Category: производство

Category was added automatically. Read all entries about "производство".

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ МЕТЕОРОЛОГА

23 марта

(хорошая погода)



— Папа… Папа… Папа… — Сын не унимался, и Сидоров понял, что так просто он не уснёт.
Дождь равномерно стучал по крыше, спать бы да спать самому, но сын просил сказку.
— Про гномиков, пап, а? Про гномиков? — Сидоров прикрутил самодельный реостат на лампе и вздохнул. — Ну вот слушай. Жил один мальчик на берегу большого водохранилища… Водохранилище было огромным — недаром его звали морем. Горы на другом берегу едва виднелись, но мальчик никогда там не был.
Он почти нигде не был.
— Я тоже нигде не был, — сказал сын из сонного мрака.
— Ты давай, слушай, — сурово сказал Сидоров, — сам же просил про гномиков.
— А будут гномики?
— Гномики обязательно будут. Мальчик жил на берегу… Так… Мать уехала из посёлка давно, и мальчик жил с отцом. Отца за глаза звали Повелителем вещей, оттого что отец работал ремонтником — и чинил всё. Сейчас он сидел в пустом цеху и возвращал к жизни одноразовые китайские игрушки, оживлял магнитофоны и автомобили, ставил на ножки сломанную мебель, паял чайники и кастрюли.
Много лет назад, когда посёлок возник на берегу водохранилища, там одновременно построили завод. Времена были суровые, и строительством завода ведал сам Министр Нутряных Дел и ещё двенадцать академиков. Завод получился небольшой, но очень важный. На этом совсем небольшом заводе много лет подряд делали очень большую Ракету. Посёлок тогда был не то, что сейчас, — куда больше и веселее. Два автобуса везли людей на завод, а потом обратно. В кинотеатре крутили кино — по утрам за десять копеек детское, а вечером, за рубль, — интересное.
Мальчик это помнил плохо, может, это были просто чужие рассказы, превращённые в собственную память, — ему казалось, что он вечно сидит в своём доме, обычной деревенской избе на окраине посёлка. Правда, печь давно не топилась — и тепло, и огонь давал газ. Жизнь давно изменилась — и в доме редко пахло своим хлебом.
Но потом оказалось, что Ракета не нужна или она вовсе построена неверно, и люди разъехались кто куда. Дома опустели, а саму Ракету разрезали на несколько частей. Из одного куска сделали козырёк над входом в кинотеатр, да только фильмов там уже не показывали.
— А у них были Испытания? — перебил не к месту сын.
— Конечно. Испытания — очень важная вещь, без них ничего работать не будет, — ответил Сидоров, а про себя подумал, что часто — и после. Он хлебнул спитого чая и продолжил: — На заводе осталось всего несколько людей, и среди них — Повелитель Вещей. Он привычно ходил на завод, а в выходные исчезал из дома, взяв рыболовную снасть.
Повелитель вещей замкнулся в себе с тех пор, как уехала жена.
Мальчика он тоже не жаловал — за схожесть с ней.
А вот на рыбалке было хорошо — хоть никакой рыбы там давно не было.
Нет, посёлок, стоявший на мысу, издавна славился своей щукой, сомом и стерлядью. Объясняли это идеальным микроклиматом, сочетанием ветров и холмов, приехали даже учёные-метеорологи и уставили весь берег треногами с пропеллерами и мудрёными барометрами. Но потом, когда начали строить Ракету, метеорологов выгнали, чтобы они не подсматривали и не подслушивали.
К тому же одну важную и ужасную деталь для Ракеты при перевозке уронили с баржи в воду. И деталь эта была до того ужасна, что вся рыба ушла от берега и рядом с посёлком теперь не казала ни носа, ни плавника.
Впрочем, в обезлюдевшем посёлке никому до этого не было дела.
Повелитель вещей просто отплывал от берега недалеко и смотрел на отражение солнца в гладкой солнечной воде. Возвращаться домой ему не хотелось — дом был пуст и разорён, а сын (он снова думал об этом) слишком похож на бросившую Повелителя Вещей женщину.

Когда отца не было, Мальчик слонялся по всему городу — от их дома до свалки на пустыре, где стоял памятник неизвестному пионеру-герою.
Однажды мальчик нашёл на этом пустыре военный прибор, похожий на кастрюлю. Мальчик часто ходил на пустырь, потому что там, у памятника безвестному пионеру-герою, можно было найти много странных и полезных в хозяйстве вещей. Но этот прибор был совсем странным, он был кругл и непонятен — даже мальчику, который навидался разных военных приборов. Можно было отнести его домой и отдать отцу, но мальчик прекрасно знал, что нести военный прибор в дом не следует, поэтому он положил кастрюлю на чугунную крышку водостока.
Тогда он стал представлять, как увидит гномиков.
Но только он отвернулся, чтобы открыть дверь, как услышал за спиной писк.
Бесхозный драный кот гонял военную кастрюлю по пустынной улице.
От кастрюли отвалилась крышка, и из её нутра жалостно вопили крохотные человечки.
Мальчик кинул в кота камнем, и тот, взвизгнув, исчез.
Содержимое кастрюли высыпалось в пыль и стояло перед мальчиком, отряхиваясь.
Мальчик хмуро спросил:
— Ну, и кто будете?
Он привык ничему не удивляться — с тех самых пор, как из недостроенной Ракеты что-то вытекло, и несколько рабочих, попавших под струю, заросли по всему телу длинным жёстким волосом.
Ответил один, самый толстый:
— Мы — ружейные гномы. Есть у нас химический гном, есть ядерный — вон тот, сзади — который светится. Много есть разных гномов, но название всё равно неверное. Лучше зови нас «технические специалисты». Много лет назад мы были заключены в узилище могущественным Министром Нутряных Дел, и с тех пор трудились не покладая рук. И вот, мы на свободе, наконец, и даже избежали зубов этого отвратительного подопытного животного.
— Ну а теперь я вас спас, и вы мне подарите клад?
— Мальчик, зачем тебе клад? В твоём городе золото с серебром хрустит под ногами, а на свалке лежит химическая цистерна из чистой платины. Мы, правда, можем убить какого-нибудь твоего врага.
— У меня нет врагов, — печально ответил мальчик, — у меня все враги уехали. У нас вообще все уехали.
Технические специалисты согласились, что это большой непорядок — когда нет настоящих врагов.
Каждый из них мог легко передать мальчику свой дар, но дар этот был не впрок. Гном с ружьём мог только научить стрелять, гном с колбой мог научить смертельной химии, гном с мышкой — смертельной биологии, лысый светящийся гном вообще не мог ничему мальчика научить, потому что только трясся и мычал.
Правда, оставался ещё один, самый неприметный, с зонтиком.
— А ты-то за что отвечаешь?
— Я отвечаю за метеорологическое оружие. Правда, в меня никто не верит, оттого я такой маленький…
Но мальчик уже зажал его в кулаке и строго посмотрел в маленькие глазки:
— Ты-то мне и нужен.

Суббота началась как обычно. Отец собрал удочки, но только отворил дверь, как порыв ветра кинул в дом мелкую дождевую пыль.
Погода стремительно менялась, и отец удивлённо крякнул, но отложил снасть и принялся за приборку. Мальчик таскал ему вёдра с водой и подавал тряпки.
И в воскресенье стада чёрных туч прибежали ниоткуда, и, наконец, в воздухе раздался сухой треск первого громового удара.
На следующей неделе рыбалка опять не вышла — погода переменилась за час до выхода, и отец, вздохнув, снова поставил удочки к стене.
Так шло от субботы к субботе, от воскресенья к воскресенью — отец сидел дома.
Сначала они с сыном как бы случайно встречались взглядами, а потом начали говорить. Говорили они, правда, мало — но от недели к неделе всё больше.
Вдруг оказалось, что Ракета снова стала кому-то нужна, и в посёлок приехали новые технические специалисты — нормального, впрочем, роста. Первым делом они оторвали от заброшенного кинотеатра козырёк и отнесли его обратно за заводской забор. Съехались в посёлок и прежние люди — те из них, что помнили о микроклимате, изрядно удивились перемене погоды.
Погода портилась в субботу, а в понедельник утром снова приходила в норму.
Сначала природный феномен всех интересовал. Первыми приехали волосатые люди с обручами на головах и объявили посёлок местом силы. Но один из них засмотрелся на продавщицу, и против него оборотилась сила двух грузчиков. За волосатыми людьми появились люди с телекамерой.
Красивая девушка с микрофоном снялась на фоне памятника пионеру-герою и сразу уехала — так что парни у магазина не успели на неё насмотреться.
Приезжали учёные-метеорологи, измеряли что-то, да только забыли на берегу странную треногу.
Так всё и успокоилось.
Погода действительно отвратительная — ни дождь, ни вёдро. То подморозит, то отпустит. И, главное, на неделе всё как у людей, а наступят выходные — носа из дому не высунешь.
Но все быстро к этому привыкли. Люди вообще ко всему привыкают.
Мальчик сидит рядом с отцом и смотрит, как он чинит чужой телевизор.
Повелитель вещей окутан канифольным дымом, рядом на деревяшке, как живые, шевелятся капельки олова. Телевизор принесли старый, похожий на улей, в котором вместо пчёл сидят гладкие прозрачные лампы. Внутри ламп видны внутренности — что-то похожее на позвоночник и рёбра.
Недавно отец стал объяснять мальчику, что это за пчёлы.
Но мальчику больше нравилось, когда отец чинит большие вещи. Тогда можно было подавать ему отвёртки и придерживать гайки плоскогубцами.
Жизнь длилась, на водохранилище шла волна, горы на том берегу совсем скрылись из виду, а здесь, хоть ветер и выл в трубе, от печки пахло кашей и хлебом.

Сидоров понял, что он давно рассказывает сказку спящему.
Сын сопел, закинув руку за голову.
Сидоров поправил одеяло, хозяйски осмотрел комнату и вышел курить на крыльцо.
Дождь барабанил по жести мерно и успокаивающе, как барабанил, не прерываясь, уже десятый год после Испытаний. За десять лет тут не было ни одного солнечного дня.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РЫБАКА

второе воскресенье июля

(царь рыб)





— Вот ты знаешь, рыбу выбрать — это как жену выбрать, — Шеврутов хитро поглядел на меня и положил перед собой судака.
Хрустнули кости, и судачья голова отлетела с разделочной доски точно в мешок с мусором.
— Ты можешь выбрать себе геморрой, а можешь земное счастье, и никто не знает, что для кого счастье, а что геморрой. А можешь выбрать снулую рыбу, пустую и никчемную, можешь получить от судьбы ледяную рыбу, прозрачную гостью южных морей. Тебе скажу как аквариумист со стажем, что правил общих нет.
Над нами действительно высились железные стеллажи со снующими рыбками. Стучали компрессоры на балконе, в воде что-то булькало, и даже, кажется, кто-то бил хвостом.
Шеврутов любил рыб и сам понемногу становился рыбой. Он ел рыб, разводил рыб, кормил рыб и жил рыбами. Тайными тропами к нему приезжали люди за редкостями, с ненадёжными людьми встречались посредники.
Он давно стал тайным магистром ордена аквариумистов.
Я приехал к нему с вечера, чтобы потом утром выехать на рыбную ловлю. Как настоящий тайный магистр, Шеврутов имел занятия, которые не мог передоверить никому.
Тайное рыбное место, вот что ждало его завтра. И в знак особого доверия он взял меня — зачем, можно было только гадать. Сейчас, когда мы сидели под сенью чёрной аквариумной воды, в световом кругу маленькой лампы, я думал, что тайному магистру всё-таки хочется славы.
Если найдётся кто-то, кто расскажет о нём, очарованный тайнами и сказками, то пусть это буду я.
Самые знаменитые разведчики — это разведчики провалившиеся, говорили мне коллеги.
Если судьбе нужно раскрыть тайну магистра, то я буду её, судьбы, орудием — всю жизнь я занимался созданием репутаций.
Толстосумы и политики с жирными глазами, журналы-однодневки и химические заводы (восемь труб, дым-отрава шести цветов и кипящая от стоков даже в мороз речка) — мы занимались всеми.
Что уж до Шеврутова, то мы были знакомы давно — я бы согласился ехать с ним в любом случае.
— А жёны, — сказал Шеврутов, — те же рыбы. Их нужно хорошо кормить и чаще менять воду.
Мы выпили странной китайской водки — со вкусом рыбьего клея.
Спалось плохо — жужжал над головой демисезонный комар, что завёлся в шеврутовском доме от сырости. Однажды, на старой квартире, к нему пришёл сосед снизу, жалуясь на шум компрессора. Прямо в прихожей он увидел, что над его квартирой зависло полторы тонны воды — он ещё не видел всего шеврутовского водяного царства. Сосед изменился в лице и решил не жаловаться, а тихо молиться вышестоящей власти — чтобы та усмирила промежуточную власть третьего этажа и оттянула потоп.
Теперь Шеврутов жил на первом этаже старинного дома с сохранившимся на фронтоне гербом неизвестного дворянина и пентаграммой Осоавиахима над единственным подъездом.
Перед сном я долго курил, пытаясь понять выбор этого человека — я собирался уйти из рекламы, скучал и ленился дома. Шеврутов спал сном праведника. Я перелез через провода и трубки на цыпочках, миновал его кровать и пошёл в прихожую, чтобы проверить кое-что из собранного нами на завтра.


Мы выехали в утренней темноте. Мусор кривых переулков хрустел под колёсами, большую машину качало на ухабах. Шеврутов рассказывал, как много лет назад один молодой человек пришёл к нему просить денег. Молодой человек проиграл грузинам в карты свою квартиру, а время было горячее, как пистолетный ствол после стрельбы.
Шеврутов не дал молодому человеку денег, он рассказал ему секрет выращивания стеклянного окуня. Скоро тот расплатился с долгами, поднялся круто и быстро, а потом следы его потерялись. Но раз в год курьерская служба бренчала ящиком французского коньяка у дверей Шеврутова.
Мы разогнались по серому утреннему проспекту, затем свернули от него в промзону. Мелькнула огромная гармоника цементного элеватора, страшные птицы речных кранов, и вот уже мы ехали мимо неосвещённого берега реки.
Странный запах вдруг ударил в ноздри. Я заёрзал на сиденье — было такое впечатление, что у меня на ботинках вдруг оттаяло прилипшее дерьмо.
— Не мучайся, — Шеврутов заметил это моё движение. — Тут всегда так. А кто живёт, давно уже привыкли. Даже не замечают, сидят на лавочках, целуются. А знаешь, что тут было во время войны? Там дальше — нефтеперегонный завод, его немцы бомбили до сорок третьего года. Так тут был фальшивый факел, который отвлекал бомбардировщики на себя.
Я представил себе, как «Хенкели» заходят на цель, как отделяется от каждого из них две тонны бомб и фонтаны говна поднимаются над поверхностью канализационных отстойников. Я представил себе и этот звук, воющий, ноющий звук падающей взрывчатки и чавканье фильтрационных полей.
От этой воображаемой фантастической картины меня отвлёк Шеврутов. Он остановил машину рядом с небольшим проломом в бетонной стене — я вылез наружу, ёжась от утренней сырости. Тайный магистр вынул из багажника чехлы и жужжал молниями на них.
Наконец, он достал несколько блестящих странных предметов и запер машину.
Мы шагнули в проём, как десантники шагают в пустоту за бортом.
Дальше тропинки не было — Шеврутов шёл в утренних сумерках по одним только ему известным приметам. Я иногда утыкался ему в спину, иногда отставал на несколько шагов и видел, как дорогое чёрное пальто метёт глину.
Рядом под поверхностью мрачных луж шла загадочная внутренняя жизнь. Как в гигантском аквариуме, что-то булькало, ухало. Над жидкостью в лужах поднимался пар, курились дымки близко и далеко в этих полях.
— Ты не думай, настоящие поля аэрации дальше, а здесь старая зона… Так вот, — продолжил Шеврутов какую-то фразу, начало которой я упустил. — Рыба здесь особенная. Начало здешней рыбе положили бракованные телескопы, которых лет пятьдесят назад спустил в унитаз аквариумист Кожухов. Он вывез свою коллекцию из Берлина в сорок шестом. Я видел эти аквариумы — увеличительные вставки в стёклах, бронзовая окантовка с орнаментом… Когда его пришли брать в пятидесятом, дубовая дверь продержалась ровно столько, сколько понадобилось Кожухову, чтобы спустить последнюю рыбу в канализацию.
Но сейчас у нас другая радость — наша рыба очень живуча. Мои продавцы возили её в пластиковых мешках с кислородом по всей Европе. Переезд до Парижа ей совершенно нипочём. И это не самое интересное. Мне мутанты не интересны, мутанты нежизнеспособны и мрут, как первый снег тает. Мне интересны новые виды.
Я тебе покажу совершенно иное…
Мы прошли криво погрузившийся в лужу трактор с экскаваторным ковшом и заброшенное бетонное здание. Дальше начинался лес ржавой арматуры и странные постройки без крыш.
— Вот, можешь поглядеть. Спустись по ступенькам, пока я сачок свинчиваю. Подивишься.
Я начал спускаться по обнаружившимся ступенькам мимо забора из сетки-рабицы. Рядом с кроватной спинкой, вросшей в землю как поручень, начиналось небольшое озерцо. Вода в нём, или то, что было водой, стояло ровно и неподвижно. Если бы озерцо возникло из бомбовой воронки военных времён, то я не удивился бы.
Я наклонился к воде, чтобы разглядеть новый аквариумный вид, составивший Шеврутову славу.
Но никто не роился в этой неожиданно прозрачной воде.
Роиться там было некому.
Огромный глаз глядел на меня оттуда бесстрастно и мудро. Огромное существо изучало меня, как червяка, зашедшего на обед. Царь рыб ждал гостей в своей страшной глубине.
Я отшатнулся и сделал несколько шагов по ступенькам вверх. Там уже стоял Шеврутов. Неожиданно он толкнул меня в грудь.
— Ну, что стоишь. Иди, прыгай.
— Ты что? — шепотом спросил я и прибавил ещё тише: — Ты с ума сошёл?..
— Давай, давай, — толкал меня вниз Шеврутов. — Нечего тут…
Схватившись за ржавую кроватную спинку, я пытался отпихнуть аквариумиста.
Шеврутов печально достал из кармана пистолет ТТ, показавшийся мне отчего-то гораздо большего размера, чем на самом деле.
— Ну, давай, давай — а то он мертвечины не любит. Он тебя сам выбрал, он всегда сам выбирает.
Глаз теперь приблизился к поверхности и бесстрастно смотрел на меня.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ



…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним ― сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.
Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:
― А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?
Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.
За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными ― даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара*, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.
Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.
Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.

Новый градоначальник появился в городе странным образом ― не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.
Впрочем, горожане видали и не такое ― вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда был с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.
Но Карлсон ― так звали нового хозяина города ― всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.
Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».
Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.
Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».
Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.
Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.
Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон ― швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, ― и отправили сюда.
И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.
Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые ― таких не бывало, ― а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.
И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.
Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.
Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, ― варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины ― и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.
Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.
Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:
― Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!
Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.
Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи ― «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».
Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:
― Мадам, давайте знакомиться!..
Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.
Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.
Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.
Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, ― говорилось в том указе, ― не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.
Со стороны было совершенно непонятно ― то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.
При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.
Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.

Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино ― как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».
И он был чертовски прав. Народ возмутился.
Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.
― Погоди-ка! ― бормотали они. ― Ужо!
Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:
― А зачинщики где?
Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.
Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»
Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами ― во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.
― Что, недовольны? ― спросил Карлсон.
― Довольны, батюшка, всем довольны, ― отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.
― Нам всё что хошь ― божья роса! ― подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.
― Тьфу на вас! ― тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.
Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.
Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.
Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РАБОТНИКОВ ЛЕГКОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ
Второе воскресенье июня

- Хорошо Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще?
- Вот это называется спросить основательно! - расхохотался Галуэй.
Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:
- Разве я прорицатель? Все вы умрёте; а ты, спрашивающий меня, умрёшь первый.
При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой.
Александр Грин. «Золотая цепь»

Раевский приехал на фабрику в город, который раньше считался городом женщин. Казалось, что и рождаются тут только девочки — но с тех пор отсюда бежали почти все: и мужчины, и женщины.
Фабрика умирала — кончились двести лет её жизни, и пришло её время.
Собственно она уже умерла, но готовились официальные похороны — из активов были только старые корпуса, стоявшие над рекой.
Зато долги фабрики высились горой — как мусор на её дворе.
Часть долгов, даже большая часть, принадлежала хозяевам Раевского, и ему нужно было понять, засылать сюда падальщиков, или дать всему этому добру обратиться в прах и тлен, уйти обратно в русскую землю.
Фабрика стояла в сером тумане, поднимавшемся от реки — настоящий старый кирпич, корпуса — как красные корабли индустриальной революции. Крепость женского царства с чугунными лестницами и огромными окнами.
Большая часть корпусов пустовала, а половина оставшегося была сдана под склады.
Да и склады тут были никому не нужны. Кончился завод этого мира, хоть эта фраза и напоминала каламбур. Моногород умирал, а раньше-то его населяли бодрые невесты-ткачихи. Раевский ещё помнил анекдоты про этих ткачих, и то, как одноклассники шёпотом говорили, что если приехать сюда в одиночку, то тебя обязательно изнасилуют. Вот как приедешь, зайдёшь в подворотню, и там...
Все мальчишки втайне мечтали об этом.
И вот, спустя двадцать лет, он приехал — мародёром на кладбище.
Время было иное, не до ткацких машин.
Улицы были пусты, на площади перед гостиницей был памятник 8 марта — гигантская восьмёрка, с неразличимыми в бурьяне буквами рядом. Праздник состарился так же, как и памятник, и из окна номера, уже в ракурсе сверху, Раевский увидел воронье гнездо на верхушке цифры.
Гостиница тоже состарилась, о былом великолепии напоминала только огромная мозаика в холле.
Там был Пушкин и ещё много странных фигур.
Космонавт обнимался с ткачихой, но почему-то им угрожал тонкой шпагой человек, похожий на генералиссимуса — но не Сталина, а Суворова. Объяснения этому не было, и изображенные вокруг в изобилии станки ясности не добавляли.
В остальном всё было ожидаемо.
Ни в какую подворотню заходить было не надо.
В самой гостинице ему несколько раз позвонили с предложением отдохнуть.
Он дежурно ответил, что и не напрягается.

На фабрике он имел дело с начальницей, и, было, подивился, что в этом городе остались деятельные начальницы — но нет, эта женщина тоже готовилась к отъезду. Всё было более или менее ясно, можно было садиться за отчёт, но ему хотелось под конец погулять по этому мистическому городу из его детских снов.
Мимоходом он спросил о Пушкине, и, заодно — о женщине с космонавтом.
— Ах, это? — пожала плечами начальница. — Ну, говорят, у нас останавливался Пушкин. По крайней мере, нет свидетельств, что не останавливался.
— Невеста, да… Понимаю.
— Нет, невеста — это другой Полотняный завод, в другой области. А у нас — просто останавливался. Тут в любой может течь его кровь.
— А космонавт — это Терешкова?
— Какая Терешкова? Да это и не космонавт вовсе! Это давняя история, наша легенда, можно сказать. Работница из крепостных полюбила статую. В общем, у них ничего не вышло, все умерли, как в фильме говорили.
— А Суворов там при чём?
— Суворов? А, нет, это не Суворов. Это граф Строганов, основатель фабрики — нашей и ещё двух поблизости. Ревновал крепостную к статуе. Статуя ожила и... Ну, благодаря любви статуя ожила, и возник любовный треугольник. Только с поправкой на крепостничество — у нас ведь ткачество ещё при крепостном праве возникло.
Раевский согласно покивал, хотя ему было плевать на даты. Ему был более интересен вырез в блузке начальницы, довольно рискованный. «Такая нигде не пропадёт», — решил он.
Она между тем перешла на другое:
— Но я вам больше скажу: у нас любовь к неодушевлённому всегда в чести была. Мужчин мало, железо в цене. В двадцатые годы был у нас такой поэт Владимир Стремительный, написал поэму о том, как ткачиха женилась на станке... Или не женилась, вышла замуж... То есть, именно женилась — она ведь была главная, а не он. Одним словом, у них точно была любовь со станком. Это модно тогда было — новая жизнь, новые понятия. Демьян Бедный хвалил.
Раевский не к месту, но про себя вспомнил, что фамилия Демьяна Бедного была — Придворов.
— И что с ним потом стало? С поэтом? — спросил он.
— Русская болезнь, — ответила собеседница. — Спился, замёрз прямо тут, у забора фабрики.
Раевский сочувственно покачал головой.
— Давайте я в архив загляну. Просто так, из любопытства.
— Мешать не буду, да только нет там ничего — всё украдено до вас.
И она как-то особенным образом подмигнула Раевскому, да так, что он поверил — с такой нужно осторожнее заходить в подворотню, ещё неизвестно кто кого.

Он ступил в архивное помещение, как в музей. Пол был чугунный, и его шаги по металлу гулко отдавались под потолком.
— Будем сдавать в городской архив, — сказала, глядя в пол, смотрительница. — Три года уже прошло. Но у нас тут ещё пожар был...
Последняя фраза прозвучала как оправдание. Раевский знал, что архивы часто горят перед акционированием или банкротством.
Смотрительница была так стара, что Раевский боялся, вдруг она прямо сейчас мирно скончается, не завершив фразы.
Раевский на её глазах раскрыл наугад какое-то дело, и оттуда посыпалась бумажная труха.
Старушка, казалось, этого вовсе не заметила.
Несколько веков в России мыши грызут документы — иногда избирательно, а иногда вот так.
Но оказалось, что ещё тут нет света.
— А без электричества-то и поспокойнее, — философски заметила смотрительница. — Пожара-то не будет. Ну, или — наверное, не будет.
Раевский всё же пришёл сюда на следующий день. Старушку он оставил в её закутке, а сам, безжалостно разваливая стопки личных дел (на пол лезли листы с фотографиями навсегда испуганных ткачих), прошёл, как сверло, через шестидесятые и пятидесятые, а потом продрался через военные годы и индустриализацию.
Наконец, появились папки с ятями, акты о поставке немецких машин, разумеется, без перевода, и, вот, он нашёл сундук совсем давних времён.
Крышка откинулась, и на Раевского пахнуло запахом прелой бумаги. Тут кто-то уже побывал, но явно ничего не взял — ящик был по-прежнему полон. Дневники неразборчивым почерком, связки непонятной переписки, стопка судебных решений. Можно было возиться с этим года два, — оценил фронт работ Раевский и наугад взял две книги в кожаных переплётах.
Вечером ему снова позвонили бывшие ткачихи, и он честно рассказал о том, что он утомился и больше развлечений его интересует история любви ткачихи к металлическому человеку.
Собеседница, на удивление, не огорчилась и пообещала рассказать подробности.
«Не так, так этак», — подумал Раевский о чужом заработке.
Они встретились в холле, и женщина внезапно оказалась милой.
Раевский повёл её в гостиничный ресторан и под харчо слушал там рассказы о городской жизни, на удивление забавные. Ему мешало только одно — тоска в её глазах, которые беззвучно говорили: «Увези меня отсюда, буду тебе ноги мыть и воду эту пить».
Непонятно, откуда в памяти приблудилась эта фраза, но она точно описывала ресторанное наблюдение.
Он чудом вспомнил про романтическую историю прежних времён и спросил о ней в самый последний момент.
Ткачиха махнула рукой.
— Так у нас даже спектакль был, я там Алёнушку играла. Я заводная была.
«Заводная, — подумал Раевский. — Заводная, верю». «Bitch with a key», — как говорил его партнёр-экспат, особо относившийся к этому женскому качеству. «Но что за Алёнушка? О чём это она?»
— Она крепостная была у графа, полюбила робота, а он её. Ну а граф был против и убил обоих.
— И робота убил?
— Ну, разобрал на части.
— А, нормальное дело. Век такой был.
— Ужасный век, ужасные сердца...
Эта цитата в её речи казалась неуместной, будто бы дачный сторож заговорил по латыни. Видимо, здесь они ставили пьесы не только о русских крепостных.
— У нас даже настоящий робот был, — продолжила она. — Граф действительно роботов собирал.
То есть, это не статуя была, а механический человек, автоматон. Раевский представил себе графа с паяльником, но оказалось, что всё проще — граф собирал по всей Европе механические существа. Все доходы от мануфактуры шли на эту забаву, и управляющие только крутили головами. У графа завёлся целый зверинец — механический кот, который, давно обездвиженный, хранился в местном музее; цыплята, ходившие за курицей; ласковая собачка, виляющая хвостиком (хвост утрачен), и несколько разнополых пастухов и пастушек, вывезенные из Европы.
«Точно так, — подумал Раевский. — Блоха попадает на русскую землю, её признают несовершенной и тут же перековывают. Блоха после этого не дансе, кот облез, хвост утрачен».
— Стоп. Что значит настоящий?
— Ну, с тех времён робот, только не работает. Мы его на сцену вывозили и поднимали руку верёвочкой — там ведь начинки никакой не осталось.
Вечер закончился так, как и полагается в таких случаях.
Поутру, проводив ткачиху, Раевский вернулся к вчерашним находкам и принялся читать тетради. В одной обнаружился рисунок собаки на пружинном ходу — но и всё. Дальше шли непонятные столбики цифр — кажется, расходная ведомость. Другая, с отпечатком сапога на первом листке, показалась ещё менее интересной. Теперь он понял, отчего и на эту никто не позарился: сперва неведомый хозяин озаботился расчётом жёсткости какой-то пружины, потом, путаясь, он считал ширину ленты, количество витков, несколько раз ошибся в формуле, переписал всё заново.
Рядом обнаружился неплохо изображенный механизм Гука с тщательно прорисованным балансирным колесом, пружиной и храповиком.
А вот сразу за чертежом последовали любовные письма.
Переписка, будто вплетённая в дневник, сделанная, правда, другой рукой.
Некто признавался в любви, любовь была отвергнута, автор заходил с другого бока — но это были черновики, в какой-то момент пишущий проговаривался, что знал: общество не позволит им быть вместе и напрасно говорил ей все те невозможные слова. Наконец следовала пауза, и автор дневника обращался уже к самому себе — в скорби. Кто-то умер, и ничего было не вернуть, и теперь неизвестный был рад тому, что отвергнут — другой, счастливый соперник должен был теперь страдать больше. Единственное, что извиняло этот поток жалоб — прекрасный, совершенно каллиграфический почерк.
Одним словом, перед Раевским лежал дневник графа Василия Никитовича Строганова, полный печали.

Раевский пришёл в музей и увидел всё того же человека в камзоле, что и на панно в гостинице. Теперь историческая правда была соблюдена — на основателе полотняного завода был не суворовский мундир, а статское платье с тускло сиявшим орденом, и он вовсе не походил на генералиссимуса.
Лицо у графа было усталое и печальное,
Там же был и портрет красавицы. Платье на ней было вполне господское. Судя по датам, граф пережил её на год — если он и был причиной смерти своей невольницы, то явно недолго торжествовал.
Тут же стоял и железный болван в одежде пастушка. Рядом с ним на кресле сидел кот.
Когда Раевский нагнулся к нему, чтобы рассмотреть поближе, кот выпрыгнул из кресла и исчез. Он оказался настоящий.
В витрине вместо кота была представлена собака. Хвоста она и вправду не имела, зато имела чудесную шкуру.
— Выполнена из синтетических материалов, — сказала ему в спину музейная женщина. — Ни одно животное не пострадало.
— А вот механический человек… — спросил он, ткнув пальцем. — Его ведь граф уничтожил?
— Нет, что вы. Это всё легенда, он никого не уничтожал и не убивал. Василий Никитич умер с горя через два месяца после смерти своей возлюбленной. У неё обнаружилась скоротечная чахотка, а заводной человек был собран графом для её развлечения. Сохранились свидетельства, что Прасковья Федотовна танцевала со своим механическим партнёром на балу. Но она любила графа, это ясно из писем. Так что, это скорее, автомат мог быть влюблён в неё.
При этих словах сотрудница сделала странную гримасу, и Раевскому показалось, что она ему подмигнула. Он вгляделся, и даже немного встревожился — у этой женщина под мешковатым музейным пиджаком угадывалось сильное молодое тело. От неё просто разило какими-то феромонами.
Раевский нервно взмахнул рукой, отгоняя наваждение.
— Но вот этот-то… Это у вас….
— Автоматон, к сожалению, у нас в виде макета. На юбилей города москвичи сделали, десять лет назад. Тогда у нас с финансированием получше было, — ответила старушка на незаданный вопрос.
Раевский никак не мог понять, как можно было с этим новоделом играть спектакли.
Выйдя из музея, он позвонил вчерашней подруге и спросил, где она последний раз видела механического человека. Та охотно объяснила, что есть целых два — один, получше, в музее, а второй, «дрёбнутый», как она сказала, кажется, у юных техников. Тот, что в музее, покрасивше, а вот дрёбнутый ей нравился больше.
«Дрёбнутый, — закончила она, — какой-то несчастный был, не поймёшь даже от чего».

Удивляясь сам себе, Раевский поплёлся в местный Дом пионеров, до сих пор не утративший своего названия — по крайней мере, судя по буквам на фронтоне.
Ему показали то, что было станцией юных техников. Раевский ожидал увидеть там старичка-трудовика, но за длинным верстаком сидел человек средних лет. Нос у него был в синих прожилках, и было понятно, что нелегко ему живётся в женском городе.
Кружковод — это слово Раевский безошибочно прилепил сизоносому — с охотой повёл его в следующую комнату.
Механический человек сидел в углу, как ни в чём не бывало. Судя по облезшему лаковому полу — минимум два ремонта он не покидал своего места.
Автоматон сидел недвижно и дела ему не было до произошедшего в мире.
Раевский увидел перед собой фигуру, крашеную той безобразной серебряной краской, какой всегда красили скорбных воинов на братских могилах.
Покрашен автоматон был безо всякой экономии, в три слоя. На коленях, правда, краска облупилась, и было видно, что ноги его из скучного советского пластика.
— А внутри что у него?
Кружковод отвечал что-то неопределённое, и было видно, что душа его томится.
Оказалось, что автомат пытались продать лет десять назад, но разные покупатели, приезжавшие несколько раз, в ужасе отшатывались от механического человека. Антикварной ценности он не имел.
— Знаете, по секрету вас скажу, что это, конечно, не старина. Прежний директор говорил, что всё это сделал какой-то мальчик по чертежам «Юного Техника» в восемьдесят втором. Но интерес ваш понимаю, мы пытались привести в порядок, но не вышло.
Раевский отвечал, что всё же надо посмотреть, не купит ли кто из его хозяев детали на память. Между делом, сизоносый рассказал, что раньше тут был другой завод, для конспирации называвшийся «Имени 8 Марта». На нём-то он работал. Завод делал гироскопы для ракет, и, одновременно, улучшал быт ткачих.
— Вы, верно, думаете, что у нас они на людей раньше бросались. Глупости, — муж гироскопы делает, жена — портянки. 23 февраля — общий семейный праздник, 8 марта — другой, тоже общий. Да только уехали все, кто мог. А он остался, тёща вот, отказывается уезжать. Погреб у них рядом с пятиэтажкой, капустка, огурчики. Рыбку коптим… Тут рыбка вернулась, как завод встал.
Меж тем, Раевский взял автомат за руку, как врач берёт покойника, чтобы убедиться, что пульс отсутствует.
Рука оказалась пластмассовой, будто взятой напрокат у манекена. В суставе она не гнулась.
По какому-то наитию Раевский тронул и вторую руку и сразу же поразился её тяжести.
Правая рука действительно была стальной.
Он спросил хозяина, можно ли посмотреть, что внутри, и тот отвечал, что запросто — ему не жалко. Кружковод был тут же послан за водкой. Перед уходом он с уважением поглядел на купюру — видать, такие он видел не часто.
Раевский посадил составного человека за стол, упёр его локтями в плоскость, а потом нашёл на корпусе верное место и зачистил от краски болты.
Рука автоматона открылась как ларец, и стало видно, что там, в пыли, будто в руке терминатора снуют несколько проволочек. Одна, впрочем, соскочила с направляющего колёсика.
Раевский поправил её, и решил подступиться к голове, но тут было уже совсем сложно. Веки можно было отчистить и поднять, как Вию (в этом месте Раевский позволил себе улыбнуться), или вот отодрать мембрану в ухе. Но мембрана была тонкой, и даже без краски, тронешь её — порвётся, при этом она казалась аутентичной.
Тогда он перешёл к спине автомата и обнаружил варварски залитое краской гнездо. Сюда, видимо, вставлялся ключик.
Но он обнаружил и другой способ проникнуть к механическому сердцу, и через полчаса, с трудом отодрав крышку, увидел пружину. Вставив отвёртку враспор, он подтянул её и завёл.
И в этот момент пальцы на правой руке автомата дрогнули.
Человек, посланный за водкой, не вернулся. Теперь Раевский понимал, какой он сделал остроумный ход. Одно его тревожило — как бы этот кружковод не замёрз на его деньги под забором — на манер поэта Владимира Стремительного.
У него была масса времени.
Он снова подтянул пружину и вложил отвёртку в руку истукану.
Тот заскрипел и провёл отвёрткой черту по столу.
— Нет, так, дружище, дело не пойдёт, — прервал его Раевский, положил перед истуканом лист бумаги и заменил отвёртку на карандаш.
Автомат заскрёбся и вывел на листе: «Очень плохо».
Раевский помолчал, унимая дрожь в руках. Он сразу узнал этот почерк — не граф вёл дневник, а этот несчастный калека.
— Что — «плохо»? — спросил Раевский в мембрану.
«Хочу умереть», — написала жестяная рука.
— Почему? — голос Раевского дрогнул.
«Смысла нет больше», — ответил автомат.
— Не надо умирать. Жить интереснее.
«Хочу умереть и не могу. Она умерла», — Раевский подложил новый листочек. — «Поверните винт влево до упора».
— Кто умер? — заорал Раевский в металлическое ухо.
— «Очень плохо. Поверните винт влево до упора. Я устал».
— Про графа, значит, правда? Это он — убийца?
«Его светлость добрый. Она умерла. Очень плохо. Я очень давно жду смерти».
— Почему она умерла?
«Она человек. Она умерла. Человек болеет и умирает. Мне плохо, поверните винт влево до упора, я давно этого жду».
Листик снова кончился, но автомат продолжал писать по столу: «Его сиятельство обещал повернуть. Его сиятельство не успел. Поверните винт влево до упора».
Еры и яти прыгали по строчкам и снова сползли на стол. Раевский вздохнул и подложил новый лист под железные пальцы.
«Прошу вас, поверните винт до упора. Смысла нет».
— А глаза? Открыть тебе глаза?
«Линз нет. Смысла нет. Его сиятельство не успел заменить линзы. Поверните винт».
— Где винт?
«Винт с правой стороны».
Раевский обнаружил, что на голове автомата действительно был винт — за жестяным ухом. Винт казался совсем новеньким, и конструктивной нагрузки не нёс.
Он постоял немного с отвёрткой в руке, будто забойщик с ножом, и оглянулся.
Никого не было вокруг. За окном играла музыка, какая-то женщина громко пела и обещала любимому всё, что угодно, и просила забрать её с собой.
Он представил себе, как металлический человек год за годом сидел в углу, разлучённый со своим столом и своим пером, как его вывозили на сцену, как он слушал всё происходящее вокруг. И внутри своего заводного мира всё время помнил о том, что одинок.
Он вложил отвёртку в шлицы винта и резко повернул влево. Автомат дёрнулся, и Раевский, не ослабляя напора на ручку, довернул.
Внутри головы что-то треснуло, и рука автоматона затряслась мелко-мелко.
На листе появилось «Спасиб...», и пальцы замерли.
Тут хлопнула дверь, и в комнате появился хозяин.
Было видно, что водку он выбирал самую дешёвую, зато много, и по дороге испробовал с кем-то её качество.
Впрочем, на стол, прямо рядом с пальцами мёртвого автомата встала непочатая бутылка.
— Я домой заходил, принёс капустки и рыбку, — сказал неюный техник.
Копчёная рыбка легла на исписанные листы, а в стакан Раевскому сразу упало грамм сто.
— Это очень гуманно, — ответил Раевский. — Это очень к месту, дорогой друг, потому что жизнь наша скорбна... А чем длиннее, тем более скорбна.  





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ МЕТЕОРОЛОГА

23 марта


(хорошая погода)



— Папа… Папа… Папа… — Сын не унимался, и Сидоров понял, что так просто он не уснёт.
Дождь равномерно стучал по крыше, спать бы да спать самому, но сын просил сказку.
— Про гномиков, пап, а? Про гномиков? — Сидоров прикрутил самодельный реостат на лампе и вздохнул. — Ну вот слушай. Жил один мальчик на берегу большого водохранилища… Водохранилище было огромным — недаром его звали морем. Горы на другом берегу едва виднелись, но мальчик никогда там не был.
Он почти нигде не был.
— Я тоже нигде не был, — сказал сын из сонного мрака.
— Ты давай, слушай, — сурово сказал Сидоров, — сам же просил про гномиков.
— А будут гномики?
— Гномики обязательно будут. Мальчик жил на берегу… Так… Мать уехала из посёлка давно, и мальчик жил с отцом. Отца за глаза звали Повелителем вещей, оттого что отец работал ремонтником — и чинил всё. Сейчас он сидел в пустом цеху и возвращал к жизни одноразовые китайские игрушки, оживлял магнитофоны и автомобили, ставил на ножки сломанную мебель, паял чайники и кастрюли.
Много лет назад, когда посёлок возник на берегу водохранилища, там одновременно построили завод. Времена были суровые, и строительством завода ведал сам Министр Нутряных Дел и ещё двенадцать академиков. Завод получился небольшой, но очень важный. На этом совсем небольшом заводе много лет подряд делали очень большую Ракету. Посёлок тогда был не то, что сейчас, — куда больше и веселее. Два автобуса везли людей на завод, а потом обратно. В кинотеатре крутили кино — по утрам за десять копеек детское, а вечером, за рубль, — интересное.
Мальчик это помнил плохо, может, это были просто чужие рассказы, превращённые в собственную память, — ему казалось, что он вечно сидит в своём доме, обычной деревенской избе на окраине посёлка. Правда, печь давно не топилась — и тепло, и огонь давал газ. Жизнь давно изменилась — и в доме редко пахло своим хлебом.
Но потом оказалось, что Ракета не нужна или она вовсе построена неверно, и люди разъехались кто куда. Дома опустели, а саму Ракету разрезали на несколько частей. Из одного куска сделали козырёк над входом в кинотеатр, да только фильмов там уже не показывали.
— А у них были Испытания? — перебил не к месту сын.
— Конечно. Испытания — очень важная вещь, без них ничего работать не будет, — ответил Сидоров, а про себя подумал, что часто — и после. Он хлебнул спитого чая и продолжил: — На заводе осталось всего несколько людей, и среди них — Повелитель Вещей. Он привычно ходил на завод, а в выходные исчезал из дома, взяв рыболовную снасть.
Повелитель вещей замкнулся в себе с тех пор, как уехала жена.
Мальчика он тоже не жаловал — за схожесть с ней.
А вот на рыбалке было хорошо — хоть никакой рыбы там давно не было.
Нет, посёлок, стоявший на мысу, издавна славился своей щукой, сомом и стерлядью. Объясняли это идеальным микроклиматом, сочетанием ветров и холмов, приехали даже учёные-метеорологи и уставили весь берег треногами с пропеллерами и мудрёными барометрами. Но потом, когда начали строить Ракету, метеорологов выгнали, чтобы они не подсматривали и не подслушивали.
К тому же одну важную и ужасную деталь для Ракеты при перевозке уронили с баржи в воду. И деталь эта была до того ужасна, что вся рыба ушла от берега и рядом с посёлком теперь не казала ни носа, ни плавника.
Впрочем, в обезлюдевшем посёлке никому до этого не было дела.
Повелитель вещей просто отплывал от берега недалеко и смотрел на отражение солнца в гладкой солнечной воде. Возвращаться домой ему не хотелось — дом был пуст и разорён, а сын (он снова думал об этом) слишком похож на бросившую Повелителя Вещей женщину.

Когда отца не было, Мальчик слонялся по всему городу — от их дома до свалки на пустыре, где стоял памятник неизвестному пионеру-герою.
Однажды мальчик нашёл на этом пустыре военный прибор, похожий на кастрюлю. Мальчик часто ходил на пустырь, потому что там, у памятника безвестному пионеру-герою, можно было найти много странных и полезных в хозяйстве вещей. Но этот прибор был совсем странным, он был кругл и непонятен — даже мальчику, который навидался разных военных приборов. Можно было отнести его домой и отдать отцу, но мальчик прекрасно знал, что нести военный прибор в дом не следует, поэтому он положил кастрюлю на чугунную крышку водостока.
Тогда он стал представлять, как увидит гномиков.
Но только он отвернулся, чтобы открыть дверь, как услышал за спиной писк.
Бесхозный драный кот гонял военную кастрюлю по пустынной улице.
От кастрюли отвалилась крышка, и из её нутра жалостно вопили крохотные человечки.
Мальчик кинул в кота камнем, и тот, взвизгнув, исчез.
Содержимое кастрюли высыпалось в пыль и стояло перед мальчиком, отряхиваясь.
Мальчик хмуро спросил:
— Ну, и кто будете?
Он привык ничему не удивляться — с тех самых пор, как из недостроенной Ракеты что-то вытекло, и несколько рабочих, попавших под струю, заросли по всему телу длинным жёстким волосом.
Ответил один, самый толстый:
— Мы — ружейные гномы. Есть у нас химический гном, есть ядерный — вон тот, сзади — который светится. Много есть разных гномов, но название всё равно неверное. Лучше зови нас «технические специалисты». Много лет назад мы были заключены в узилище могущественным Министром Нутряных Дел, и с тех пор трудились не покладая рук. И вот, мы на свободе, наконец, и даже избежали зубов этого отвратительного подопытного животного.
— Ну а теперь я вас спас, и вы мне подарите клад?
— Мальчик, зачем тебе клад? В твоём городе золото с серебром хрустит под ногами, а на свалке лежит химическая цистерна из чистой платины. Мы, правда, можем убить какого-нибудь твоего врага.
— У меня нет врагов, — печально ответил мальчик, — у меня все враги уехали. У нас вообще все уехали.
Технические специалисты согласились, что это большой непорядок — когда нет настоящих врагов.
Каждый из них мог легко передать мальчику свой дар, но дар этот был не впрок. Гном с ружьём мог только научить стрелять, гном с колбой мог научить смертельной химии, гном с мышкой — смертельной биологии, лысый светящийся гном вообще не мог ничему мальчика научить, потому что только трясся и мычал.
Правда, оставался ещё один, самый неприметный, с зонтиком.
— А ты-то за что отвечаешь?
— Я отвечаю за метеорологическое оружие. Правда, в меня никто не верит, оттого я такой маленький…
Но мальчик уже зажал его в кулаке и строго посмотрел в маленькие глазки:
— Ты-то мне и нужен.

Суббота началась как обычно. Отец собрал удочки, но только отворил дверь, как порыв ветра кинул в дом мелкую дождевую пыль.
Погода стремительно менялась, и отец удивлённо крякнул, но отложил снасть и принялся за приборку. Мальчик таскал ему вёдра с водой и подавал тряпки.
И в воскресенье стада чёрных туч прибежали ниоткуда, и, наконец, в воздухе раздался сухой треск первого громового удара.
На следующей неделе рыбалка опять не вышла — погода переменилась за час до выхода, и отец, вздохнув, снова поставил удочки к стене.
Так шло от субботы к субботе, от воскресенья к воскресенью — отец сидел дома.
Сначала они с сыном как бы случайно встречались взглядами, а потом начали говорить. Говорили они, правда, мало — но от недели к неделе всё больше.
Вдруг оказалось, что Ракета снова стала кому-то нужна, и в посёлок приехали новые технические специалисты — нормального, впрочем, роста. Первым делом они оторвали от заброшенного кинотеатра козырёк и отнесли его обратно за заводской забор. Съехались в посёлок и прежние люди — те из них, что помнили о микроклимате, изрядно удивились перемене погоды.
Погода портилась в субботу, а в понедельник утром снова приходила в норму.
Сначала природный феномен всех интересовал. Первыми приехали волосатые люди с обручами на головах и объявили посёлок местом силы. Но один из них засмотрелся на продавщицу, и против него оборотилась сила двух грузчиков. За волосатыми людьми появились люди с телекамерой.
Красивая девушка с микрофоном снялась на фоне памятника пионеру-герою и сразу уехала — так что парни у магазина не успели на неё насмотреться.
Приезжали учёные-метеорологи, измеряли что-то, да только забыли на берегу странную треногу.
Так всё и успокоилось.
Погода действительно отвратительная — ни дождь, ни вёдро. То подморозит, то отпустит. И, главное, на неделе всё как у людей, а наступят выходные — носа из дому не высунешь.
Но все быстро к этому привыкли. Люди вообще ко всему привыкают.
Мальчик сидит рядом с отцом и смотрит, как он чинит чужой телевизор.
Повелитель вещей окутан канифольным дымом, рядом на деревяшке, как живые, шевелятся капельки олова. Телевизор принесли старый, похожий на улей, в котором вместо пчёл сидят гладкие прозрачные лампы. Внутри ламп видны внутренности — что-то похожее на позвоночник и рёбра.
Недавно отец стал объяснять мальчику, что это за пчёлы.
Но мальчику больше нравилось, когда отец чинит большие вещи. Тогда можно было подавать ему отвёртки и придерживать гайки плоскогубцами.
Жизнь длилась, на водохранилище шла волна, горы на том берегу совсем скрылись из виду, а здесь, хоть ветер и выл в трубе, от печки пахло кашей и хлебом.

Сидоров понял, что он давно рассказывает сказку спящему.
Сын сопел, закинув руку за голову.
Сидоров поправил одеяло, хозяйски осмотрел комнату и вышел курить на крыльцо.
Дождь барабанил по жести мерно и успокаивающе, как барабанил, не прерываясь, уже десятый год после Испытаний. За десять лет тут не было ни одного солнечного дня.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



А во кому про фильм Авдотьи Смирновой?
(Ссылка в конце)
Фильм этот хороший, но в особом смысле учебный. Как мне кажется, не для прямого эстетического удовольствия, а для обдумывания модели. То есть даже нескольких модельных ситуаций в жизни.
В городе Щёкино Тульской области, близ Ясной Поляны, на улице Льва Толстого, есть сквер завода «Кислотоупор». В этом сквере находится братская могила, где похоронено 26 командиров и красноармейцев 740 и 755 стрелковых полков, погибших при освобождении Щёкино или умерших от ран в местном эвакогоспитале. Шесть похороненных безымянны.
Посередине, на чёрном мраморном постаменте находится скульптура «Скорбящий воин с венком» (изготовлена на Калужском заводе монументальной скульптуры в 1950 году. Скульптор неизвестен).
Но среди прочих могил там имеется и особая, хотя тоже солдатская - ну и так далее.


http://rara-rara.ru/menu-texts/dokudrama


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РЫБАКА

второе воскресенье июля

(царь рыб)




— Вот ты знаешь, рыбу выбрать — это как жену выбрать, — Шеврутов хитро поглядел на меня и положил перед собой судака.
Хрустнули кости, и судачья голова отлетела с разделочной доски точно в раковину.
— Ты можешь выбрать себе геморрой, а можешь земное счастье, и никто не знает, что для кого счастье, а что геморрой. А можешь выбрать снулую рыбу, пустую и никчемную, можешь получить от судьбы ледяную рыбу, прозрачную гостью южных морей. Тебе скажу как аквариумист со стажем, что правил общих нет.
Над нами действительно высились железные стеллажи со снующими рыбками. Стучали компрессоры на балконе, в воде что-то булькало, и даже, кажется, кто-то бил хвостом.
Шеврутов любил рыб и сам понемногу становился рыбой. Он ел рыб, разводил рыб, кормил рыб и жил рыбами. Тайными тропами к нему приезжали люди за редкостями, с ненадёжными людьми встречались посредники.
Он давно стал тайным магистром ордена аквариумистов.
Я приехал к нему с вечера, чтобы потом утром выехать на рыбную ловлю. Как настоящий тайный магистр, Шеврутов имел занятия, которые не мог передоверить никому.
Тайное рыбное место, вот что ждало его завтра. И в знак особого доверия он взял меня — зачем, можно было только гадать. Сейчас, когда мы сидели под сенью чёрной аквариумной воды, в световом кругу маленькой лампы, я думал, что тайному магистру всё-таки хочется славы.
Если найдётся кто-то, кто расскажет о нём, очарованный тайнами и сказками, то пусть это буду я.
Самые знаменитые разведчики — это разведчики провалившиеся, говорили мне коллеги.
Если судьбе нужно раскрыть тайну магистра, то я буду её, судьбы, орудием — всю жизнь я занимался созданием репутаций.
Толстосумы и политики с жирными глазами, журналы-однодневки и химические заводы (восемь труб, дым-отрава шести цветов и кипящая от стоков даже в мороз речка) — мы занимались всеми.
Что уж до Шеврутова, то мы были знакомы давно — я бы согласился ехать с ним в любом случае.
— А жёны, — сказал Шеврутов, — те же рыбы. Их нужно хорошо кормить и чаще менять воду.
Мы выпили странной китайской водки — со вкусом рыбьего клея.
Спалось плохо — жужжал над головой демисезонный комар, что завёлся в шеврутовском доме от сырости. Однажды, на старой квартире, к нему пришёл сосед снизу, жалуясь на шум компрессора. Прямо в прихожей он увидел, что над его квартирой зависло полторы тонны воды — он ещё не видел всего шеврутовского водяного царства. Сосед изменился в лице и решил не жаловаться, а тихо молиться вышестоящей власти — чтобы та усмирила промежуточную власть третьего этажа и оттянула потоп.
Теперь Шеврутов жил на первом этаже старинного дома с сохранившимся на фронтоне гербом неизвестного дворянина и пентаграммой Осоавиахима над единственным подъездом.
Перед сном я долго курил, пытаясь понять выбор этого человека — я собирался уйти из рекламы, скучал и ленился дома. Шеврутов спал сном праведника. Я перелез через провода и трубки на цыпочках, миновал его кровать и пошёл в прихожую, чтобы проверить кое-что из собранного нами на завтра.


Мы выехали в утренней темноте. Мусор кривых переулков хрустел под колёсами, большую машину качало на ухабах. Шеврутов рассказывал, как много лет назад один молодой человек пришёл к нему просить денег. Молодой человек проиграл грузинам в карты свою квартиру, а время было горячее, как пистолетный ствол после стрельбы.
Шеврутов не дал молодому человеку денег, он рассказал ему секрет выращивания стеклянного окуня. Скоро тот расплатился с долгами, поднялся круто и быстро, а потом следы его потерялись. Но раз в год курьерская служба бренчала ящиком французского коньяка у дверей Шеврутова.
Мы разогнались по серому утреннему проспекту, затем свернули от него в промзону. Мелькнула огромная гармоника цементного элеватора, страшные птицы речных кранов, и вот уже мы ехали мимо неосвещённого берега реки.
Странный запах вдруг ударил в ноздри. Я заёрзал на сиденье — было такое впечатление, что у меня на ботинках вдруг оттаяло прилипшее дерьмо.
— Не мучайся, — Шеврутов заметил это моё движение. — Тут всегда так. А кто живёт, давно уже привыкли. Даже не замечают, сидят на лавочках, целуются. А знаешь, что тут было во время войны? Там дальше — нефтеперегонный завод, его немцы бомбили до сорок третьего года. Так тут был фальшивый факел, который отвлекал бомбардировщики на себя.
Я представил себе, как «Хенкели» заходят на цель, как отделяется от каждого из них две тонны бомб и фонтаны говна поднимаются над поверхностью канализационных отстойников. Я представил себе и этот звук, воющий, ноющий звук падающей взрывчатки и чавканье фильтрационных полей.
От этой воображаемой фантастической картины меня отвлёк Шеврутов. Он остановил машину рядом с небольшим проломом в бетонной стене — я вылез наружу, ёжась от утренней сырости. Тайный магистр вынул из багажника чехлы и жужжал молниями на них.
Наконец, он достал несколько блестящих странных предметов и запер машину.
Мы шагнули в проём, как десантники шагают в пустоту за бортом.
Дальше тропинки не было — Шеврутов шёл в утренних сумерках по одним только ему известным приметам. Я иногда утыкался ему в спину, иногда отставал на несколько шагов и видел, как дорогое чёрное пальто метёт глину.
Рядом под поверхностью мрачных луж шла загадочная внутренняя жизнь. Как в гигантском аквариуме, что-то булькало, ухало. Над жидкостью в лужах поднимался пар, курились дымки близко и далеко в этих полях.
— Ты не думай, настоящие поля аэрации дальше, а здесь старая зона… Так вот, — продолжил Шеврутов какую-то фразу, начало которой я упустил. — Рыба здесь особенная. Начало здешней рыбе положили бракованные телескопы, которых лет пятьдесят назад спустил в унитаз аквариумист Кожухов. Он вывез свою коллекцию из Берлина в сорок шестом. Я видел эти аквариумы — увеличительные вставки в стёклах, бронзовая окантовка с орнаментом… Когда его пришли брать в пятидесятом, дубовая дверь продержалась ровно столько, сколько понадобилось Кожухову, чтобы спустить последнюю рыбу в канализацию.
Но сейчас у нас другая радость — наша рыба очень живуча. Мои продавцы возили её в пластиковых мешках с кислородом по всей Европе. Переезд до Парижа ей совершенно нипочём. И это не самое интересное. Мне мутанты не интересны, мутанты нежизнеспособны и мрут, как первый снег тает. Мне интересны новые виды.
Я тебе покажу совершенно иное…
Мы прошли криво погрузившийся в лужу трактор с экскаваторным ковшом и заброшенное бетонное здание. Дальше начинался лес ржавой арматуры и странные постройки без крыш.
— Вот, можешь поглядеть. Спустись по ступенькам, пока я сачок свинчиваю. Подивишься.
Я начал спускаться по обнаружившимся ступенькам мимо забора из сетки-рабицы. Рядом с кроватной спинкой, вросшей в землю как поручень, начиналось небольшое озерцо. Вода в нём, или то, что было водой, стояло ровно и неподвижно. Если бы озерцо возникло из бомбовой воронки военных времён, то я не удивился бы.
Я наклонился к воде, чтобы разглядеть новый аквариумный вид, составивший Шеврутову славу.
Но никто не роился в этой неожиданно прозрачной воде.
Роиться там было некому.
Огромный глаз глядел на меня оттуда бесстрастно и мудро. Огромное существо изучало меня, как червяка, зашедшего на обед. Царь рыб ждал гостей в своей страшной глубине.
Я отшатнулся и сделал несколько шагов по ступенькам вверх. Там уже стоял Шеврутов. Неожиданно он толкнул меня в грудь.
— Ну, что стоишь. Иди, прыгай.
— Ты что? — шепотом спросил я и прибавил ещё тише: — Ты с ума сошёл?..
— Давай, давай, — толкал меня вниз Шеврутов. — Нечего тут…
Схватившись за ржавую кроватную спинку, я пытался отпихнуть аквариумиста.
Шеврутов печально достал из кармана пистолет ТТ, показавшийся мне отчего-то гораздо большего размера, чем на самом деле.
— Ну, давай, давай — а то он мертвечины не любит. Он тебя сам выбрал, он всегда сам выбирает.
Глаз приблизился к поверхности и бесстрастно смотрел на меня.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РАБОТНИКОВ ЛЕГКОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ

Второе воскресенье июня


(полотняный завод)


-
Хорошо Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще?
- Вот это называется спросить основательно! - расхохотался Галуэй.
Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:
- Разве я прорицатель? Все вы умрёте; а ты, спрашивающий меня, умрёшь первый.
При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой.
Александр Грин. «Золотая цепь»


Раевский приехал на фабрику в город, который раньше считался городом женщин. Казалось, что и рождаются тут только девочки — но с тех пор отсюда бежали почти все: и мужчины, и женщины.
Фабрика умирала — кончились двести лет её жизни, и пришло её время.
Собственно она уже умерла, но готовились официальные похороны — из активов были только старые корпуса, стоявшие над рекой.
Зато долги фабрики высились горой — как мусор на её дворе.
Часть долгов, даже большая часть, принадлежала хозяевам Раевского, и ему нужно было понять, засылать сюда падальщиков, или дать всему этому добру обратиться в прах и тлен, уйти обратно в русскую землю.
Фабрика стояла в сером тумане, поднимавшемся от реки — настоящий старый кирпич, корпуса — как красные корабли индустриальной революции. Крепость женского царства с чугунными лестницами и огромными окнами.
Большая часть корпусов пустовала, а половина оставшегося была сдана под склады.
Да и склады тут были никому не нужны. Кончился завод этого мира, хоть эта фраза и напоминала каламбур. Моногород умирал, а раньше-то его населяли бодрые невесты-ткачихи. Раевский ещё помнил анекдоты про этих ткачих, и то, как одноклассники шёпотом говорили, что если приехать сюда в одиночку, то тебя обязательно изнасилуют. Вот как приедешь, зайдёшь в подворотню, и там...
Все мальчишки втайне мечтали об этом.
И вот, спустя двадцать лет, он приехал — мародёром на кладбище.
Время было иное, не до ткацких машин.
Улицы были пусты, на площади перед гостиницей был памятник 8 марта — гигантская восьмёрка, с неразличимыми в бурьяне буквами рядом. Праздник состарился так же, как и памятник, и из окна номера, уже в ракурсе сверху, Раевский увидел воронье гнездо на верхушке цифры.
Гостиница тоже состарилась, о былом великолепии напоминала только огромная мозаика в холле.
Там был Пушкин и ещё много странных фигур.
Космонавт обнимался с ткачихой, но почему-то им угрожал тонкой шпагой человек, похожий на генералиссимуса — но не Сталина, а Суворова. Объяснения этому не было, и изображенные вокруг в изобилии станки ясности не добавляли.
В остальном всё было ожидаемо.
Ни в какую подворотню заходить было не надо.
В самой гостинице ему несколько раз позвонили с предложением отдохнуть.
Он дежурно ответил, что и не напрягается.

На фабрике он имел дело с начальницей, и, было, подивился, что в этом городе остались деятельные начальницы — но нет, эта женщина тоже готовилась к отъезду. Всё было более или менее ясно, можно было садиться за отчёт, но ему хотелось под конец погулять по этому мистическому городу из его детских снов.
Мимоходом он спросил о Пушкине, и, заодно — о женщине с космонавтом.
— Ах, это? — пожала плечами начальница. — Ну, говорят, у нас останавливался Пушкин. По крайней мере, нет свидетельств, что не останавливался.
— Невеста, да… Понимаю.
— Нет, невеста — это другой Полотняный завод, в другой области. А у нас — просто останавливался. Тут в любой может течь его кровь.
— А космонавт — это Терешкова?
— Какая Терешкова? Да это и не космонавт вовсе! Это давняя история, наша легенда, можно сказать. Работница из крепостных полюбила статую. В общем, у них ничего не вышло, все умерли, как в фильме говорили.
— А Суворов там при чём?
— Суворов? А, нет, это не Суворов. Это граф Строганов, основатель фабрики — нашей и ещё двух поблизости. Ревновал крепостную к статуе. Статуя ожила и... Ну, благодаря любви статуя ожила, и возник любовный треугольник. Только с поправкой на крепостничество — у нас ведь ткачество ещё при крепостном праве возникло.
Раевский согласно покивал, хотя ему было плевать на даты. Ему был более интересен вырез в блузке начальницы, довольно рискованный. «Такая нигде не пропадёт», — решил он.
Она между тем перешла на другое:
— Но я вам больше скажу: у нас любовь к неодушевлённому всегда в чести была. Мужчин мало, железо в цене. В двадцатые годы был у нас такой поэт Владимир Стремительный, написал поэму о том, как ткачиха женилась на станке... Или не женилась, вышла замуж... То есть, именно женилась — она ведь была главная, а не он. Одним словом, у них точно была любовь со станком. Это модно тогда было — новая жизнь, новые понятия. Демьян Бедный хвалил.
Раевский не к месту, но про себя вспомнил, что фамилия Демьяна Бедного была — Придворов.
— И что с ним потом стало? С поэтом? — спросил он.
— Русская болезнь, — ответила собеседница. — Спился, замёрз прямо тут, у забора фабрики.
Раевский сочувственно покачал головой.
— Давайте я в архив загляну. Просто так, из любопытства.
— Мешать не буду, да только нет там ничего — всё украдено до вас.
И она как-то особенным образом подмигнула Раевскому, да так, что он поверил — с такой нужно осторожнее заходить в подворотню, ещё неизвестно кто кого.

Он ступил в архивное помещение, как в музей. Пол был чугунный, и его шаги по металлу гулко отдавались под потолком.
— Будем сдавать в городской архив, — сказала, глядя в пол, смотрительница. — Три года уже прошло. Но у нас тут ещё пожар был...
Последняя фраза прозвучала как оправдание. Раевский знал, что архивы часто горят перед акционированием или банкротством.
Смотрительница была так стара, что Раевский боялся, вдруг она прямо сейчас мирно скончается, не завершив фразы.
Раевский на её глазах раскрыл наугад какое-то дело, и оттуда посыпалась бумажная труха.
Старушка, казалось, этого вовсе не заметила.
Несколько веков в России мыши грызут документы — иногда избирательно, а иногда вот так.
Но оказалось, что ещё тут нет света.
— А без электричества-то и поспокойнее, — философски заметила смотрительница. — Пожара-то не будет. Ну, или — наверное, не будет.
Раевский всё же пришёл сюда на следующий день. Старушку он оставил в её закутке, а сам, безжалостно разваливая стопки личных дел (на пол лезли листы с фотографиями навсегда испуганных ткачих), прошёл, как сверло, через шестидесятые и пятидесятые, а потом продрался через военные годы и индустриализацию.
Наконец, появились папки с ятями, акты о поставке немецких машин, разумеется, без перевода, и, вот, он нашёл сундук совсем давних времён.
Крышка откинулась, и на Раевского пахнуло запахом прелой бумаги. Тут кто-то уже побывал, но явно ничего не взял — ящик был по-прежнему полон. Дневники неразборчивым почерком, связки непонятной переписки, стопка судебных решений. Можно было возиться с этим года два, — оценил фронт работ Раевский и наугад взял две книги в кожаных переплётах.
Вечером ему снова позвонили бывшие ткачихи, и он честно рассказал о том, что он утомился и больше развлечений его интересует история любви ткачихи к металлическому человеку.
Собеседница, на удивление, не огорчилась и пообещала рассказать подробности.
«Не так, так этак», — подумал Раевский о чужом заработке.
Они встретились в холле, и женщина внезапно оказалась милой.
Раевский повёл её в гостиничный ресторан и под харчо слушал там рассказы о городской жизни, на удивление забавные. Ему мешало только одно — тоска в её глазах, которые беззвучно говорили: «Увези меня отсюда, буду тебе ноги мыть и воду эту пить».
Непонятно, откуда в памяти приблудилась эта фраза, но она точно описывала ресторанное наблюдение.
Он чудом вспомнил про романтическую историю прежних времён и спросил о ней в самый последний момент.
Ткачиха махнула рукой.
— Так у нас даже спектакль был, я там Алёнушку играла. Я заводная была.
«Заводная, — подумал Раевский. — Заводная, верю». «Bitch with a key», — как говорил его партнёр-экспат, особо относившийся к этому женскому качеству. «Но что за Алёнушка? О чём это она?»
— Она крепостная была у графа, полюбила робота, а он её. Ну а граф был против и убил обоих.
— И робота убил?
— Ну, разобрал на части.
— А, нормальное дело. Век такой был.
— Ужасный век, ужасные сердца...
Эта цитата в её речи казалась неуместной, будто бы дачный сторож заговорил по латыни. Видимо, здесь они ставили пьесы не только о русских крепостных.
— У нас даже настоящий робот был, — продолжила она. — Граф действительно роботов собирал.
То есть, это не статуя была, а механический человек, автоматон. Раевский представил себе графа с паяльником, но оказалось, что всё проще — граф собирал по всей Европе механические существа. Все доходы от мануфактуры шли на эту забаву, и управляющие только крутили головами. У графа завёлся целый зверинец — механический кот, который, давно обездвиженный, хранился в местном музее; цыплята, ходившие за курицей; ласковая собачка, виляющая хвостиком (хвост утрачен), и несколько разнополых пастухов и пастушек, вывезенные из Европы.
«Точно так, — подумал Раевский. — Блоха попадает на русскую землю, её признают несовершенной и тут же перековывают. Блоха после этого не дансе, кот облез, хвост утрачен».
— Стоп. Что значит настоящий?
— Ну, с тех времён робот, только не работает. Мы его на сцену вывозили и поднимали руку верёвочкой — там ведь начинки никакой не осталось.
Вечер закончился так, как и полагается в таких случаях.
Поутру, проводив ткачиху, Раевский вернулся к вчерашним находкам и принялся читать тетради. В одной обнаружился рисунок собаки на пружинном ходу — но и всё. Дальше шли непонятные столбики цифр — кажется, расходная ведомость. Другая, с отпечатком сапога на первом листке, показалась ещё менее интересной. Теперь он понял, отчего и на эту никто не позарился: сперва неведомый хозяин озаботился расчётом жёсткости какой-то пружины, потом, путаясь, он считал ширину ленты, количество витков, несколько раз ошибся в формуле, переписал всё заново.
Рядом обнаружился неплохо изображенный механизм Гука с тщательно прорисованным балансирным колесом, пружиной и храповиком.
А вот сразу за чертежом последовали любовные письма.
Переписка, будто вплетённая в дневник, сделанная, правда, другой рукой.
Некто признавался в любви, любовь была отвергнута, автор заходил с другого бока — но это были черновики, в какой-то момент пишущий проговаривался, что знал: общество не позволит им быть вместе и напрасно говорил ей все те невозможные слова. Наконец следовала пауза, и автор дневника обращался уже к самому себе — в скорби. Кто-то умер, и ничего было не вернуть, и теперь неизвестный был рад тому, что отвергнут — другой, счастливый соперник должен был теперь страдать больше. Единственное, что извиняло этот поток жалоб — прекрасный, совершенно каллиграфический почерк.
Одним словом, перед Раевским лежал дневник графа Василия Никитовича Строганова, полный печали.

Раевский пришёл в музей и увидел всё того же человека в камзоле, что и на панно в гостинице. Теперь историческая правда была соблюдена — на основателе полотняного завода был не суворовский мундир, а статское платье с тускло сиявшим орденом, и он вовсе не походил на генералиссимуса.
Лицо у графа было усталое и печальное,
Там же был и портрет красавицы. Платье на ней было вполне господское. Судя по датам, граф пережил её на год — если он и был причиной смерти своей невольницы, то явно недолго торжествовал.
Тут же стоял и железный болван в одежде пастушка. Рядом с ним на кресле сидел кот.
Когда Раевский нагнулся к нему, чтобы рассмотреть поближе, кот выпрыгнул из кресла и исчез. Он оказался настоящий.
В витрине вместо кота была представлена собака. Хвоста она и вправду не имела, зато имела чудесную шкуру.
— Выполнена из синтетических материалов, — сказала ему в спину музейная женщина. — Ни одно животное не пострадало.
— А вот механический человек… — спросил он, ткнув пальцем. — Его ведь граф уничтожил?
— Нет, что вы. Это всё легенда, он никого не уничтожал и не убивал. Василий Никитич умер с горя через два месяца после смерти своей возлюбленной. У неё обнаружилась скоротечная чахотка, а заводной человек был собран графом для её развлечения. Сохранились свидетельства, что Прасковья Федотовна танцевала со своим механическим партнёром на балу. Но она любила графа, это ясно из писем. Так что, это скорее, автомат мог быть влюблён в неё.
При этих словах сотрудница сделала странную гримасу, и Раевскому показалось, что она ему подмигнула. Он вгляделся, и даже немного встревожился — у этой женщина под мешковатым музейным пиджаком угадывалось сильное молодое тело. От неё просто разило какими-то феромонами.
Раевский нервно взмахнул рукой, отгоняя наваждение.
— Но вот этот-то… Это у вас….
— Автоматон, к сожалению, у нас в виде макета. На юбилей города москвичи сделали, десять лет назад. Тогда у нас с финансированием получше было, — ответила старушка на незаданный вопрос.
Раевский никак не мог понять, как можно было с этим новоделом играть спектакли.
Выйдя из музея, он позвонил вчерашней подруге и спросил, где она последний раз видела механического человека. Та охотно объяснила, что есть целых два — один, получше, в музее, а второй, «дрёбнутый», как она сказала, кажется, у юных техников. Тот, что в музее, покрасивше, а вот дрёбнутый ей нравился больше.
«Дрёбнутый, — закончила она, — какой-то несчастный был, не поймёшь даже от чего».

Удивляясь сам себе, Раевский поплёлся в местный Дом пионеров, до сих пор не утративший своего названия — по крайней мере, судя по буквам на фронтоне.
Ему показали то, что было станцией юных техников. Раевский ожидал увидеть там старичка-трудовика, но за длинным верстаком сидел человек средних лет. Нос у него был в синих прожилках, и было понятно, что нелегко ему живётся в женском городе.
Кружковод — это слово Раевский безошибочно прилепил сизоносому — с охотой повёл его в следующую комнату.
Механический человек сидел в углу, как ни в чём не бывало. Судя по облезшему лаковому полу — минимум два ремонта он не покидал своего места.
Автоматон сидел недвижно и дела ему не было до произошедшего в мире.
Раевский увидел перед собой фигуру, крашеную той безобразной серебряной краской, какой всегда красили скорбных воинов на братских могилах.
Покрашен автоматон был безо всякой экономии, в три слоя. На коленях, правда, краска облупилась, и было видно, что ноги его из скучного советского пластика.
— А внутри что у него?
Кружковод отвечал что-то неопределённое, и было видно, что душа его томится.
Оказалось, что автомат пытались продать лет десять назад, но разные покупатели, приезжавшие несколько раз, в ужасе отшатывались от механического человека. Антикварной ценности он не имел.
— Знаете, по секрету вас скажу, что это, конечно, не старина. Прежний директор говорил, что всё это сделал какой-то мальчик по чертежам «Юного Техника» в восемьдесят втором. Но интерес ваш понимаю, мы пытались привести в порядок, но не вышло.
Раевский отвечал, что всё же надо посмотреть, не купит ли кто из его хозяев детали на память. Между делом, сизоносый рассказал, что раньше тут был другой завод, для конспирации называвшийся «Имени 8 Марта». На нём-то он работал. Завод делал гироскопы для ракет, и, одновременно, улучшал быт ткачих.
— Вы, верно, думаете, что у нас они на людей раньше бросались. Глупости, — муж гироскопы делает, жена — портянки. 23 февраля — общий семейный праздник, 8 марта — другой, тоже общий. Да только уехали все, кто мог. А он остался, тёща вот, отказывается уезжать. Погреб у них рядом с пятиэтажкой, капустка, огурчики. Рыбку коптим… Тут рыбка вернулась, как завод встал.
Меж тем, Раевский взял автомат за руку, как врач берёт покойника, чтобы убедиться, что пульс отсутствует.
Рука оказалась пластмассовой, будто взятой напрокат у манекена. В суставе она не гнулась.
По какому-то наитию Раевский тронул и вторую руку и сразу же поразился её тяжести.
Правая рука действительно была стальной.
Он спросил хозяина, можно ли посмотреть, что внутри, и тот отвечал, что запросто — ему не жалко. Кружковод был тут же послан за водкой. Перед уходом он с уважением поглядел на купюру — видать, такие он видел не часто.
Раевский посадил составного человека за стол, упёр его локтями в плоскость, а потом нашёл на корпусе верное место и зачистил от краски болты.
Рука автоматона открылась как ларец, и стало видно, что там, в пыли, будто в руке терминатора снуют несколько проволочек. Одна, впрочем, соскочила с направляющего колёсика.
Раевский поправил её, и решил подступиться к голове, но тут было уже совсем сложно. Веки можно было отчистить и поднять, как Вию (в этом месте Раевский позволил себе улыбнуться), или вот отодрать мембрану в ухе. Но мембрана была тонкой, и даже без краски, тронешь её — порвётся, при этом она казалась аутентичной.
Тогда он перешёл к спине автомата и обнаружил варварски залитое краской гнездо. Сюда, видимо, вставлялся ключик.
Но он обнаружил и другой способ проникнуть к механическому сердцу, и через полчаса, с трудом отодрав крышку, увидел пружину. Вставив отвёртку враспор, он подтянул её и завёл.
И в этот момент пальцы на правой руке автомата дрогнули.
Человек, посланный за водкой, не вернулся. Теперь Раевский понимал, какой он сделал остроумный ход. Одно его тревожило — как бы этот кружковод не замёрз на его деньги под забором — на манер поэта Владимира Стремительного.
У него была масса времени.
Он снова подтянул пружину и вложил отвёртку в руку истукану.
Тот заскрипел и провёл отвёрткой черту по столу.
— Нет, так, дружище, дело не пойдёт, — прервал его Раевский, положил перед истуканом лист бумаги и заменил отвёртку на карандаш.
Автомат заскрёбся и вывел на листе: «Очень плохо».
Раевский помолчал, унимая дрожь в руках. Он сразу узнал этот почерк — не граф вёл дневник, а этот несчастный калека.
— Что — «плохо»? — спросил Раевский в мембрану.
«Хочу умереть», — написала жестяная рука.
— Почему? — голос Раевского дрогнул.
«Смысла нет больше», — ответил автомат.
— Не надо умирать. Жить интереснее.
«Хочу умереть и не могу. Она умерла», — Раевский подложил новый листочек. — «Поверните винт влево до упора».
— Кто умер? — заорал Раевский в металлическое ухо.
— «Очень плохо. Поверните винт влево до упора. Я устал».
— Про графа, значит, правда? Это он — убийца?
«Его светлость добрый. Она умерла. Очень плохо. Я очень давно жду смерти».
— Почему она умерла?
«Она человек. Она умерла. Человек болеет и умирает. Мне плохо, поверните винт влево до упора, я давно этого жду».
Листик снова кончился, но автомат продолжал писать по столу: «Его сиятельство обещал повернуть. Его сиятельство не успел. Поверните винт влево до упора».
Еры и яти прыгали по строчкам и снова сползли на стол. Раевский вздохнул и подложил новый лист под железные пальцы.
«Прошу вас, поверните винт до упора. Смысла нет».
— А глаза? Открыть тебе глаза?
«Линз нет. Смысла нет. Его сиятельство не успел заменить линзы. Поверните винт».
— Где винт?
«Винт с правой стороны».
Раевский обнаружил, что на голове автомата действительно был винт — за жестяным ухом. Винт казался совсем новеньким, и конструктивной нагрузки не нёс.
Он постоял немного с отвёрткой в руке, будто забойщик с ножом, и оглянулся.
Никого не было вокруг. За окном играла музыка, какая-то женщина громко пела и обещала любимому всё, что угодно, и просила забрать её с собой.
Он представил себе, как металлический человек год за годом сидел в углу, разлучённый со своим столом и своим пером, как его вывозили на сцену, как он слушал всё происходящее вокруг. И внутри своего заводного мира всё время помнил о том, что одинок.
Он вложил отвёртку в шлицы винта и резко повернул влево. Автомат дёрнулся, и Раевский, не ослабляя напора на ручку, довернул.
Внутри головы что-то треснуло, и рука автоматона затряслась мелко-мелко.
На листе появилось «Спасиб...», и пальцы замерли.
Тут хлопнула дверь, и в комнате появился хозяин.
Было видно, что водку он выбирал самую дешёвую, зато много, и по дороге испробовал с кем-то её качество.
Впрочем, на стол, прямо рядом с пальцами мёртвого автомата встала непочатая бутылка.
— Я домой заходил, принёс капустки и рыбку, — сказал неюный техник.
Копчёная рыбка легла на исписанные листы, а в стакан Раевскому сразу упало грамм сто.
— Это очень гуманно, — ответил Раевский. — Это очень к месту, дорогой друг, потому что жизнь наша скорбна... А чем длиннее, тем более скорбна.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ МЕТЕОРОЛОГА

23 марта

(хорошая погода)



— Папа… Папа… Папа… — Сын не унимался, и Сидоров понял, что так просто он не уснёт.
Дождь равномерно стучал по крыше, спать бы да спать самому, но сын просил сказку.
— Про гномиков, пап, а? Про гномиков? — Сидоров прикрутил самодельный реостат на лампе и вздохнул. — Ну вот слушай. Жил один мальчик на берегу большого водохранилища… Водохранилище было огромным — недаром его звали морем. Горы на другом берегу едва виднелись, но мальчик никогда там не был.
Он почти нигде не был.
— Я тоже нигде не был, — сказал сын из сонного мрака.
— Ты давай, слушай, — сурово сказал Сидоров, — сам же просил про гномиков.
— А будут гномики?
— Гномики обязательно будут. Мальчик жил на берегу… Так… Мать уехала из посёлка давно, и мальчик жил с отцом. Отца за глаза звали Повелителем вещей, оттого что отец работал ремонтником — и чинил всё. Сейчас он сидел в пустом цеху и возвращал к жизни одноразовые китайские игрушки, оживлял магнитофоны и автомобили, ставил на ножки сломанную мебель, паял чайники и кастрюли.
Много лет назад, когда посёлок возник на берегу водохранилища, там одновременно построили завод. Времена были суровые, и строительством завода ведал сам Министр Нутряных Дел и ещё двенадцать академиков. Завод получился небольшой, но очень важный. На этом совсем небольшом заводе много лет подряд делали очень большую Ракету. Посёлок тогда был не то, что сейчас, — куда больше и веселее. Два автобуса везли людей на завод, а потом обратно. В кинотеатре крутили кино — по утрам за десять копеек детское, а вечером, за рубль, — интересное.
Мальчик это помнил плохо, может, это были просто чужие рассказы, превращённые в собственную память, — ему казалось, что он вечно сидит в своём доме, обычной деревенской избе на окраине посёлка. Правда, печь давно не топилась — и тепло, и огонь давал газ. Жизнь давно изменилась — и в доме редко пахло своим хлебом.
Но потом оказалось, что Ракета не нужна или она вовсе построена неверно, и люди разъехались кто куда. Дома опустели, а саму Ракету разрезали на несколько частей. Из одного куска сделали козырёк над входом в кинотеатр, да только фильмов там уже не показывали.
— А у них были Испытания? — перебил не к месту сын.
— Конечно. Испытания — очень важная вещь, без них ничего работать не будет, — ответил Сидоров, а про себя подумал, что часто — и после. Он хлебнул спитого чая и продолжил: — На заводе осталось всего несколько людей, и среди них — Повелитель Вещей. Он привычно ходил на завод, а в выходные исчезал из дома, взяв рыболовную снасть.
Повелитель вещей замкнулся в себе с тех пор, как уехала жена.
Мальчика он тоже не жаловал — за схожесть с ней.
А вот на рыбалке было хорошо — хоть никакой рыбы там давно не было.
Нет, посёлок, стоявший на мысу, издавна славился своей щукой, сомом и стерлядью. Объясняли это идеальным микроклиматом, сочетанием ветров и холмов, приехали даже учёные-метеорологи и уставили весь берег треногами с пропеллерами и мудрёными барометрами. Но потом, когда начали строить Ракету, метеорологов выгнали, чтобы они не подсматривали и не подслушивали.
К тому же одну важную и ужасную деталь для Ракеты при перевозке уронили с баржи в воду. И деталь эта была до того ужасна, что вся рыба ушла от берега и рядом с посёлком теперь не казала ни носа, ни плавника.
Впрочем, в обезлюдевшем посёлке никому до этого не было дела.
Повелитель вещей просто отплывал от берега недалеко и смотрел на отражение солнца в гладкой солнечной воде. Возвращаться домой ему не хотелось — дом был пуст и разорён, а сын (он снова думал об этом) слишком похож на бросившую Повелителя Вещей женщину.

Когда отца не было, Мальчик слонялся по всему городу — от их дома до свалки на пустыре, где стоял памятник неизвестному пионеру-герою.
Однажды мальчик нашёл на этом пустыре военный прибор, похожий на кастрюлю. Мальчик часто ходил на пустырь, потому что там, у памятника безвестному пионеру-герою, можно было найти много странных и полезных в хозяйстве вещей. Но этот прибор был совсем странным, он был кругл и непонятен — даже мальчику, который навидался разных военных приборов. Можно было отнести его домой и отдать отцу, но мальчик прекрасно знал, что нести военный прибор в дом не следует, поэтому он положил кастрюлю на чугунную крышку водостока.
Тогда он стал представлять, как увидит гномиков.
Но только он отвернулся, чтобы открыть дверь, как услышал за спиной писк.
Бесхозный драный кот гонял военную кастрюлю по пустынной улице.
От кастрюли отвалилась крышка, и из её нутра жалостно вопили крохотные человечки.
Мальчик кинул в кота камнем, и тот, взвизгнув, исчез.
Содержимое кастрюли высыпалось в пыль и стояло перед мальчиком, отряхиваясь.
Мальчик хмуро спросил:
— Ну, и кто будете?
Он привык ничему не удивляться — с тех самых пор, как из недостроенной Ракеты что-то вытекло, и несколько рабочих, попавших под струю, заросли по всему телу длинным жёстким волосом.
Ответил один, самый толстый:
— Мы — ружейные гномы. Есть у нас химический гном, есть ядерный — вон тот, сзади — который светится. Много есть разных гномов, но название всё равно неверное. Лучше зови нас «технические специалисты». Много лет назад мы были заключены в узилище могущественным Министром Нутряных Дел, и с тех пор трудились не покладая рук. И вот, мы на свободе, наконец, и даже избежали зубов этого отвратительного подопытного животного.
— Ну а теперь я вас спас, и вы мне подарите клад?
— Мальчик, зачем тебе клад? В твоём городе золото с серебром хрустит под ногами, а на свалке лежит химическая цистерна из чистой платины. Мы, правда, можем убить какого-нибудь твоего врага.
— У меня нет врагов, — печально ответил мальчик, — у меня все враги уехали. У нас вообще все уехали.
Технические специалисты согласились, что это большой непорядок — когда нет настоящих врагов.
Каждый из них мог легко передать мальчику свой дар, но дар этот был не впрок. Гном с ружьём мог только научить стрелять, гном с колбой мог научить смертельной химии, гном с мышкой — смертельной биологии, лысый светящийся гном вообще не мог ничему мальчика научить, потому что только трясся и мычал.
Правда, оставался ещё один, самый неприметный, с зонтиком.
— А ты-то за что отвечаешь?
— Я отвечаю за метеорологическое оружие. Правда, в меня никто не верит, оттого я такой маленький…
Но мальчик уже зажал его в кулаке и строго посмотрел в маленькие глазки:
— Ты-то мне и нужен.

Суббота началась как обычно. Отец собрал удочки, но только отворил дверь, как порыв ветра кинул в дом мелкую дождевую пыль.
Погода стремительно менялась, и отец удивлённо крякнул, но отложил снасть и принялся за приборку. Мальчик таскал ему вёдра с водой и подавал тряпки.
И в воскресенье стада чёрных туч прибежали ниоткуда, и, наконец, в воздухе раздался сухой треск первого громового удара.
На следующей неделе рыбалка опять не вышла — погода переменилась за час до выхода, и отец, вздохнув, снова поставил удочки к стене.
Так шло от субботы к субботе, от воскресенья к воскресенью — отец сидел дома.
Сначала они с сыном как бы случайно встречались взглядами, а потом начали говорить. Говорили они, правда, мало — но от недели к неделе всё больше.
Вдруг оказалось, что Ракета снова стала кому-то нужна, и в посёлок приехали новые технические специалисты — нормального, впрочем, роста. Первым делом они оторвали от заброшенного кинотеатра козырёк и отнесли его обратно за заводской забор. Съехались в посёлок и прежние люди — те из них, что помнили о микроклимате, изрядно удивились перемене погоды.
Погода портилась в субботу, а в понедельник утром снова приходила в норму.
Сначала природный феномен всех интересовал. Первыми приехали волосатые люди с обручами на головах и объявили посёлок местом силы. Но один из них засмотрелся на продавщицу, и против него оборотилась сила двух грузчиков. За волосатыми людьми появились люди с телекамерой.
Красивая девушка с микрофоном снялась на фоне памятника пионеру-герою и сразу уехала — так что парни у магазина не успели на неё насмотреться.
Приезжали учёные-метеорологи, измеряли что-то, да только забыли на берегу странную треногу.
Так всё и успокоилось.
Погода действительно отвратительная — ни дождь, ни вёдро. То подморозит, то отпустит. И, главное, на неделе всё как у людей, а наступят выходные — носа из дому не высунешь.
Но все быстро к этому привыкли. Люди вообще ко всему привыкают.
Мальчик сидит рядом с отцом и смотрит, как он чинит чужой телевизор.
Повелитель вещей окутан канифольным дымом, рядом на деревяшке, как живые, шевелятся капельки олова. Телевизор принесли старый, похожий на улей, в котором вместо пчёл сидят гладкие прозрачные лампы. Внутри ламп видны внутренности — что-то похожее на позвоночник и рёбра.
Недавно отец стал объяснять мальчику, что это за пчёлы.
Но мальчику больше нравилось, когда отец чинит большие вещи. Тогда можно было подавать ему отвёртки и придерживать гайки плоскогубцами.
Жизнь длилась, на водохранилище шла волна, горы на том берегу совсем скрылись из виду, а здесь, хоть ветер и выл в трубе, от печки пахло кашей и хлебом.

Сидоров понял, что он давно рассказывает сказку спящему.
Сын сопел, закинув руку за голову.
Сидоров поправил одеяло, хозяйски осмотрел комнату и вышел курить на крыльцо.
Дождь барабанил по жести мерно и успокаивающе, как барабанил, не прерываясь, уже десятый год после Испытаний. За десять лет тут не было ни одного солнечного дня.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ



…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним – сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.
Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:
– А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?
Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.
За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными – даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара*, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.
Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.
Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.

Новый градоначальник появился в городе странным образом – не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.
Впрочем, горожане видали и не такое – вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда был с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.
Но Карлсон – так звали нового хозяина города – всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.
Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».
Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.
Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».
Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.
Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.
Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон – швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, – и отправили сюда.
И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.
Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые – таких не бывало, – а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.
И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.
Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.
Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, – варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины – и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.
Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.
Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:
– Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!
Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.
Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи – «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».
Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:
– Мадам, давайте знакомиться!..
Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.
Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.
Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.
Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, – говорилось в том указе, – не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.
Со стороны было совершенно непонятно – то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.
При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.
Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.

Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино – как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».
И он был чертовски прав. Народ возмутился.
Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.
– Погоди-ка! – бормотали они. – Ужо!
Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:
– А зачинщики где?
Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.
Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»
Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами – во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.
– Что, недовольны? – спросил Карлсон.
– Довольны, батюшка, всем довольны, – отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.
– Нам всё что хошь – божья роса! – подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.
– Тьфу на вас! – тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.
Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.
Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.
Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.


_____________________________________
*Похвальное предвидение летописца,впрочем, лишь один из многих примеров его предвидения.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел