Category: праздники

Category was added automatically. Read all entries about "праздники".

История про то, что два раза не вставать


БОЧКА


Так, но с чего же начать, какими словами? Всё равно, начни словами: там, на подоконнике. На подоконнике? Но это неверно, стилистическая ошибка, Марья Ивановна непременно бы поправила, подоконник здесь появился рано, сначала нужно сказать об оконнике, а лишь потом о том, что под ним. Нужно было бы описать само окно, его деревянный короб, подоконник и карниз, то, что карниз был жестяной, а подоконник ― деревянный. Минутку, а окно, само окно, пожалуйста, если не трудно, опиши окно, какой был вид из него, этого окна, была ли видна мрачная улица, по которой катятся мультипликационные автомобили, или ещё были видны красные черепичные крыши. Да, я знаю, вернее, знал некоторых людей, которые жили в этом городе, и могу кое-что рассказать о них, но не теперь, потом, когда-нибудь, а сейчас я опишу окно. Оно было обыкновенное, с облупившейся белой краской, сквозь которую выступало дерево, и в это окно проникал шум улицы, прежде чем проникло то, другое. То, особое существо, которое изменило всё. А может быть, его просто не было? Может быть. Марья Ивановна говорит, что его я придумал сам. Этот человечек, эти быстрые перемещения в воздухе ― лишь сон, видение. Но как же его звали? Его ― звали. И он назывался.
Мне запрещают сидеть на подоконнике, даже когда я объяснил, кого я там жду. По их мнению, подоконник ― это часть пропасти, смертельная опасность.
― Папа тебя убьёт, он тебя просто убьёт, ― говорит мне сестра, заходя в комнату. Но я её не слушаю. Во-первых, я знаю, что скажет папа: «Спокойствие, только спокойствие». И всё. Больше ничего он не скажет. Во-вторых, мне пришла в голову одна мысль ― совершенно дикая мысль.
― Знаешь, кем бы я хотел быть? ― говорю. ― Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, чёрт подери!
― Перестань чертыхаться и слезь с подоконника! Ну, кем?
― Знаешь такую песенку ― «Если ты ловил кого-то вечером на лжи...»
― Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Это стихи Гамзатова!
― Знаю, что это стихи Гамзатова.
Сестра была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Честно говоря, я забыл, но я и хотел звать. Именно для этого была Бочка. Однако звать можно было и с подоконника ― просто Бочка была внизу, на мостовой, а тут я был ближе к небу, в котором парит мой герой. Марья Ивановна говорит, что лечение моё успешно и скоро я перестану верить в это моё второе «я», но я понимаю, что меня просто хотят убедить, что Бочка лучше Подоконника. Поэтому я говорю сестре:
― Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», ― говорю. ― Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером, каждый в своей квартире, и каждый из них одинок. Тысячи малышей, и кругом ― ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я сижу на самом краю подоконника, над пропастью, понимаешь? И моё дело ― ловить ребятишек, чтобы они не упали из своих окон. Понимаешь, они играют и не видят края, а тут я подлетаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят на подоконнике. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.
Сестра долго молчала. А потом только повторила:
― Папа тебя убьёт.
― Ну и пускай, плевать мне на всё! ― Я встал и пошёл вниз, к Бочке. Большая бочка для дождевой воды, иначе говоря, пожарная бочка, манит меня ― она там внизу, но воды в ней нет. Она будто резонатор Гельмгольца, я не знаю, что это, но Марья Ивановна говорит, что это вовсе не резонатор, и уж никак не Гельмгольца. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину своего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, перед вашим данным свыше талантом. И мне приходится кричать, кричать, занимая не по праву занятое мной место способнейшего из способных, кричал за себя и за них, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглуплённых, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных ― кричал, пьяня и пьянея: «Карлсон, Карлсон, Карлсон»! В пустоте пустых резонаторов, внутри полой головы неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую шведскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. «Да, ― говоришь ты себе, ― тут нужен крик нового типа». Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, ― ты кричишь первое, что является в голову: «Карлсон! Карлсон! Карлсон!» ― кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплёвывает излишки крика в тухлое городское небо, к поросли антенн на крышах, к тому дому, где живёт праздник, и где находится твоё второе «я», маленький пухлый гость извне-внутри, в которого не верит ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра. Ты вызываешь праздник так, как вызывают дождь, ты, как шаман, пляшешь вокруг бочки, и крик летит, мешаясь с гудками и визгами большого города, со скрипом тормозов и трелями телефонов.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

БОЧКА



Так, но с чего же начать, какими словами? Всё равно, начни словами: там, на подоконнике. На подоконнике? Но это неверно, стилистическая ошибка, Марья Ивановна непременно бы поправила, подоконник здесь появился рано, сначала нужно сказать об оконнике, а лишь потом о том, что под ним. Нужно было бы описать само окно, его деревянный короб, подоконник и карниз, то, что карниз был жестяной, а подоконник ― деревянный. Минутку, а окно, само окно, пожалуйста, если не трудно, опиши окно, какой был вид из него, этого окна, была ли видна мрачная улица, по которой катятся мультипликационные автомобили, или ещё были видны красные черепичные крыши. Да, я знаю, вернее, знал некоторых людей, которые жили в этом городе, и могу кое-что рассказать о них, но не теперь, потом, когда-нибудь, а сейчас я опишу окно. Оно было обыкновенное, с облупившейся белой краской, сквозь которую выступало дерево, и в это окно проникал шум улицы, прежде чем проникло то, другое. То, особое существо, которое изменило всё. А может быть, его просто не было? Может быть. Марья Ивановна говорит, что его я придумал сам. Этот человечек, эти быстрые перемещения в воздухе ― лишь сон, видение. Но как же его звали? Его ― звали. И он назывался.
Мне запрещают сидеть на подоконнике, даже когда я объяснил, кого я там жду. По их мнению, подоконник ― это часть пропасти, смертельная опасность.
― Папа тебя убьёт, он тебя просто убьёт, ― говорит мне сестра, заходя в комнату. Но я её не слушаю. Во-первых, я знаю, что скажет папа: «Спокойствие, только спокойствие». И всё. Больше ничего он не скажет. Во-вторых, мне пришла в голову одна мысль ― совершенно дикая мысль.
― Знаешь, кем бы я хотел быть? ― говорю. ― Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, чёрт подери!
― Перестань чертыхаться и слезь с подоконника! Ну, кем?
― Знаешь такую песенку ― «Если ты ловил кого-то вечером на лжи...»
― Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Это стихи Гамзатова!
― Знаю, что это стихи Гамзатова.
Сестра была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Честно говоря, я забыл, но я и хотел звать. Именно для этого была Бочка. Однако звать можно было и с подоконника ― просто Бочка была внизу, на мостовой, а тут я был ближе к небу, в котором парит мой герой. Марья Ивановна говорит, что лечение моё успешно и скоро я перестану верить в это моё второе «я», но я понимаю, что меня просто хотят убедить, что Бочка лучше Подоконника. Поэтому я говорю сестре:
― Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», ― говорю. ― Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером, каждый в своей квартире, и каждый из них одинок. Тысячи малышей, и кругом ― ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я сижу на самом краю подоконника, над пропастью, понимаешь? И моё дело ― ловить ребятишек, чтобы они не упали из своих окон. Понимаешь, они играют и не видят края, а тут я подлетаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят на подоконнике. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.
Сестра долго молчала. А потом только повторила:
― Папа тебя убьёт.
― Ну и пускай, плевать мне на всё! ― Я встал и пошёл вниз, к Бочке. Большая бочка для дождевой воды, иначе говоря, пожарная бочка, манит меня ― она там внизу, но воды в ней нет. Она будто резонатор Гельмгольца, я не знаю, что это, но Марья Ивановна говорит, что это вовсе не резонатор, и уж никак не Гельмгольца. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину своего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, перед вашим данным свыше талантом. И мне приходится кричать, кричать, занимая не по праву занятое мной место способнейшего из способных, кричал за себя и за них, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглуплённых, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных ― кричал, пьяня и пьянея: «Карлсон, Карлсон, Карлсон»! В пустоте пустых резонаторов, внутри полой головы неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую шведскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. «Да, ― говоришь ты себе, ― тут нужен крик нового типа». Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, ― ты кричишь первое, что является в голову: «Карлсон! Карлсон! Карлсон!» ― кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплёвывает излишки крика в тухлое городское небо, к поросли антенн на крышах, к тому дому, где живёт праздник, и где находится твоё второе «я», маленький пухлый гость извне-внутри, в которого не верит ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра. Ты вызываешь праздник так, как вызывают дождь, ты, как шаман, пляшешь вокруг бочки, и крик летит, мешаясь с гудками и визгами большого города, со скрипом тормозов и трелями телефонов.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

История про наступившую масленицу
— Нет, ничего, глядеть можно, но только осторожно, — сказал он. — Конечно, ты не первая в мире красавица, но ведь ко всему можно привыкнуть, так что ничего, сойдет, могу и поглядеть! Ведь главное, что ты милая... Дай мне блинка!


В силу наступивших календарей нельзя не вспомнить о том, как низка у нас культура блинопотребления, не говоря уж о блинопроизводстве. А ведь, казалось бы, пришли к нам мудрёные блиноделательные машины, питающиеся невидимой энергией. Ну и химия простёрла руки в дела человеческие по самое не могу. Но всё же, размышляя об употреблении блина, всякий может обратиться за знанием к классике, но поскольку промеж нами много ленивых, я приведу краткое это знание в виде цитаты:
«“На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь”.
“Отчего же это не могу?” – отвечал Пекторалис.
“Да вон видишь, как ты его мнёшь, да режешь, да жустеришь”.
“Что это значит ‘жустеришь’”?
“А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь”.
“Так и жевать нельзя?”
“Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их отец Флавиан кушает, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краёчки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в своё место”.
“Этак нездорово”.
“Ещё что соври: разве ты больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат, больше отца Флавиана блинов не съесть”.
“Съем”, – резко ответил Пекторалис.
“Ну, пожалуйста, не хвастай”.
“Съем!”
“Эй, не хвастай! Одну беду сбыл, не спеши на другую”.
“Съем, съем, съем”, – затвердил Гуго.
И они заспорили, – и как спор их тут же мог быть и решен, то ко всеобщему удовольствию тут же началось и состязание.
Сам отец Флавиан в этом споре не участвовал: он его просто слушал да кушал; но Пекторалису этот турнир был не под силу. Отец Флавиан спускал конвертиками один блин за другим, и горя ему не было».


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Он говорит: «Все принялись ездить по заграницам. Ну, некоторые повышают качество жизни — хоть на время, другие тянутся к теплу, а кто-то тянется к романтике. Пожилые, вроде меня, раньше ведь мы были пожилые, тянутся к какому-то безумству.
Одного такого я знал — у него это ещё было помножено на культурные ценности.
Этот человек вдруг стал меня расспрашивать о венецианском карнавале. Очень его этот карнавал занимал, и вот он примеривался, как туда съездить.
Ну, я ему и говорю, что никакого карнавала в Венеции нет. Другое дело, несколько десятков самых знатных венецианских семей собираются на свой карнавал в каком-нибудь дворце. И если ты, дружок, не принадлежишь к одной из этих семей, то дорога туда тебе заказана. Ясное дело, что на допущенных фамильные маскарадные костюмы, стоимость каждого из которых больше “линкольна”, те костюмы, которые передаются из поколения в поколение. И эти люди там собираются уже тысячу лет. Приплывают на гондолах, поднимаются по лестнице (в этот-то момент ты их видишь издали), а потом за ними закрываются резные двери. И всё.
А в городе в это время идёт другой карнавал, туристический. Ты лапаешь тощую венецианку, а потом оказывается, что это трансвестит из Дании, пьёшь отвратительное итальянское вино литрами, говоришь по телефону с Норвегией, отбиваешься от зазывал, разглядываешь сводный батальон самураев с фотоаппаратами и видеокамерами, сплёвываешь с мостика на голову пьяным молодожёнам, находишь правильную венецианку, которая оказывается полькой и читаешь ей Бродского, потом пьёшь отличную граппу, выезжаешь из города в чисто поле, в котором нет снега, говоришь по телефону с немного удивлённым начальником в Москве, меняешься с кем-то адресами и пьёшь неизвестную алкогольную жидкость и, наконец, со слезами на глазах смотришь в рябь воды и поздний, мутный, серый как портянка, рассвет. Только никакого отношения к карнавалу это не имеет.
Так ответил я этому моему знакомцу, а, ответив, пошёл пить свой разбавленный кефирчик. Впрочем, после кефира я подумал, что и впрямь, наверное, стоит съездить в Венецию.
Хотя бы раз в жизни».


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



Навстречу празднику.
(ссылка, как всегда, вконце)

7 ноября традиционно было днём плохой погоды — и когда эти машины возвращались обратно, зеваки стояли по щиколотку в мокром снегу. Летали между гусениц потерявшие своих хозяев воздушные шарики.
Но дневные танки были мирными, в отличие от тех, ночных.
Народный праздник протаптывается медленно, как тропинка в газоне.
Не сказать, что те, кто при мне садился за стол в большой комнате, думали о революции и коммунизме, хотя среди них были настоящие коммунисты. Но праздник был как тропа между буден.
За окном падали липкие серые хлопья городских осадков, быстро темнело. Кто-то решал логическую загадку: «Отчего, чтобы получить 25 октября и старого стиля, мы отнимаем тринадцать дней от 7 ноября, а чтобы получить Старый Новый год нам нужно прибавить тринадцать дней?»
Ну и далее - по тексту:


http://rara-rara.ru/menu-texts/sto_let


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ПИСЬМО


Малыш, маленький мальчик, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда его семья заснёт, он залез в отцовский кабинет и включил компьютер. Прежде чем первый раз ударить по клавишам, он ещё раз пугливо оглянулся, покосился на портрет Фрейда, висевший на стене, и вздохнул.
«Милый Карлсон! – писал он. – Пишу вот тебе письмо. Поздравляю с Рождеством. Самый дорогой ты мне человек. А вчерась мне была выволочка. Отец выволок меня за волосья на двор и отчесал палками от шведской стенки за то, что я подпирал шведскими же спичками траву на газоне перед домом, но по нечаянности заснул. А на неделе мама велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. А Боссе и Бетан надо мной насмехаются, посылают на угол за какими-то таблетками и велят красть у родителей водку «Абсолют» из холодильника. Отец бьет меня за это чем попадя. А еды нету никакой, окромя овсянки и консервированных плюшек. А чтоб чаю или щей, то они сами трескают. А спать мне велят в ванной. Милый Карлсон, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда к себе на крышу, нету никакой моей возможности... Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно Бога молить, увези меня отсюда, а то помру...»
Малыш покривил рот, потёр своим чёрным кулаком глаза и всхлипнул. «Я буду тебе весь домик пылесосить, — продолжал он, — Богу молиться, а если что, обвяжи меня кожей, надень наручники и секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради ходячей рекламой попрошусь или в МакДоналдсе полы мыть. Стокгольм-то – город большой, хоть дома всё господские и лошадей много, и собаки не злые. Карлсон, милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было по лестнице на крышу лезть, да чердак заперт.
А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрёшь, стану за упокой души молить и похороню в цветочной клумбе».
Малыш судорожно вздохнул и опять уставился на окно.
Он свернул вылезшее на экране окно грамматической проверки и, подумав немного, вписал в окошко адрес: «На крышу для Карлсона»…

Потом почесался, подумал и прибавил: «.se».
Довольный тем, что ему не помешали писать, он выключил компьютер и поплёлся к себе в ванную.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

БОЧКА



Так, но с чего же начать, какими словами? Все равно, начни словами: там, на подоконнике. На подоконнике? Но это неверно, стилистическая ошибка, Марья Ивановна непременно бы поправила, подоконник здесь появился рано, сначала нужно сказать об оконнике, а лишь потом о том, что под ним. Нужно было бы описать само окно, его деревянный короб, подоконник и карниз, то, что карниз был жестяной, а подоконник – деревянный. Минутку, а окно, само окно, пожалуйста, если не трудно, опиши окно, какой был вид из него, этого окна, была ли видна мрачная улица, по которой катятся мультипликационные автомобили, или ещё были видны красные черепичные крыши. Да, я знаю, вернее, знал некоторых людей, которые жили в этом городе, и могу кое-что рассказать о них, но не теперь, потом, когда-нибудь, а сейчас я опишу окно. Оно было обыкновенное, с облупившейся белой краской, сквозь которую выступало дерево, и в него проникал шум улицы, прежде чем проникло то, другое. То, особое существо, которое изменило всё. А может быть, его просто не было? Может быть. Марья Ивановна говорит, что его я придумал сам. Этот человечек, эти быстрые перемещения в воздухе – лишь сон, видение. Но как же его звали? Его – звали. И он назывался.
Мне запрещают сидеть на подоконнике, даже когда я объяснил, кого я там жду. По их мнению, подоконник – это часть пропасти, смертельная опасность.
– Папа тебя убьет, он тебя просто убьет, – говорит мне сестра, заходя в комнату. Но я её не слушаю. Во-первых, я знаю, что скажет папа: «Спокойствие, только спокойствие». И всё. Больше ничего он не скажет. Во-вторых, мне пришла в голову одна мысль – совершенно дикая мысль.
– Знаешь, кем бы я хотел быть? – говорю. – Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, чёрт подери!
– Перестань чертыхаться и слезь с подоконника! Ну, кем?
– Знаешь такую песенку – «Если ты ловил кого-то вечером на лжи...»
– Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Это стихи Гамзатова!
– Знаю, что это стихи Гамзатова.
Сестра была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Честно говоря, я забыл, но я и хотел звать. Именно для этого была Бочка. Однако звать можно было и с подоконника – просто Бочка была внизу, на мостовой, а тут я был ближе к небу, в котором парит мой герой. Марья Ивановна говорит, что лечение моё успешно и скоро я перестану верить в это моё второе «я», но я понимаю, что меня просто хотят убедить, что Бочка лучше Подоконника. Поэтому я говорю сестре:
– Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», – говорю. – Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером, каждый в своей квартире, и каждый из них одинок. Тысячи малышей, и кругом – ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я сижу на самом краю подоконника, над пропастью, понимаешь? И мое дело – ловить ребятишек, чтобы они не упали из своих окон. Понимаешь, они играют и не видят края, а тут я подлетаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят на подоконнике. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.
Сестра долго молчала. А потом только повторила:
– Папа тебя убьёт.
– Ну и пускай, плевать мне на всё! – Я встал и пошёл вниз, к Бочке. Большая бочка для дождевой воды, иначе говоря, пожарная бочка, манит меня – она там внизу, но воды в ней нет. Она будто резонатор Гельмгольца, я не знаю, что это, но Марья Ивановна говорит, что это вовсе не резонатор, и уж никак не Гельмгольца. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину своего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, перед вашим данным свыше талантом. И мне приходится кричать, кричать, занимая не по праву занятое мной место способнейшего из способных, кричал за себя и за них, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных – кричал, пьяня и пьянея: Карлсон, Карлсон, Карлсон! В пустоте пустых резонаторов, внутри пустой головы неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую шведскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. «Да, – говоришь ты себе, – тут нужен крик нового типа». Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, – ты кричишь первое, что является в голову: «Карлсон! Карлсон! Карлсон!» – кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплевывает излишки крика в тухлое городское небо, к поросли антенн на крышах, к тому дому, где живёт праздник и где находится твоё второе «я», маленький пухлый гость извне-внутри, в которого не верит ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра. Ты вызываешь праздник так, как вызывают дождь, ты, как шаман, пляшешь вокруг бочки, и крик летит, мешаясь с гудками и визгами большого города, со скрипом тормозов и трелями телефонов.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

ДЕНЬ ПОБЕДЫ



9 мая

(вкус глухаря)



– А я люблю майские праздники, – сказал бывший егерь Евсюков, стараясь удержать руль. – Они хорошие такие, бестолковые. Вроде как второй отпуск.
– Лучше б этот отпуск был пораньше. Ездил бы я с вами на вальдшнепов, если бы раньше… – Сидоров всегда спорил с Евсюковым, но место своё знал.
Бывший егерь Евсюков был авторитетом, символом рассудительности. И я знал, как Сидоров охотится весной – в апреле он выезжал на тягу. Ночью он ехал до нужного места, а потом вставал на опушке. Лес просыпался, бурчал талой водой, движением соков внутри деревьев. Через некоторое время слышались выстрелы таких же, как Сидоров, сонных охотников. Выстрелы приближались и, наконец, Сидоров, как и все, палил в серое рассветное небо из двух стволов, доставал фляжку, отхлёбывал – и ехал обратно.
Евсюков знал всё это и издевался над Сидоровым – они были как два клоуна, работающие в паре. Я любил их, оттого и приехал через две границы – не за охотничьим трофеем, а за человечьим теплом.
И сейчас мы тряслись в жестяной коробке евсюковского автомобиля, всё больше убеждаясь, что в России нет дорог, а существуют только направления. Мы ехали в новое место, к невнятным мне людям, с неопределёнными перспективами. Майский сезон короток – от Первомая до Дня Победы. Хлопнет со стуком форточка охотхозяйства, стукнет в раму – и нет тебе ничего – ни тетерева, ни вальдшнепа. Сплошной глухарь. Да и глухаря, впрочем, уже и нет. Хоть у Евсюкова там друг, а закон суров и вертится, как дышло.
Вдруг Евсюков притормозил. На дороге стояли крепкие ребята на фоне облитого грязью джипа.
– Куда едем? – подуло из окна. – Что у вас, ребята, в рюкзаках?
– А вы сами – кто будете? – миролюбиво спросил Евсюков, но я пожалел, что ружья наши далеко, да лежат разобраны – согласно проклятым правилам.
– Хозяева, – улыбаясь, сказал второй, что стоял подальше от машины. – Мы всего тут хозяева – того, что на земле лежит, и того, что под землёй. И не любим, когда чужие наше добро трогают. Так зачем едем?
– В гости едем, к Ивану Палычу, – ответил Евсюков.
Что-то треснуло в воздухе, как сломанная ветка, что-то сместилось, будто фигуры на порванной фотографии – мы остались на месте, а проверяющие отшатнулись.
Слова уже не бились в окна, а шелестели. Извинит-т-те… П-потревожили, ошибоч-чка… Меня предупредили, что удивляться не надо – но как не удивиться.
Евсюков, не отвечая, тронул мягко, машина клюнула в рытвину, выправилась и повернула направо.
– Я думаю, Палыч браткам когда-то отстрелил что-то ненужное? – Сидоров имел вид бодрый, но в глазах ещё жил испуг.
– Палыч – человек великий, – сказал Евсюков. – Он до такого дела не унижается. У него браконьер просто сгинул бы с концами. Тут как-то одна ударная армия со всем нужным и ненужным сгинула… Нет, тут что-то другое.
– А я бы не остановился. Вот у хохлов президент враз гайцов-то отменил, а уж тут-то останавливаться – только на неприятности нарываться.
– Ну, ты и дурак. Не хочешь нарваться на неприятности, нарвёшься на пулю. И президентами не меряйся – подожди новой весны.
Деревня, где жил лесной человек Иван Палыч, была пуста. Десяток пустых домов торчал вразнобой, чернел дырками выбитых окон, а на краю, как сторожевая башня, врос в землю трактор «Беларусь». В кабине трактора жила какая-то большая птица, что при нашем приближении заколотилась внутри, потеряла несколько перьев и, так и не взлетев, побежала по земле в сторону.

Иван Палыч сидел на лавочке рядом с колодцем. Он оказался человеком без возраста – так и не скажешь, сорок лет ему, шестьдесят или вовсе – сто. Рядом с ним (почти в той же позе) сидел большой вислоухий пёс.
Мы выпали из автомобиля и пошли к хозяину медленно и с достоинством.
Когда суп был сварен, а привезённое – розлито, Сидоров рассказал о дорожном приключении.
Иван Палыч только горестно вздохнул:
– Да, есть такое дело. Много разных людей на свете, только не все хорошие. Но вы не бойтесь, если что – на меня сошлитесь.
– Так и сослались. С большим успехом. А что парубкам надо?
– Этим-то? А они пасут местных, что в здешних болотах стволы собирают.
– С войны? Да стволы-то ржа съела?
– Какие съела, а какие нет. Да и кроме ружья военный человек кое-что ещё носит – кольцо обручальное, крестик серебряный, если его Советская власть не отобрала, ну там ордена немудрящие.
– Ты бы вот орден купил?
– Я бы, может, и не купил.
– А люгер-пистолет?
Я задумался. Пока я думал мучительную мужскую думу о пистолете, Иван Палыч рассказал, что братки раскопали немецкое кладбище и долго торговались с каким-то заграничным комитетом, продавая задорого солдатские жетоны.
– Пришлось ребятам к ним зайти, и теперь они смирные – только вот к приезжим пристают, – заключил Иван Палыч.
Мои спутники переглянулись и посмотрели на меня.
– Вова, ты Иван Палыча во всём слушайся, ладно? – сказал Евсюков ласково. – Он, если что, попросит тебя, тогда сделать надо без вопросов. А?
Но я понял всё и так – вот царь и бог, а моё дело слушаться.
До вечера я остался один и уничтожил двенадцать жестяных банок, чтобы привыкнуть к чужому ружью (своё не потащишь через новые границы), а потом готовил обед, пока троица шастала по лесам. А на следующий день мы разделились, и Иван Палыч повёл меня через гать к глухариному току.
Называлось это вечерний подслух.
Глухари подлетали один за другим и заводили средь веток свою странную однообразную песню. Будто врачи-вредители собрались на консилиум и приговаривают вокруг больного – тэ-кс, те-кс! Но один за другим глухари уснули, и мы тихо ушли.
– Слышь – хрюкают? Это молодые, которые петь не умеют. Хоть песня в два колена, а всё равно учиться надо. С ними – самое сложное, они от собственных песен не глохнут.
Мы обновили шалаш, и, отойдя достаточно далеко, запалили костерок. Иван Палыч долго курил, глядя на огонь, а я стремительно заснул на своём коврике, завернувшись в спальник.
Я проснулся быстро – от чужого разговора. У костра сидел, спиной ко мне, пожилой человек в ватнике. Из треугольной дыры торчал белый клок.
– Да я Империалистическую войну ещё помню – уж я так налютовался, что потом двадцать лет отходил.
Ну, заливает дед, – я даже восхитился. Но Иван Палыч поддакивал, разговор у них шёл свой, и я решил не вылезать на свет.
– Так не нашёл, значит, моих? – спросил пожилой.
– Какое там, Семён Николаевич, – деревни-то даже нет. Разъехался по городам народ – укрупнили-позабыли.
– Хорошо хоть не раскулачили, – вздохнул пожилой. – Ну, мне пора. Значит, завтра придёшь?
Палыч глянул на часы:
– Теперь уж сегодня.

С утра мы били глухарей – под песню, чтобы не спугнуть остальных. Сидоров с Евсюковым играли с глухарями в «Море волнуется раз, море волнуется – два» и, подбираясь к ним, точно били под крыло. Пять легли на своём ристалище, не успев пожениться. Один был матёрым, старым бойцом, остальные были налиты силой молодости.
Сидоров и Евсюков сноровисто потащили добычу к дому, а Палыч поманил меня пальцем.
– Тут мы одного человека навестим. Поможешь.
Я промолчал, потому что уж знал – какого. Но отчего Иван Палыч темнит – понять не мог. Ну, перекусим у соседа, может, он поразговорчивее будет, чем Иван Палыч.
В полдень мы подъехали к лесному озеру, и, найдя потопленную лодку, переправились на дальнюю сторону… Я, тяжело дыша, шёл по тропе за Иван Палычем, а он бормотал:
– Мелеет озеро. Раньше вода во-о-он где стояла. А теперь, как в раковину утянуло. Всё, пришли.
Я недоумённо озирался. Ни дома, ни палатки я не увидел. Где ждал нас другой егерь – было совершенно непонятно.
– Ты перекури пока, у меня тут дело деликатное… – Иван Палыч сел на колени и погладил землю. – Тут он.
Старый егерь достал сапёрную лопатку и начал окапывать неприметное место. Работать пришлось долго – ручей намыл целый холм песка. Потом я сменил Ивана Павловича, уже догадываясь, что я увижу. И вот, ещё через минуту на меня глянул жёлтый череп – глянул искоса. Семён Николаевич лежал на животе, и череп упирался отсутствующим носом в корневище. Он косил глазницами в сторону, будто говорил мне – а знаешь, каково здесь лежать? Знаешь, как грустно?
Мы расстелили большой кусок полиэтилена и сложили Семёна Николаевича поверх него.
– А ружья нет? – спросил я.
– Откуда у него ружьё? Не было у него ружья.
Оказалось, что Семён Николаевич умер не от пули, а замёрз. И замерзая, не мог простить себе, что заплутал и отстал от своих. Если бы он умирал на людях, то отдал бы живым шкурку от сала и кусок сахара. А так – всё было напрасно и глупо. Оттого Семён Николаевич умер с крестьянской обидой в душе.
Мы вернулись к лодке.
Иван Палыч подмигнул мне и сказал:
– Сегодня перевоз бесплатный.
Он отпихивался шестом, и вода гулко билась в борт. Ну да, думал я, сегодня перевоз бесплатный – и куда тут положить монетку – в глазную дырку, за несуществующую щеку? Некуда её класть – и везёт русский лесной Харон задарма. А я, бесплатный помощник перевозчика, заезжий гусь, везу на коленях русского солдата – не то с того света на этот, не то – обратно.

Машина тряслась по лесной дороге, а Семён Николаевич, постукивая, ворочался на заднем сиденье. Казалось, он ворочался во сне.
– Иван Палыч, – спросил я, – а как же с немцами?
– А что, немцы не люди? Один вон пролежал всё время с немцем в обнимку – они как схватились врукопашную, так и полегли. Вот ты, если бы пролежал с кем в обнимку шестьдесят лет – сохранил бы ту же ненависть?
Так и попросили хоронить – вместе.
Сложно всё, Вовка. Вот был один лётчик, так он барсуков ненавидел. Его барсуки объели. Ну и что? Я говорю – что тебе барсуки? Так не слушал, он этих барсуков больше немцев ненавидел. Тут трезвую голову надо иметь и не лезть со своими представлениями в чужой мир.
Вот в прошлом году приехал к нам ваш приятель Вася Голованов – встретил по ошибке каких-то немецких танкистов да от страха всё напутал. В мёртвые дела лучше не вмешиваться, если к этому не готов.
Лучше крестом обмахнуться – благо у нас теперь всякий со свечкой стоит, как телевидение в церковь приедет. Перекрестись и постанови, что не было ничего, видимость одна больная, и самогон у Ивана Палыча дурно вышел в этот раз.

Евсюков и Сидоров уже ждали нас у брошенного кладбища. Издали они были похожи на удвоенного могильщика-философа, взятого напрокат у Шекспира.
Мы закопали Семёна Николаевича и, расстелив брезент у могилы, принялись пить.
– Только русские жрут на кладбище, – сказал бывший егерь Евсюков с куском сала в зубах. – Я вот японцев на Пасху в лес вывозил. Они как увидели, как наши с колбасой и салатами к родственникам прутся, так у них всё косоглазие исправилось. Сразу зенки стали круглые, как блюдца…
Сидоров жевал тихо, только выдохнул после первой:
– А самогон у тебя, Иван Палыч, ха-р-роший вышел…
Я молчал. Во мне жила обида – они всё знали. А я не знал. Они глядели на меня как на дурака и испытывали.
– Ты не печалься, Вова, – сказал Евсюков – всё правильно.
Стелился дым дешёвых сигарет, сердце рвалось из груди от спирта и светлой тоски.
– Хорошо ему теперь? – спросил я.
– Кому сейчас хорошо? – философски спросил Сидоров. – Семён Николаевич – крестьянин был от Бога. Ему плохо было, что внуков не нянчил, что семья руки рабочие потеряла. Он не воин был, а соль земли.
Это воинам сладко в бою умереть. Знаешь, как сладко за Родину умереть? Не стоять из последних сил у станка, за годом год, не с голода пухнуть, на себе пахать. Это славно помереть – ты здесь, они там, тут враг, а тут свои, всё ясно и чётко. Не будешь в очереди за пенсией стоять, и дети на тебя не будут смотреть криво. Не погонят тебя, маразматика, вон. А на людях погибнуть за общее дело – вроде избавления.
Я слушал Сидорова и верил каждому слову.
Сидорова расстреляли лет десять назад. Он лежал раненый на асфальте привокзальной площади в чужом южном городе. Он был ранен и тупо смотрел в серое зимнее небо. Тогда к нему подошли и выстрелили несколько раз – а потом пошли к другим. Одна пуля попала в рожок от автомата, что был спрятан у него под бушлатом, а другая пробила его насквозь, вырыв неглубокую ямку в асфальте – он прожил ещё до вечера, пока его по случайности не нашёл сослуживец и не вытащил на себе.
Сидорова долго лечили, а потом погнали из армии как инвалида.
Он долго собирал себя по частям, как дракон собирает разрубленное рыцарем тело. Потом он начал класть полы в небедных домах, вставлять немецкие окна и крепить в этих домах итальянскую сантехнику. Иногда ему казалось, что хозяева этих домов – те самые, кто недострелил его тогда, в первый день Нового года, и поэтому я знал, что со смертью у Сидорова свои отношения. Для него там никакого бы Ивана Павловича не нашлось.
Поэтому я представил своего деда, что сгорел в воздухе – я представил, как он засыпает, и хрипят в наушниках голоса его товарищей. Дед, наверное, не слышал этих голосов, когда небо крутилось вокруг него, а земля приближалась, увеличивая дымы и рытвины окопов.
Но деда похоронили на Кубани, я видел его имя на бетонном обелиске. С ним всё произошло правильным образом.
– Пошли глухаря-то есть, – прервал эти размышления Евсюков.
Мы сели вокруг котла на улице. Стол был крив, да и мысли были непрямы.
Помянули Семёна Николаевича, а после третьей и вовсе пошло легче.
– В старом глухаре есть что-то от кабана, – сказал Сидоров. – В том смысле, жёсткий. Он как кабан.
– А мне нравится, он ёлкой пахнет. Смолой, то есть… – Евсюков хлебал своё жирное и красное варево. – Ты ешь, ешь, Вова – я тоже сначала в сомнении был, а сейчас ко всему привык. Главное, людей любить надо – а живых или мёртвых – дело второе.
– А что у нас с властью – ну там менты разные? Что военком?
– Да ничего военком – мужик он хороший, да бестолковый. Ему выписали денег под праздники, он старикам наручные часы накупил, да тем дела и закончил. Он про меня знает, не мешает и не вмешивается – я бы сказал, грамотно поступает.
Что нам, нужно, чтобы привезли пять первогодков для того, чтобы они три раза пальнули над могилой? Нам не надо, и Семёну Николаевичу не надо. Наше дело скромное, тихое. Мы по душе дела улаживаем.

Календарь с треском рвался на пути от первых майских праздников ко вторым.
Наконец, мы двинулись в обратный путь и взяли с собой Ивана Павловича – до города. Там ждали его дела и какие-то, нам неизвестные, родственники. Ночь катилась к рассвету – и круглая фара луны освещала наш путь. Закрыв глаза, я думал о том, что леса наших стран полны людей, не доживших свои жизни. И земли вдоль великих рек полны воинов, превратившихся в цветы. Пройдёт век, народы сольются – и ненависть сотрётся. Этой ночью мёртвые спят в холодной земле Испании, проспят и холодные зимы, пока с ними спит земля, и будут просыпаться, когда придёт майское тепло. Они спят на Востоке, под степным ковылём, со своими истлевшими кожаными щитами, зажав рёбрами наконечники чужих стрел. И пока они спят, беспокойно и тревожно, то думают, что их войны ещё не кончились.
И золотоордынцы с истлевшими усами, чернявые генуэзцы, русские и литовцы спят вповалку, потому что никто не знает места, где они порезали и порубили друг друга.
И в глубине морей, растворившись в солёной воде, их разъединённые молекулы только дремлют, пока кто-то не простился с ними по-настоящему…

Вдруг Евсюков резко затормозил – все отчего-то сохранили равновесие, один я больно ударился головой. На мгновение я подумал, что нас провожают чёрные копатели – точно так же, как и встречали.
Но жизнь, как всегда, была твёрже.
Прямо на нас по безлюдной дороге надвигалась тёмная масса.
Чёрный немецкий танк, визжа ржавыми гусеницами, ехал по русской земле. И сквозь броню на башне, дрожа, светила какая-то звезда.
Часть дульного тормоза была сколота, но танк всё же имел грозный вид.
Фыркнув, он встал, не доехав до нас метров десять.
Из верхнего люка сначала вылез один, а потом, по очереди, ещё три танкиста.
Они построились слева от гусеницы. Мы тоже вышли, встав по обе стороны от «Нивы».
Старший, безрукий мальчик в чёрной форме, старательно печатая шаг, подошёл к Ивану Павловичу, безошибочно выбрав его среди нас.
– Господин младший сержант! Лейтенант Отто Бранд, пятьсот второй тяжёлый танковый батальон вермахта. Следую с экипажем домой, не могу вырваться, прошу указаний.
– А почему четверо? – хмуро спросил Палыч. Лейтенант вытянулся ещё больше – он тянулся, как тень от столба. Но тени у него, собственно, не было. Только пустой рукав бился на ночном ветру.
– Пятый – выжил, господин младший сержант.
– Понял. Дайте карту.
В свете фар они наклонились над картой. Экипаж не изменил строя, и молча глядел на своих и чужих.
Танк дрожал беззвучно, но пахло от него не соляром, а тиной и тоской.
– Всё, – Палыч распрямился. – Валите. И держите Полярную звезду справа, конечно.
Лейтенант козырнул, и немцы полезли на броню.
Танк просел назад и дёрнул хоботом. Моторная часть окуталась белым, похожим на туман, дымом, и танк, уходя вправо, начал набирать скорость.
Евсюков выкинул свой окурок, а Палыч свой аккуратно забычковал и спрятал в карман.
– Что смотришь-то? Это, видать, головановские. – сказал Палыч. – Нечего им тут болтаться, непорядок. Пора им домой. И так бывает, да.
– Давай-давай, – дёрнул меня за рукав Евсюков, сам, кажется, не очень уверенно себя чувствовавший.
Но наша «Нива» закашляла и заглохла. Мы долго и муторно заводили её, и сумели продолжить путь только на рассвете, когда сквозь сосны пробило розовым и жёлтым.
– Сегодня – День Победы, – сказал я невпопад.
– Ты не говори так, – сказал Евсюков. – Мы так не говорим. – Завтра у нас будет 9 мая. У нас Дня Победы нет, потому как война кончается только тогда, когда похоронен последний мёртвый солдат.
– А, почитай, пока у нас никакой Победы и нет, – подытожил Иван Палыч. – Но водки сегодня выпьем несомненно, что ж не выпить?






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Вот интересно, что движет людьми, что бормочут в ухо социальных сетей "Пиздец! Пиздец! Наконец-то пиздец! А сейчас ещё хлеб подорожает, ура! Всем пиздец!" То есть, они думают снискать так народную любовь, да? Они трудятся на ниве предсказаний и в будни, и в праздники. Даже в праздники с особенным азартом - сейчас-то пиздец, но ещё будет оливье и пиздец в телевизоре, а вот новый год-то - о-го-го! В новом году будет полный пиздец, тут уж никто не уйдёт. Это я вам пророчествую, запомните меня.
Много лет подряд я в этом месте разговора цитирую стихотворение, которое так и называется "Пророк":

К дому подходит пророк,
Вот и калитка скрипит.
Переступает порог:
— Здравствуйте! — нам говорит.

— Дайте, водицы попить!
— На, — наливаем компот.
— К вам, — говорит, — стало быть,
Скоро холера придет.

— Хлебушка можно поесть?
— На, — подаем каравай.
— Дней, — говорит, — через шесть
Дом ваш сгорит и сарай.

— Мне бы поспать в уголке...
— Спи, — расстилаем матрац, —
Да кочергой по башке:
Бац! — окаянному — бац!


Цит. по:
Забабашкин В.Л. Тень от головы: Стихи. – Владимир: Золотые ворота, 1992. – 127 с.

Я считаю, что все рекомендации по поведению русского человека выражены в этом стихотворении предельно ясно.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Я вот сейчас скажу довольно рискованную вещь (потому что все нынче изрядно взволнованы и к меланхолическим рассуждениям не склонны, особенно, если рассуждения касаются сакральных вещей).
В ощущении надвигающегося праздника я думал, что этот праздник у нас совершенно неправильный - не внутри семьи, а именно что в обществе.
И этот праздник нужно перевести именно в семейный формат.
При этом я люблю смотреть на военный парад, именно на всю эту лязгающую технику, выглядящую умиротворённой. Я видел, её в ином качестве, но думаю, что именно во время репетиций она представляет собой очень важный объект для рассматривания обывателем.
Полезный именно в качестве некоторого напоминания.
Но я не об этом – а о том, что убрал бы весть промежуток между военным парадом и частным семейным праздником.
Семейный праздник у многих давно превратился в поминание.
Именно поминание – самая главная вещь.
А вот чудовищное украшение улиц в предпраздничные дни, баннеры, где нынешние дизайнеры путают советские корабли с американскими, все эти открытки ветеранам с грамматическими ошибками, коллажи, где немецкие солдаты сидят на трофейном русском танке, вся эта дребедень освоения бюджетов - провалилась бы оно всё пропадом.
Ни копейки на это – всё перелить в пенсии, да и дело с концом.
Ни копейки на патриотические программы по воспитанию и перевоспитанию.
Все эти сисястые девки в фальшивых пилотках, что в дни праздника шныряют по улицам (С девками - сущее безумие. Они уже в прошлом году уже так оторвались и налились, что это прям порно какое - раньше были медсёстры в халатиках, а ныне к медсёстрам  и строгим госпожам прибавились барышни в обуженных форменных юбках, пилотках и гимнастёрках. Прям беда какая-то), все эти переодетые в мундиры певцы с бутафорскими орденами, все эти эстрады с этой, как её... Ну, что голосит сначала про «Мама, иду-курю», а потом поёт «Тёмную ночь»…
Прочь, прочь! Сгинь!
Ни одного шарика из государственного или коммерческого бюджета.
Только из частного бумажника.
Причём, если не выписать на то денег, большей части всей этой глупости не будет.
И дизайнеры глупостей не нарисуют, и откормленные певцы на эстрады не вылезут.
Почему-то частный человек за свои деньги глупости производит мало. Производит, конечно, но мало – а вот на чужие деньги – раззудись плечо, размахнись рука – наделает так, что святых выноси.
Нарисует на плакате политрука с рунами в петлицах или там что похуже.
Кстати, я вот лично ничего не имею против того, чтобы изобразить на водке маршала Рокоссовского. Или, что ещё лучше, тех солдат из хроники, у которых вовсе нет имён. Тут ничего позорного нет – это именно народное отрицание всей этой унылой официальной хуеты.
Хватил генерала Черняховского сто грамм и понеслась душа в рай.
У Шкловского есть такая заметка времён Гражданской войны, которая называется «Самоваром по гвоздям». Там он пытается критиковать советское искусство «слева» и пишет, что не будет защищать искусство во имя искусства, и будет защищать пропаганду во имя пропаганды: «Агитация, разлитая в воздухе, агитация, которой пропитана вода в Неве, перестаёт ощущаться. Создаётся прививка против неё, какой-то иммунитет».
А казённый праздник, что твой царь Антимидас – как прикоснётся к личному, так превратит его невесть во что.
Так-то – ладно, всё что хотите, но только частным образом. Если брать за георгиевскую ленточку тыщу рублей и отдавать эти деньги строго на похоронные команды, которым в лесах и полях работы ещё на годы, то количество георгиевских ленточек в качестве шнурков (и в помойных баках) радикально уменьшится.
Я не большой поклонник этой ленточной традиции, но гну именно эту линию: всё за свои.
Ещё раз скажу: глупости легко плодятся за чужие деньги, а  за свои – бывают, конечно, но в меньшем масштабе.
Из государственного праздника я бы сделал его семейным.
Да, собственно, я сам давно и сделал его семейным.
А другим людям, что? Самим решать. Я не указываю, так - прокричал в ямку на берегу. Вдруг из неё  прорастёт дудочный тростник.
Что я, Манилов? Хочу на Керченском мосту долю в лавках? Генералом хочу стать?
Нет, лучше водки выпью.

Извините, если кого обидел