Никандрова забыли все. Его прежняя жизнь, его имя и фамилия не пролезли в сеть, остались где-то далеко, как внутри сна, когда человек уже проснулся.
Одна Герда была Гердой.


Они были на связи часами — и в этом бесконечном «Декамероне» истории бежали одна за другой. Когда заканчивал рассказ один, другой перехватывал его эстафету — через год они даже стали одновременно спать — не обращая внимания на часовые пояса.
Но Обходчик и Герда, инвалиды сетевого разговора, вдруг научились входить в закрытый, невидимый остальным режим — Герда нашла прореху в программе диалога и намёками дала понять Обходчику, как можно уединиться.
И вот однажды Герда написала ему паническое письмо.
— Ты знаешь, по-моему, мы говорим с ботами.
— Почему с ботами?
— Ну, с ботами, роботами, прилипалами — неважно. Я тестировала тексты старых разговоров — и это сразу стало понятно. Мы говорим иначе, совсем иначе, чем они.
— А как же?
— Не в том дело, что мы говорим в разном стиле, а в том, как мы меняемся. Я сохраняю все наши разговоры, и, знаешь, что? Ты заметил, что мы говорим всё больше? Для нас ведь нет никого за пределами экранов, но мы с тобой говорим по-разному — а они повторяются. Но это ещё не всё — все они говорят всё естественнее.
— То есть как? Чем лучше?
— Они раньше писали без ошибок, а теперь стали ошибаться — немного, совсем чуть-чуть. Почти как люди. То есть они накапливают память о наших с тобой случайных ошибках и описках. Будто раньше у них был только идеальный словарь, а теперь мы что-то дополнительно записали в него.
— И что? Это мистификация?
— Не обязательно мистификация — это просто бот, программа, отвечающая на вопросы. И она обучается — берёт и у тебя и у меня какие-то обороты речи.
— Да кому это нужно?
— Да никому. Просто в сети были несколько ботов, и вот, оставшись без хозяев, они реагируют на нас. Они питаются тобой и мной, как электричеством.

Обходчик тогда долго не мог примириться с этой новостью. Стояла жара, с холмов к станции ветер приносил запах сухого ковыля, знойного высыхания трав. Но Обходчик не чувствовал запахов, не страдал от жары — его бил озноб.
Человечество ссохлось, как старое яблоко, сжалось до двух людей, что стучали по клавишам, не зная, как звучит голос друг друга.
Он не подал виду, что знает тайну.
Всё так же выходил на связь с Доктором и Близнецами, нервничал, когда Старик опаздывал или спал.
Но теперь слова собеседников казались иными — безжизненными, как тот Кабель, который он должен был охранять.
Иногда ему приходила на ум ещё более страшная мысль — а вдруг и Герда не существует. Вдруг он ведёт диалоги с тремя программами, а, отвернувшись, за кулисами, корчит им рожи с четвёртой — просто более хитрой и умной программой.
Он гнал от себя эту параноидальную мысль, но она время от времени возвращалась. Раньше сетевое общение было особым дополнением к реальной жизни. Никандров помнил, как тогда Сеть заполонили странные дневники и форумы с фотографиями — и все гадали, соответствует ли изображение действительности.
То есть собеседники представлялись именем и картинкой — среди которых были Сократы и Платоны, певицы и актрисы. Нет, были и такие, что ограничивались котятами, собаками, рыбками или просто абстрактной живописью.
Никандрова занимало то, как человек, которого воспринимали более красивым, чем он есть на самом деле, переживает разочарование личной встречи. Казалось, что эта мода должна пройти с появлением дешёвых каналов стереовидения, но нет — актёры и актрисы никуда не делись. Страсть, как говорил дед Никандрова, к «лакировке действительности» никуда не делась.
Когда он поделился своим давним недоумением со Стариком, тот ответил, что на его памяти очень много мужчин использовало женские лица и фигуры. Они делали это по разным соображениям — из осознанного и неосознанного маркетинга, и оттого, что так лучше расположить собеседника к себе.
— Есть ещё масса деталей, — сказал тогда Старик, — что не делают этот случай простым. Ведь тогда стало ясно, что личное знакомство является венцом сетевых отношений — так думали много лет, а оказалось, что людям вовсе не нужна реальность и чужое дыхание, чужой запах, тепло и вид. Это тогда казалось, что есть такая проблема самоидентификации в Сети — с множеством стратегий. Это и была большая проблема — большая, как слон.
И вот когда мы ощупывали хвост этого слона, главное было не распространять выводы дальше того, что мы держим в руках.
Например, были разные традиции и группы — иногда доминировал один мотив, а иногда — другой.
Теперь слон исчез — и мы всё равно не можем прикоснуться друг к другу, — закончил Старик. — И вряд ли мы теперь узнаем, что на самом деле. Хороший процессор так синтезирует изображение на экране, шевелит губами в такт и моргает глазами, что мы все решим, что ты — Никандров, обходчик Никандров.
А на самом деле ты — женщина, что спасается от скуки в заброшенной библиотеке…


Буквы всё так же летели через спутник, складываясь в слова и предложения.
Обходчик хотел выучить ещё какой-нибудь язык — например, язык Герды. Это было не очень сложно — много учебников всё ещё лежали в сети.
Впрочем, сайтов в сети становилось всё меньше, но некоторые сервера имели независимые источники энергии — от человечества осталась его история. Терабайты информации, энциклопедии, дневники и жизнь миллиардов людей — он читал рецепты, по которым никогда бы не сумел ничего приготовить, рассказы о путешествиях, которые никогда не смог бы совершить, видел фотографии давно мёртвых красавиц и их застывшую любовь — он купался в этой истории, и знал, что никогда не сможет проверить, реальны ли его собеседники.
Роман с Гердой развивался — он прошёл свою стремительную фазу, когда они сутками сидели, стуча по клавишам. Теперь они стали спокойнее — к тому же тайна приучила их к осторожности.
Они не боялись потерять собеседников — вдруг боты, когда их раскроют, исчезнут — тут было другое: они просто до конца не были уверены в догадке.
Цепь домыслов, вереница предположений — всё что угодно, но не точный ответ.

Собеседники продолжали рассказывать друг другу истории. Иногда они снова принимались играть в «веришь-не-веришь».
Нужно было стремительно проверить истинность истории, вытащить из бесконечной сети опровержение — или поверить чужой рассказке.
Однажды речь зашла об одиночестве. Доктор подчинил себе военно-картографический спутник и принялся искать следы других людей. Он выкладывал сотни снимков — и ни на одном не было жизни.
Вырастал куст, падала стена заброшенного дома, но человека не было нигде.

Тогда они раз и навсегда договорились о своей смерти — и о том, что если кто-то исчезнет, то остальные не будут гадать и строить предположений.
Обходчик просто согласился с этим — речь о смерти вели Старик и Доктор. Доктор где-то нашёл никому не известную цитату. Там, в давно забытой книге, умирающий говорил: «Это не страшно», приподнимался на локте, и его костистое стариковское тело ясно обрисовалось под одеялом. — «Вы знаете, не страшно. Большую и лучшую часть жизни я занимался изучением горных пород. Смерть — лишь переход из мира биологического в мир минералов. Таково преимущество нашей профессии, смерть не отъединяет, а объединяет нас с ней».
Старик, услышав это, негодовал:
— А вы туда же, как смерть с косой?
— Ну почему сразу — как смерть?! Как Духовное Возрождение.
— Ну да. Возрождение. Сначала мёртвой водой, а потом живой. Только про живую воду оптимизма все отчего-то забывают.
— Да, знаете, окропишь мертвой водой-то, оно лежит такое миленькое, тихонькое... Правильное.
— Знаю-знаю. Оттого и говорю с вами опасливо. Хоть я и старенький, пожил, слава Богу, но хочется, чтобы уж не так скоро мне глаза мёртвой водой сбрызнули. Вы говорите, как смертельный Оле Лукойе.
— Старенький в двадцать лет? Быстро у вас течёт время в Поднебесной. Не желаете, значит, духовно возрождаться? Ладно, вычеркиваем из списка.
— Да уж. Я как-нибудь отдельно. Мы с вами лучше о погоде.
— Вы прямо как та женщина на кладбище, что мертвецов боялась. Чего нас бояться?
— А может... Э... Напиться и уснуть, уснуть и видеть сны?..
— Подождите, я подготовлюсь и отвечу. Коротенько, буквально листах на пяти с цитатами и ссылками. Сейчас, только воду вскипячу.
Никандров в этот момент вспомнил, как говорил о смерти его отец.
А говорил он так:
— В детстве меня окружал мир, в котором всё было кодифицировано — например, кто и как может умереть. При каких обстоятельствах и от чего.
Был общий стиль во всём, даже в смерти. Незнание этого стиля делало человека убогим, эта ущербность была сразу видна — вроде неумения настоящим гражданином различать звёзды на погонах. Ты вот знаешь, что такое «различать звёзды на погонах»? Сейчас и погон-то нет.
Ну а то, сынок, что правители страны не умирали, делали бессмертие реальным.
Смерть удивляла.
После эпидемии, подумал Никандров, смерть перестала удивлять кого угодно.


— Как раз одиночество смерти мне отнюдь не неприятно, — сказал Старик. — Смерть отвратительна в людской суете, в вымученных массовых ритуалах и придуманной скорби чужих людей. Но теперь нам легко избежать массовых ритуалов.
— Это вы говорите про посмертие, — возражал Доктор. — А я — про процесс умирания. Тут есть тонкая филологическая грань объяснений — не говоря уж о таинстве клинической смерти. А то, что человек испытывает этот опыт один, — великое благо.
— Всё может быть, — соглашался Старик. Мне это кажется неприятным, вам — радостным. Люди — разные. Это, кстати, тоже одна из вещей, которую многие не хотят понимать.
— Нет, я про то и про другое, — настаивал Доктор. — Отвратительно медленное умирание среди людей.
— И снова не про то. Всё равно в какой-то момент, в сам момент перехода, человек остается абсолютно один, потому что это переживание он не может ни с кем разделить. Он получает опыт, которого нет ни у кого из окружающих. И он совершенно одинок в этом опыте.
Обходчик решил не вмешиваться — вмешаться в таком разговоре значило бы раскрыться.
Именно тогда все молчаливо согласились, что исчезать они будут порознь.


Месяц шёл за месяцем — зарядили дожди. Они с Гердой то и дело придумывали каверзные вопросы своим собеседникам и обсуждали, уединившись в правой половине экрана, результат. Убежище любовников нового времени было не в потайных комнатах, не в тёмном коридоре или среди леса — Обходчик и Герда прятались на пространстве, не больше двух ладоней.
Они то и дело спотыкались о фантастическую мысль. Да, единственным способом по-настоящему доказать друг другу свою реальность можно было только встречей.
Реальность остальных их уже не интересовала, но даже между Гердой и Обходчиком лежала зима и тысячи километров неизвестности.

Когда месяц разлуки подходил к концу, сработал сигнал тревоги.
Экраны мигнули, запищал динамик. Обходчик рванулся к замигавшим мониторам (упал и покатился, не разбившись, стакан; керамическая тарелка упала, и, наоборот, разбилась) — тонкий, тревожный звук пел в консервной банке динамика.
Это значило, что чужой пересёк периметр.
Чужой мог быть сумасшедшим роботом охраны — иногда они сбивались с дороги, реагировали на движущуюся цель, но быстро превращались в груду металла, напоровшись на мину.
Роботов придумали давным-давно, они ползали вокруг Кабеля, чтобы отгонять врага, — сначала диверсантов с юга, потом — террористов, а потом, потеряв цель существования — нападали на зверьё.
Через камеры дальнего наблюдения Обходчик как-то видел, как робот, тщательно избегая минных полей, загнал кабана к обрыву. А загнав, остановился и деловито порезал кабана боевым лазером на аккуратные тонкие ломти, как колбасу. Потом аккуратно разложил куски в ряд — и уехал.

Последний раз Обходчик видел такого робота года два назад. Тогда Обходчик устроил охоту за этим роботом, гонялся за ним полдня, но так и не сумел взять его целым.
Робот предпочёл взрыв аккумуляторных батарей плену.
Это было разумно — ведь его делали так, чтобы он никогда не приехал на своих резиновых, мягких и ласковых к дёрну, экологических гусеницах, чтобы убивать своих и резать лазером обшивку Кабеля.
Тогда Обходчик сильно расстроился и рассказывал своим Собеседникам о роботе-самоубийце с печалью.
Но роботы перевелись — так что, скорее всего, это была стая волков, двигающаяся с хорошей скоростью. Роботы чуяли мины и никогда не подходили к станции — а красный кружок на экране пересёк периметр и медленно двигался к запретной зоне.
Прихватив ружьё (память о временах эпидемии, когда палили в воздух по любой птице, подлетающей к жилью), Обходчик вышел в снежную белизну.
Мороз отпустил, и он не стал даже застёгивать куртку.
Редкие снежинки, казалось, висели в воздухе — он поймал одну, пересчитал лучи, исчезающие на ладони.
Нарушение периметра было совсем близко. Скоро Обходчик увидел приближающуюся точку, она была на гребне холма, и только начала спускаться в долину.
Нет, это был не робот — слишком быстро, странный цвет.
Снег ещё не повалил по-настоящему, и Обходчик успел увидеть, как по склону к нему катится древний снегоход розового цвета.
И в этот момент он пересёк границу минных полей.
Резко хлопнуло, затем хлопнуло ещё раз — и перед Обходчиком, как на экране, встал столб огня — небольшой, но удивительно прямой в безветрии.
Пламя почернело, свернулось в клубок и сменилось чёрным масляным дымом.
Обходчик повернулся и на негнущихся ногах пошёл обратно.

Связь заработала через два дня. Вторым письмом было сообщение от неё.
Герда решилась приехать. В каком-то уцелевшем гараже она нашла исправный снегоход — «ты представляешь, вместо розового «Кадиллака» у меня будет розовый снегоход!» — запас батарей в этом транспорте кончался, и нужно было торопиться в путь.
Принцесса ехала к своему рыцарю — история, перед тем, как закончиться, кусала себя за хвост.

Обходчик прошёлся по дому и снова сел к экрану.
Собеседники снова расположились в привычном порядке — Старик, Близнецы, Доктор и — Герда. Она по-прежнему стояла посреди прибоя — только теперь молчала.
Все остальные заговорили наперебой.
— Однако, здравствуйте, — напечатал Обходчик привычно им в ответ.
— Доброго времени суток, — первым отозвался Доктор. — Как прожил этот месяц?
— Читал страшные сказки… Северных народов, — выстучал Обходчик и подумал про себя, что когда с ним что-нибудь случится, мир будет по-настоящему совершенным. Он будет законченный, как история, в которую уже нечего добавлять. Рано или поздно он, Обходчик, споткнётся на склоне, заболеет или просто иссохнет на своей кровати. Тогда эти четверо, состоящие из чужих фраз, будут так же обсуждать что-то, перетряхивать электронные библиотеки, меряться ссылками. И медленный стук Обходчика по стёртым западающим клавишам, по крайней мере, не будет тормозить этот мир.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



История про пространство за кухонной плитой



Есть мысль о том, что настоящие чудеса могут случиться только в старом замке или большом (быть может, заброшенном) доме. Современные городские квартиры к чудесам мало приспособлены. Как
Как замуровать мёртвую жену (вместе с котом) в коридоре хрущёвки? Это совершенно невозможно.
Да и в панельном доме невозможно сделать тайную комнату с мёртвыми женщинами, развешенными на крюках, а Синему Бороде будут постоянно стучать по батарее, только начни он упромысливать новую жену.
Но в миллионах квартир есть, правда, одно сакральное место - пространство между кухонной плитой и стенкой. Территория необычайного, область неожиданного, что-то вроде чёрной дыры.
Щель между плитой и окружающим миром меня пугает и завораживает.
Еда падает в эту щель, и совершенно непонятно, что с ней произойдёт. Она превращается в странную субстанцию, не мумию, а нежить.
Тут переход между мирами. Я не удивлюсь, что там, в каждой квартире за плитой есть червоточина в другую галактику.
При переезде я убедился в том, что это ход не просто в другое пространство, но и в иное время. Там обнаружилась газета с пионерами-героями, детская игрушка, какой-то шарик, и даже предмет, который описывается как Непонятно Что.
В общем, я вас предупредил, а дальше решайте сами.
Мне-то до вас какое дело?





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

МИМИКА


В первый раз в жизни он испугался, когда увидел склонившиеся над ним лица бабушки и дедушки.
В деревне был голод. Голод пришёл в деревню давно ― ещё не стаял снег, как жители подъели последние запасы, но и весна не принесла облегчения. Ели нераспустившиеся почки и древесную кору, сумасшедшая старуха скребла ножом по ларям, но в добыче было больше стружки, чем остатков муки. Первые смерти начались как раз весной, а когда солнце выжгло посевы, стало совсем невмоготу.
И вот в ночи он почувствовал рядом движение и перевалился на другой бок. В это мгновение он понял, что две фигуры встали по разные стороны от него, едва не соприкасаясь лбами.
Дедушка и бабушка смотрели на него с любовью, и вот это было самое страшное.
Не в том дело, что сейчас твоя жизнь прекратится, а в том, что твои близкие сделают это с этим выражением на лицах. В этот момент его скулы навсегда свела судорога.
Он не видел, как сверкнул нож ― он и не сверкнул, нож был чёрный и ржавый, рука с ним только поднималась, когда был произведён резкий бросок в темноте. Вывернувшись из-под ножа, он вывалился с лавки на пол, спружинил, подпрыгнул и всем телом выбил дверь.
Дорога шла под уклон, к обрыву, и, разогнавшись, он очутился в воздухе. Воды он боялся, плавать не умел, но выбирать не приходилось.
На счастье, ещё в падении он приметил большое дерево, медленно плывущее по течению.
Видимо, оно рухнуло в реку с подмытого берега.
Он уцепился за ветки с зелёными листьями, мёртвые ветки, не знающие ещё, что они мертвы.
Можно было перевести дух и бездумно смотреть в небо. Там плыли мелкие, как горох, облака.
Нервное напряжение уходило, и понемногу он уснул.
Когда он очнулся, то увидел, что берега реки раздвинулись. Наверное, это была уже другая река, проглотившая его родную мелкую реку без имени. Но и имени этой большой реки он не знал, знать не хотел и повернулся, чтобы смотреть не в небо, а в воду.
Тогда он пришёл в ужас ― из воды глядел ужасный лик. Испытанный накануне ужас вернулся ― лицо, смотревшее на него снизу, было искажено гримасой любви, и, одновременно, вожделения и смерти.
Рыба, случайно вплывшая в его поле зрения, мгновенно окаменела и пошла на дно. Если бы он смотрел на отражение минутой дольше, то потерял рассудок, но судьба миловала его ― он снова впал в забытьё.
Через пару дней его вынесло к морю. Ещё не видя его, он почувствовал, как изменился воздух и вода.
Море было близко, но дерево застряло в одной из бесчисленных проток дельты, и пришлось самому выбираться на твёрдую землю. Он уже не боялся утонуть ― не потому, что вода перестала его пугать, а потому, что он видел своё отражение.
Наконец он увидел людей ― впервые за эти несколько дней.
За ними было лучше наблюдать, оставаясь в кустах. Это были не простые крестьяне, которых он видел раньше, а вооружённые мечами солдаты. Ими командовал высокий человек в плаще.
У берега стоял корабль ― большой и грозный, несравнимый с деревенскими лодками и плотами.
Он решил остаться в укрытии, но опять уснул, а проснувшись, понял, что это была плохая идея.
Теперь он находится в мешке.
Плескались волны, а вокруг мешка скрипело дерево.
Пленник находился на корабле, за жизнью которого нужно было подсматривать в дырочку. В мешке было много дырок, и, повертевшись, можно было увидеть всё. Рядом на палубе был утверждён сапог начальствующего человека.
Человек говорил кому-то:
― Это большая удача. Хорошо, что он спал лицом вниз, если бы наоборот, мы бы не смогли подойти. Я даже сейчас не верю в свою удачу. Это точно та самая голова?
― Сведения рознятся, господин, ― отвечал ему другой голос, дребезжащий и тонкий. ― Писали о таких головах у скифов, но они были большие, размером с быка или даже с дом. Они живут на перекрёстках дорог и своим дыханием сбивают с ног путников. Геродот утверждал, что иногда эти головы загадывают смертельные загадки, и никто не может их отгадать. Про эту голову или похожую на неё, писал Гервасий. Он сообщал, что некий рыцарь влюбился в царицу, и поскольку не мог насладиться блудом с нею, тайно познал её. От позора она умерла и была погребена, но в результате этого несчастья породила чудовищную голову. В час её зачатия рыцарь услышал голос в воздухе: «Порожденное ею погубит и истребит своим взором всё, что узрит». По истечении девяти месяцев рыцарь, открыв могилу, нашёл голову, но от лица её всегда отворачивался, и когда показывал её врагам, тотчас губил их вместе с городами. Но та ли это голова, может, это какая-нибудь другая, мне неизвестно.
― Это легко проверить.
И властный голос произнёс гораздо громче:
― Поставьте пленного у борта.
Мешок, зашуршав, исчез, и короткий стон пролетел над палубой. Отяжелевшее тело ухнуло в морскую волну.
Мешок появился снова, а голос загремел наверху, не стесняясь радости:
― Запишите в книгу: в десятый день августа старший брат Готфрид фон Карлсон именем Господа пленил адскую голову и принёс её в дар Ордену.
Годфрид фон Карлсон ещё не раз доставал голову из мешка. Железные пальцы его перчатки впивались в сухую корку, по которой шли трещины.
Враги рыцаря умирали в муках, а голова закрывала глаза, чтобы не видеть ненужных подробностей.
Нрав рыцаря смягчился, когда он приблизился к Святой земле.
Рыцарь начал тосковать и проводил много времени в молитвах.
Голова жила теперь в тесном ларце лежа ничком. Былой хлебный запах из неё выветрился.
Однажды на море начался шторм, и владелец страшного лика вдруг почувствовал, что может повернуться. Кряхтя и скалывая корку, он перевернулся так, чтобы смотреть вверх.
Через некоторое время крышка ларца откинулась, и через мгновение Готфрид фон Карлсон перестал существовать. Другие руки захлопнули ларец, и сидящий внутри вдруг ощутил, что он снова, как в детстве летит.
Полёт был недолог, ларец упал в воду и мгновенно пошёл на дно.
Вальтер Ратенау замечал, что загадочная голова, слепленная китайцами, ворочается в своём ящике, и когда она обращает взор вверх, то происходят морские бури. Отец Климент, оставивший сочинение в двух томах «Плавание к Святой земле», утверждал, что голова изготовлена персами из глины, собранной в первом круге ада.
Лорд Эшби же в книге «Медуза: голова и плот» пишет, что сказки об адских головах распространены среди многих народов и даже античная история ― вряд ли самая древняя.
А латинист Шмараков в «Невозможности латыни» подытоживает, что omnia in cineres vertunt praeter ignorantiam (всё превращается в прах, кроме невежества).

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Когда выходишь на эстраду -
Стремиться нужно к одному:
Всем рассказать немедля надо
Кто ты, зачем и почему.


Как-то долго говорили про фильм «Покровские ворота», я бы даже сказал - спорили. Добрая моя приятельница Маргарита Александровна отстаивала право на существование там положительных персонажей, я же говорил, что никаких положительных персонажей там нет.
Их там нет ровно в той же мере, в какой нет положительных персонажей в «Ревизоре» или «Мёртвых душах».

Герои вовсе не выдуманы. Они именно такие, как в жизни, в чём признавался великий драматург Зорин, впихнувший в свою пьесу соседей по коммуналке. Но, собственно, на этом и построена современная обаятельность (и во времена Гоголя - тоже) - мы готовы полюбить всех, палачей и жертв, мёртвых и живых, дураков и умниц, резиновых женщин, наших одноклассников - просто потому что прошло тридцать лет со дня окончания школы, наших бывших - оттого, что мы их любили когда-то, дворников и сторожей - потому, что нам очень важно чувство карнавальной радости. Хоть на час, хоть на минуту.
Итак, кого Зорин вписал в бессмертный список своих мёртвых душ?
Про Маргариту Павловну, деспота нашего двора, всё ясно, и так же ясно, что девушка Рита с алой каплей комсомольского значка на лацкане - очевидная реинкарнация самой Маргариты Павловны. Так что повеса Костик получает отмщение за все свои любовные победы. Он политый поливальщик Покровских ворот, и движется к номенклатурной квартире на Котельнической набережной.

Людочка непроходимо глупа, а Хоботов всё время готов сдать свою любовь, что и делает постоянно. В этом страшная сила этого образа, который точно описывается названием книги Белинкова «Сдача и гибель советского интеллигента».
Бессмертный тандем Орловичей, что до сих пор убивают поэзию на литературных вечерах, душа её выдуманным пафосом и заунывным чтением.
Сбитый лётчик Велюров стремительно движется к своему алкоголическому концу. Впрочем, он уже умер, только пока не знает об этом.
Бездарный подкаблучник Соев комментариев не требует.
Савва Игнатьич при всём своём добродушии похож на дворника Герасима, и если ему велят, то он утопит не только Хоботова, но всю коммунальную квартиру.
Светлана с её «читала, знаю» - нормальная прагматичная девушка, выгрызающая себе счастье любой ценой.
Алиса Витальевна, давным-давно спрятавшаяся в раковину безвременья, на самом деле гостья с кладбища, где она на самом деле живёт, и приходит в эту квартиру посмотреть телевизор и соорудить поминальный... то есть свадебный стол.
Куда лучше честная жеманница (эвфемизм) Анна Адамовна и easy rider Савранский, но он злостный нарушитель правил дорожного движения.

Что будет с жителями ковчега у Покровских ворот? Это хороший вопрос, потому что людьми он задаётся в тот момент, когда они на самом деле думают, что будет не с героями книг и фильмов, а с ними самими.
Маргарита Павловна переезжает в пятиэтажку (их ещё строят из кирпича, а не панелей) где-то в Хамовниках, Измайлове, Марьиной Роще или Черемушках. Москва ещё не утвердила свои границы по кольцевой дороге и выглядит маленькой.
Рядом живёт Хоботов с женой – в таком же доме из серого кирпича. Лифта в нём нет, и через несколько лет это убьет его - на лестнице между четвёртым и пятым этажами он схватится за сердце и осядет на ступени – точь-в-точь как Осип Брик.
Костик не так долго проживёт в московской высотке. Его отношения с номенклатурной семьёй сложатся по известной поговорке: «Донорская жопа отторгла чукчу».
Можно надеяться, что комната Велюрова достанется Свете. Это хороший вариант – фиктивный или наполовину фиктивный брак: Велюров вытащит девушку-лимитчицу из общежития и даст прописку. Она за это скрашивает его цирроз печени и оставшиеся несколько лет. При том, что она часто будет на сборах и соревнованиях, это почти открытый брак.
Алиса Витальевна окончательно переселится на Введенское.
Разве к дворнику нет претензий. И, разумеется, к мальчику Яше со скрипкой, что несомненная жертва своего дедушки-тирана. Яша уедет в Израиль в 1972-м и через год будет убит в войне Судного дня.

Но смысл моего высказывания как раз в том, что сюжет Зорина и его воплощение Козаковым - совершенно прекрасны. Эта история нашей жизни, того её ужаса, который обдаёт нас, когда мы открываем старые альбомы с фотографиями. Ад – это другие.
Оборотись-ка на себя, хлопец, ты-то, что, больно хорош?

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

(станция)




Лейтенант (впрочем, тогда он был не лейтенантом, а младшим лейтенантом, да и в семье всегда стоял самым младшим), попал в училище в переходное время. Великая война давно кончилась, но теперь стала набухать снова, как чёрная туча. И это было после сокращения армии, о котором писала каждая газета.
«Мильон двести», — шептались курсанты.
«Мильон двести», — поджимали губы преподаватели.
«Мильон двести», — писали в газетах. На миллион двести тысяч человек сокращали армию, и рядом с училищем в половину стены пятиэтажки был нарисован советский солдат, который говорил американскому: «Я своё отслужил, а ты?»

Но больше всего он страдал от того, что опоздал на ту, окончившуюся и великую, войну — он опоздал на неё на поколение.
Однако в его училище все преподаватели были с боевыми медалями, а кто — и с орденом. И они были в его глазах богами.
А вот у него не обнаруживалось на гимнастёрке ничего, кроме комсомольского значка.
Главное окончилось тогда, в сорок пятом, и оно прошло мимо него. Из этого прошлого у него ничего не было — можно было только мечтать, как стоял бы у сложного прибора управления огнём ПУАЗО и крутил колёсики счётной машины. Зенитная батарея отразила бы налёт, и вот перед строем ему вручают Красную Звезду, хороший боевой орден. Но ничего этого не было, и быть не могло — к тому же, он много разного уже видел в жизни, и романтика из его души успела испариться. Но другие надежды в ней ещё жили — на великую силу человеческой техники, на тот разум, который заставляет ткать из электронов изображения на зелёном экране, на могущество науки, которое переворачивает землю.
Раньше был Сталинский план преобразования природы — все эти лесозащитные полосы, водоёмы, каналы, рукотворные моря и плотины — эти, никогда не виданные им, сооружения он должен был защищать от чужой враждебной силы.
Каждый день в коридоре училища он видел огромную карту, с гидроэлектростанциями, красными нитками линий электропередач, и над всем этим простирал руку человек в белом кителе. Но теперь этот человек только просвечивал сквозь наклеенный новый портрет. На портрете был изображён новый вождь и руководитель, и такой же, только поменьше, кусочек ватмана с новым названием был наклеен на город Сталинград.
Но это была — Родина.
Над бело-золотой картой могли появиться чужие самолёты или хищные ракеты и капнуть чёрным в любое место. И тогда чёрная атомная клякса растечётся по крохотным кубикам, обозначающим Тахиа-Ташскую гидростанцию и Главный Туркменский канал, или по синей глади Сталинградского моря (Сталинградское море тоже было заклеено и превращено чёрной тушью в Волгоградское), или попадёт на Ереванский каскад, спрятавшийся среди коричневого цвета Кавказских гор.
Мир был прост и понятен, он подчинялся общим законам и воле вождя, прежнего или нынешнего, весь — от Каховки, где тоже шло электрическое строительство, до Молотовской (это тоже было закрашено) ГЭС, которая была где-то здесь, хоть и южнее той станции, куда ему предстояло ехать.
Пропасть в болоте армейской ненужности выпускник не боялся, специальность у него была радиотехническая, а, значит, нужная. По ночам ему снились генераторы импульсов, огромные лампы — одни с водяным охлаждением, другие — с воздушным. И он научился разговаривать с лампой по имени ГИ-24Б, как с живым человеком. Материализму это не мешало.
И пусть пехота боится сокращения, а он бояться не будет.
Итак, его выпускали одним из лучших, но вдруг распределили на Северный Урал, в забытую Богом часть.
Он долго ехал с Украины на север, и поезда становились всё хуже, и всё проще обращение проводников.
Он прибыл к месту своего назначения, зажав в зубах старую пословицу «Береги честь смолоду». Но потом он ещё месяц прожил в доме офицерского состава, слыша, как за стеной старый майор исполняет свой супружеский долг — долго, мучительно и в несколько приёмов, будто тренируясь в штыковой атаке на чучело.
Но пришёл и час младшего лейтенанта — его вызвали и услали дальше — ещё севернее, где в отрогах уральских гор стояла два года назад поставленная, но не введённая в строй радиолокационная станция.
Место назначения хоть и казалось странным, но виделось правильным: лейтенант понимал, что всё логично — если враг прилетит из Америки, то лететь он будет над полярными льдами и придёт с севера. Так что он едет не в глушь, а на главное направление обороны.

Наконец, он достиг посёлка, от которого до станции было ещё километров тридцать.
Старуха у сельпо смотрела на него, как на привидение.
Вдруг она цепко схватила его за галифе.
Лейтенант ощутил, как старушечьи пальцы ущипнули его за ногу. Она, казалось, проверила, живой это человек перед ней, или так, призрак.
Он отцепился от старухи и перевёл взгляд на горы.
Конечный пункт был перед ним, и он был ему явлен белым шаром купола, видным за двадцать километров. Он знал, что в этом куполе крутится на бетонном стакане огромная антенна.
Шар и сама Станция стояли на вершине горы в тайге, и ничего, кроме тайги, вокруг не было.
Лейтенант снова ехал, только теперь его уже везли на грузовике, вместе с письмами и мешками крупы.
Ему казалось, что дорога так длинна для того, чтобы он забыл прошлое.
Оставшаяся за спиной старуха не верила, что он жив, и он сам понемногу переставал верить в себя. Липкое чувство паники иногда поднималось в нём — и он старался успокоить себя мыслью о том, что он здесь на год, не больше. Он хороший специалист, такие нужны. Такие сейчас особенно нужны. Мильон двести, я не твой. Мильон двести не приказ двести, расстрел на месте.
И он спрыгнул с грузовика, а потом стащил чемодан.
Лейтенант представился начальнику и вдруг ужаснулся спокойной пустоте в глазах майора.
Начальство смотрело сквозь него, будто сквозь кисейную занавеску на улицу. Потом он обнаружил, что майор почти не вмешивался в течение жизни на Станции — но всё в этой жизни, от движения антенны внутри белого шара до заунывной песни восточного человека в солдатских погонах, обязательно замыкалось на этого человека, редко выходившего из своей командирской комнатки.
Служба была службой, и лейтенант, не обращая внимания на странности начальства, приступил к ней, чтобы отогнать тревогу перемены места.
Дни потянулись за днями — лейтенант знал, что ужас нового места приходит на десятый день. А ещё он знал, что потом человек привыкает ко всему, и новое место и пища на новом месте постепенно вытесняют всё прежнее, что было в теле. Проходит время, и оказывается, что человек уже состоит из воды, которая текла из крана на новом месте, и из тех животных, что паслись тут, а не в прежнем мире.
Клетки тела, выросшие прежде, сменяются новыми клетками, состоящими из нового окружения. Это ему однажды объяснил один биолог, а людям с высшим образованием лейтенант верил.
А у него самого было пока лишь среднее специальное — в высшее техническое училище он не прошёл.
Жизнь Станции была ленивой и тянулась вопреки уставам. Ни вечерней поверки, ни утреннего развода никто не проводил. Лейтенант было попытался построить вверенный ему радиотехнический взвод, да не сумел разобрать в казарме своих. Дневальный спал, и единственное его отличие от прочих было в том, что он спал в сапогах.
Лейтенант отчаялся и приступил к своим обязанностям без всякой помощи. День за днём он лазил с первого этажа Станции на второй и проверял блоки гигантского радара и помечал продвижение на технологической карте.
Ему рассказали, что ещё до его прибытия один бывший студент, попавший на Станцию рядовым, пытался повеситься — да не просто так, а внутри белого радиопрозрачного шара, на опорно-поворотном устройстве большой антенны.
Узбеки заметили это сразу, и бывший студент едва успел закинуть на балку тросик, как его уже держали за руки.
Только к врачам его везти было некуда — и он неделю пролежал связанным, а потом успокоился сам.
Был он демобилизован через три года — не врачебным, а обычным календарным порядком.
И как-то, на первом этаже Станции, за стойкой аппаратуры настроек, лейтенант обнаружил написанный химическим карандашом неприличный стишок. Сначала там было написано «фаза напряжения несущей частоты принятого сигнала по отношению к напряжению когерентного гетеродина будет зависеть от дальности до цели», а потом уж сам стишок, что был записан в строчку, но рифмы легко читались: «То не камень лежит, а солдат ПВО, он не пулей убит — заебали его».
И он подумал, что это написал, наверное, тот самый висельник.
Но потом лейтенант перестал думать об этом студенте и снова погрузился в свою работу — в выдачу пеленга на постановщик активных помех и устройство распознавания своих и чужих самолётов.
Что ему было до неудавшегося самоубийцы, когда на Станцию поставили лампу ГИ-5Б вместо ГИ-24Б, а нужный триод был не просто лампой, генератором импульсов весом в двенадцать килограммов, и этих двенадцати килограммов не хватало ему для счастья, никак не связанного ни с чем потусторонним. О путанице надо теперь слать радиограмму невидимым начальникам, и дело будет длиться, длиться, длиться…


Разговаривать тут было не с кем — пару раз он попытался добиться ответа от начальника Станции, но тот снова стал смотреть мимо стеклянными глазами.
Ему ничего не нужно было от лейтенанта — и, видимо, он ничего не боялся. Ни начальства, ни одиночества — за ним была какая-то мрачная сила, и она была чужда миру электронных блоков, импульсов и помех, которому лейтенант доверял.
На Станции не было женщин, и лейтенант решил, что это мудро. Он видел, во что превращаются мужчины, когда делят внимание поварихи в геологической партии, где он перед армией отработал один полевой сезон.
Единственно, с кем он подружился, был старший товарищ, который готовил дизельный отсек. Собственно, дизель уже работал. Станция со всеми своими приборами и механизмами требовала прорву электричества, и этот человек был электрическим богом, вернее, он был властителем трёх дизелей — одного основного, одного — в холодном резерве, и третьего — в горячем.
Он и по званию был старшим. Этот капитан был из той породы, которую его молодой собеседник успел научиться отличать от прочих офицерских пород. Порода эта звалась «залётчики» — что-то у них могло получиться в жизни, но щёлкнули неизвестные переключатели, повернулись тумблеры — и всё пошло вкривь и вкось. Наверное, он был когда-то разжалован, а теперь служил медленно и вязко, безо всякого рвения.
А вот капитан-то уж точно воевал. То и дело в его жестах, в словах и суждениях проявлялись повадки человека, бывшего на войне не месяц и не год, а, может быть, прошедшего и несколько войн в разных частях света.
Настала осень, угрюмое время, которое отрезало станцию от Посёлка, и, как только дорога подмёрзла, лейтенант напросился в Посёлок.
Машина ехала туда целый день.
Дорога всё равно плохо держала её, и лейтенант с ужасом думал, как они поедут обратно с грузом.
Они получили положенное, ящики и мешки легли в кузов, но ехать обратно было уже поздно.
Солдаты заснули в своём законопаченном кузове, и Сидорова удивило, что они не стали проситься на ночлег к местным вдовам. Наверняка, думал он, тут должны быть такие разбитные вдовы... Ну или просто одинокие женщины... Но и он сам нескоро нашёл себе ночлег.
Не то, чтобы ему отказывали, но были явно ему не рады. Даже те самые одинокие женщины, к которым он стучался. Ни его лейтенантским погонам они не были рады, ни деньгам, что потом появлялись в его руках как последний аргумент.
Наконец, его пустил в дом старик-учитель.
В его избе было просторно, но стоял странный затхлый запах. И вроде было чисто, и старуха-учительша всё время сновала по избе, а затхлость лезла изо всех щелей.
Лейтенант думал, что его станут расспрашивать о жизни в больших городах, но никто ни о чём не спросил. Жена учителя и вовсе ушла к соседям. Лейтенант потрогал рукоятку репродуктора и вдруг убедился, что провод оборван.
От нечего делать он срастил провод и снова воткнул штепсель в розетку. Тарелка-репродуктор захрипела, но ничего членораздельного не произнесла. Не рассказало радио ни слова — ни про погрузку рельсов на заводе «Азовсталь» для новых строек, ни про погрузку труб на заводе имени Куйбышева для нового канала, ни про изготовление турбины на турбогенераторном заводе имени Кирова для новой ГЭС. Радио хрюкнуло и стихло, потому как кончилось в проводе электричество.
Он удивился, что его работа не понравилась вернувшемуся от соседей хозяину.
— Ты лишнего не делай, главное — лишнего не делай, — хмуро сказал он.
Потом, со временем, лейтенант стал понимать, что это главный закон здешних мест.
А тогда хозяин посмотрел на него сурово.
— Вот геологи у нас делали лишнее. Слыхал про геологов? У нас тут геологи года два как пропали.
Лейтенант слышал эту историю ещё в училище — в газетах, разумеется, об этом не печатали. Но слухи были самым старым и неистребимым источником знаний. У одного из курсантов отец был геолог и рассказал сыну эту историю с многочисленными деталями.
Лейтенант запомнил рассказ (впрочем, уже обросший подробностями совершенно невероятными), но не думал, что это случилось именно здесь. Смутные воспоминания тасовались как замусоленная колода: молодые ребята, партия специального назначения, искали, как водится, что-то секретное, загадочное исчезновение... Через полгода, когда сошёл снег, их всех нашли. Геологи лежали у ручья с вырванными языками.
Старшина его курса в училище был до службы охотником-промысловиком и только усмехнулся — в лесу полно всякой мелкой твари, и по голодному весеннему времени объедят тело, как муравьи лягушку.
Лейтенант и сам помнил эту детскую забаву — дохлую лягушку клали на муравейник, а через пару дней забирали её гладкий, очищенный муравьями, скелет.
История была грустная, и непонятно от чего запомнившаяся. Может, от того, что хорошо представлял себе работу в геологической партии, а может от того, что всё мерил смертью на войне — её смыслом и целесообразностью.
Молодые ребята погибли, хоть и не было войны. Одну девушку-коллектора и вовсе не нашли.
— Что, — спросил как-то лейтенант у капитана, — наверное, убили их?
— Глупости, — отвечал тот. — Я там был с первой поисковой группой. Некому их было убивать — зеков тут нет, нет и местных жителей поблизости. Разве наши бойцы, но ты Сидоров, представь наших узбеков, которые скрытно, как пластуны, окружают геологов и потом забивают их до смерти, чтобы ничего потом не взять. Представил? То-то. Я бы скорее решил, что они сами подрались, но это не так. Я видел их трупы. И ты бы, если увидел, так сам бы понял — они перед смертью грели друг друга, лежали обнявшись. Какая уж тут драка…
— И что там было?
— Да кто ж его знает? Буран тогда был, паника могла быть...
— А звери?
— Да нет тут большого зверя. А кто есть, зимой спит.
— Да, а диверсанты?
Капитан вздохнул.
— Ну при чём тут они. Это всё неглубокий ум хватается за внешнюю историю, а история всегда внутри, как косточка внутри вишенки. Ребята были честные и погибли просто и без затей. Да только это не интересно никому, ты, как подписчик газеты «Труд», всё хочешь увидать тайну в простом месте, меж тем драма вокруг нас, она — повсюду: и рассеяна в воздухе, и растворена в воде.


Сейчас, сидя в угрюмой избе, он вспомнил подробности, и от этого у него заныло под ложечкой. Но тут хлопнула дверь, в сенях что-то упало и покатилось, а на пороге возник старый милиционер.
Было ему на вид не больше сорока, но лейтенанту он показался ужасно старым.
— Участковый наш, — мотнул хозяин головой.
Участковый хмуро посмотрел на военного.
— Он ел? — спросил участковый, не здороваясь.
— Ел, ел, не беспокойся, — ответил хозяин.
— Пусть ещё поест, при мне. — Милиционер очень нехорошо посмотрел на лейтенанта.
И тот, ничего не понимая, хлебнул ложку, другую.
Вдруг участковый переменился, но лейтенант уже ничему не удивлялся. Не удивился он и тому, что участковый сел с ним рядом за стол, и тому, что он приобнял его за плечи, и тому, что он вдруг понёс, не стесняясь своих милицейских погон.
— Видели мертвеца?
— А? — выдавил из себя лейтенант, но хозяин остановил его:
— Он из новеньких. Ничего не понимает. Нет, не было никого. Никто никого не видел.
— Ну так пошлите гонца если что, — сказал милиционер. — Понимаете?
Выходило по его рассказу так, что милиционер ловил и уничтожал нечисть. Сначала лейтенант решил, что речь идёт о беглых, о каких-то врагах, но потом оказалось, что речь о мёртвых.
Счёт у участкового шёл на десятки, да битва была не равная.
Зимой у милиционера выходило проще — у мертвецов не шёл пар изо рта, а вот летом — хуже. Мертвецы не ели, а сумев набрать еды в рот, не могли её глотать.
Лейтенант быстро смекнул, что участковый давно пьёт от одиночества, но, впрочем, никакого запаха не учуял. Тогда он решил, что участковый просто свихнулся в этих тоскливых местах, и это гораздо хуже.
В остальном милиционер был совершенно нормален, со знанием дела говорил об охоте и действительно расспрашивал о больших городах. Но мертвецы всё же были главным в его жизни.
— Ну как вам не стыдно, — всё же сопротивлялся лейтенант. — Вы же офицер, фронтовик...
— А что — фронтовик? У нас под Сталинградом был политрук из казахов, так у него вообще фамилии не было. У них фамилия по национальности была не положена, вместо неё отчество писали. Этот политрук перед атакой костёр жертвенный возжигал и нас окуривал. Так пока его не отозвали куда-то, у нас ни один боец не погиб.
— Странные вещи вы говорите.
— Нормальные вещи я говорю. Ты, парень, пойми, ты тут новый, не понимаешь, что к чему, а я здесь с конца войны, как с госпиталя пришёл. Смотри в оба.
— Я-то посмотрю, посмотрю...
— Посмотри, посмотри... — Но водка уже сделала своё дело, и лейтенант засыпал на секунду-две, клевал носом и потом резко дёргал головой вверх.
Он не помнил, как заснул, однако проснулся с на удивление ясной головой.
Вчера ему рассказывали сказки, а сегодня вокруг была хмурая реальность.
Только хозяин смотрел в сторону, а хозяйка снова исчезла.

Он вернулся на Станцию, и снова потянулись дни, целиком заполненные проверкой блоков и калибровкой импульсов.
Через месяц они с капитаном снова поехали в Посёлок по зимнику.
Они поехали в посёлок, когда мороз лишил воздух влаги.
Щёки кололо как иголками — только приоткроешь дверцу кабины. Но кожа тут же переставала чувствовать и эти уколы.
На этот раз они сразу пошли к дому учителя, и учитель сразу пустил их на постой. Участковый больше не появлялся, и лейтенант думал, что избавился от этого дурака.
Утром он проснулся от странного гомона за окном.
За это время отвык от утренних построений, а тут в маленькую дырочку в оттаявшем окне был виден именно развод.
Население Посёлка стояло, переминаясь на площади перед поселковым советом.
Жители построились в два ряда, между которых шёл участковый. Он внимательно всматривался в лица, и тут лейтенант вспомнил ночной разговор под водку.
Участковый проверял, идёт пар изо рта или нет. Это было наяву, за окном, при ярком солнечном свете.
Вдруг участковый замер и сделал рукой знак. Откуда не возьмись, за человеком возникла фигура и взмахнула рукой.
И человек рухнул прямо под ноги участковому.
Только теперь лейтенант увидел, что в руке у милицейского помощника зажат большой деревянный молоток.
Он в ужасе обернулся и понял, что капитан всё видел.
И он понял также, что капитану это было не в новинку.
Лейтенант ощутил, что его крепко держат и шепчут в ухо.
— Спокойно, лейтенант, — бормотал капитан. — Не делай глупостей, тут тебе не фронт, не фильмы о войне. Тут ты в гостях.
И лейтенант понемногу успокоился, тем более, вместо воды у него в руке появились полкружки водки, которую он хватил залпом.
— Ты, лейтенант, не дёргайся. Твоё дело блоки прозванивать, лампочки-фигампочки менять. А у них свои дела — я, кстати, тоже не знаю, зачем это всё. Но порядок есть порядок, я и не спрашиваю — у тех, кто в коричневых шинелях, есть правило: никогда не переходить дорогу тем, кто в синих шинелях. Я когда здесь по первому году был, то по избам ходили — смотрели, кто печь топит, а кто нет. Нет дыма, значит, — мертвец живёт. Мертвец живёт, живёт мертвец, в землю идти не хочет.
Некоторые, правда, печь топили, а сами ложились в сенях — так до весны можно было дотянуть. А при царе страшно боялись — была вера такая, что если покойника не похоронить, если он от погребения сбежит, то всему дому его конец. Все умрут, один за другим, а, может, одновременно. Попы этого ужас как боялись и завели специальные обряды — покойнику капали церковной свечой в лицо — смотрели, не дёрнется ли. А уж коли дёрнется, то били его деревянным колом в сердце.
— Осиновым?
— Почему осиновым? Да хоть чугунным. Только тут всякое бывало — мне рассказывали, что года за два до войны тут кузнец помер, а была жара летняя, деваться ему некуда, и полез он к себе на двор в погреб. Но почуял, как блины пекут, и явился за блинком.
— «Дай блинка», — говорит, — так его и словили.
Но никто его не тронул, а потом он на фронте погиб. Погиб мертвец за Родину — всё ж лучше, чем от односельчан, да?
В этот момент, прервав их разговор, в избу ввалился учитель. Он что-то держал в руке, отводя её за спину. Офицеры переглянулись. Стало понятно, что именно он был помощником участкового. Лейтенант старался не смотреть на деревянный молоток, измазанный в чём-то липком.
— Зачем? — спросил он, и получил в ответ уже знакомое:
— Порядок должен быть. Молодой, а не понимаешь.
— Да что я не понимаю? Вы ж человека убили, Советской власти полвека, а вы тут мракобесием заняты... Вы же учитель, член Партии! У нас сейчас двадцатый век, мы овладели тайной зарождения жизни, мы покорили атомную энергию, заканчивается электрификация страны…
Учитель посмотрел на него хмуро.
— Это ты, парень, кому другому рассказывай. Электричество — это только у вас на горе, где дизеля стоят. А у нас внизу как дизель накроется, так в темноте по неделе и живём. Материализм дело хорошее. Мы и сами его выказываем, когда какого-нибудь проверяющего водкой поим и олениной потчуем.
А вот как я объясню детям то, что кузнец Ермилов пошёл на охоту с собаками, а у реки встретил почтальоншу Стрелку, которая умерла года два назад.
И очень эта Стрелка ему нравилась, так что он с ней заговорил, а как они распрощались, собаки его перестали слушаться. Да и то: вернулся он в деревню совершенно седой, будто лет пятьдесят прошло, дряхлый старик, не то что молота поднять не может — ходит с трудом.
Что я детям скажу? Всё на виду у них и у меня. Вот кузнец, вот молот. Ковать некому теперь.
А про члена Партии вот что отвечу — у нас парторг тут на лесозаготовках тоже мёртвый был. На него раз десять доносы писали — и хоть бы хны. При нём дело не стояло, при нём норма выработки была.
— Не веришь, сосунок, — вздохнул, наконец, не зло, а как-то грустно учитель. — Да ты майора своего спроси, как он так живёт.
Лейтенант тупо посмотрел на него, не понимая, о чём это он.
Но тут вмешался капитан:
— Иди, иди, Николай Палыч, не надо больше, видишь парень не в себе с непривычки.
Когда хозяин ушёл, то бог дизелей усадил своего младшего товарища за стол.
Тот было решил, что по вечному правилу его снова будет поить водкой — но нет, разговор пошёл насухую.
Капитан опять объяснял, что нравы тут простые — отчего гонять мертвецов, действительно непонятно. Он, капитан, и сам не поймёт, но надо, так надо. Тут, в Посёлке, десять человек с войны вернулись, а присмотрелись — живых среди них всего двое. И что делать? Все в орденах и медалях, а — мёртвые. Из уважения ничего с ними делать не стали, сами они истончились. Зато как у одной молодухи муж умер, а она с ним жить продолжала, так подпёрли избу колом, да и спалили обоих.
Ну, не любят тут люди этого — но прежде народ и вовсе тёмный был, говорят, убивали всех, кто выглядел не по годам. Вот бабе лет шестьдесят, а выглядит она на тридцать — и ату её. Только ты не спрашивай, причём тут наша Станция — вот уж правильно говорят: меньше знаешь, крепче спишь.
— И что, так на построении поутру и ловят?
— Ну, ловят. Но это зимой так. А летом уж не знаю — ведь как мертвецы теперь делают? Наберут воздуху ртом, а потом тихо через нос выпускают, и тебе кажется, что они дышат. Практически все так умеют. И вот тебе кажется, что он пыхтит, ноздри раздувает, а это он просто воздух через глотку гоняет. А уж один так свою мать любил, что решил воскресить. Но он на науку надеялся — даже в город поехал, чтобы подробнее это разузнать. Но из города-то не вернулся. Мать его мёртвая затомилась — скучно ей было в избе сидеть, и стала по деревне бродить, в окна заглядывать. И хоть она добрая-то была, дети кричали и плакали. Вышел тут поп Еремей (настоящий поп, он, пока его не забрали, прямо в Посёлке жил), да обрызгал её святой водой. И стала она окончательно мёртвая. А сын так и делся куда-то, не приехал. Это и хорошо, а то, вернувшись, он бы расстроился. Всё-таки мать уж похоронили, и не воскресишь никак. Почитай, её червяки уже съели.
Лейтенант затравленно посмотрел на него.
Мистика, тупая мистика в век науки — вот что раздражало его. Но вдруг он вспомнил одну историю, которую ему рассказывали солдаты. Как-то наряд отправился за водой к роднику на склоне горы. Бойцы наполнили большой алюминиевый бидон водой и потащили его вверх по склону.
Когда они остановились посередине пути, то увидели, как сверху спускаются они сами, только с пустым бидоном. Двойники прошли вниз, не обращая на оригиналы никакого внимания — но кто из них оказался оригиналом, непонятно.
Лейтенант не любил логических парадоксов.
И тогда он отмахнулся от сержанта, который боязливо прерываясь, рассказал ему про этот случай. Мало ли что привидится здесь — среди чёрного леса и серого неба.
Иногда он вспоминал погибших где-то неподалёку геологов — погибших как целое подразделение, накрытое противником. И эта девушка, тело которой не нашли, представлялась ему по-разному, но всегда живой.
Женщины вспоминались ему реже, он понемногу отвыкал от того, что они существуют.
Интересно, как боролись с такими воспоминаниями его восточные солдаты, но лейтенант знал, что их мира он не поймёт никогда.
В сухие зимние ночи они и вовсе видели Северные сияния — лейтенант только гадал, что по этому поводу думают узбеки, выдернутые призывом из своего жаркого рая.
Но бессловесные южные солдаты были более гармоничны, чем он сам. Они плохо умели читать, но вовсе не испытывали потребности в чтении, им не нужно было успокаивать эмоции и убивать время. Солдаты с Востока были естественны как сама природа, а вот несколько русских и украинцев на Станции чуть не сходили с ума.

Они возвращались на Станцию молча и, раскачиваясь в кабине грузовика, смотрели в разные стороны. Два дня лейтенант думал о произошедшем, а потом принял решение.
Он решил делать вид, будто ничего не случилось.
Не с кем ему тут было говорить, а говорить с кем-то надо было. Иначе, вслед за тем студентом, перекинешь тросик через антенную балку да будешь крутиться, болтая ногами день или неделю внутри белого шара, пока тебя не найдут.
Так что лейтенант решил не напрягать свой разум.
А общался он с ним бережно — будто разговоры их были кем-то расчислены.
Будто дали лейтенанту горсть патронов — три пристрелочных и пять зачётных, и не дадут уж больше. Однажды он пришёл в машинное отделение к капитану и спросил его о смысле здешней жизни.
— Вот, — произнёс он, — представьте, что живёт один человек. Наверное, в детстве у него были родители, хорошие, может, люди. А может, и не было их, погибли они, и вырастил человека наш советский детдом, в принципе не суть важно. Даже нет, представим, что он сын кулака, или вовсе предатель. Но нарушает этот человек социалистическую законность и сидит в тюрьме, а его кто-то должен охранять.
И другой человек, комсомолец, его охраняет, которого тоже вырастили родители или наше общество — дышит с ним одним воздухом, сидит в одних стенах. Или в далёком месте, без жены (тут он вдруг вспомнил мёртвых геологов и их коллекторшу)… И их жизнь одинакова, только у одного пенсия побольше. Но разве они равны?
— А так везде. Ты знаешь, кто такой Клаузевиц?
— Ну да, нам в училище рассказывали.
— Дело в том, что, как говорил Клаузевиц, «После генерального сражения потери обычно оказываются примерно равными, разница заключается лишь в состоянии боевого духа армий». Так и здесь, все это пустое. Цель ничто, движение — всё, а воинский дух реет, где хочет. И хоть тюрьма специально придумана, как та точка, где жить хуже, но и там можно прожить счастливо до самого конца.
А мы с тобой защитники Родины, нам с тобой через двадцать пять лет службы полный пенсион выйдет, а тут и вовсе — год за полтора идёт.
Да и гляди, есть масса примеров, когда люди с разной судьбой оказываются в чем-то одинаковом: лезет на вершину капиталист-миллионер, а рядом ползёт его слуга (ну или нанятый инструктор — неважно). И вот недели две, а то и больше они спят в одних и тех же мешках, дышат одним и тем же обеднённым воздухом, питаются одинаково и одинаково выбиваются из сил. При этом их состояния различаются в тыщу раз, а то и в миллион. И что? Тут неудачников нет вовсе — мёртвых или живых. Нам с тобой тут жить вечно — это я пять лет назад понял, да и ты поймёшь.
Нам не хватает философского осмысления мира…
В этот момент лейтенант понял, что капитан уже выпил давно и много.
— Мир так устроен, что он состоит из наших представлений о нём. Нет, милый друг, ты можешь сходить в Ленинскую комнату и почитать там «Материализм и эмпириокритицизм», тот том из собрания сочинений вождя, который никто, кроме меня тут не читает, но помни, всё дело в том, что только наши представления управляют миром. И наш дорогой майор, с которым случилось такое несчастье пять лет назад, тому прекрасное свидетельство.
— А что с ним случилось?
Капитан вдруг поднял мутные глаза и уставился на младшего лейтенанта:
— Забудь, ничего. Ничего. Откуда ты здесь такой, а?
Лейтенант понял, что его собеседник давно и непроходимо пьян, и удивительно только, как ему удавалось так складно говорить.
— Наш майор влюбился, вот в чём дело. И сделал совершенно непростительный для коммуниста и офицера выбор. Но я тебе всё же скажу о том, с чего ты начал. Мы действительно тут как бы на зоне, вернее — точно в зоне, зоне особого внимания. Потом мы, может, и выйдем на пенсию, хотя отсюда в большой мир никто не возвращался. Кто раз понюхал этого мёртвого воздуха, больше не вернётся в скучный мир живых.
Лейтенант захотел тотчас же сплюнуть себе (и капитану) под ноги, но удержался.

Приближались новогодние праздники.
Накануне к ним выехал проверяющий, и проверяющий был вестником войны.
Война вызревала, лейтенант это чувствовал — она набухала, как гроза в дальней точке, где-то под пальмами, у берегов Америки, но теперь невидимыми радиопутями в атмосфере это доходило до него, занесённого снегом и наблюдающего вокруг только лиственницы.
Он поехал встречать проверяющего. Тот был в ужасе от пейзажа и невменяем от водки, которую стремительно влил в него лейтенант для профилактики этого ужаса. Мысленно лейтенант простил все грехи своему капитану, потому что он раз и навсегда научил его мудрому армейскому правилу выполнения боевой задачи — устранить начальство, и чем быстрее, тем лучше.
Итак, после водки, сделанной из технического спирта, проверяющий стал благостен. Лейтенант даже подумал, стоит ли его везти на Станцию — может, он подпишет все отчёты прямо в Посёлке. Но нет, проверяющий очнулся и сам залез в грузовик.
Проверяющему на Станции понравилось — хотя в его состоянии можно было рассказывать, что сейчас он сидит под пальмами, и вот сейчас именно по этим вагончикам, антеннам и личному составу империалисты нанесут упреждающий удар.
Он уехал, и лейтенант проводил его до автобуса из Посёлка.
Через неделю им передали по радио, что офицерскому составу присвоены внеочередные звания.
— На случай ядерной войны, — сказал капитан, усмехнувшись.
Военторг не снабдил их звёздочками, откуда тут военторг, так что они продолжали ходить в старых погонах и называли друг друга по-прежнему.
Перед тем как в репродукторе оповещения, по случаю подключённому к гражданскому радио, заколотились Кремлёвские куранты, их поздравило родное начальство.
Майор в свою редкую минуту просветления вышел со стаканом в руке и произнёс речь о важности службы и несколько раз сказал, что они спасают город Молотов.
«Мы защищаем Молотов... Какой Молотов, что он городит, — подумал лейтенант. — Мы страну всю защищаем».
Майор вдруг выделил лейтенанта из немногих офицеров, посмотрел ему в глаза, и захрипел:
— Мы Молотов… Не сметь! Мы защищаем Молотов...
«Что он городит, уж десять лет никакого Молотова нет. Нет, наверное, персонального пенсионера Молотова никто не замучил, но вот города Молотова вовсе нет. Лет пять уж как нет города такого, а есть город Пермь заместо него», — успел подумать лейтенант, вытянувшись по стойке «смирно». Но майор уже не говорил ничего, а только хрипел — будто дребезжала какая-то специальная жабра в его горле. Хрип становился то выше, то ниже, и вот, наконец, иссяк. Майор повернулся и ушёл к себе.
Лейтенант обернулся к капитану, но тот только мотнул головой — после, мол, объясню.

Уже под утро лейтенант вышел проветриться и вдруг увидел у командирского вагончика женщину.
Сначала он не понял, кто это, и думал, что это капитан зачем-то надел на себя плащ-палатку, надвинув на голову капюшон.
Но когда человек вышел на пространство между вагончиком и лесом, капюшон опал, и лейтенант увидел лицо молодой женщины. Сомнений не было — в серебристом свете луны картина была удивительно чёткой, как на старинных фотографиях.
Он увидел волосок к волоску туго заплетённую косу, ровный пробор в волосах посреди лба и обращённое как бы внутрь лицо.
Женщин тут не было, да и быть не могло. До Посёлка не добежишь, отпусков и увольнений вовсе не было — и однажды он застал своих подчинённых, что гоняли естество в кулаке, глядя на закат. Он поразился молчаливой сосредоточенности этого действа в шеренге, но не стал мешать — в конце концов, он был таким же, как они.
Но женщина, тем более такая, была на Станции невозможна.
Она шла к лесу, и только под конец лейтенант понял, что она идёт по снегу босая.
Подняв лицо, он увидел, что командир Станции смотрит ей вслед из окна.
Майор глядел из окна на женщину, уходящую по лунной дорожке, и лицо его было залито слезами.
Когда лейтенант вернулся в командирский кубрик, его старший товарищ заглянул ему в глаза и понимающе улыбнулся:
— Ясно. Ты её видел. Теперь тебе должно быть понятно, почему нас не любят в Посёлке. Но тут у нас нейтралитет, да и что можно поделать — он любит её и скорее отдаст приказ наряду вести огонь на поражение, чем с ней простится. Да и нам-то что? Ну вот что нам? Станция должна быть боеготова, вот о чём нам думать. Я — о дизеле и электричестве, ты — о своих лампочках и антеннах.
Придёт в марте смена, что мы им скажем? А до марта дожить ещё надо. Такой вот у нас Клаузевиц, такие вокруг участковые уполномоченные, мир такой.
Пей дружок, у нас войска такие — постоянной боевой готовности, а как ты готов-то будешь без баб, да на трезвую голову?
И подвинул кружку.
— Радист сегодня принял приказ про тебя, — сказал капитан.
— Что за приказ?
— Отзывают тебя, мальчик, на новую станцию. Сменит тебя целая команда, наготовили уж специалистов, техников потенциалометрических и каких-то там импульсных устройств.
— Как это? Я же здесь ещё много должен сде...
— А вот так.
Лейтенант обвёл пространство взглядом. Белый шар, тайга внизу, выл ветер, он уже был частью этого пейзажа.
— Знаешь, — сказал капитан, — я тебе не завидую, это просто отсрочка. Ты для этого места создан и сюда вернёшься. Вернёшься, да.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ПОЖИЛЫХ ЛЮДЕЙ

1 октября

(сон мёртвого человека)


Они пошли по насыпи, неверно ступая по разъезжающемуся щебню. Озеро открылось им сразу, как открывается семейная новость.
— Туристы твои разбрелись, — сказал Раевский, оглядывая пустынный берег.
— Ничего, голод соберёт, — Зон был рад, что избавился на время от своих подопечных.
Впрочем, одна австралийская старуха всё же осталась у полуразрушенной фермы. Она фотографировала старинный плакат по технике безопасности — на нём несчастный человечек попал под трактор и вещал оттуда что-то, теперь уже стёртое временем. Наверное, «Не падайте под трактор! Не давите и не давимы будете».
«Так и возникает каргокульт, — подумал Раевский. — Эти снимки переместятся на оборотную сторону земного шара и будут восприниматься как религиозные фрески. Вот злой колёсный дух пожирает грешника, а вот другой горит адским пламенем, не потушив окурок на складе гээсэм».
Впрочем, когда они подошли, стало понятно, что старуха вовсе не старуха, ей не больше пятидесяти. Раевский видел много таких в инвестиционных компаниях, с которыми работал вот уже пять лет. Одинокие, но вполне обеспеченные женщины, пустившиеся в странствия за экзотикой. Теперь и у нас много таких. В принципе, мужчину можно купить, это не проблема.
Женщина из страны кенгуру при этом уже фотографировала тракториста, Тракторист был не из местных, высокий и красивый русский парень, налитый молодой силой, он потягивался на солнце, как кот. Парень подмигивал австралийке и охотно позировал. Он был похож на красивое животное, но только вот на какое…
Но Раевский отогнал эти мысли и стал дальше слушать Зона, а тот говорил как бы про себя:
— Вера причудлива, но взгляд чужака выхватывает из твоей жизни ещё более причудливые картины.
— Ты знаешь, я всё чаще думаю о старости.
— Ты говорил, что думаешь о смерти.
— Это, практически, одно и то же.
— Не все разделили бы это мнение.
— Это пусть. Вовремя умереть — большое искусство. Мучительное умирание, болезни, старческая паника, попискивание хитроумных аппаратов, продлевающих существование уже никому не нужного овоща на больничной койке. Или пуще того — безумие, муки близких. Это мы смотрим сейчас на пожилых туристов и думаем, что это старость. А старость — это живые мертвецы, продукт современной цивилизации. Человек, сдаётся мне, биологически хорош до сорока лет. Эволюция у нас кончилась, и мертвецы хватаются за жизнь.
— Тут наперёд ничего непонятно. Разные продукты бывают. И мертвецы. Вон, лама Ивонтилов, тоже почти мертвец, не дышит, не ест и не пьёт. А мне он вполне симпатичен. Сидит себе, думает о чём-то.

Лама Ивонтилов действительно был местной достопримечательностью. Много лет назад к нему в дацан приехал народный комиссар внутренних дел этой автономной республики. О чём комиссар говорил с ламой Ивонтиловым, было неизвестно, но покинул он дацан спешно, ругаясь и грозя кулаком в окна.
После этого разговора лама Ивонтилов собрал своих учеников.
Они расселись в зале дацана в неурочное ночное время, и ночные птицы смотрели, нахохлившись, на это собрание, как на помеху собственной охоте на мышей.
Лама Ивонтилов сказал ученикам, что мягкое время кончилось и началось время твёрдое. Остальные люди это заметят не сразу, но его ученики должны узнать об этом первыми. У них есть, как всегда, три пути. Для начала они могут стать обычными людьми, скрыв свои знания. Ещё они могут бежать через южную границу и уйти в странствия по свету, пока не пресечётся их жизнь, и они не превратятся в птиц, мышей или иную живность. Но они должны знать, что если останутся на месте, то их ждут несчастья, а, может, даже смерть. Ученики задумались, и на следующий день несколько из них ушли из монастыря. Другие остались, чтобы за оставшиеся годы приготовиться к смерти. Один же стал пастухом, и его следы потерялись навсегда.
Потом лама Ивонтилов перестал пить и есть, а затем перестал дышать. Его похоронили в сопках, засыпав тело кварцевым песком и солью со дна озера. Лама Ивонтилов пролежал в своей могиле довольно долго, пока его не вынули оставшиеся в живых ученики, что вернулись из тюрем постаревшими, с выбитыми зубами. Ученики изумились тому, что лама Ивонтилов совершенно не изменился. Он лежал, высунув нос из кучи соли и песка, и, кажется, его губы шевелились. Лама Ивонтилов бормотал какие-то молитвы, смысла которых никто не понимал. Ученики смутились и зарыли его снова.
Только когда власть переменилась, ламу Ивонтилова отнесли в дацан. С тех пор лама Ивонтилов сидел в своём закутке за стеклом и продолжал о чём-то думать.
Зон печально сказал:
— Я совершенно не представляю, рад ли он этому. Я понимаю, что при определённом просветлении становится наплевать на толпы туристов, что тут слоняются. Я, который год привозя иностранцев сюда, всё-таки чувствую неловкость. Хорошо ли ему? Хорош ли он сам? Хорошо ли это всё?
Или вот те же иностранцы. Им нравится, что у меня азиатская внешность, им нравится, что я им рассказываю. А ведь я настоящий музейный работник, я всю жизнь работал в музеях, я люблю описи фондов и музейные залы — особенно, когда мы их опечатывали на ночь, когда они пусты и гулки. Музеи люблю, а посетителей — нет. И иностранцев не люблю, и вообще туристов, с их религией prêt à porter…
В голосе Зона сквозила обида. Он мог часами говорить о «квадратном письме», что ввёл император Хубилай. Его занимало то, как и почему Пагби-лама создал письмо на основе букв тибетского алфавита, приспособив их к монгольскому языку. Он мог рассказать, как и зачем лама выбрал вертикальное расположение текста, в отличие от тибетского горизонтального. Он держал в руках сотни книг на пальмовых листьях и готов был рассуждать о ясном письме тод-бичиг и судьбе алфавита соёмбо.
Но туристам было не интересно про алфавит соёмбо. Им интересно, правда ли труба ганлин делается из берцовой человеческой кости, и, если да, то где тогда купить ганлин.
И Зон говорил, что да, правда. И пытался рассказывать о том, что были разные воззрения на то, из чего делать ганлин — из кости праведного монаха, кости девственницы или костей казнённых, про связанный с ганлином культ коня. Но про коня было не надо, не надо было и про разные воззрения. Надо было проще.
И он закончил проще:
— Тут, кстати, вся местность — музей. Геологический, в том числе.
В этот момент они подошли к гостинице и, поклонившись поклонившемуся монаху на входе, прошли в бар.

Раевский сидел за столиком, задумчиво разглядывая календарь. Такие календари были тут повсюду — в кухнях панельных пятиэтажек большого города неподалёку, в офисах международных компаний и в гостиницах. Дни в календаре были раскрашены согласно назначению: просто дни; дни для лечения и дни для праздников; дни для начала путешествия и дни для стрижки волос; дни для начала строительства и дни для обильной еды... Местные жители, как он заметил, очень трепетно относились к этому календарю. Парикмахерская в день, благоприятный для стрижки, ломилась от клиентов, а вот в день, негодный для этого занятия, все три парикмахера задумчиво курили на крыльце с утра до самого вечера.
Было, правда, ещё небольшое количество дней, что в календаре были обозначены крестиком — это были «чёрные или противоположные дни», что попадались примерно раз в месяц.
Хозяйка заведения как-то сказала ему, что землетрясения и войны случаются как раз в такие дни.
Завтра был как раз именно противоположный день.
— Тут другая вера, — продолжал Зон. — Это же даже не буддизм. Это буддизм плюс Советская власть, плюс электрификация… Адская смесь. Я видел прошение о дожде — не в местном музее, а в канцелярии губернатора — нормальное прошение, за тремя подписями, два доктора наук и один профессор местного университета. Только прошение, понятное дело, не губернатору, а на небо. Так и так, за отчётный период молились так и так, вели себя хорошо, просим дождя, имеем основания.
Есть хорошая история, которую всякий раз рассказывают по-разному. Там речь идёт о нашем туристе, что поехал в Тибет, а тёща его попросила привести амулет «от Будды». Тот, конечно, всё забыл, а когда вспомнил, то, возвращаясь, просто подобрал камешек у подъезда. Он долго веселился, когда тёща говорила, что камень вылечил её ревматизм, и когда его действие нахваливали другие старухи. Они камлали вокруг него и камлали. А через два года камень стал светиться в темноте.
Кому лама Ивонтилов — святой, а кому — просто пожилой человек. Интересно, кстати, если бы он проснулся — как бы ему выписали пенсию и какие оформили документы. Я бы на его месте не просыпался: откроешь глаза, а вместо комиссаров в пыльных шлемах вокруг тебя стоят комиссары из Книги рекордов Гиннеса. Ты что-то купить хочешь?
— Не знаю, — рассеяно ответил Раевский. — А что ты посоветуешь?
— Купи колокольчик хонхо. Будешь звонить в него и распугивать злых духов во время совещаний. Их к нам везут из Китая, штампованные. Но если ты будешь вести себя правильно, к следующим выборам в совет директоров он будет светиться в темноте.
— Тогда я лучше куплю нож для ритуальных жертвоприношений, — улыбнулся Раевский. Назавтра у него был противоположный день, и он ожидал какого-нибудь землетрясения.

Землетрясения не было. Но весь следующий день пошёл насмарку, потому что в посёлке вырубили электричество, и Раевский не смог зарядить севший аккумулятор ноутбука и дописать отчёт. Вместо землетрясения были австралийские туристы, что веселились перед отъездом. Ухала своими утробными звуками дискотека, где австралийские старики и старухи вели свои данс макабры.
Раевский глядел на огоньки большого города, которые переменчиво мигали с той стороны озера — точь-в-точь как звёзды, и думал — что же всё-таки громче: музыка или дизель-генератор, благодаря которому она звучит?
Пройдя мимо него, австралийка залезла в трактор и теперь целовалась с трактористом. Раевский восхитился тому, каков отечественный асимметричный ответ на архетип европейского жиголо.
Жизнь была прекрасна, хотя он думал о том, что его карму ничего не исправит. Не сегодня, так завтра он подпишет и отошлёт отчёт. Сдвинется с места маленький камешек, который, подталкивая другие, вызовет лавину. Вслед за его отчётами напишут ещё сотни и тысячи бумаг, и через год-два на берег озера придут бульдозеры и экскаваторы, а лет через пять здесь будет стоять город. Сначала он будет небольшим, но потом разрастётся… Туристы будут до обеда посещать дацан и пялиться на медитирующего ламу. А после обеда они будут кататься по озеру, даря остатки обеда рыбам. И скоро он, Раевский, будет одним из немногих, кто помнит это место в первозданном виде.
Трактор зарычал, и интернациональная пара поехала кататься.


Лама Ивонтилов в это время думал. Процесс размышления был похож на движение лодки в медленном, но неостановимом течении реки. Но сегодня был особый день — кончался шестидесятилетний цикл и, значит, он проснётся и пойдёт в то место, которое европейцы зовут глупым словом «Шамбала». Он не знал точно, зачем это надо мирозданию, но это было очень интересно. Про это можно было много думать, а потом думать про то, что он там увидит.
Он проснулся, не затратив на это никаких усилий, и некоторое время привыкал к свету.
Впрочем, солнце заходило, и на дацан стремительно наваливалась тьма.
Издалека звучала дурная музыка, лишённая гармонии.
Он с трудом отодвинул стеклянную раму и слез на пол со своего насеста. Ноги гнулись плохо, и сначала он шёл, держась за стену дацана.
Мир был точно таким, каким он представлял его. Все изменения были им давно предугаданы и обдуманы. Даже большой город на противоположном берегу не стал для него неожиданностью. И даже звук работающего дизеля.
По берегу кругами ездил трактор, в кабине которого сидели двое — мужчина и женщина. Лама смотрел не на них, а на звёзды.
Звёзд лама Ивонтилов не видел очень давно и отметил, что они чуть сместились в сторону. Конфигурация созвездий изменилась, и хоть он был готов к этому, всё равно удивился.
Надо было собираться в путь, и он встал, оправил халат и в последний раз взглянул на озеро.
В этот момент трактор подъехал к самой кромке берега, завис на мгновение и ухнул в воду.
Лама Ивонтилов посмотрел на всплеск с интересом. Так он в детстве смотрел на скачущие по воде плоские камешки, которые он и его друзья швыряли с берега.
Он подошёл ближе и увидел среди медленно расходящихся волн одну голову. Второй человек не показывался на поверхности. Да и тот, что сейчас жадно ловил ртом воздух, явно был не жилец — утопающий много пил, и лама чувствовал этот запах издалека, так же как чувствовал издалека запах снега на горных вершинах за горизонтом и запах трав у южной границы.
Лама Ивонтилов относился к смерти спокойно — он сам раньше часто рассказывал историю про молодую мать, у которой умер маленький сын. Она пришла к Будде, чтобы тот вернул мальчика к жизни. Тот согласился, но просил женщину принести горчичных семян из того дома, что ни разу не посещала смерть. Женщина вернулась без семян, но с пониманием того, что смерть — непременный спутник жизни.
Лама Ивонтилов не боялся ни своей смерти, ни чужой. Когда он лежал под землёй, он узнавал из движения ветров и колебания почвы то, что учеников его расстреливают, но это было частью жестокости мира. Сейчас он смотрел, как умирают два человека, которым никогда не достичь просветления.
Но всё же задумался.
И, подумав ещё немного, он спустился к воде и скинул халат. Первой он вытащил женщину — она была без сознания, и тащить её было легко. Когда он принялся за мужчину, то тот очнулся на мгновение и сильно ударил его по голове. Лама Ивонтилов погрузился в воду и почувствовал, как смертный холод пробирает его до костей.
«Кажется, жизнь не так бесконечна, как я думал, — с интересом обнаружил он. — Я, кажется, могу умереть прямо сейчас». Он висел под водой, как большая сонная рыба, а рядом медленно опускалось вниз, к мёртвому трактору, тело мужчины. Но всё же лама Ивонтилов, выйдя из оцепенения, схватил утопающего за ремень и потянул к себе.
Когда лама Ивонтилов положил мужчину и женщину рядом на береговой песок, то сразу понял, что они выживут. Однако с этими несостоявшимися утопленниками случилось странное превращение — немолодая женщина теперь выглядела как девочка, и выражение, свойственное девочкам, теперь проявилось на её лице, как тонкий узор на очищенном от грязи блюде. Молодой мужчина, наоборот, теперь казался дряхлым стариком, из тех, что бессмысленно бродят по базарам, пугая детей.
Но ноги ламы Ивонтилова подкашивались, и он почувствовал, что протянет ещё немного — и, вздохнув, пошёл обратно к дацану. Халат не согревал мокрое тело, и ламу Ивонтилова била крупная дрожь. Он с трудом забрался на свой насест и из последних сил задвинул стеклянное окно.
Никуда он не уйдёт, и придётся превратиться во что-то иное прямо здесь. Это даже ещё забавнее. На окно села ночная птица — лама Ивонтилов посмотрел ей в глаза, и птица развела крыльями: «Да, время умирать, ты угадал. Ничего не поделаешь». Пришла мышь, она как-то приходила к нему в земляную нору — лет шестьдесят назад, и тоже пискнула: «Ты прав, никуда идти не надо».
Мысли путались, и ему показалось, что он засыпает.

Через день Зон и Раевский прощались. Оба должны были улетать, но в разные стороны. А пока они сидели на берегу, наблюдая, как за ограду дацана заходят монахи с носилками.
— Наш старик, кажется, завонял. Вчера он как-то осел на своей скамеечке и протёк. Кажется, он совсем мёртвый.
— А откуда столько воды?
— Мы все состоим из воды, даже когда не пьём.
— Как ободняет, так и завоняет, — задумчиво сказал Раевский.
— Откуда это?
— Это из Достоевского. Знаешь, там умирает старец, которого все считают святым. А потом он начинает пахнуть, как пахнут все мертвецы, и над ним смеются — какая же святость, когда воняет. А потом оказывается, что дело не в этом. В общем, вопрос веры. Но тут всё другое.
Они смотрели, как ламу Ивонтилова выносят из монастыря, и процессия медленно поднимается в гору. Она была уже довольно далеко, но звон колокольчика, распугивающего злых духов, был явственно слышен.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

УШИ МЁРТВОГО ОСЛА


— Почему ты называешь его «осёл»? — спрашивает Пятачок. И сразу понятно, что ему страшно.
— Потому что теперь он осёл. Смерть не терпит уменьшительных суффиксов, — отвечает Пух.
Осёл лежит на том мосту, где они вчера ещё играли в пустяки. Кто-то положил его точно по центру — ни сантиметром ближе к какому-нибудь из берегов. Осёл лежит на мосту. Четыре сбоку, ваших нет. Вата лезет из брюха, и её шевелит ласковый ветерок.
Вода внизу несётся быстро и в ней мелькают крупные палки, хотя уже некто не играет в пустяки.
«Боже, как много ваты, — думает Пух. — И ведь он лежит тут давно, значит, ваты было ещё больше. Вопрос, у кого есть мотив, отпадает. У всех есть мотив, даже у Совы. Впрочем, у Совы всегда один мотив — хвост. И у меня есть мотив — я не любил этого старого дурака. Странные у него уши, я никогда не обращал внимания на их форму. А, может, осёл убит диким зверем? Слишком много ран на трупе, это почти как одна большая рана».
Пух знает одного зверя с большими когтями поблизости. Вату несёт ветер, ветер поворачивает от Севера к Западу, а затем к Югу, ветер поворачивает от Юга к Востоку и возвращается ветер на круги своя. Вата падает в воду, цепляется за кусты на берегу. А мёртвый осёл смотрит в серое небо пустыми глазами.
«Меня зовут Уинифред, а иногда зовут Эдуард, кто зовёт меня сейчас? Неужто мёртвый осёл» — Пух вздрагивает от этой мысли.
Пятачок недовольно произносит:
— Ты вообще меня слушаешь.
— Разумеется, и почему? — невпопад отвечает Пух.
— Никто не знает, почему.
Разговор зависает, но Пятачок вдруг продолжает:
— Я когда услышал, что Кристофер подружился с этим шведом, то сразу понял: добра не жди. От шведов и так-то добра не жди, а уж этот летун…
Они уже возвращаются домой, и Пух заходит к Пятачку, чтобы немножко подкрепиться. Первое, что он видит — ружьё, что раньше висело на стене. Теперь оно прислонено к комоду. Пух берёт его в руки и нюхает стволы — из обоих несёт горелым порохом. Пух оборачивается и видит белые от ужаса глаза Пятачка.
— Не хочешь же ты сказать, что…
Слова застревают во рту Пятачка, как сам Пух в дверях Кролика. У Кролика было алиби: Пух вчера застрял в его дверях. И Пятачок был там.
Но мысль, которая бродит в голове Пуха, шевеля слежавшиеся опилки, не исчезает. «Кто знает, что они делали, когда я отключился? У Кролика есть второй выход из норы. Да что там, у самого Пуха нет алиби, он не помнит, что было перед тем, как он застрял. Было очень весело, и осёл был там, вернее, тогда он был просто ослик. Иа-Иа зачем-то заходил к Кролику, и Кролик его выгнал.
«И у меня был мотив, большой пьяный мотив, я не любил осла», — повторяет он про себя.
На следующий день он понимает, что все врут, даже Кристофер Робин. Они отводят глаза, смотрят в пол. Но более того — и осёл не тот, за кого себя выдавал. Пух приходит к Кенге и слышит старую историю про осла. В молодости осёл похитил ребёнка кенгуру, одну из двух дочерей — прямо из сумки. Вторая, выжившая, до сих пор слышит голоса и признана невменяемой. Отец похищенной застрелился. Так что мотив — у всех.
Пух смотрит на сошедшую с ума крошку, её безумные скачки по комнате и соглашается, что у всех есть мотив.
Вечером он встречает Кристофера Робина. С Кристофером сейчас неприятный человек, видимо, тот самый швед, о котором рассказывал Пятачок.
Швед в клетчатой рубашке и штанах на лямках. Он называет себя Карлсон, и Пух злорадно думает, что имя шведу не положено.
— Малыш рассказал, что вы пишете стихи, — бесцеремонно говорит Карлсон.
«Какой Малыш? — недоумевает Пух, и вдруг догадывается, что «Малыш» — это Кристофер Робин. Вот оно у них как».
— Почитайте что-нибудь, — настаивает Карлсон. Но Кристоферу уже неловко, он тянет Карлсона прочь. Практически подлетев в воздух, Карлсон кричит, удаляясь: «Но в следующий раз — обязательно».
Пух заходит к Сове, и что-то в гостиной его настораживает. Точно — одна из фотографий над камином исчезла. Если бы композиция не была нарушена, то Пух бы не обратил на это внимания. А теперь он мучительно пытается вспомнить, что там было изображено.
Пух вспоминает это только у себя дома. Он, как наяву, видит перед собой выцветший снимок, на котором посреди буша лежит огромное тело мёртвого слонопотама. Сама Сова в кружевном чепце и переднике стоит на втором плане. А на первом, сидя на убитом звере — госпожа Кенга с двумя дочерьми, Пятачок в охотничьем костюме со своим ружьём и Кролик, которого будто только что выдернули из-за конторки. За ними стоят Кристофер Робин и этот Карлсон, только все выглядят на вечность моложе. На снимке нет только его — Пуха. Ну и осла, конечно.
Пух просит всех-всех-всех собраться у моста. Осёл по-прежнему лежит там. Вата разлетелась и кажется, что от мёртвого осла остались одни уши.
Пух обвиняет пришедших в мести и сразу же видит, что никто с ним не спорит, а все собравшиеся только печально смотрят на него, как на запутавшегося мальчика.
— Бедный мой маленький медвежонок… — произносит Кристофер Робин. — Ты всё перепутал. Мы не убивали Иа-Иа.
— Да кто же убил?
— Вы. Вы и убили-с, — включается в разговор Карлсон. Он приобнимает Пуха и вдруг резко встряхивает. Пока опилки в голове медвежонка ещё движутся, Карлсон ведёт его к мосту и с каждым шагом воспоминания становятся чётче. Опилки успокаиваются, и перед Пухом проносятся картины того дня.
Вот Пух читает стихи, вот Иа-Иа говорит что-то о силлаботонике. А вот Пух кидает в него пустой горшок.
Медведь кричит, что с такими ушами не стоит слушать поэзию. По крайней мере, его, Пуха, поэзию.
Пух видит себя над ослом и слышит свой голос (конечно, очень неприятный):
— Детей (молодые литературные школы также) всегда интересует, что́ внутри картонной лошади. После моей работы ясны внутренности бумажных коней и ослов. Если ослы при этом немного попортились — простите! Ругаться не приходиться — это нам учебный материал…
Он выплывает из своего воспоминания в реальность.
— Мы пытались помочь тебе, милый, — говорит Кенга. — Всё равно ведь он был ужасным существом.
— Признаться, мы всё равно убили бы его, но ты успел первым, — вторит ей Сова.
— Мне очень жаль, — говорит Пятачок. — Знал бы ты, чего мне стоило запихнуть тебя в кроличью нору. Я думал, там ты всё забудешь.
— Жаль-жаль, — шелестит в ответ Кролик. — Мы не хотели, чтобы ты так об этом узнал. Вернее, вспомнил.
— Мы вообще не хотели, чтобы ты узнал, — продолжает Пятачок. — Никто не ожидал, что ты попрёшься на мост.
— Ему надо побыть одному, — произносит Карлсон, обращаясь ко всем. И вот они уходят, оставив Пуха посреди поляны.
Но Карлсон вдруг оборачивается и бросает:
— Это всё стихи. Если бы вы, Эдуард-Уинифред, не писали стихов, ничего и не случилось бы.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


МИМИКА


Он испугался в жизни единственный раз (он же был первым) ― когда увидел склонившиеся над ним лица бабушки и дедушки.
В деревне был голод. Голод пришёл в деревню давно ― ещё не стаял снег, как жители подъели последние запасы, но и весна не принесла облегчения. Ели нераспустившиеся почки и древесную кору, сумасшедшая старуха скребла ножом по ларям, но в добыче было больше стружки, чем остатков муки. Первые смерти начались как раз весной, а когда солнце выжгло посевы, стало совсем невмоготу.
И вот в ночи он почувствовал рядом движение и перевалился на другой бок. В это мгновение он понял, что две фигуры встали по разные стороны от него, едва не соприкасаясь лбами.
Дедушка и бабушка смотрели на него с любовью, и вот это было самое страшное.
Не в том дело, что сейчас твоя жизнь прекратится, а в том, что твои близкие сделают это с этим выражением на лицах.
Он не видел, как сверкнул нож ― он и не сверкнул, нож был чёрный и ржавый, рука с ним только поднималась, когда был произведён резкий бросок в темноте. Вывернувшись из-под ножа, он вывалился с лавки на пол, спружинил, подпрыгнул и всем телом выбил дверь.
Дорога шла под уклон, к обрыву, и, разогнавшись, он очутился в воздухе. Воды он боялся, плавать не умел, но выбирать не приходилось.
На счастье, ещё в падении он приметил большое дерево, медленно плывущее по течению.
Видимо, оно рухнуло в реку с подмытого берега.
Он уцепился за ветки с зелёными листьями, мёртвые ветки, не знающие ещё, что они мертвы.
Можно было перевести дух и бездумно смотреть в небо. Там плыли мелкие, как горох, облака.
Нервное напряжение уходило, и понемногу он уснул.
Когда он очнулся, то увидел, что берега реки раздвинулись. Наверное, это была уже другая река, проглотившая его родную мелкую реку без имени. Но и имени этой большой реки он не знал, знать не хотел и повернулся, чтобы смотреть не в небо, а в воду.
Тогда он пришёл в ужас ― из воды глядел ужасный лик. Испытанный накануне ужас вернулся ― лицо, смотревшее на него снизу, было искажено гримасой любви, и, одновременно, вожделения и смерти.
Рыба, случайно вплывшая в его поле зрения, мгновенно окаменела и пошла на дно. Если бы он смотрел на отражение минутой дольше, то потерял рассудок, но судьба миловала его ― он снова впал в забытьё.
Через пару дней его вынесло к морю. Ещё не видя его, он почувствовал, как изменился воздух и вода.
Море было близко, но дерево застряло в одной из бесчисленных проток дельты, и пришлось самому выбираться на твёрдую землю. Он уже не боялся утонуть ― не потому, что вода перестала его пугать, а потому, что он видел своё отражение.
Наконец он увидел людей ― впервые за эти несколько дней.
За ними было лучше наблюдать, оставаясь в кустах. Это были не простые крестьяне, которых он видел раньше, а вооружённые мечами солдаты. Ими командовал высокий человек в плаще.
У берега стоял корабль ― большой и грозный, несравнимый с деревенскими лодками и плотами.
Он решил остаться в укрытии, но опять уснул, а проснувшись, понял, что это была плохая идея.
Теперь он находится в мешке.
Плескались волны, а вокруг мешка скрипело дерево.
Пленник находился на корабле, за жизнью которого нужно было подсматривать в дырочку. В мешке было много дырок, и, повертевшись, можно было увидеть всё. Рядом на палубе был утверждён сапог начальствующего человека.
Человек говорил кому-то:
― Это большая удача. Хорошо, что он спал лицом вниз, если бы наоборот, мы бы не смогли подойти. Я даже сейчас не верю в свою удачу. Это точно та самая голова?
― Сведения рознятся, господин, ― отвечал ему другой голос, дребезжащий и тонкий. ― Писали о таких головах у скифов, но они были большие, размером с быка или даже с дом. Они живут на перекрёстках дорог и своим дыханием сбивают с ног путников. Геродот утверждал, что иногда эти головы загадывают смертельные загадки, и никто не может их отгадать. Про эту голову или похожую на неё, писал Гервасий. Он сообщал, что некий рыцарь влюбился в царицу, и поскольку не мог насладиться блудом с нею, тайно познал её. От позора она умерла и была погребена, но в результате этого несчастья породила чудовищную голову. В час её зачатия рыцарь услышал голос в воздухе: «Порожденное ею погубит и истребит своим взором всё, что узрит». По истечении девяти месяцев рыцарь, открыв могилу, нашёл голову, но от лица её всегда отворачивался, и когда показывал её врагам, тотчас губил их вместе с городами. Но та ли это голова, может, это какая-нибудь другая, мне известно.
― Это легко проверить.
И властный голос произнёс гораздо громче:
― Поставьте пленного у борта.
Мешок, зашуршав, исчез, и короткий стон пролетел над палубой. Отяжелевшее тело ухнуло в морскую волну.
Мешок появился снова, а голос загремел наверху, не стесняясь радости:
― Запишите в книгу: в десятый день августа старший брат Готфрид фон Карлсон именем Господа пленил адскую голову и принёс её в дар Ордену.
Годфрид фон Карлсон ещё не раз доставал голову из мешка. Железные пальцы его перчатки впивались в сухую корку, по которой шли трещины.
Враги рыцаря умирали в муках, а голова закрывала глаза, чтобы не видеть ненужных подробностей.
Нрав рыцаря смягчился, когда он приблизился к Святой земле.
Рыцарь начал тосковать и проводил много времени в молитвах.
Голова жила теперь в тесном ларце лежа ничком. Былой хлебный запах из неё выветрился.
Однажды на море начался шторм, и владелец страшного лика вдруг почувствовал, что может повернуться. Кряхтя и скалывая корку, он перевернулся так, чтобы смотреть вверх.
Через некоторое время крышка ларца откинулась, и через мгновение Готфрид фон Карлсон перестал существовать. Другие руки захлопнули ларец, и сидящий внутри вдруг ощутил, что он снова, как в детстве летит.
Полёт был недолог, ларец упал в воду и мгновенно пошёл на дно.
Вальтер Ратенау замечал, что загадочная голова, слепленная китайцами, ворочается в своём ящике, и когда она обращает взор вверх, то происходят морские бури. Отец Климент, оставивший сочинение в двух томах «Плавание к Святой земле», утверждал, что голова изготовлена персами из глины, собранной в первом круге ада.
Лорд Эшби же в книге «Медуза: голова и плот» пишет, что сказки об адских головах распространены среди многих народов и даже античная история ― вряд ли самая древняя.
А Шмараков в «Невозможности латыни» подытоживает, что omnia in cineres vertunt praeter ignorantiam (всё превращается в прах, кроме невежества).





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ЦЫГАН

8 апреля

(семиструнка)


Я ждал Гамулина, а никакого Гамулина не было — встала у него машина на Егорьевском шоссе.
Вечер, как сонное одеяло, укрывал землю, и начал моросить осенний дождик. Мне надоело, стоя на обочине, держать над головой зонтик, и я пошёл через подлесок к станции, чтобы спрятаться под её худую крышу.
Там, у кассы, уже сидел один человек.
Старик в резиновых сапогах и хорошей спортивной куртке ждал чего-то на перевёрнутой плетёной корзине.
Я дал ему закурить, и мы молча стали смотреть на мокнущие пути.
Подошёл, пыхтя, дизель на Егорьевск, выплюнул рабочих, сразу севших в отправляющуюся мотодрезину, и какого-то похожего на цыгана туриста с разноцветным рюкзаком. Жаль, что не надо было мне на Егорьевск, совсем не надо.
Старик оглядел опустевшую платформу и засобирался.
— Не приехали? — спросил я.
— Кто?
— Ну, там… Ваши…
Но, оказалось, старик никого не ждал, а просто каждый день выходил на станцию, чтобы встретить поезд, а потом поглядеть, как он исчезает вдали. Он давно жил здесь, купив дом в товариществе садоводов, и даже подрабатывал там же сторожем.
Время сторожа было — с сентября по апрель, когда домики садоводов пустели. Тогда старик чувствовал себя настоящим хозяином необитаемого островка на просеке под линией электропередач.
— У нас места-то хорошие. У нас тут Ленин умер, — сказал старик веско.
Мы пошли по тропинке, что вела под мачтами ЛЭП к зелёному забору. Пахло осенней сыростью и мочёным песком прошлого, на котором так хорошо работает двигатель ностальгии.
Я воткнул посреди стола бутылку коньяка, припасённого вовсе не для этого случая. Но и хозяин, пошарив под столом, достал какую-то наливку ядовито-красного цвета.
Старик извлёк откуда-то два стакана — чуть почище для меня, а другой, с несмываемой чайной плёнкой, для себя. Мы выпили, каждый — чужого, и стали слушать нарастающий свист электрического чайника. Дождь разошёлся и уже вовсю барабанил по жестяной крыше.
Потом мы поменялись, и каждый выпил своего, а потом и вовсе перестали обращать внимание на принадлежность жидкостей.
Странный звук вдруг раздался где-то рядом, мне показалось — за калиткой, будто кто-то быстро перебрал гитарные струны — я с недоумением посмотрел на сторожа.
— А ты про потерянный слёт слыхал? — спросил он.
— В смысле? Какой слёт? Туристов?
— Ну, это только так называется — туристов. Никаких не туристов… Давай ещё выпьем, и я расскажу. Дело было так: один грибник пошёл как-то в лес, набрал немеряно опят, а потом понял, что заблудился, и настала ночь. Нечего делать, надо было устраиваться как-то в лесу, ждать рассвета, чтобы найти дорогу обратно. Тогда ведь народу было по лесам мало, дачников считай по пальцам, тропы сплошь звериные, а машина по лесным колеям раз в год проедет.
Только он собрался коротать ночь у костерка, как услышал неподалёку гитарный перебор и пение. Да такое чудное пение, что дух захватывает — про то, что всякой встрече суждены разлуки, и самолёт уже расправил крылья, чтобы унести суженого от любимой. Пошёл грибник на голоса и через некоторое время увидел слёт любителей пения под гитару. Вокруг горят костры, а у костров сидят люди, и всяк что-то поёт. Гудит, звенит над лесом гитара семиструнная, что иногда зовётся русской или цыганской, а ночь такая лунная, и вся душа полна предвкушением и любовью. Один парень про речные перекаты, другой про то, как спит картошка в золе, а третий про голубую ель. Несутся во все стороны песни, как птицы с дерева, вспугнутые детьми. И есть в них всё — и люди, идущие по свету, и песня шин, и боль расставания, и тревожность встреч.
Грибник остановился неподалёку и решил сначала осмотреться, ведь странный народ эти люди с гитарами, как ещё их тогда называли — каэспэшники. А отчего каэспешники, зачем слово такое гадкое — никто не знает.
Но дело, конечно, не в этом: грибник вдруг увидел у одного из костров девушку неописуемой красоты. Скрыть эту красоту не могла ни брезентовая штормовка, ни грубый свитер.
Пела девушка про то, что нет в сердце у цыган стыда, а поглядеть, то и сердца нет. И гитара у неё была старинная — с семью струнами. Но все помнят, что и цыгане считают такую гитару своей.
Грибник был человек средних лет, разведённый, и понял он, что, во что бы то ни стало, хочет познакомиться с этой девушкой. Ещё стоя за кустами, в отблесках костра, дал он себе слово жениться на этой красавице.
А ведь в ту пору жениться было не так просто, люди в очередь стояли, чтобы к свадьбе специальный талон получить — на пиджак, или, скажем, туфли-лодочки. Супруга в квартире прописывали, бюджет семейный начинали планировать и в профкоме не за одну, а за две путёвки драться. А это в два раза сложнее.
Но пролетела ночь, которая, как известно, нежна. Хоть костры и не думали гаснуть, люди уже разбрелись по палаткам. Грибник заметил, куда скрылась его певунья, и направился следом за ней.
Уже светало, как подкрался он к палатке, просунул голову и от ужаса пополз обратно на четвереньках. Всё потому что в большой палатке лежали вповалку мёртвые каэспэшники — у кого нет рук, у кого ног, а у кого и головы. Волосы зашевелились на голове у грибника, и он понял, что встретился ему на пути мёртвый слёт, о котором он как-то когда-то и от кого-то слышал.
Но понемногу грибник успокоился, а потом увидел и свою девушку. Лежала она в обнимку с гитарой, да такая красивая, что у грибника сердце чуть из груди не выпрыгнуло. Даже смерть не мешала этой красоте, чего уж там говорить о свитере и штормовке.
Поднял грибник девушку на плечо и зашагал к своему дачному дому. Семиструнную гитару он, впрочем, тоже не забыл. А как встречали его дачники, то он им отвечал, что это пьяная подруга его идти не может. Как настала ночь, девушка ожила и всполошилась:
— Ты с ума сошёл?! Куда ты меня притащил? Ведь сейчас придут к тебе, в твой дурацкий домик, мои друзья, лесные братья, зарубят тебя туристскими топорами да истычут кольями от туристских палаток. Отпусти меня обратно!
Но грибник был непреклонен, только, бормоча, обещал жениться и приносить домой всю свою небогатую зарплату.
Однако только он это произнёс, как его дверь затрещала под ударами незнакомцев. И вот к нему в домик вломились крепкие бородатые ребята в ветровках с топорами и гитарами в руках. Начали они бить хозяина, а один ему даже обухом рёбра пересчитал.
Очнулся он на утро — всё в доме поломано, а рядом никого нет. Отёр кровь, умылся и думает:
— Нет уж, слово комсомольское дал, от своего не отступлюсь. Видать, это испытание для моей любви, надо только что-то придумать, чтобы эти каэспэшники в дом не пролезли. Заколотил крест-накрест окна, дверь усилил, да и отправился снова в лес.
Но ничего не вышло — не помогли доски на окнах, ни запоры на двери. Снова вломились к нему мёртвые каэспешники и избили до полусмерти. В этот раз, правда, один бородач сказал ему с сожалением:
— Жаль тебя, парень. Видно, и человек ты неплохой, и смерти не боишься, но пропадёшь от любви, коли не отступишься.
Однако всё равно они унесли свою подругу петь песни о цыганском сердце.
На третий день пошёл грибник на хитрость: стал он плутать по лесу, сбивать со следа, да и залез в чужую пустующую дачу. Зажёг там свечки, запалил лампаду под какой-то старушечьей иконой, а сам, для верности, взял в руки другую.
Под самое утро всё равно нашли его мёртвые каэспешники, но бить не стали. Велели повесить портрет на стенку, а самому слушать.
— Два раза испытывали мы твою любовь, — сказали они ему. — Но есть ещё и третий раз. Выбирай, парень свою судьбу, хоть, по совести сказать, выбирать тебе нечего. Не было раньше такого, что живой человек на мёртвом женился, а мёртвая замуж за живого шла. Никогда ещё женщина с гитарой за нормального мужика не шла. Но всё Бог ведает, а чудеса в руце божией зажаты. Пока ты дрожишь и ждёшь, что будет, мы тебе расскажем нашу историю: случилось с нами вот что: много лет назад поехали мы на гитарный слёт, пели и пили, веселились, но в какой-то момент заснули у костров. А двое наших пошли в соседнюю деревню за водкой и подрались там с местными. Подрались так крепко, что тамошнего тракториста нашли поутру мёртвым. Тогда взяли колхозники косы да дреколье и пришли к нашей стоянке. Так и стал наш слёт мёртвым. С тех пор видят мёртвый слёт в разных местах — то на Нерской, то в Опалихе, то в Снегирях, то на Наре. С тех пор и не знают наши души покоя, и только гитара умаляет нашу боль по ночам.
Ты, мы видим, хоть и комсомолец, но Бога боишься. Похорони нас, прочитай Псалтырь над могилой и тогда живи себе спокойно. Это тебе третье испытание, самое главное — потому что настоящая любовь не та, что ведёт тебя к смерти, а та, что позволит тебе остаться человеком, а твоей возлюбленной — успокоить свою душу.
Ну, грибник так и сделал — похоронил каэспешников и прочитал над ними Псалтырь, который нашёл всё в том же заброшенном дачном доме. Да только девушку с гитарой хоронить не стал, да и отпевать, понятно, тоже — самому, дескать, пригодится. А любовь моя такова, решил грибник, что мне всё равно — мёртвая моя любимая или живая. И подумал грибник, что уж теперь настанет для него счастливая пора, но не тут-то было.
Ожила она ночью, да и заплакала:
— Что ты наделал? Не послушался ты моих друзей, да на нас обоих беду навёл. Не будет мне теперь покоя навек, да и тебе счастья не видать. Будем мы с тобой теперь души людские губить и рушить чужие жизни.
Так и вышло…

Вокруг нас клубилась туманом ночь. Вдруг рассказ старика прервался, потому что в другой комнатке его домика снова раздался звон гитарной струны. Пронеслись окрест над местами, где умер Ленин, звуки тональности, именуемой «ля-минор», и снова всё стихло.
Старик посмотрел мне в глаза:
— Жена играет. Днём стесняется, а по ночам — ничего.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел