Category: наука

Category was added automatically. Read all entries about "наука".

История про то, что два раза не вставать

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ

25 января

(встреча выпускников)



Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов, — потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За двадцать лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен — вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас двадцать лет назад она была абстракцией, метафорой — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.
А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет — не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития, — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.

Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку — и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.

Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был, как Пётр Первый, — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
— А что там дальше?
— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
— И что там?
— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.

Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.
— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.
И понеслось.
— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
— Сейчас вы все обалдеете.
— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
— Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
— Астрологическая? На торсионном двигателе!
— С нефритовым статором!
— С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
— Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.
— Сначала надо взять кровь.
— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
— Подписать не надо, давай палец.
— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
— Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презираю, не верят, а кликают.
— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
— К тому же сейчас режим сменится.
— Что, не выпустят?
— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
— А кто Ваське сказал про мою жену?
— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.
— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели — видать, много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.
— Когда заходили?
— Да только что.
— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
— Как — умер?
— Обычно умер. Как люди умирают.
— В сорок лет?!..
— Его машиной задавило.
— Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно, кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы, как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после — и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет — один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим беззащитным праздником».






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


НОВЫЙ ГОД

31 декабря

(физика низких температур)




Ляпунов старел одиноко, и старение шло параллельно — и в главной жизни, и в параллельной, тайной.
Старик Ляпунов был доктором наук и доживал по инерции в научном институте. Одновременно он служил в загадочной конторе, настоящего названия и цели которой он не знал, кем-то вроде курьера и иногда — швейцара. Курьерские обязанности позволяли ему время от времени забегать в пустующее здание института, да и стариковские учёные советы шли реже и реже. Физика низких температур подмёрзла, движение научных молекул замедлилось, и даже адсорбционный насос, проданный кем-то из руководства, неудивительным образом исчез из лаборатории Ляпунова.
Жидким гелием испарились научные склоки и научные темы, жидкое время утекло сквозь пальцы.
— Благодаря бульварным романам гражданин нового времени смутно знает о существовании Второго начала термодинамики, из-за порядкового числительного подозревает о наличии Первого, ну а о Третьем не узнает никогда, — губы заведующего лабораторией шевелились не в такт звукам речи. Шутник-заведующий был ровесником Ляпунова, но в отличие от него был абсолютно лыс.
Он пересказывал Ляпунову невежественные ответы студентов и их интерпретацию теории Жидкого Времени, снова вошедшую в моду. Время, согласно этой теории, текло, как вязкая жидкость, и вполне описывалось уравнением Навье-Стокса…Навьестокс… Кокс, кс-кис-кс. Крекс-пекс-фэкс… Звуки эти, попав в голову Ляпунова, стукались друг о друга внутри неё. Мой мозг высох, думал Ляпунов, слушая рассказ о том, что Больцман повесился бы второй раз, оттого что его температурные флуктуации забыты окончательно. Это была моя теория, если так можно говорить об идее, которая одновременно проникла в умы десятков человек лет двадцать назад. Да что там двадцать, ещё сто лет назад в сводчатом подвале университета на Моховой построили первый несовершенный рекуператор.
Но он кивал суетливому лысому начальнику сочувственно, будто, и правда, следил за разговором. Они, кстати, представляли собой комичную пару.
Ляпунов ещё числился в списках, на сберегательную книжку ему регулярно приходили редкие и жухлые, как листья поздней осенью, денежные переводы из бухгалтерии.
Иногда даже к нему приходили студенты — было известно, что он подписывал практикантские книжки не читая.
Это всё была инерция стремительно раскрученной жизни шестидесятых.
Нет, и сейчас он приходил на семинары и даже был членом учёного совета.
Перед Новым годом, на последнем заседании, он чуть было не завалил чужого аспиранта. Аспирант защищался по модной теории Жидкого Времени.
Суть состояла в том, что время не только описывалось в терминах гидродинамики, но уже были сделаны попытки выделить его материальную субстанцию. Сытые физики по всему миру строили накопители. В Стэнфорде уже выделили пять наносекунд Жидкого Времени, которые, впрочем, тут же испарились, а капля жидкого времени из европейской ловушки протекла по желобку рекуператора полсантиметра, прежде чем исчезнуть.
Про рекуператоры и спросил Ляпунов аспиранта, установки по обратному превращению жидкости во время ещё были мало изучены, исполняли лишь служебную функцию.
Аспирант что-то жалобно проблеял о том, как совместится временная капля с прежним четырёх-вектором пространства-времени.
Но Ляпунов уже не слушал. Незачем это было всё, незачем. Судьба аспиранта понятна — чемодан — вокзал — Лос-Аламос. Что его останавливать, не его это, Ляпунова, проблемы.
Но уже вмешался другой старикан, и его крики «При чём тут релятивизм?!», внесли ещё больше сумятицы в речи диссертанта.
Впрочем, белых шаров оказалось всё равно больше, как и следовало ожидать.
Мысль о рекуператорах как ускорителях времени ещё несколько раз возвращалась к Ляпунову.
Последний пришёлся как раз на предновогоднюю поездку на другую службу. Это была оборотная сторона жизни Ляпунова — поскольку он, как Джекил и Хайд, должен был существовать в двух ипостасях даже в праздники. Вернее, особенно в праздники.
Если в лаборатории два-три старика, выползая из своих окраинных нор, быстро съедали крохотный торт, больше похожий на большую конфету, то в другой жизни Ляпунов был обязан участвовать в большом празднике. Именно участие было его служебной обязанностью.
Дело в том, что согласно привычкам своей второй жизни Ляпунов был благообразен и невозмутим — настоящий английский дворецкий. Вернее, русский дворецкий. Он до глаз зарос серебряной бородой.
Мало кто знал, что Ляпунов отпустил бороду ещё молодым кандидатом, когда обморозился в горах. Молодой Ляпунов двое суток умирал на горном склоне, и с тех пор кожа на его лице утратила чувствительность, превратилась в сухой пергамент, и всякий, кто всмотрелся бы в него внимательнее, ощутил холод отчаяния и усталости.
Но всматриваться было некому.
С женой они разошлись в начале девяностых, когда ей надоело мёрзнуть в очередях. Дочь давно уехала с мужем-однокурсником, молодым учёным — по волнам всё того же Жидкого Времени уплыли они в Америку, помахав ему грантами на прощание. А несколько лет назад трагически пропал и его сын — пятнадцатилетний мальчик просто ушёл на городской праздник, день города, и исчез. Так бывает в большом безжалостном городе — и это для Ляпунова было лучше, чем перспектива ехать в какое-нибудь холодное помещение, под яркий свет медицинских ламп. Тогда Ляпунов и сам бежал сломя голову из мегаполиса, чтобы потом вернуться через два года, осознав, что кроме физики низких температур у него в жизни больше ничего не осталось.
Итак, родных не было, а седая борода лопатой определённо была. Борода была лучше фамилии, потому что она помнила расцвет народного исторического знания. Того времени, когда иметь в России фамилию «Ляпунов» было всё равно, что зваться Пожарским.
Теперь борода Ляпунова пользовалась неизменным спросом под каждый Новый год.
Высокий старик Ляпунов стал идеальным Дедом Морозом


Итак, он ехал в троллейбусе в скорбном предвкушении новогодних обязанностей. Схема рекуператора снова встала у него перед глазами, он задумался о радиусе искажения временного поля. Всё выходило, как в шутках юмористов времён его молодости — тех юмористов, которые предлагали убыстрить время на профсоюзных собраниях и замедлить его потом для созидательной деятельности.
В отличие от эстрадного юмора, Жидкое Время должно было пульсировать в рабочем объёме рекуператора, а потом распыляться вовне. Туда-сюда — на манер того рекуператора, что прокачивал электрическую кровь в метре над ним — на крыше троллейбуса. В принципе нужно только переохладить объём…
Но в этот момент сзади подошла старуха-кондукторша и постучалась ему в спину, как в дверь. Ляпунов обернулся — и старуха признала в нём неимущего пенсионера.
Ляпунов улыбнулся ей, быть может, своей сверстнице, присел, но миг был упущен. Воображаемая капля перестала распадаться в его схеме, и рекуператор растворился, его унесло куда-то, как пар от дыхания в морозном воздухе.
На следующей остановке в троллейбус вошла Снегурочка в коротеньком синем полушубке. Она махнула радужной купюрой, и, не спросив сдачи, сунула её кондукторше. Отвернувшись к заиндевевшему стеклу, она нарисовала ногтем сердце, затем какой-то иероглиф, и, наконец — три шестёрки рядом.
— Тьфу, пропасть. Что и говорить о научном знании, — Ляпунов вытащил газету и уткнулся в неё.

Пошло два часа, и его сорная, палёная как водка, неистребимая контора невнятного назначения нарядила Ляпунова в прокатную шубу. Хлопая обшлагами, Ляпунов невозмутимо доставал из мешка подарки вашим и нашим, сотрудницам и сотрудникам, поднимал чары с теми и с этими. Его сограждане давно привыкли к тому, что их Новый год давно и прочно замещает Рождество, и стал самым популярным гражданским праздником. Новый год накатывается, как война, грохочет хлопушками, бьёт алкогольным кулаком в грудь, валит с ног желудочными средствами массового поражения.
Веселье в его конторе наматывалось на руку, как сахарная вата. Но вот уже исчезли Большие начальники, Начальники средние, поправляя галстуки, вышли из тёмных кабинетов, а за ними, чуть погодя, выскользнули Неглавные сотрудницы.
Было ещё не поздно, и Ляпунов позвонил в прокатную контору. Шубу, дурацкий красный колпак и палку с мешком можно было сдать обратно прямо сегодня — но теперь самому.
Он украл с праздничного стола бутылку коньяку и спрятал её в большой полосатый носок для подарков. После недолгих размышлений, решив не переодеваться, Ляпунов засунул своё пальто в мешок и двинулся в центр города и принялся плутать среди кривых переулков. На город навалился антициклон, холод разлился по улицам, будто жидкий гелий, поведение которого Ляпунов изучал последние двадцать лет.
Город, между тем, заполонили банды ряженых. Ляпунову часто попадались такие же, как он сам, подвыпившие Деды Морозы. Все они не очень твёрдо стояли на ногах и постоянно подмигивали своему собрату.
Для Ляпунова, впрочем, персонаж, роль которого он исправно много лет исполнял на профсоюзных, или, как их теперь называли, «корпоративных» праздниках, этот его отмороженный двойник в красной мантии был непонятен. Он был похож на снежного царя, что привык замораживать жилы и кровь мертвецов леденить.
Оттого он ненавидел свою общественную обязанность. Но показывать отмороженное лицо со старческими морщинами было куда неприятнее.
Ляпунов знал о новогодней традиции всё — и утешался тем, что вместо русского Деда Мороза его могли нарядить в модного канадского лесоруба по имени Санта-Клаус. Между ними такая же разница, как между бойцом в шинели и американским солдатом в курточке. Так и сейчас — он избежал куцей куртки, но колпак ему достался явно от комплекта Санта-Клауса.
Ляпунову было понятно, что его персонаж умирает каждый Новый год, поскольку на смену ему спешит какой-то карапузик в шапочке. А этот карапузик, в свою очередь… Так, в глазах Ляпунова, его двойник превращался в готового к употреблению покойника. Будущий покойник со счётным временем жизни.
Однажды ему приснился исторический сон, как к нему, будто к царю Николаю — Санта-Николаю-Клаусу, к старику с белой бородой, ползёт по снегу карапуз Юровский. И, ожидая скорой смерти царя, ожидает вокруг обыватель царских нечаянных подарков — скипетра, забытого под ёлкой и меховой короны— то есть, императорских драгоценностей, конфискованных перед расстрелом. Траченной молью профсоюзной шапки Мономаха.
Он вспоминал этот сон с тоской лектора, которому снится страшный сон про ошибку в первой же фразе…
На этих мыслях он чуть не стукнулся лбом в вывеску прокатного пункта.
Ляпунов перешагнул порог, и, оступившись, покатился по лестнице, поднявшись на ноги только перед стеной с двумя дверями — железной и деревянной. Позвонил, немного подумав, в железную.
Никто не ответил, из микрофона на косяке не хрюкнул охранник, не раздалось ни звука из внутренностей сообщества карнавальной аренды. Ляпунов покосился на деревянную дверь, но всё же дёрнул на себя металлическую — она легко растворилась.
Внутри было неожиданно холодно. Оттого, не оставляя следов снежными сапогами, Ляпунов пошёл искать служащих людей.
За стойкой, под портретом Деда Мороза в дубовой раме, стрекотал факс. Бумага ползла по ковролину, складываясь причудливыми кольцами.
Никого, впрочем, не было и тут.
Ляпунов завернул за угол и постучал в белую офисную дверь. Дверь стремительно отворилась, и придерживая её рукой, на Ляпунова уставилась Снегурочка.
Та самая, что он видел в троллейбусе.
Теперь, присмотревшись, Ляпунов видел, что она гораздо выше его самого и имеет какой-то неописуемо похотливый вид. У флегматичного Ляпунова даже заныло в животе. Но он вспомнил о возрасте и своём морщинистом теле с пергаментной мёртвой кожей.
Много видел он секретарш и никчемных офисных барышень, что воспринимали его как мебель, как истукана в приёмной, или — как плюшевую игрушку с приделанной капроновой бородой, мягкой, белой, пушистой.
— А, вы ещё… Нехорошо опаздывать… — Снегурочка погрозила Ляпунову пальчиком. Потом наклонилась и погладила Ляпунова по щеке. Он практически не ощутил её прикосновения — пальцы барышни были холодны как лёд, почти так же, как его вымороженная давним и нынешним морозом кожа.
Снегурочка улыбнулась и вдруг резко дёрнула его за бороду.
Удовлетворённая результатом, она обернулась и крикнула в темноту:
— Ещё один… Наш, — и, отвечая на кем-то не заданный вопрос, утвердительно кивнула собеседнику: — Настоящий. Да, да. Я проверила, ну скорее…
Из тьмы выдвинулся Дед Мороз и потащил Ляпунова за собой — в тёмный пустой коридор, потом по лестнице вниз, кажется, в бомбоубежище. Точно, бомбоубежище — решил Ляпунов в тот момент, когда они проходили мимо гигантских герметических дверей, которые сразу же кто-то невидимый наглухо закрывал за ними.
Наконец, перед Ляпуновым открылось огромное пространство наподобие станции метрополитена, всё наполненное красным и белым. Сотни Дедов Морозов безмолвно стояли здесь.
А на возвышении перед ними, в манере, хорошо известной Ляпунову по детскому чтению Дюма, держал речь их предводитель.
Ничего хорошего лично Ляпунову и человечеству вообще эта речь не сулила. Ясно было, что эти-то настоящие, а он Ляпунов — фальшивый. Ясно было, что материализм низложен, а всё, что окружает Ляпунова — воплощённый Второй закон термодинамики. Тепловая Смерть Вселенной, одетая в красные шубы и куртки, вполне интернациональная. Не хватало только вооружить их косами и поглубже спрятать сотни голов в красные капюшоны.
Предводитель говорил медленно, слова его были тяжелы, как лёд и безжизненны, как слежавшийся снег.
Окончательно сразил Ляпунова его собственный адсорбционный насос, работавший в углу. Это был именно тот самый, проданный куда-то, как острили «по репарациям» — чуть ли не стране, победившей в холодной войне, насос. Был там и другой, третий, механизмы теснились вдоль стен, уходили вдаль, и над всем этим бешено крутили стрелки огромные часы, похожие на часы Спасской башни.
Ляпунов осматривал помещение — это и вправду была станция метрополитена. Только без рельсов, и вся покрытая сотнями труб и трубочек. Некоторые были поновее, другие — старые, ржавые, с облезшей краской. Прямо над головой Ляпунова была одна из этих труб, к которой какой-то умник приделал продолжение в три раза тоньше.
Под ней и стоять наблюдательному человеку было страшновато. Но вряд ли Ляпунова окружали люди.
Предводитель, меж тем, говорил о конце времён.
Он не говорил, он предрекал разрыв и трещину мира. Он говорил, как вождь, и точь-в-точь, как у давнего, давно истлевшего в земле вождя на киноплёнке пар не шёл из его рта.
Здесь, внутри уцелевших подвалов Сухаревой башни, Деды Морозы установили гигантский охладитель. Сложная система форвакуумных и прочих насосов создавала область низких температур, в которой производилось сжиженное время.
Именно тут Ляпунов увидел до боли знакомый рекуператор — но в его жизни он так и остался состоящим из прямых и кривых невесомых линий, а здесь тускло отливал металлом.
И вот, холоднокровные собрались здесь с тем, чтобы ускорить действие Второго закона термодинамики и привести мир к тепловой смерти. То есть время ускорится, и температура стремительно выровняется, да.
Ляпунов с хрустом перемалывал в уме причины и следствия, он был похож на допотопный арифмометр из тех, на которых его мать вместе с сотнями других вычислителей считала траектории баллистических ракет. Он даже чуть вспотел, чего с ним никогда не бывало.
Он переводил взгляд с серого бока рекуператора на ячеистую сферу, покрытую, как видно, микросоплами.
Итак, если жидкое время распылить, догадался Ляпунов, все процессы в окрестностях этой точки ускорятся, а равномерное разбрызгивание жидкого времени исключит Больцмановы флуктуации.
Мир охладится до тех температур, которые Международный институт холода ещё тридцать лет назад рекомендовал называть низкими.
Кажется, он сказал это вслух. Потому что стоящие рядом несколько Дедов Морозов обернулись.
Ляпунов подождал и с тоски высунул из носка горлышко бутылки с коньяком. Два стоящих рядом Деда Мороза шикнули на него — в том смысле, что только мерзавцы и негодяи в такой момент могут пить охладитель.
Ляпунов спрятал флягу и кашлянул в кулак.
На него обернулись ещё более подозрительно.
Но пристальнее всех на него смотрела давешняя Снегурочка. Она вдруг увидела крохотное облачко пара, вылетевшее у Ляпунова изо рта.
— Он тёплый… — выдохнула снежный воздух Снегурочка.
— Он тёплый! — ухнули два Деда Мороза рядом.
— Он тёплый! Он тёплый! — с ужасом забормотали остальные.
Толпа отшатнулась, но некоторые Деды Морозы сделали шаг к Ляпунову. У них были стёртые лица цареубийц. Сейчас от него останется посох да шапка под ёлкой. Пустят его в распыл и расхолод, и мумия его будет жить внутри криогенной машины, вырабатывающей Жидкое Время.
Пользуясь замешательством, Ляпунов отступил назад и бросился в какой-то закуток. Грохнула за ним гаражная дверь, упал засов, лязгнула запорная железяка, взвизгнули под его пальцами пудовые шпингалеты. Ляпунов привалился к стене, переводя дух.
Дверь пару раз вздрогнула под напором толпы, но всё затихло.
Надежды на благоприятный исход, впрочем, было мало. Ляпунов оказался заперт в тупиковом помещении, где стояло несколько мётел, лопат и вёдер. Тянулись повсюду трубы, уходящие в стены. Вентили, больше похожие на рулевые колёса, торчали повсюду. Стрелки манометров показывали разное, подрагивали и балансировали между красным и чёрным.
Помирать приходилось в привычной обстановке — среди приборов и рычагов.
Дверь тихо затрещала. Это был тонкий, едва слышный треск, который издаёт мартовский лёд. До ледохода ещё далеко, но дни снежной скорлупы сочтены, жизнь её истончается и вот, знамением будущей смерти, раздаётся над рекой этот треск.
Ляпунов увидел, как дверь покрылась инеем, как появляются на неё пока еле видимые изломы. Ему не нужно было объяснять хрупкость металла при известных условиях. Физика низких температур была ему давно известна.
Сейчас они навалятся, и последняя преграда рассыплется в стеклянные осколки.
Ляпунов оглянулся. Будем помирать с музыкой, решил он.
Доктор-курьер, учёный-неудачник, Дед Мороз на общественных началах, пробежался вдоль стен, изучая датчики — один был для него сейчас главный. Водомер на трубе с кипятком, той трубе, что угрожающе нависала над ним только что.
Ляпунов ещё раз подивился общности механизмов, придуманных человеком — что жидкая вода, что Жидкое Время, всё едино. Трогая руками трубы, он не упустил возможность упрекнуть самого себя — тринадцать лет он не верил, тринадцать лет он острил и издевался над адептами теории Жидкого Времени, и вот рискует утонуть в разливе практики.
Не будь его кожа такой пергаментной, он ущипнул бы себя — да что там — пыльные барашки вентилей под пальцами прекрасно доказывали, что он не спит.
Он нашёл нужный вентиль и, подобрав с пола лом, всунул его в ржавое колесо. Лом, оружие хладобойца из дворницкой, выгнулся, но упёрся в стену под нужным углом.
Вентиль подавался с трудом. Затем со скрипом провернулся быстрее, из винта выдуло тонкую струйку пара.
Теперь надо было ждать. Где не выдержат ржавые трубы — рядом с Ляпуновым или за дверью. Зальёт ли его самого кипятком, или достаточная порция горячей воды нарушит работу рекуператора.
При желании можно было прикинуть динамику жидкости в ржавой трубе, но всё случилось быстрее — Ляпунов услышал хлопок, а за ним не крик, а странный вой, будто открыли вьюшку на печной трубе и страх вместе с ужасом улетучиваются через дымоход.
— Трындец, — сказал Ляпунов. — «Трын-дец», повторил он, катая на языке это слово.
Он снова всунул лом в вентиль и завернул колесо в прежнее положение.
Перед тем, как отпереть дверь, он вздохнул — надо было бы перекреститься, но он всё ещё оставался атеистом.
Открывшаяся картина удивила его. В длинном коридоре было абсолютно сухо. Только кое-где валялись обрывки красной материи. Разорванная труба висела над головой, раскрыв лепестки тюльпаном.
Вздувшиеся, треснувшие корпуса насосов стояли криво.
Но рекуператора не было — он просто растворился.
Ляпунов недоуменно огляделся и, споткнувшись, засеменил к выходу.
Чуть дальше было холоднее, но ни одного новогоднего упыря всё равно не нашлось — лишь рваные синие и красные шубы лежали повсюду.
Ляпунов, не выбирая дороги, поднялся по лестнице, прошёл коридором, снова поднялся, спустился и вдруг, открыв дверь, выскочил в уличный переход. Рядом шумел народ, хлопали двери метро, визжала бездомная собака, с которой играл нищий.
Он начал медленно подниматься на волю. «Почему он исчез, интересно, почему? Это не физично, это могло быть, только если предел…» — но тут он оборвал себя. Это можно было додумать и дома. Это можно было додумывать ещё несколько тягучих и пустых, отпущенных ему кем-то лет. Это бонус, приз, подарок — чистая физика низких температур.
Но тут он остановился.
Прямо перед ним, на площади стояли Дед Мороз со Снегурочкой. На мгновение Ляпунов замер — Дед Мороз держал в руках косу. Это была Смерть, а не Дед Мороз. Но тут ветер вдруг утих, и Ляпунову стало понятно, что это всего лишь серебристая кисея на самодельном посохе — вот она опала, и мир вернул себе прежний смысл.
Ляпунова окружал ночной слякотный город. Автомобиль обдал его веером тёмных брызг, толкнула женщина с ворохом праздничных коробок. Что-то беззвучно крикнул продавец жареных кур, широко открывая гнилой рот. Ветер дышал сыростью и бензином. Погода менялась.
Потеплело.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



ЛЮБОВЬ К ЭЛЕКТРИЧЕСТВУ


Профессор пел старые песни. В песнях было про лыжи и горы и про то, что нужно вернуться, когда не хочется возвращаться.
Профессор пел надтреснутым голосом, страшно фальшивя, но в пустой квартире смутить это никого не могло.
Он был один, не считая того, что лежало у него за спиной на лабораторном столе, ― куча проводов поверх манекена. Но только непосвящённому это показалось бы манекеном, к которому приделано колесо от велосипеда.
Профессор сделал электронного человека.
Человек был небольшим, метр пятьдесят ростом ― но такую уж удалось найти оболочку.
Сейчас Профессор перегонял в память андроида всё то, что тому полагалось помнить и знать.
Это была финальная стадия эксперимента. Профессор начал его ещё в восьмидесятом и десять лет собирал прототип. Но потом надломился мир, и Профессор, который не был ещё тогда Профессором, ощутил себя внутри железного контейнера, вокруг которого толпились неопрятные люди. Полтора года он продавал этим людям крупу, консервы и пиво. Его выручала способность к быстрому устному счёту ― там, где его хозяин только успевал достать калькулятор из-за пазухи, он уже выдавал точный ответ. Ответы сперва проверяли, а потом бросили. Правила жизни поменялись, и прочие навыки профессора стали не нужны.
Разве сгодилась любовь к электричеству ― он научился обманывать счётчик электроэнергии, чем окончательно утвердился на рынке.
Прототип электронного человека был продан заграничным визитёрам, которые явились в институт, как гости из будущего.
Господин Стамп забрал всё ― вплоть до последней бумажки, не говоря уже о самом теле, в которое не успели вдохнуть электронную жизнь.
Профессору было жаль работы, но он знал, что начнёт её снова и сделает быстрее, чем прежде.
И действительно, он быстро наверстал упущенное.
Теперь у него за спиной лежал электронный человек, а перед глазами ползла зелёная полоска записи.
Дело было сделано, и Профессор пел:

Гаснет закат за горой,
Месяц кончается март,
Скоро нам ехать домой.


Сознание андроида включилось раньше, чем думал его создатель, и он, ещё лёжа неподвижно, слушал пение, отмечая фальшивые ноты. Он не очень понимал ещё, что происходит, но думал, что ему повезло. Повезло, так повезло ― сознание вещь невероятная и статистически недостоверная, а тут оно есть, да ещё данное ему в ощущениях. Эта фраза была чужой и ещё некоторое время искала себе место в закромах памяти. Запись шла, и андроид постепенно привыкал к ощущениям ― он специально подёргал кончиками пальцев ― пальцы двигались, повинуясь электронному сердцу.
Имя, важно было, какое дать ему имя.
― Ну что, малыш, проснулся? ― спросил Профессор, обернувшись.
Андроид открыл глаза.
Как только он сел на верстаке, колесо сзади повернулось, и андроид понял, что с его помощью он будет летать.
…Учился жизни он недолго ― он просто втыкал разъём в модем, и спал, впитывая в себя информацию.
С людьми было проще, чем он думал.
Беда оказалась в другом ― Профессор дал ему маленькое тело. Мальчик-подросток в нелепой, не по размеру, одежде, вызывал вопросы. В первый раз его даже привели обратно неравнодушные люди.
Надо было что-то придумать, тем более, что он быстро освоился и прижился в новом мире. Правила жизни людей были несложными ― люди оказались недоверчивыми (и оттого верили самым невероятным вещам), жадными (и оттого норовили расстаться со своими деньгами при каждом удобном поводе)и злыми (и оттого чрезвычайно сентиментальными).
Мальчик осматривался в квартире Профессора (тот выдавал его за родственника, приехавшего из Душанбе). «Почему Душанбе?» ― как-то спросил он. «Я там был, ― отвечал Профессор. ― Мог же я там завести сына?» Мальчик соглашался, что андроида можно собрать везде, но про себя отметил удачность выбора ― город Душанбе был теперь в другой стране, и проверить что-либо там было сложно.
Впрочем, мальчик на всякий случай нарисовал себе прекрасный паспорт.
В школу ему было ходить скучно.
Большую часть времени он тратил там, чтобы научиться повадкам подростков.
Наконец, он продал форменную курточку и учебники вместе с портфелем, и, оставив Профессору записку, отправился изучать город сверху.
Профессор тосковал, но понимал, что искать мальчика-подростка сложно, даже если у него прекрасный нарисованный паспорт.
Электронный мальчик появился сам. На этот раз он был в прекрасном чёрном костюме с отливом, а привёз его прекрасный автомобиль с шофёром.
― Я устроился в санитарную службу, ― сообщил он.
― Кто же тебя взял туда?
― Нашлись люди, ― уклончиво отвечал мальчик. ― Люди ― они такие…
― И что теперь?
― Теперь нужно очистить город. Твой город, отец, болен и нуждается в очистке.
― От чего ты хочешь его очистить.
― От людей. Прежде всего от этих, из Душанбе. Этих я изучил, они тут лишние. Потом подумаем о других.
Мальчик появлялся у Профессора нечасто, и раз от раза менялся, пугая создателя.
Однажды Мальчик-санитар стоял в прихожей и смотрелся в зеркало. Он щёлкал пальцами и бормотал что-то.
― Скажи, ― Профессор собрался духом. ― А возраст не мешает тебе работать в Санитарной службе?
― Какой возраст? Я просто человек небольшого роста, а возраст мой ― вечность.
Профессор всмотрелся в своё создание, и поверил, что мальчик не просто совершеннолетний. Ему была тысяча лет ― вековой страх людей пропитал его костюм.
Однажды мальчик сам привёз Профессора в его бывший институт. Туда приехали иностранцы, и одного Профессор узнал ― это был господин Стамп собственной персоной. Он постарел, но выглядел бодрым.
Профессора поразило, как господин Стамп был подобострастен, как унижался он перед человеком небольшого роста, лишённым возраста. Таковы были новые правила жизни.
Профессора позвали за океан, и он понял, что стал частью какой-то хитрой электронной комбинации. Теперь он не сомневался, что если бы он был просто лишним свидетелем, то исчез бы мгновенно, а так он был отложенным свидетелем, и его откладывали подальше ― в какой-то далёкий университет в чужой стране.
Он, разумеется, согласился, а когда его довезли домой, он предложил мальчику обсудить прекрасное далёко и их будущее в подробностях. Правила должны быть определены сразу, хотя Профессор понимал, что они часто меняются в ходе игры.
Мальчик отпустил машину и поднялся со стариком в пустую квартиру.
Ещё в прихожей, пропустив мальчика вперёд, Профессор быстрым движением воткнул гостю штекер за ухо.
Мальчик взмахнул руками, но не успел ничего сделать ― электрический сигнал, пульсируя, входил в его тело, расчищая себе место в сознании.

И вот он снова лежал на столе.
Потрескивало радио, в круге света андроид видел спину человека, напевающего:

Здравствуйте, хмурые дни,
Горное солнце, прощай.
Мы навсегда сохраним
В сердце своём этот край.



«Сознание ― чрезвычайно редкое сочетание случайностей», ― подумал андроид. Но думать по-настоящему не получалось, он так и не понял, что означает эта фраза. «Мне повезло, случайность ― это везение. Случайность ― редкая вещь». Слова бессмысленно складывались и вычитались, как узор в калейдоскопе, не позволяя делать выводы. «Тут сухо и тепло. Силиконовая смазка. Электричества вдоволь. Что ещё нужно?» ― смысл ускользал от него, оставался только покой и пение. Пение ему нравилось, в нём был набор звуков, и теперь он уже не выделял фальшивых нот.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ПЕРВОМАЙ

пентаграмма Осоавиахима



Он жёг бумаги уже две недели.
Из-за того, что он жил на последнем этаже, у него осталась эта возможность — роскошные голландские печки, облицованные голубыми и сиреневыми изразцами, были давно разломаны в нижних квартирах, где всяк экономил, выгадывая себе лишний квадратный метр.
А у него печка работала исправно и теперь исправно пожирала документы, фотографии и пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками. Укороченный дымоход выбрасывал вон прошлое — в прохладный майский рассвет.
Академик давно понял, что его возьмут. Он уже отсидел однажды — по делу Промпартии, но через месяц, не дождавшись суда, вышел на волю — его признали невиновным. Он, правда, понимал, что его давно признали нецелесообразным.
Теперь пришёл срок, и беда была рядом. Но это не стало главной бедой — главная была в том, что установка была не готова.
Он работал над ней долго, и постепенно, с каждым винтом, с каждым часом своей жизни, она стала частью семьи Академика. Семья была крохотная — сын и установка. Как спрятать сына, он уже придумал, но установку, которую он создавал двадцать лет, прятать было некуда.
Его выращенный гомункулус, его ковчег, его аппарат беспомощно стоял в подвале на Моховой — и Кремль был рядом. Тот Кремль, что убьёт и его, и установку. Вернее, установка уже убита — её признали вредительской и начали разбирать ещё вчера.
Академик сунул последнюю папку в жерло голландского крематория и приложил ладони к кафелю. Забавно было то, что он так любил тепло, а всю жизнь занимался сверхнизкими температурами.
Бумаг было много, и он старался жечь их под утро, вплоть до того момента, как майское, почти летнее, солнце осветит крыши. С его балкона был виден Кремль, вернее, часть Боровицкой башни — и можно было поутру видеть, как из него, как из печи, вылетает кавалькада чёрных автомобилей.
Потом Академик курил на балконе — английская трубка была набита чёрным абхазским табаком. Холодок бежал по спине — и от утренней прохлады, и от сознания того, что это больше не повторится.
Машины ушли в сторону Арбата, утро сбрызнуло суровые стены мягким и нежно-розовым светом. Говорили, что скоро всех жильцов отселят из этих домов по соображениям безопасности, но такая перспектива Академика не волновала — это уже будет без него. Давно выдавили, как прыщ, золотой шар храма Христа Спасителя, а вставшее поодаль от родного дома Академика новое здание обозначило новую границу будущего проспекта.
Горел на церкви рядом кривой недоломанный крест, сияла под ним чаша-лодка — прыгнуть бы в лодочку и уплыть, повернуть тумблер — и охладитель начнёт свою работу, время потечёт вспять. Вырастет заново храм, погаснут алые звёзды, затрепещут крыльями ржавые орлы на башнях, понесётся конка под балконом. Но ничего этого не будет, потому что месяц назад во время аварии лопнули соединительные шланги, пошло трещинами железо, не выдержав холода, а потом новый накопитель, выписанный из Германии, не прибыл вовремя.
А если бы прибыл, успел, то прыгнул в лодочку, прижав к себе сына — будь что будет.
Сын спал, тонко сопел в своей кровати. На стуле висела аккуратно сложенная рубашка с красной звездой на груди и новая, похожая на испанскую, прямоугольная пилотка.
Сегодня был майский праздник — и через два часа мальчик побежит к школе. Там их соберут вместе,и в одной колонне с пионерами они пройдут мимо могил и вождей. Мальчик будет идти под рокот барабана, и жалко отдавать эти часы площади и вождям — но ничего не поделаешь.
Нужно притвориться, что всё идёт, как прежде, что ничего не случилось.
Академик смотрел на сына, и понимал, как он беззащитен. Все стареющие мужчины боятся за своих детей, и особенно боятся, если дети поздние. Жена Академика грустно посмотрела на него с портрета. Огромный портрет, с неснятым чёрным прочерком крепа через угол, висел напротив детской кровати — чтобы мальчик запомнил лицо матери.
А теперь жена смотрела на Академика — ты всё сделал правильно, даже если ты не успел главного, то всё остальное ты счислил верно. Я всегда верила в тебя, ты всё рассчитал, и получил верный ответ. А уж время его проверит — и не нам спорить с временем.

Звенел с бульвара первый трамвай. День гремел, шумел — и международная солидарность входила в него колонной работниц с фабрики Розы Люксембург.
«Вот интересно, — думал Академик. — Первым в моём институте забрали немца по фамилии Люксембург». Немец был политэмигрантом, приехавшим в страну всего четыре года назад. Учёный он был неважный, но оказался чрезвычайно аккуратен в работе и стал хорошим экспериментатором.
Затем арестовали поляка Минковского — он бежал из Львова в двадцатом. Минковского Академик не любил и подозревал, что тот писал доносы. И вот, неделю назад взяли обоих его ассистентов — мальчика из еврейского местечка, которого Революция вывела в люди, научила писать буквы слева направо, а формулы — в столбик. Второй ассистент был из китайцев, особой породы китайцев с Дальнего Востока, но был какой-то пробел в его жизни, который даже Академику был неизвестен. Но Академик знал, что если он попросит китайца снять Луну с неба, то на следующий день обнаружит на крыше лебёдку, а через два дня во дворе института сезонники будут пилить спутник Земли двуручными пилами.
Академик дружил с завхозом — они оба тонко чуяли запах горелого, а завхоз к тому же был когда-то белым офицером. Он больше других горевал, когда эксперимент не удался, — Академику казалось, что он, угрожая наганом, захватит установку, и умчится на ней в прошлое, чтобы застрелить будущего вождя.
Как-то ночью они сидели вдвоём в пустом институте, рассуждая об истреблении тиранов — завхоз показал Академику этот наган.
— Если что, я ведь живым не дамся, — сказал весело завхоз.
— Толку-то? Тебе мальчишек этих не жалко, — сказал Академик. Они были в одной лодке, и стесняться было нечего.
— Жалко, конечно. — Завхоз спрятал наган. — Но промеж нашего стада должен быть один бешеный баран, который укусит волка. А то меня выведут в расход — и как бы ни за что. Я человек одинокий, по мне не заплачут, за меня не умучат.
У завхоза была своя правда, а у Академика своя. Но оба они знали, когда придёт их час, — совсем не бараньим чутьём. Завхоз чувствовал его, как затравленный волк угадывает движение охотника, а Академик вычислил своё время, как математическую задачу. Он учился складывать время, вычитать время, уминать его и засовывать в пробирки все последние двадцать лет.

Вчера домработница была отпущена к родным на три дня, и Академик сам стал готовить завтрак на двоих — с той же тщательностью, c какой работал в лаборатории с жидким гелием. Сын уже встал, и в ванной жалобно журчал ручеёк воды.
Мальчик был испуган, он старался не спрашивать ничего — ни того, отчего нужно ехать к родственникам в Псков, ни того, отчего грелись изразцы печки в кабинете уже вторую неделю.
На груди у сына горела красная матерчатая звезда. Академик подумал, что ещё усилие — и в центр этой пентаграммы начнут помещать какого-нибудь нового Бафомета.
Пентаграммы в этом мире были повсюду — чего уж тут удивляться.
— Как ты помнишь, мне придётся уехать. Надолго. Очень надолго. Ты будешь жить у Киры Алексеевны. Кира Алексеевна тебя любит. И я тебя очень люблю.
Слова падали, как капли после дождя — медленно и мерно. «Ты пока не знаешь, как я тебя люблю, — подумал Академик, — и может, даже не узнаешь никогда. Пока время не повернёт вспять».
Мальчик ушёл, хлопнула дверь, но звонок через минуту зазвонил вновь.
Это приехала псковская тётка — толстая неунывающая, по-прежнему крестившаяся на церкви, не боясь ничего. Тётка понимала, зачем её позвали.
Она, болтая, паковала вещи мальчика, рассовывала по потайным карманам деньги — всё то, что не было упаковано Академиком. Тётка рассказывала про своего родственника Сашу, лётчика. Все думали, что он арестован, а оказалось, что он в Испании. Она рассказывала об этом, как бы утешая, давая надежду, но Академик поверил вдруг, что она говорит правду, — отчего нет?
Серебристые двухмоторные бомбардировщики разгружались над франкистскими аэродромами Севильи и Ла-Таблады, летчики дрались над Харамой и Гвадалахарой. Отчего нет?
У сына в комнате висела истыканная флажками карта Пиренеев — и там крохотные красные самолётики зависали над базой вражеского флота в Пальма-де-Мальорка — и из воды торчала, накренившись, половина синего корабля.
Почему бы и нет? Саня жив, а потом вернётся и в майский день выйдет из Кремля с красным орденом на груди — отчего нет?
Тётка говорила об Испании, и чёрная тарелка репродуктора, захлёбываясь праздничными поздравлениями, тоже говорила об Испании — у них подорвался на мине фашистский дредноут «Эспанья», а у нас — праздник, вся Советская земля уже проснулась, и вышла на парад, по площади Красной проходят орудья и танки. Ещё два советских человека взметнули руки над Парижем — это улучшенные советские люди, потому что они сделаны из лучшей стали. И вот теперь они стоят посреди Парижа, на территории международной ярмарки в день международной солидарности, взмахнув пролетарским молотом и колхозным серпом.
Время текло вокруг Академика, время было неостановимо и непреклонно, как гигантский молот с серпом, а его машина времени была наполовину разобрана и будет теперь умирать по частям, чертежи её истлеют, и он сам, скорее всего, исчезнет.
Всё пропало, если, конечно, скульптор не сдержит слова.
Мальчик уже пришёл с демонстрации, и затравленно глядел из угла, сидя на фанерном чемодане.
— Вы всё-таки не креститесь у нас тут так истово. Всё-таки Безбожная пятилетка завершена. — Академик не стал провожать их на вокзал и прощался в дверях, чтобы не тратить время у таксомотора.
Тётка только скривилась:
— Да у нас, как денег на ворошиловских стрелков соберут, на каждом доме такую бесовскую звезду вывешивают, что прям как не живи — все казни египетские нарисованы. Ты мне ещё безбожника Емельяна припомни.
Мальчик втянул голову в плечи, но, не сдержавшись, улыбнулся.
Но как долго не рвалась ниточка расставания, всё закончилось — и квартира опустела. Академик ступил в гулкую пустоту — без мальчика, она стала огромной. Он отделял привычные вещи от себя, заставляя себя забыть их.
Многие вещи, впрочем, уже покинули дом. Самое дорогое он подарил скульптору — тот был в фаворе, а всё оттого, что ещё в ту пору, когда на углах стояли городовые, скульптор вылепил гипсового Маркса, а потом рисовал вождей с натуры.
И когда Академик понял, куда идёт стрелка его часов, то пришёл к скульптору и изложил свой план. Сохранить установку можно было только в чертежах, но чертежи смертны.
Они должны быть на виду, и одновременно, — быть укромными и тайными.
— Помнишь, как Маша читала вслух Эдгара По? Тогда, в Поленове? Помнишь, да? — Академик тогда волновался, он не был уверен в согласии скульптора. — Так вот, помнишь историю про спрятанное письмо, что лежало на виду? Оно лежало на виду, и поэтому, именно поэтому, было спрятано. Мне нужно спрятать чертёж так, чтобы кто-то другой мог продолжить дело, вытащить этот меч из камня и заменить меня. Понимаешь, Георгий, понимаешь?
Скульптор был болен, кашлял в платок, сплёвывал и ничего не говорил, но лист с принципиальной схемой взял.
Академик одевался стоя у вешалки, и досада сковывала движения — но вдруг он увидел в углу прихожей скульптора аккуратный маленький чемоданчик. Чемоданчик ждал несчастья, он был похож на похоронного агента, что топчется в прихожей ещё живого, но уже умирающего человека — среди сострадательных родственников и разочарованных врачей.
И тогда Академик поверил в то, что скульптор сделает всё правильно.

А теперь он, сидя в пустой квартире, проверил содержимое уже своего чемоданчика — сверху лежала приличная готовальня и логарифмическая линейка. «У меня всего двое друзей, — повторил он про себя, переиначивая, примеряя на себя старое изречение о его стране. — У меня всего два друга — циркуль и логарифмическая линейка».
А за окнами стоял гвалт. Там остановился гусеничный тягач «Коминтерн» с огромной пушкой, и весёлая толпа обсуждала достоинства поломанного механизма. Но вот откуда-то подошёл второй тягач, что-то исправили, и, окутавшись сизым дымом, техника исчезла.
Шум на улицах становился сильней. Зафырчали машины, заняли место демонстрантов, кипела жизнь, город гремел песнями, наваливаясь на него, в грохоте и воплях автомобильных клаксонов. Грохотал трамвай, звенело что-то в нём, как в музыкальной шкатулке с соскочившей пружиной.
Майское тепло заливало улицы, текла река с красными флажками, растекалась по садам и бульварам.
Репродуктор висел прямо у подъезда Академика, и марши наполняли комнаты.

Вечерело — праздник бился в окна, спать Академику не хотелось, и было обидно проводить хоть часть последнего дня с закрытыми окнами. Да и прохлада бодрила.
Веселье шло в домах, стонала гармонь — а по асфальту били тонкие каблучки туфель-лодочек. Пары влюблённых брели прочь, сходились и расходились, а Академик курил на балконе.
— Эй, товарищ! — окликнули его снизу. — Эй! Что не поёшь? Погляди, народ пляшет, вся страна пляшет…
Какой-то пьяный грозил ему снизу пальцем. Академик помахал ему рукой и ушёл в комнаты.
Праздник кончался. Город, так любимый Академиком, уснул.
Только в темноте жутко закричала не то ночная птица, не то маневровый паровоз с далёкого Киевского вокзала.
Гулко над ночной рекой ударили куранты, сперва перебрав в пальцах глухую мелодию, будто домработница — ложки после мытья.
Академик задремал и проснулся от гула лифта. Он подождал ещё и понял, что это не к нему.
Он медленно, со вкусом, поел и стал ждать — и, правда, ещё через час в дверь гулко стукнули. Не спрашивая ничего, Академик открыл дверь.


Обыск прошёл споро и быстро, клевал носом дворник, суетились военные, а Академик отдыхал. Теперь от него ничего не зависело. Ничего-ничего.
У него особо и не искали, кинули в мешок книги с нескольких полок, какие-то рукописи (бессмысленные черновики давно вышедшей книги), и все вышли в тусклый двадцативаттный свет подъезда.
Усатый, что шёл спереди, был бодр и свеж. Он насвистывал что-то бравурное.
— Я люблю марши, — сказал он, отвечая на незаданный вопрос товарища. — В них молодость нашей страны. А страна у нас непобедимая.
Машина с потушенными фарами уютно приняла в себя Академика — он был щупл и легко влез между двумя широкоплечими военными на заднее сиденье.
Но поворачивая на широкую улицу, машина вдруг остановилась. Вокруг чего-то невидимого ковырялись рабочие с ломами.
— Что там? — спросил усатый.
— Провалилась мостовая, — ответил из темноты рабочий. — Только в объезд.
Никто не стал спорить. Чёрный автомобиль, фыркнув мотором, развернулся и въехал в переулок. Свет фар обмахнул дома вокруг и упёрся в арку. Сжатый с обеих сторон габардиновыми гимнастёрками Академик увидел в этот момент самое важное.
Точно над аркой висела на стене свежая, к празднику установленная, гипсовая пентаграмма Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству. Над вьющейся лентой со словами «Крепи оборону СССР», Академик увидел до боли знакомую — но только ему — картину.
Большой баллон охладительной установки, кольца центрифуги вокруг схемы, раскинутые в стороны руки накопителя. Пропеллер указывал место испарителя, а колосья — витые трубы его, Академика, родной установки.
Разобранная и уничтоженная машина времени жила на тысячах гипсовых слепков. Машина времени крутила пропеллером и оборонялась винтовкой. Всё продолжалось, — и Академик, счастливо улыбаясь, закрыл глаза, испугав своей детской радостью конвой.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ

25 января

(встреча выпускников)



Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов, — потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За двадцать лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен — вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас двадцать лет назад она была абстракцией, метафорой — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.
А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет — не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития, — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.

Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку — и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.

Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был, как Пётр Первый, — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
— А что там дальше?
— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
— И что там?
— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.

Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.
— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.
И понеслось.
— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
— Сейчас вы все обалдеете.
— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
— Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
— Астрологическая? На торсионном двигателе!
— С нефритовым статором!
— С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
— Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.
— Сначала надо взять кровь.
— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
— Подписать не надо, давай палец.
— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
— Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презираю, не верят, а кликают.
— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
— К тому же сейчас режим сменится.
— Что, не выпустят?
— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
— А кто Ваське сказал про мою жену?
— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.
— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели — видать, много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.
— Когда заходили?
— Да только что.
— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
— Как — умер?
— Обычно умер. Как люди умирают.
— В сорок лет?!..
— Его машиной задавило.
— Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно, кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы, как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после — и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет — один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим беззащитным праздником».




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



А, вот, кстати, написал про ё. (Ссылка понятно где)


Там самое интересное - мотивировочная часть решения Барнаульского суда (да и сама судебная история ничего себе):
1. Когда необходимо предупредить неверное чтение и понимание слова, например: узнаём в отличие от узнаем; всё в отличие от все; вёдро в отличие от ведро; совершённый (причастие) в отличие от совершенный (прилагательное).
2. Когда надо указать произношение малоизвестного слова, например: река Олёкма.
3. В специальных текстах: букварях, школьных учебниках русского языка, учебниках орфоэпии и т. п., а также в словарях для указания места ударения и правильного произношения».
В письме Министерства образования и науки Российской Федерации от 1 октября 2012года № ИР-829\08 «О правописании букв «Е» и «Ё» в официальных документах указано, что ст. 3 Закона определяет сферы использования государственного языка Российской Федерации, к которым относится в числе прочего оформление документов, удостоверяющих личность гражданина Российской Федерации, изготовление бланков свидетельств о государственной регистрации актов гражданского состояния, оформление документов об образовании, выдаваемых имеющими государственную аккредитацию образовательными учреждениями, а также других документов, в том числе в части правописания имен собственных. Закон обязывает при заполнении документов использовать нормы современного русского языка и правила русской орфографии и пунктуации. Во исполнение постановления Правительства Российской Федерации от 23 ноября 2006 г. № 714 “О порядке утверждения норм современного русского литературного языка при его использовании в качестве государственного языка Российской Федерации, правил русской орфографии и пунктуации” и на основании рекомендаций Межведомственной комиссии по русскому языку (протокол от 29 апреля 2009 г. №10) приказом Минобрнауки России от 8 июня 2009 г. №195 утвержден список грамматик, словарей и справочников, содержащий нормы современного русского литературного языка при его использовании в качестве государственного языка Российской Федерации (зарегистрирован Минюстом России 6 августа 2009 г., регистрационный № 14483). Кроме того, в настоящее время применяются Правила русской орфографии и пунктуации, утвержденные в 1956 году Академией наук СССР, Министерством высшего образования СССР и Министерством просвещения РСФСР (далее - Правила), в которых указано, что буква “ё” пишется в случаях, когда необходимо предупредить неверное чтение и понимание слова, либо когда необходимо указать произношение малоизвестного слова. Ранее Министерством в региональные органы исполнительной власти направлялись методические рекомендации по употреблению буквы “ё” в написании имен собственных (письмо от 3 мая 2007 г. № АФ-159/03), в которых обращалось внимание на то, что причиной искаженных записей в паспорте и других документах (“е” вместо “ё” и наоборот) может являться несоблюдение установленного Правилами требования обязательного использования “ё” в случаях, когда возможно неправильное прочтение слова. Имена собственные (в том числе фамилии, имена, отчества) относятся к этому случаю, поэтому применение буквы “ё” в них должно быть обязательным.
Письмом от 3 мая 2007 г. №АФ-159\03 «О решениях Межведомственной комиссии по русскому языку», подписанным Министром образования Российской Федерации, <…> были направлены Рекомендации по употреблению при написании имен собственных буквы «ё». В них указано, что у российских граждан возникают проблемы с документами, если в их фамилии, имени, месте рождения в одних случаях буква «ё» указана, а в других нет. Проблемы возникают при заполнении паспортов, свидетельств о рождении, оформлении наследства, транслитерации фамилий, передаче телеграмм и в ряде других случаев. Около 3% граждан Российской Федерации имеют фамилии, имена или отчества, в которых содержится буква «ё», и нередко запись в паспорте оказывается искаженной. Причиной этого является несоблюдение установленного утвержденными в 1956 году Правилами русской орфографии и пунктуации требования обязательно использовать буква «ё» в случаях, когда возможно неправильное прочтение слова. Имена собственные (фамилии, имена, отчества, географические названия, названия организаций и предприятий) как раз и относятся к этому случаю. Поэтому применение буквы «ё» в именах собственных должно быть бесспорным и обязательным. Из-за затруднений в идентификации людей и географических пунктов вследствие разницы в написании в различных документах одних и тех же имен собственных (фамилий, имен, географических названий, наименований предприятий и организаций) у граждан возникают серьезные трудности при совершении юридических процедур, в особенности связанных с нотариальным удостоверением документов при оформлении наследства, сделок и в других случаях.
В письме Министерства образования и науки Российской Федерации от 1 октября 2012 года № ИР-829\08 «О правописании букв “Е” и “Ё” в официальных документах» отмечено, что судебная практика по данному случаю исходит из того, что на основании Правил написание букв “е” и “ё” приравнивается. Написание буквы “е” вместо “ё” и наоборот в фамилии, имени и отчестве не искажает данных владельца документов, при условии, что данные, на основании которых можно идентифицировать лицо в таких документах, соответствуют».
После чего суд пришёл к выводу, что у него нет полномочий идентифицировать ответчика и решил в иске отказать.



http://rara-rara.ru/menu-texts/moyo_yo


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

О, у меня про сегодняшнего юбиляра есть рассказ. В первой публикации он так и назывался - "Николай Николаевич"

(высокое небо рюгена)





За окном дребезжал трамвай, плыл жар летнего дня, асфальт медленно отдавал тепло, накопленное за день. Семья уехала на дачу, героически пересекая жаркий город, как путешественники — африканскую пустыню. Жена настаивала, чтобы ехал и он, — но нет, удалось отбиться. Обидевшись, жена спряталась за картонками и узлами, а потом исчезла вместе с шофёром в гулкой прохладе подъезда.
Дверь хлопнула, отрезая его от суеты, обрекая на сладкое молчание.
Он так любил это состояние городского одиночества, что мог поступиться даже семейным миром.
Чтобы не позвонили с киностудии или из издательства, он безжалостно повернул самодельный переключатель на телефонном проводе. В квартире всё было самодельное, и среди коллег ходила острота, что один из главных героев его книг, яйцеголовый профессор, списан с него самого.
Николай Николаевич действительно был изобретателем — стопка авторских свидетельств пылилась в шкафу, как тайные документы второй, неглавной жизни. Там, описанное на толстой бумаге, охранялось его прошлое — бумага была, что называется, гербовой — авторские свидетельства были освящены государственным гербом, где серп и молот покрывал весь земной диск от края до края.
Он был сыном актёра, кинематографистом по первому образованию. Но началась индустриализация, и он написал несколько учебников — сначала по технике съёмки, а потом по электротехнике. С этого, шаг за шагом, началась для него литература — и скоро на страницах стало всё меньше формул, и больше эпитетов.
Он был известен, и некоторые считали его знаменитым писателем (до них Николаю Николаевичу не было дела), но немногие знали, что до сих пор гравитонный телескоп его конструкции вращает свой хобот на спецплощадке Пулковской обсерватории.
Писать он начал ещё до войны и почти сразу же получил первый орден. С тех пор на стене его кабинета висела фотография — он жмёт руку Калинину. Чтобы закрыть выцветший прямоугольник, оставшийся от портрета Сталина, со стены улыбался Юрий Гагарин из-под размашистого росчерка дарственной надписи.
Да, много лет назад Николай Николаевич был писатель, но однажды, на четыре года, он вернулся к циркулю и логарифмической линейке.
Когда резаная бумага перечеркнула окна, а над городом повисли чужие бомбардировщики, он бросил свои книги и согнулся над привычным плоским миром топографических карт. Он остался один в осаждённом Ленинграде и вернулся к научной работе — но теперь на нём была военная форма.
Своя и чужая земля лежала перед ним — разделённая на чёткие квадраты, и он рассчитывал траектории ракетных снарядов большой дальности. Аномальная кривизна магнитных полей мешала реактивным «Наташам» попадать точно в цель, и вот он покрывал листки вязью формул коррекции. Воевал весь мир — не только Европа, но казалось, Край Света. И то пространство, где земля уходила в бесконечность, (согласно классикам марксизма, превращая количество в качество), тоже было освещено вспышками взрывов.
Специальный паёк позволял ему передвигаться по городу и даже подкармливать друзей. Однажды он пришёл к своему давнему другу — профессору Розенблюму. Розенблюм тогда стал жить вместе со своим другом-радиофизиком.
Николай Николаевич грелся у их буржуйки, не сколько теплом горящей мебели, сколько разговорами. Эти двое размышляли, как им умереть, а вот он оказался востребованным и о смерти не думал.
Розенблюм рассказывал, что востребованным должен быть он, и только по недоразумению сначала началась война с немцами — война должна была произойти с японцами на территории Китая, и уж он-то как востоковед, оказался бы полезнее прочих.
Но больше они обсуждали отвлечённые темы науки.
Николай Николаевич, который никогда не считал себя учёным, жадно запоминал ухватки этой старой академической школы.
Однажды Николай Николаевич пришёл к середине разговора — обсуждали какие-то не лезущие в теорию данные радиолокации.
— Ну, вот представьте — говорил Розенблюм, набив свою золочёную янтарную трубку на что-то обмененной махоркой, — Помните историю про Ли Шиппера, с его видениями армии глиняных солдат, что полезут из могилы? Допустим, что истории про Ци Шихуанди окажутся правдой. Но тут же затрещит наше представление о мире — понятно, что человечество делает массу бессмысленных вещей, но два императора, из которых ошибка переписчика сделала одного Ци Шихуанди, были прагматиками и вовсе не сумасшедшими. Вот жаль, что на прошлой неделе умер академик Дашкевич, он бы сумел подтвердить свой рассказ о том, что в систематике есть такое понятие incertaе sedis, то есть таксон неясного положения, непонятно, куда отнести этот тип, одним словом.
Это существо неясного типа — который традиционно, или по иным причинам не описали как отдельный тип, а в свод признаков других типов оно не вмещается.
И вот учёный его отбрасывает — нет объяснений некоторому явлению, просто нет. И вот тут на арену выходит шарлатан и развивает свою теорию.
— Я встречался с этим, — сказал радиофизик, которому перешла трубка, — у себя. Есть проблемы прохождения и отражения радиоволн, которые не лезут ни в какие рамки. Что с этим делать — решительно непонятно. Но приходят шарлатаны и начинают на этой основе делать выводы о пространстве и времени — та же теория Полой Земли, например…
— Но только кто из нас будет в этом копаться? — принимал обратно трубку Розенблюм. — Потому что мы как те мудрецы, которые не могут ответить на прямой вопрос одного дурака. Мы должны пройти путь этого дурака и медленно, раздвигая паутину, придерживая от падения старый велосипед, корыто, стул без ножки — двигаться по этому захламлённому чердаку. Наконец, мы поймём, что на чердаке ничего нет, но жизнь будет прожита, и мы не выполним своего предназначения.
— Дело в масштабе, — вступил Николай Николаевич. — Мы просто загрубляем шкалу (радиофизик кивнул), и наука продолжает движение. Ну не согласуется явление, и ладно: устроить пляску вокруг него — дело буржуазного обывателя. Наше же дело — двигаться вперёд.
— У нас есть такое понятие The Damned Data — мы с ним и столкнулись в случае отражения радиоволн, — принялся за своё радиофизик — это результаты измерений, которые подписаны и опубликованы, но никуда не годятся. Когда шаролюбители, что сегодня будут нас обстреливать как по часам, напечатали свою радиолокационную карту мира, нам просто повезло — из-за Гитлера, мы просто сняли этот вопрос с повестки дня.
— Это вам повезло, — позавидовал Розенблюм — у нас, древников, очень силён политический аспект. Ну и деньги, что всегда есть внутри любого древнего захоронения. Хорошо, что я не британский египтолог — обо мне не напишут, что меня задушила мумия, в тот момент, когда меня отравит конкурент. Или просто не сведёт в могилу неопровержимым фактом, разрушив построения — после того как пришли профаны, делать в Египте стало нечего.
Вон, оказалось, что Сфинксы старше самого Египта, пирамиды построены неизвестным способом — подвинуть камни там невозможно — но, говорят, был такой американец Эдвард Лидскальнин, что открыл тайну, построил один какой-то гигантский каменный дом. Я говорил с Аркадием Михайловичем Остманом… Чёрт! Остман, кажется, тоже умер — у нас не приватный семинар, а какая-то беседа с духами!..
Нет, Остман умер… Как это нехорошо!..
В интонации Розенблюма не было ужаса, а была лишь научная досада. Он понимал, что смерть, по крайней мере для него, неотвратима, и был к ней готов. Он был готов даже к тому голодному психозу, который начнётся у него потом, как он превратится в животное. Он это понял, когда съел собственную собаку, с которой прожил много лет. Старый пёс был съеден, и он никому не сказал, что в этот момент почувствовал неотвратимость конца.

— Так вот, Лидскальнин построил свой замок, но его по суду приказали разобрать. Тогда он перенёс его в другое место за считанные дни — нанимал шофёров с грузовиками, выгонял их за ограду и те обнаруживали к утру, что кузова полны каменных блоков. Построил заново, причём — один.
Несчастный Остман написал письмо, хотел поехать посмотреть, но было уже не то время, чтобы ездить… Или вот Хрустальные Черепа. Знаете про Хрустальные Черепа?
Про черепа никто не знал, но Розенблюм решил не отвлекаться, и продолжил:
— И мы приходим к парадоксу: как честные учёные, мы должны признаться, что не знаем — имеем дело с мошенничеством или с открытием. Но нам, советским учёным, повезло — у нас есть парторги, что берут ответственность на себя. Скальпель марксизма отсекает ненужное — правда, иногда с мясом. Вот мои коллеги с ужасом говорили, что на раскопках обнаруживали железные ножи в погребении бронзового века. Было просто какое-то безумие, когда академики — уважаемые люди — рвали у себя на голове волосы — а оказывалось, что кроты притаскивали предметы по своим норам из другого, стоящего рядом могильника.
Кстати, о мёртвых — никто не помнит, жив ли Витгенштейн? Нет? Должен бы — я как-то не следил за ним. Так вот он как-то спросил своего друга: «Почему люди все говорят, что было естественно предположить вращение Солнца вокруг Земли, а не Земли вокруг Солнца?» Тот ответил: «Понятно почему — оптически выглядело, что Солнце вращается вокруг Земли». На это Витгенштейн ответил: "Интересно, как бы оптически выглядело, что вращается Земля?».
Радиофизик, кряхтя, перевернулся другим боком к печке:
— Дело ещё в боязни. Я ведь материалист — что я буду исследовать сомнительную тему. Не объясню какую-нибудь мистику с Полой Землёй, а это пойдёт на пользу германскому фашизму. Я лучше радиовзрыватель придумаю. Марксизм давно объяснил, что плоскость Земли бесконечна, а Эйнштейн доказал, что при движении к несуществующему краю, то есть, на бесконечность, предметы будут менять геометрию и обращаться в точку. А что, если край есть, как на старинных гравюрах, где человек сидит на четвереньках и глядит с обрыва на звёзды внизу? Имеем ли мы право напугать народ сенсацией или проклятыми данными, что сойдут за сенсацию? Вдруг они обезумеют, узнав, что мы оказались не на плоской твёрдой земле, а в окружности ледяного тающего шара?..

Лёд, и правда, окружал умирающих профессоров. Умирала в буржуйке антикварная мебель, и, проснувшись поутру, Николай Николаевич, будто крошки в кармане, перебирал в памяти осколки замёрзшего в комнате разговора.


И снова все свои рабочие часы проводил Николай Николаевич над картой плоской Земли.
Он работал не разгибаясь — в прямом и переносном смысле. Даже спал он, скрючившись на детском матрасике рядом с буржуйкой, где горели старые чертежи и плакаты ОСОАВИАХИМа. Начальство позволило ему разогнуть спину только один раз — весной сорок второго. Тогда его вызвали к начальнику института. Начальник сидел за своим столом, но Николай Николаевич сразу понял, что гость, примостившийся на подоконнике, куда главнее. Гость носил две шпалы на малиновых петлицах — не так велик чин, сколько было власти в пришельце. Николай Николаевич сперва даже не обратил внимания на коньяк и шоколад, стоявшие на столе — о существовании и того, и другого он забыл за блокадную зиму.
Гость сразу спросил про «Поглотитель НН» — это было старое изобретение Николая Николаевича, появившееся ещё в начале тридцатых. Он придумал порошковый рассеиватель радиоволн, которым можно было обрабатывать самолёты до полной невидимости на локаторах.
Тогда оно чуть было не стало распространённым — но предыдущий начальник института вдруг исчез, исчез и его заместитель, не пришёл с утра на службу руководитель проекта, и Николай Николаевич понял, что его «Поглотитель НН» изобретение ненужное, если не вредное.
Но теперь, первой военной весной оказалось, что это не так. Николай Николаевич не ждал от человека с двумя шпалами добра — он мог сделать дурацкое предложение, от которого нельзя отказаться. Например, покрасить поглотителем один из двух уцелевших дирижаблей, которые были построены для трансокеанского перелёта к Краю Света, да так никогда и не взлетели.
Перспективы бомбардировочных дирижаблей Николай Николаевич оценивал весьма скептически.
Но то, что он услышал, его совсем расстроило — его спрашивали, можно ли за несколько дней изготовить несколько тонн порошка, годных для распыления.


Полк дальней бомбардировочной авиации Ленинградского фронта был подчинён ему, человеку в мешковатом штатском костюме.
Огромные четырёхмоторные машины ждали, пока в бомбовые отсеки установят распылители, и каждый из аппаратов Николай Николаевич проверил сам.
За день до вылета аэродром накрыли «Юнкерсы» — воронки на полосе засыпали быстро, но был убит штурман полка. В общей неразберихе Николай Николаевич проигнорировал приказ остаться на аэродроме. Через стекло штурманской кабины он смотрел, как взлетают гигантские петляковские машины и исчезают в утреннем тумане. Когда от земли оторвался и его самолёт, то Николай Николаевич почувствовал полное, настоящее счастье.
Николай Николаевич сидел, скрючившись над картой плоского моря несколько часов. Он рассматривал круги и стрелки на метеокарте, прикидывал границы атмосферных фронтов и скорость их движения. Вновь получал новые метеосводки и опять вычерчивал движение воздушных масс над Балтикой. Впрочем, вся Балтика его ничуть не интересовала — лишь безвестный остров Рюген был для него важен. Лишь то место, к которому приближались бомбардировщики — два из них разбились при взлёте, а два были сбиты сразу. Ещё два упали из-за отказа двигателей, и чёрная вода сомкнулась над ними навсегда.
Но вот остатки полка прошли Борнхольм и вышли к Рюгену. Строй был нарушен, и часть машин, так и не замеченная истребителями ПВО, зашла со стороны Померании, а другая двигалась к точке распыления с севера.
С задания вернулись лишь три экипажа — и его товарищи были третьим, последним долетевшим на честном слове и одном крыле. Николай Николаевич получил орден Красной Звезды через год, в начале сорок третьего — только теперь его вручали не в Кремле, старичок с седой острой бородкой уже не тряс ему руку. Его просто попросили расписаться в спецчасти и выдали красную коробочку с орденом и орденской книжкой. Формулировка была расплывчата «За образцовое выполнение задания командования».
История закончилась, он должен был всё забыть. Оказалось потом, что его приказ о награждении был соединён с приказом о кинематографистах — оттого многие думали, что орден получен за какую-то кинохронику, снятую в блокадном Ленинграде.
Это помогало забвению. Он и забыл — на три долгих года.
Лишь в первый послевоенный год, когда он прилетел в советскую оккупационную зону принимать трофейное оборудование, история получила продолжение.
Его опять вызвали к начальству — и снова он увидел того же самого человека, и по-прежнему от него исходила эманация власти. Только теперь тот был в мундире, расшитом золотом. Николаю Николаевичу дали расписаться сразу в нескольких подписках о неразглашении, после чего он увидел перед собой личное дело немца Берга. Строчки русского перевода, второй экземпляр машинописи, фотографии и чертежи — Берг умер в концлагере за неделю до того, как танковая рота Красной Армии ворвалась туда, давя охрану гусеницами.
Николая Николаевича ни разу не спросили о том полёте над Балтикой, его просили дать заключение о некоторых технических деталях дела Берга.
На первых снимках Берг был радостен и весел — вот он в лётной форме, в обнимку с Герингом, а вот рядом с радарной установкой на том самом острове Рюген.
Берг пытался доказать, что Земля сферична, а эта сфера заключена в бесконечное пространство космического льда. Направляя локаторы вверх, он ждал отражения от противоположной стенки полой Земли.
А он, Николай Николаевич, не видный на фотографии, но определённо существующий где-то на заднем плане, за облаками внутри дальнего бомбардировщика Петляков-8, согнутого над картой плоской земли, был тем, кто, исполняя чужую, высшую волю, убил бывшего лётчика Берга.
С последних фотографий на Николая Николаевича глядел хмурый старик в кителе со споротыми знаками различия. Берг умирал, он был обречён с того самого момента, как повернулись в рабочее положение раструбы распылителей и «Поглотитель НН» превратился из прессованного порошка в облака над Рюгеном. Нет, даже с того самого момента, как Николай Николаевич, неловко переставляя ноги в унтах, забрался на штурманское место внутри бомбардировщика.
Бергу не помогло ничего, даже дружба с Герингом (они вместе летали во время Первой мировой войны). Берга уничтожил не Гиммлер, а группа таких же лжеучёных, как сам бывший лётчик Берг. Они проповедовали не менее фантастичную теорию шарообразной Земли, но не полой, а летящей в космической пустоте как пушечное ядро. Пауки Гиммлера съели несчастного Берга, слывшего креатурой рейхсмаршала Геринга, воспользовавшись неудачным экспериментом на Рюгене.
Берг не получил отражения от гипотетической противоположной стороны Земли — и стал обречён.
Говорили, что Берг дружил с Хаусхофером, известным теоретиком нацизма, и, когда Хаусхофер застрелился в сорок шестом при невыясненных обстоятельствах, первым, что изъяли американцы — была вся его переписка с несчастным сумасшедшим географом.
Несмотря на глухой лязг Железного занавеса, плоский мир был един, и все его силы от центра до Края Света вместе стояли на страже тайны.

«Поглотитель НН» потом совершенствовался — но уже без него, и вскоре его инициалы исчезли из названия. Идея оказалась плодотворной и широко применялась в ракетостроении, а он занимался своими книгами, пионеры на встречах аплодировали ему, Николаю Николаевичу повязывали красный галстук (этих галстуков у него собралось два десятка).
Лишь иногда он вспоминал о несчастном немце, что не верил в плоскую землю. А с каждым годом Николай Николаевич верил ему всё больше.
Его давний товарищ, чьи разговоры он слушал у чуть тёплой буржуйки в блокадном городе, после войны стал академиком. Он исчез ненадолго, но вернувшись откуда-то с востока, где полыхало пламя маленькой войны, оказался в фаворе. Напившись после торжественного ужина в Академии, он поймал приглашённого туда же Николая Николаевича за пуговицу и стал рассказывать о новой интерпретации опытов Майкельсона. Речь потекла гладко, но тут новоиспечённый академик осёкся. Николай Николаевич увидел в его глазах страх, которого не замечал тогда — в вымороженную и голодную зиму сорок второго года.
Академику, впрочем, эта запоздалая осторожность не помогла — он исчез точно так же, как исчезали давнишние начальники Николая Николаевича. Не помогли академику его звания и ордена — видимо, он был чересчур говорлив и в других компаниях.

Николай Николаевич вновь остался наедине с тайной — и ломкие страницы древних книг были слабой помощью. И древние авторы были забыты, и сгинули потом в иной, страшной лагерной безвестности их переводчики. Те, кто поднял голову против устаревших теорий Пифагора и Аристотеля в Средние века, кого бросали в тюрьмы за речи о плоской природе Земли, цитировали своих оппонентов — и за этими цитатами всё же оставалась часть правды. Когда в шестом веке была опубликована «Христианская топография» Козьмы Индикоплова, этот просвещённый купец, первый из европейцев приблизившийся к Краю Света, стал только первым в цепочке мучеников за науку. Всё дело в том, что Библия не говорила впрямую, кругла ли Земля или плоскость её, правда, не очень гладкая, уходит в бесконечность. Великие атомисты — Левкипп и Демокрит стояли за плоскую Землю, но Демокрит допускал дырку в земной бесконечной тверди. Споры о наследстве древних тогда разрешил Блаженный Августин, который провозгласил эту тему вредной, как не относящуюся к спасению души.
С тех пор говорить о Полой Земле стало чем-то неприличным, вроде серьёзного разговора о Вечном двигателе.

В пятьдесят втором Николай Николаевич попал на дискуссию вулканистов и метеоритчиков, что не могли договориться о строении Луны. Там к нему подошёл совсем молодой человек, и, воровато озираясь, начал расспрашивать о Берге. Этому мальчику что-то было известно, но он темнил, путался, даже покраснел от собственной отваги.
Николай Николаевич сделал пустое лицо и отвлёкся на чей-то вопрос.
Но было понятно, что тайна зреет, набухает — и долго она продержаться внутри него не может.
Поднялись над плоскостью первые космические аппараты — второй космонавт Титов обнаружил искривление пространства, благодаря которому вернулся почти в ту же точку. О магнитной кривизне были напечатаны тысячи статей, но Николай Николаевич только морщился, видя их заголовки.
Плоские свойства Земли были известны ещё со времен Средневековья — в каждом учебнике по физике присутствовал портрет старика в монашеской рясе.
Иногда Николай Николаевич вспоминал этого высушенного страданиями старика — таким, каким он изображался на картинках.
Вот старик на суде, его волокут к костру, но из клубов дыма доносится «И всё-таки, она плоская»!
Он представил себе, как его самого волокли бы на казнь, и понял со всей безжалостностью самоанализа — он не стал бы кричать. Дело не дошло бы ни до костра, ни до суда.
Плоская или круглая — ему было всё равно, с чем согласиться.
Им были написаны десятки книг — и в том числе научно-популярных — и противоречий не возникало.
Но что если Земля — это лишь пустая сфера внутри космического льда? Смог бы старик-монах принять так легко смерть, если бы знал, что умирает не за истину, а за научное заблуждение? Вот так легко — шагнуть в огонь, но при этом сомневаясь.

Пустая квартира жила тысячей звуков — вот щелкали время ходики, точь-в-точь как сказочная белочка щёлкает орехи, вот заревел диким зверем модный холодильник. Николай Николаевич сидел перед пишущей машинкой, и чистый лист бумаги, заправленный между валиками, кривлялся перед ним.
На этом листе могла быть тайна, но страх за свою жизнь не оставлял. Время утекало, как вода из крана в ванной. Он слышал удары капель в чугунный бубен ванной и вздрагивал.
Жизнь была прожита — честная славная жизнь, страна гордилась им, он был любим своей семьёй и честен в своих книгах.
Пришло время сделать выбор — и он понял, что можно выкрикнуть тайну в пустоту. Он знал, что именно так поступил придворный брадобрей, который, шатаясь под грузом этой тайны, пробрался к речному берегу и бормотал в ямку, чтобы земля слышала историю о том, что у царя — ослиные уши. Чтобы поведать эту тайну плоской и влажной земле у реки, брадобрею тоже понадобилось изрядное мужество.
Николай Николаевич начал печатать, первые абзацы сложились мгновенно — но главное будет дальше.
Маленькие человечки отправятся к Луне. К полой Луне — кому надо, тот поймёт всё.
Нет, какое-то дурацкое название для его героев — «человечки».
Пусть будут «коротышки».
Коротышки отправятся к Луне и увидят, словно косточку внутри полого шара, прекрасный новый мир себе подобных.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ИЗОБРЕТАТЕЛЯ И РАЦИОНАЛИЗАТОРА

Последняя суббота июня

(высокое небо рюгена)





За окном дребезжал трамвай, плыл жар летнего дня, асфальт медленно отдавал тепло, накопленное за день. Семья уехала на дачу, героически пересекая жаркий город, как путешественники — африканскую пустыню. Жена настаивала, чтобы ехал и он, — но нет, удалось отбиться. Обидевшись, жена спряталась за картонками и узлами, а потом исчезла вместе с шофёром в гулкой прохладе подъезда.
Дверь хлопнула, отрезая его от суеты, обрекая на сладкое молчание.
Он так любил это состояние городского одиночества, что мог поступиться даже семейным миром.
Чтобы не позвонили с киностудии или из издательства, он безжалостно повернул самодельный переключатель на телефонном проводе. В квартире всё было самодельное, и среди коллег ходила острота, что один из главных героев его книг, яйцеголовый профессор, списан с него самого.
Николай Николаевич действительно был изобретателем — стопка авторских свидетельств пылилась в шкафу, как тайные документы второй, неглавной жизни. Там, описанное на толстой бумаге, охранялось его прошлое — бумага была, что называется, гербовой — авторские свидетельства были освящены государственным гербом, где серп и молот покрывал весь земной диск от края до края.
Он был сыном актёра, кинематографистом по первому образованию. Но началась индустриализация, и он написал несколько учебников — сначала по технике съёмки, а потом по электротехнике. С этого, шаг за шагом, началась для него литература — и скоро на страницах стало всё меньше формул, и больше эпитетов.
Он был известен, и некоторые считали его знаменитым писателем (до них Николаю Николаевичу не было дела), но немногие знали, что до сих пор гравитонный телескоп его конструкции вращает свой хобот на спецплощадке Пулковской обсерватории.
Писать он начал ещё до войны и почти сразу же получил первый орден. С тех пор на стене его кабинета висела фотография — он жмёт руку Калинину. Чтобы закрыть выцветший прямоугольник, оставшийся от портрета Сталина, со стены улыбался Юрий Гагарин из-под размашистого росчерка дарственной надписи.
Да, много лет назад Николай Николаевич был писатель, но однажды, на четыре года, он вернулся к циркулю и логарифмической линейке.
Когда резаная бумага перечеркнула окна, а над городом повисли чужие бомбардировщики, он бросил свои книги и согнулся над привычным плоским миром топографических карт. Он остался один в осаждённом Ленинграде и вернулся к научной работе — но теперь на нём была военная форма.
Своя и чужая земля лежала перед ним — разделённая на чёткие квадраты, и он рассчитывал траектории ракетных снарядов большой дальности. Аномальная кривизна магнитных полей мешала реактивным «Наташам» попадать точно в цель, и вот он покрывал листки вязью формул коррекции. Воевал весь мир — не только Европа, но казалось, Край Света. И то пространство, где земля уходила в бесконечность, (согласно классикам марксизма, превращая количество в качество), тоже было освещено вспышками взрывов.
Специальный паёк позволял ему передвигаться по городу и даже подкармливать друзей. Однажды он пришёл к своему давнему другу — профессору Розенблюму. Розенблюм тогда стал жить вместе со своим другом-радиофизиком.
Николай Николаевич грелся у их буржуйки, не сколько теплом горящей мебели, сколько разговорами. Эти двое размышляли, как им умереть, а вот он оказался востребованным и о смерти не думал.
Розенблюм рассказывал, что востребованным должен быть он, и только по недоразумению сначала началась война с немцами — война должна была произойти с японцами на территории Китая, и уж он-то как востоковед, оказался бы полезнее прочих.
Но больше они обсуждали отвлечённые темы науки.
Николай Николаевич, который никогда не считал себя учёным, жадно запоминал ухватки этой старой академической школы.
Однажды Николай Николаевич пришёл к середине разговора — обсуждали какие-то не лезущие в теорию данные радиолокации.
— Ну, вот представьте — говорил Розенблюм, набив свою золочёную янтарную трубку на что-то обмененной махоркой, — Помните историю про Ли Шиппера, с его видениями армии глиняных солдат, что полезут из могилы? Допустим, что истории про Ци Шихуанди окажутся правдой. Но тут же затрещит наше представление о мире — понятно, что человечество делает массу бессмысленных вещей, но два императора, из которых ошибка переписчика сделала одного Ци Шихуанди, были прагматиками и вовсе не сумасшедшими. Вот жаль, что на прошлой неделе умер академик Дашкевич, он бы сумел подтвердить свой рассказ о том, что в систематике есть такое понятие incertaе sedis, то есть таксон неясного положения, непонятно, куда отнести этот тип, одним словом.
Это существо неясного типа — который традиционно, или по иным причинам не описали как отдельный тип, а в свод признаков других типов оно не вмещается.
И вот учёный его отбрасывает — нет объяснений некоторому явлению, просто нет. И вот тут на арену выходит шарлатан и развивает свою теорию.
— Я встречался с этим, — сказал радиофизик, которому перешла трубка, — у себя. Есть проблемы прохождения и отражения радиоволн, которые не лезут ни в какие рамки. Что с этим делать — решительно непонятно. Но приходят шарлатаны и начинают на этой основе делать выводы о пространстве и времени — та же теория Полой Земли, например…
— Но только кто из нас будет в этом копаться? — принимал обратно трубку Розенблюм. — Потому что мы как те мудрецы, которые не могут ответить на прямой вопрос одного дурака. Мы должны пройти путь этого дурака и медленно, раздвигая паутину, придерживая от падения старый велосипед, корыто, стул без ножки — двигаться по этому захламлённому чердаку. Наконец, мы поймём, что на чердаке ничего нет, но жизнь будет прожита, и мы не выполним своего предназначения.
— Дело в масштабе, — вступил Николай Николаевич. — Мы просто загрубляем шкалу (радиофизик кивнул), и наука продолжает движение. Ну не согласуется явление, и ладно: устроить пляску вокруг него — дело буржуазного обывателя. Наше же дело — двигаться вперёд.
— У нас есть такое понятие The Damned Data — мы с ним и столкнулись в случае отражения радиоволн, — принялся за своё радиофизик — это результаты измерений, которые подписаны и опубликованы, но никуда не годятся. Когда шаролюбители, что сегодня будут нас обстреливать как по часам, напечатали свою радиолокационную карту мира, нам просто повезло — из-за Гитлера, мы просто сняли этот вопрос с повестки дня.
— Это вам повезло, — позавидовал Розенблюм — у нас, древников, очень силён политический аспект. Ну и деньги, что всегда есть внутри любого древнего захоронения. Хорошо, что я не британский египтолог — обо мне не напишут, что меня задушила мумия, в тот момент, когда меня отравит конкурент. Или просто не сведёт в могилу неопровержимым фактом, разрушив построения — после того как пришли профаны, делать в Египте стало нечего.
Вон, оказалось, что Сфинксы старше самого Египта, пирамиды построены неизвестным способом — подвинуть камни там невозможно — но, говорят, был такой американец Эдвард Лидскальнин, что открыл тайну, построил один какой-то гигантский каменный дом. Я говорил с Аркадием Михайловичем Остманом… Чёрт! Остман, кажется, тоже умер — у нас не приватный семинар, а какая-то беседа с духами!..
Нет, Остман умер… Как это нехорошо!..
В интонации Розенблюма не было ужаса, а была лишь научная досада. Он понимал, что смерть, по крайней мере для него, неотвратима, и был к ней готов. Он был готов даже к тому голодному психозу, который начнётся у него потом, как он превратится в животное. Он это понял, когда съел собственную собаку, с которой прожил много лет. Старый пёс был съеден, и он никому не сказал, что в этот момент почувствовал неотвратимость конца.

— Так вот, Лидскальнин построил свой замок, но его по суду приказали разобрать. Тогда он перенёс его в другое место за считанные дни — нанимал шофёров с грузовиками, выгонял их за ограду и те обнаруживали к утру, что кузова полны каменных блоков. Построил заново, причём — один.
Несчастный Остман написал письмо, хотел поехать посмотреть, но было уже не то время, чтобы ездить… Или вот Хрустальные Черепа. Знаете про Хрустальные Черепа?
Про черепа никто не знал, но Розенблюм решил не отвлекаться, и продолжил:
— И мы приходим к парадоксу: как честные учёные, мы должны признаться, что не знаем — имеем дело с мошенничеством или с открытием. Но нам, советским учёным, повезло — у нас есть парторги, что берут ответственность на себя. Скальпель марксизма отсекает ненужное — правда, иногда с мясом. Вот мои коллеги с ужасом говорили, что на раскопках обнаруживали железные ножи в погребении бронзового века. Было просто какое-то безумие, когда академики — уважаемые люди — рвали у себя на голове волосы — а оказывалось, что кроты притаскивали предметы по своим норам из другого, стоящего рядом могильника.
Кстати, о мёртвых — никто не помнит, жив ли Витгенштейн? Нет? Должен бы — я как-то не следил за ним. Так вот он как-то спросил своего друга: «Почему люди все говорят, что было естественно предположить вращение Солнца вокруг Земли, а не Земли вокруг Солнца?» Тот ответил: «Понятно почему — оптически выглядело, что Солнце вращается вокруг Земли». На это Витгенштейн ответил: "Интересно, как бы оптически выглядело, что вращается Земля?».
Радиофизик, кряхтя, перевернулся другим боком к печке:
— Дело ещё в боязни. Я ведь материалист — что я буду исследовать сомнительную тему. Не объясню какую-нибудь мистику с Полой Землёй, а это пойдёт на пользу германскому фашизму. Я лучше радиовзрыватель придумаю. Марксизм давно объяснил, что плоскость Земли бесконечна, а Эйнштейн доказал, что при движении к несуществующему краю, то есть, на бесконечность, предметы будут менять геометрию и обращаться в точку. А что, если край есть, как на старинных гравюрах, где человек сидит на четвереньках и глядит с обрыва на звёзды внизу? Имеем ли мы право напугать народ сенсацией или проклятыми данными, что сойдут за сенсацию? Вдруг они обезумеют, узнав, что мы оказались не на плоской твёрдой земле, а в окружности ледяного тающего шара?..

Лёд, и правда, окружал умирающих профессоров. Умирала в буржуйке антикварная мебель, и, проснувшись поутру, Николай Николаевич, будто крошки в кармане, перебирал в памяти осколки замёрзшего в комнате разговора.


И снова все свои рабочие часы проводил Николай Николаевич над картой плоской Земли.
Он работал не разгибаясь — в прямом и переносном смысле. Даже спал он, скрючившись на детском матрасике рядом с буржуйкой, где горели старые чертежи и плакаты ОСОАВИАХИМа. Начальство позволило ему разогнуть спину только один раз — весной сорок второго. Тогда его вызвали к начальнику института. Начальник сидел за своим столом, но Николай Николаевич сразу понял, что гость, примостившийся на подоконнике, куда главнее. Гость носил две шпалы на малиновых петлицах — не так велик чин, сколько было власти в пришельце. Николай Николаевич сперва даже не обратил внимания на коньяк и шоколад, стоявшие на столе — о существовании и того, и другого он забыл за блокадную зиму.
Гость сразу спросил про «Поглотитель НН» — это было старое изобретение Николая Николаевича, появившееся ещё в начале тридцатых. Он придумал порошковый рассеиватель радиоволн, которым можно было обрабатывать самолёты до полной невидимости на локаторах.
Тогда оно чуть было не стало распространённым — но предыдущий начальник института вдруг исчез, исчез и его заместитель, не пришёл с утра на службу руководитель проекта, и Николай Николаевич понял, что его «Поглотитель НН» изобретение ненужное, если не вредное.
Но теперь, первой военной весной оказалось, что это не так. Николай Николаевич не ждал от человека с двумя шпалами добра — он мог сделать дурацкое предложение, от которого нельзя отказаться. Например, покрасить поглотителем один из двух уцелевших дирижаблей, которые были построены для трансокеанского перелёта к Краю Света, да так никогда и не взлетели.
Перспективы бомбардировочных дирижаблей Николай Николаевич оценивал весьма скептически.
Но то, что он услышал, его совсем расстроило — его спрашивали, можно ли за несколько дней изготовить несколько тонн порошка, годных для распыления.


Полк дальней бомбардировочной авиации Ленинградского фронта был подчинён ему, человеку в мешковатом штатском костюме.
Огромные четырёхмоторные машины ждали, пока в бомбовые отсеки установят распылители, и каждый из аппаратов Николай Николаевич проверил сам.
За день до вылета аэродром накрыли «Юнкерсы» — воронки на полосе засыпали быстро, но был убит штурман полка. В общей неразберихе Николай Николаевич проигнорировал приказ остаться на аэродроме. Через стекло штурманской кабины он смотрел, как взлетают гигантские петляковские машины и исчезают в утреннем тумане. Когда от земли оторвался и его самолёт, то Николай Николаевич почувствовал полное, настоящее счастье.
Николай Николаевич сидел, скрючившись над картой плоского моря несколько часов. Он рассматривал круги и стрелки на метеокарте, прикидывал границы атмосферных фронтов и скорость их движения. Вновь получал новые метеосводки и опять вычерчивал движение воздушных масс над Балтикой. Впрочем, вся Балтика его ничуть не интересовала — лишь безвестный остров Рюген был для него важен. Лишь то место, к которому приближались бомбардировщики — два из них разбились при взлёте, а два были сбиты сразу. Ещё два упали из-за отказа двигателей, и чёрная вода сомкнулась над ними навсегда.
Но вот остатки полка прошли Борнхольм и вышли к Рюгену. Строй был нарушен, и часть машин, так и не замеченная истребителями ПВО, зашла со стороны Померании, а другая двигалась к точке распыления с севера.
С задания вернулись лишь три экипажа — и его товарищи были третьим, последним долетевшим на честном слове и одном крыле. Николай Николаевич получил орден Красной Звезды через год, в начале сорок третьего — только теперь его вручали не в Кремле, старичок с седой острой бородкой уже не тряс ему руку. Его просто попросили расписаться в спецчасти и выдали красную коробочку с орденом и орденской книжкой. Формулировка была расплывчата «За образцовое выполнение задания командования».
История закончилась, он должен был всё забыть. Оказалось потом, что его приказ о награждении был соединён с приказом о кинематографистах — оттого многие думали, что орден получен за какую-то кинохронику, снятую в блокадном Ленинграде.
Это помогало забвению. Он и забыл — на три долгих года.
Лишь в первый послевоенный год, когда он прилетел в советскую оккупационную зону принимать трофейное оборудование, история получила продолжение.
Его опять вызвали к начальству — и снова он увидел того же самого человека, и по-прежнему от него исходила эманация власти. Только теперь тот был в мундире, расшитом золотом. Николаю Николаевичу дали расписаться сразу в нескольких подписках о неразглашении, после чего он увидел перед собой личное дело немца Берга. Строчки русского перевода, второй экземпляр машинописи, фотографии и чертежи — Берг умер в концлагере за неделю до того, как танковая рота Красной Армии ворвалась туда, давя охрану гусеницами.
Николая Николаевича ни разу не спросили о том полёте над Балтикой, его просили дать заключение о некоторых технических деталях дела Берга.
На первых снимках Берг был радостен и весел — вот он в лётной форме, в обнимку с Герингом, а вот рядом с радарной установкой на том самом острове Рюген.
Берг пытался доказать, что Земля сферична, а эта сфера заключена в бесконечное пространство космического льда. Направляя локаторы вверх, он ждал отражения от противоположной стенки полой Земли.
А он, Николай Николаевич, не видный на фотографии, но определённо существующий где-то на заднем плане, за облаками внутри дальнего бомбардировщика Петляков-8, согнутого над картой плоской земли, был тем, кто, исполняя чужую, высшую волю, убил бывшего лётчика Берга.
С последних фотографий на Николая Николаевича глядел хмурый старик в кителе со споротыми знаками различия. Берг умирал, он был обречён с того самого момента, как повернулись в рабочее положение раструбы распылителей и «Поглотитель НН» превратился из прессованного порошка в облака над Рюгеном. Нет, даже с того самого момента, как Николай Николаевич, неловко переставляя ноги в унтах, забрался на штурманское место внутри бомбардировщика.
Бергу не помогло ничего, даже дружба с Герингом (они вместе летали во время Первой мировой войны). Берга уничтожил не Гиммлер, а группа таких же лжеучёных, как сам бывший лётчик Берг. Они проповедовали не менее фантастичную теорию шарообразной Земли, но не полой, а летящей в космической пустоте как пушечное ядро. Пауки Гиммлера съели несчастного Берга, слывшего креатурой рейхсмаршала Геринга, воспользовавшись неудачным экспериментом на Рюгене.
Берг не получил отражения от гипотетической противоположной стороны Земли — и стал обречён.
Говорили, что Берг дружил с Хаусхофером, известным теоретиком нацизма, и, когда Хаусхофер застрелился в сорок шестом при невыясненных обстоятельствах, первым, что изъяли американцы — была вся его переписка с несчастным сумасшедшим географом.
Несмотря на глухой лязг Железного занавеса, плоский мир был един, и все его силы от центра до Края Света вместе стояли на страже тайны.

«Поглотитель НН» потом совершенствовался — но уже без него, и вскоре его инициалы исчезли из названия. Идея оказалась плодотворной и широко применялась в ракетостроении, а он занимался своими книгами, пионеры на встречах аплодировали ему, Николаю Николаевичу повязывали красный галстук (этих галстуков у него собралось два десятка).
Лишь иногда он вспоминал о несчастном немце, что не верил в плоскую землю. А с каждым годом Николай Николаевич верил ему всё больше.
Его давний товарищ, чьи разговоры он слушал у чуть тёплой буржуйки в блокадном городе, после войны стал академиком. Он исчез ненадолго, но вернувшись откуда-то с востока, где полыхало пламя маленькой войны, оказался в фаворе. Напившись после торжественного ужина в Академии, он поймал приглашённого туда же Николая Николаевича за пуговицу и стал рассказывать о новой интерпретации опытов Майкельсона. Речь потекла гладко, но тут новоиспечённый академик осёкся. Николай Николаевич увидел в его глазах страх, которого не замечал тогда — в вымороженную и голодную зиму сорок второго года.
Академику, впрочем, эта запоздалая осторожность не помогла — он исчез точно так же, как исчезали давнишние начальники Николая Николаевича. Не помогли академику его звания и ордена — видимо, он был чересчур говорлив и в других компаниях.

Николай Николаевич вновь остался наедине с тайной — и ломкие страницы древних книг были слабой помощью. И древние авторы были забыты, и сгинули потом в иной, страшной лагерной безвестности их переводчики. Те, кто поднял голову против устаревших теорий Пифагора и Аристотеля в Средние века, кого бросали в тюрьмы за речи о плоской природе Земли, цитировали своих оппонентов — и за этими цитатами всё же оставалась часть правды. Когда в шестом веке была опубликована «Христианская топография» Козьмы Индикоплова, этот просвещённый купец, первый из европейцев приблизившийся к Краю Света, стал только первым в цепочке мучеников за науку. Всё дело в том, что Библия не говорила впрямую, кругла ли Земля или плоскость её, правда, не очень гладкая, уходит в бесконечность. Великие атомисты — Левкипп и Демокрит стояли за плоскую Землю, но Демокрит допускал дырку в земной бесконечной тверди. Споры о наследстве древних тогда разрешил Блаженный Августин, который провозгласил эту тему вредной, как не относящуюся к спасению души.
С тех пор говорить о Полой Земле стало чем-то неприличным, вроде серьёзного разговора о Вечном двигателе.

В пятьдесят втором Николай Николаевич попал на дискуссию вулканистов и метеоритчиков, что не могли договориться о строении Луны. Там к нему подошёл совсем молодой человек, и, воровато озираясь, начал расспрашивать о Берге. Этому мальчику что-то было известно, но он темнил, путался, даже покраснел от собственной отваги.
Николай Николаевич сделал пустое лицо и отвлёкся на чей-то вопрос.
Но было понятно, что тайна зреет, набухает — и долго она продержаться внутри него не может.
Поднялись над плоскостью первые космические аппараты — второй космонавт Титов обнаружил искривление пространства, благодаря которому вернулся почти в ту же точку. О магнитной кривизне были напечатаны тысячи статей, но Николай Николаевич только морщился, видя их заголовки.
Плоские свойства Земли были известны ещё со времен Средневековья — в каждом учебнике по физике присутствовал портрет старика в монашеской рясе.
Иногда Николай Николаевич вспоминал этого высушенного страданиями старика — таким, каким он изображался на картинках.
Вот старик на суде, его волокут к костру, но из клубов дыма доносится «И всё-таки, она плоская»!
Он представил себе, как его самого волокли бы на казнь, и понял со всей безжалостностью самоанализа — он не стал бы кричать. Дело не дошло бы ни до костра, ни до суда.
Плоская или круглая — ему было всё равно, с чем согласиться.
Им были написаны десятки книг — и в том числе научно-популярных — и противоречий не возникало.
Но что если Земля — это лишь пустая сфера внутри космического льда? Смог бы старик-монах принять так легко смерть, если бы знал, что умирает не за истину, а за научное заблуждение? Вот так легко — шагнуть в огонь, но при этом сомневаясь.

Пустая квартира жила тысячей звуков — вот щелкали время ходики, точь-в-точь как сказочная белочка щёлкает орехи, вот заревел диким зверем модный холодильник. Николай Николаевич сидел перед пишущей машинкой, и чистый лист бумаги, заправленный между валиками, кривлялся перед ним.
На этом листе могла быть тайна, но страх за свою жизнь не оставлял. Время утекало, как вода из крана в ванной. Он слышал удары капель в чугунный бубен ванной и вздрагивал.
Жизнь была прожита — честная славная жизнь, страна гордилась им, он был любим своей семьёй и честен в своих книгах.
Пришло время сделать выбор — и он понял, что можно выкрикнуть тайну в пустоту. Он знал, что именно так поступил придворный брадобрей, который, шатаясь под грузом этой тайны, пробрался к речному берегу и бормотал в ямку, чтобы земля слышала историю о том, что у царя — ослиные уши. Чтобы поведать эту тайну плоской и влажной земле у реки, брадобрею тоже понадобилось изрядное мужество.
Николай Николаевич начал печатать, первые абзацы сложились мгновенно — но главное будет дальше.
Маленькие человечки отправятся к Луне. К полой Луне — кому надо, тот поймёт всё.
Нет, какое-то дурацкое название для его героев — «человечки».
Пусть будут «коротышки».
Коротышки отправятся к Луне и увидят, словно косточку внутри полого шара, прекрасный новый мир себе подобных.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ МЕЛИОРАТОРА
Первое воскресенье июня

(память воды)



Я был на тех дачах и разглядывал знаменитого академика через кусты смородины. За вечерним чаем долго расспрашивали о жизни — одни умно, другие не очень умно. Мне рассказывали про него разное, но академик мне нравился. Я, к несчастью, не испытывал трепета, не склонен был к особому почитанию публичных людей, и задавая вопрос кому бы то ни было, не дрожал от восторга.
Но чем-то веяло от этого академика архаическим. Он был похож на путешественников прошлого, что возвращаются из азиатских пустынь с коллекцией бабочек в красивых деревянных рамках. При этом я задумался о том, что сам спросил бы у него.
Пожалуй, я стал бы говорить с ним о кризисе научного мировоззрения — ровно о том, что меня занимало последние несколько лет. О том, как наука с её методами медленно отступает прочь, а на смену ей приходит мистика. Не кончится ли то, что называется «научным мировоззрением».
Да только мне закричали в спину, что баня готова, и я побрёл прочь от чужой освещённой веранды.

— Только я тебя умоляю, Вова, не спорь с моими соседями, — сказал Гамулин. — Что бы они ни говорили, не спорь. Я, было, как дом здесь купил, ввязывался во всякие разговоры, да ничем хорошим это не кончилось. Учёные люди — они такие, так вывернут, что мало того, что в дураках окажешься, так ещё потом два дня землю щупаешь — на ней ли стоишь или в космосе летаешь.
— Да что мне спорить, я сумасшедших люблю, — отвечал Раевский, задумчиво глядя через стакан на свет. «Нет, не буду мыть», — решил он расслабленно.
Над дачным посёлком дрожало летнее марево лени и неспешности.
Торопиться было некуда — никто не ездил отсюда на службу. Место было отдалённым и уединённым — заехал раз, так и сиди неделю. Что живут тут люди образованные, было видно сразу — первый же дом был покрыт солнечными батареями. Правда, загаженными птицами до полной белизны.
Гамулин поселился здесь давно и сперва хвастался, что живёт в посёлке академиков, но потом как-то поутих.
— Ты понимаешь, они ведь не сумасшедшие. Просто у каждого свои тараканы в голове. Я так думаю: у учёного человека со временем мозги раскручиваются, да так, что на пенсии никак не могут остановиться. Вот сидит человек уже лет десять на даче, а в голове — беспокойство. Поэтому они ходят друг к другу, ну и ко мне тоже. Я ведь благодарный слушатель — не спорю.
— Что, американцы не были на Луне?
— Да нет, кажется — были. Они с этим, по крайней мере, не спорили. Но один вот верит в мировой заговор, вернее в то, что ему должны отомстить за генетические эксперименты.
— А кто мстить-то должен? Американская военщина? Гринпис?
— Да нет, подопытные обезьяны. Детей своих в зоопарк не пускал, скандал устроил, как мне рассказывали. А с виду — нормальный, так что я и не верю в эти сплетни. Мы с ним даже яблочный самогон вместе производим. Видел бы ты, какое у него фантастическое оборудование…
А вот другой сосед любит про тайну воды и её информационную память завернуть. Фокусы всякие показывает. Его ты сегодня услышишь.
— Это какой сосед? Тот, про которого ты рассказывал, мелиоратор?
— Ну. Только он не просто мелиоратор. Мелиоратор с большой буквы «М». Да что там — он ведь повелитель воды. При этом, скажу тебе, у нас места странные — с одной стороны осушенные торфяники, с другой стороны песок и сосновые рощи. Я как стал наново строиться, сосед пришёл ко мне, ткнул пальцем — тут, говорит, скважину делай, а вот тут по контуру нужно дренаж, иначе фундамент поплывёт. Мне работяги говорят — ничего не поплывёт, у нас всё схвачено, не боись. На следующий год повело, вся работа к чёрту. После я уж не спорил — из скважины вода идёт, что твой хрусталь. Видно, этот мелиоратор на родник какой-то подгадал.

Когда начало смеркаться, действительно пришёл сосед. Это был невысокий человек — типичный дачник в ковбойке.
«Удивительно, — подумал про себя Раевский. — Откуда они берут эти рубашки. Наверное, у них есть какой-то тайный склад этих ковбоек для учёных, заготовленный ещё в СССР на случай ядерной войны».
Прочие его страхи не оправдались — Раевский ожидал, что разговор обязательно закрутится вокруг памяти воды и этих дурацких трёхлитровых банок, в одну из которых после просмотра телевизионных откровений граждане матерились, а в другую кричали, как заведённые, «люблю-люблю-люблю».
Но ничего этого не было.
Мелиоратор оказался весельчаком, и вместо ожидаемых безумств поведал пару забавных историй о повороте северных рек, которому, как оказалось, он по мере сил противодействовал.
Чуть позже на огонёк зашёл сосед с другой стороны — зоолог, работавший в Сухумском заповеднике.
Раевский ожидал очередной бесовщины, например, рассказа о скрещении человека с обезьяной. У него была своя история с Сухумским питомником, которую он не любил вспоминать. Но нет — зоолог рассказал несколько цветистых восточных легенд об обезьянах и одну геологическую — об их королеве, которая живёт в жерле вулкана.
Прекрасная огненная обезьяна рождает новые острова — вода и огонь соединяются.
— Без воды — никуда, — поддакнул Мелиоратор.
«Милые люди, — подумал Раевский. — Напрасно Гамулин так над ними глумится».

Утром он проснулся рано и пошёл прогуляться.
Голова звенела от выпитого — это было не похмелье, а именно лёгкая пустота в голове.
Раевский искупался в озере, боязливо посматривая на оставленную одежду. Был у него как-то неприятный случай — точно так же рано он решил искупаться близ чужой дачи. Разделся догола, а когда вылез из воды, увидел, как собака хозяйки уносится по тропинке, держа в зубах его штаны с трусами. Так он и бежал голым по спящему посёлку.
Но тут собак не было. Раевский высох на утреннем ласковом ветерке и отправился обратно.
На опушке леса, там, где сосны переходили в смешанный сорный лес, он увидел грибника. Тот задумчиво смотрел в пустое небо без единого облачка, и его кривоногая фигура с небольшой корзинкой не двигалась.
Раевский помахал ему рукой, но грибник не ответил.
Что-то странное было в грибнике, но непонятно что.
Раевский посмотрел на человека с лукошком.
Какие, к чёрту грибы, не сезон.
Вот кто настоящий сумасшедший — но отчего учёному на пенсии не ходить с лукошком. Да хоть с дамской сумочкой — может там, под нечистой тряпицей, у него тетрадка с формулами. Нет, у учёных право на тараканов в голове, это ведь естественно.
Раевский уже прошёл стадию презрения к паранауке. Он давно понял, что даже хорошие учёные, состоявшиеся в своей специальности, вдруг начинают говорить смешные вещи — физик, занявшись политическими построениями; математик, кинувшийся в историю, или географ, превратившийся в философа. Раевский раз и навсегда вывел для себя правило — человек, мудрый в чём-то одном, просто мудр в чём-то одном. Ни на что большее это не распространяется, но и не отменяет гениальности.
Поэтому он теперь не презирал безумные идеи, а относился к старикам, что их проповедуют, как к забавным детям. Чужим детям, разумеется.

Он послонялся по участку, объел тишком полгрядки земляники и вдруг снова увидел грибника. Тот стоял у забора и смотрел мимо него — на соседский участок.
Там, у невысокого штакетника, торчал зоолог, будто загипнотизированный взглядом пришельца.
В этот момент фигура с лукошком засунула руку под грязную тряпку и вытащила трубочку, похожую на флейту. Раевский увидел, что рука с флейтой как-то удивительно волосата, но грибник уже приложил трубку к губам и дунул.
Сосед-зоолог схватился за горло, взмахнул руками и повис на штакетнике.
Раевский метнулся к нему и увидел на коже зоолога крохотную иголку, похожую на шип какого-то растения.
Грибник пропал, будто его сдуло тем самым ласковым утренним ветерком.
Раевский грохнул кулаками сперва в окно Гамулина, а потом и в дверь Мелиоратора.
— Эй, у вас с соседом беда!
Гамулин вскочил на удивление быстро и заорал ещё громче:
— Степанычу плохо!
Все вместе они окружили тело, висящее в нелепой позе на заборе.
— Сейчас я скорую… — И Гамулин полез в карман за телефоном. Но тут же сам осёкся:
— Да эта скорая сюда два часа ехать будет.
Меж тем Мелиоратор провёл ладонью по лицу дачника.
— Умер Степаныч. Практически умер, да.
Раевский тупо посмотрел на него.
— И что теперь?
— Оживлять будем, — Мелиоратор сказал это угрюмо, но без печали, как человек, которому вдруг выпало внеурочное дежурство. — Вода всё смоет.
Раевский сглотнул.
— Только беда в том, что у меня мёртвой воды нет. Живая есть, а мёртвой нет.
— А без мёртвой нельзя?
— Никак нельзя. Тут всё по науке нужно делать. Без мёртвой неизвестно что получится. Он ведь не совсем мёртвый сейчас, оживишь его — и будет тебе такой потусторонний человек, что мало не покажется.
Ты, соседушко, возьми гостя своего и езжай на торфяник к стоячей воде, что я тебе показывал, а я тут пока делом займусь.

Они приехали через час, и этот час Раевский пребывал в каком-то мороке.
Набирая канистру, он незаметно потрогал землю.
Земля была честной и твёрдой, Раевскому всё это не снилось, и он не парил в выдуманном космосе снов.
Мелиоратор принял пластиковую ёмкость и, быстро подойдя к зоологу Степанычу, тщательно облил его водой.
Раевский почувствовал, что воздух вокруг на секунду загустел.
Дышать стало вмиг тяжело, будто вата забила горло и нос.
Это была мистика, которую Раевский так ненавидел, но он действительно почувствовал, как пришла смерть. Без косы и балахона, незримая, похожая на туман.
— А вот теперь хорошо.
И Мелиоратор достал из кармана банку с пульверизатором удивительно прозаического вида.
«Очень похоже на средство для мытья окон», — машинально отметил Раевский.
— Ну да, — заметил мелиоратор, перехватив его взгляд. — У меня другой ёмкости не было. А тут ещё пульверизатор есть — красота. — И начал опрыскивать тело, лежащее перед ним. Сейчас он был похож на хозяйку, что брызгает водой на бельё, приготовляясь к глажке.
Тело выгнулось, и по нему прошла дрожь.
Зоолог зашевелил губами.
— Так матерится, а ещё учёный человек, — удивился Гамулин. — Живой был, не позволял себе такого.

Они сели на крылечко, и Гамулин достал сигареты.
«Вот чёрт, я ведь бросил год назад», — сообразил Раевский, уже набрав в лёгкие горький дым.
— А ты делал опыт с банками? Только честно.
Гамулин посмотрел на него с тоской.
— Если честно… Делал. Ну, орал гадости в одну банку. Но это всё глупости, я просто банку забыл помыть. Это случайность.
— А что это шумит? — о произошедшем Раевскому говорить не хотелось.
— Трасса шумит, — ответил Гамулин. — Мы вчера другой дорогой приехали, а вот за лесом теперь федеральная трасса — шесть полос. Дрянь дело, пропала земля… Но я всё равно отсюда не уеду. Тут прикольно, учёные люди вокруг. Рассказывают интересное, а что ещё на пенсии нужно?
Вот радио — простая вещь, а сколько вокруг него наворочено…




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ПЕРВОМАЙ

(Пентаграмма Осоавиахима)



Он жёг бумаги уже две недели.
Из-за того, что он жил на последнем этаже, у него осталась эта возможность — роскошные голландские печки, облицованные голубыми и сиреневыми изразцами, были давно разломаны в нижних квартирах, где всяк экономил, выгадывая себе лишний квадратный метр.
А у него печка работала исправно и теперь исправно пожирала документы, фотографии и пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками. Укороченный дымоход выбрасывал вон прошлое — в прохладный майский рассвет.
Академик давно понял, что его возьмут. Он уже отсидел однажды — по делу Промпартии, но через месяц, не дождавшись суда, вышел на волю — его признали невиновным. Он, правда, понимал, что его давно признали нецелесообразным.
Теперь пришёл срок, и беда была рядом. Но это не стало главной бедой — главная была в том, что установка была не готова.
Он работал над ней долго, и постепенно, с каждым винтом, с каждым часом своей жизни, она стала частью семьи Академика. Семья была крохотная — сын и установка. Как спрятать сына, он уже придумал, но установку, которую он создавал двадцать лет, прятать было некуда.
Его выращенный гомункулус, его ковчег, его аппарат беспомощно стоял в подвале на Моховой — и Кремль был рядом. Тот Кремль, что убьёт и его, и установку. Вернее, установка уже убита — её признали вредительской и начали разбирать ещё вчера.
Академик сунул последнюю папку в жерло голландского крематория и приложил ладони к кафелю. Забавно было то, что он так любил тепло, а всю жизнь занимался сверхнизкими температурами.
Бумаг было много, и он старался жечь их под утро, вплоть до того момента, как майское, почти летнее, солнце осветит крыши. С его балкона был виден Кремль, вернее, часть Боровицкой башни — и можно было поутру видеть, как из него, как из печи, вылетает кавалькада чёрных автомобилей.
Потом Академик курил на балконе — английская трубка была набита чёрным абхазским табаком. Холодок бежал по спине — и от утренней прохлады, и от сознания того, что это больше не повторится.
Машины ушли в сторону Арбата, утро сбрызнуло суровые стены мягким и нежно-розовым светом. Говорили, что скоро всех жильцов отселят из этих домов по соображениям безопасности, но такая перспектива Академика не волновала — это уже будет без него. Давно выдавили, как прыщ, золотой шар храма Христа Спасителя, а вставшее поодаль от родного дома Академика новое здание обозначило новую границу будущего проспекта.
Горел на церкви рядом кривой недоломанный крест, сияла под ним чаша-лодка — прыгнуть бы в лодочку и уплыть, повернуть тумблер — и охладитель начнёт свою работу, время потечёт вспять. Вырастет заново храм, погаснут алые звёзды, затрепещут крыльями ржавые орлы на башнях, понесётся конка под балконом. Но ничего этого не будет, потому что месяц назад во время аварии лопнули соединительные шланги, пошло трещинами железо, не выдержав холода, а потом новый накопитель, выписанный из Германии, не прибыл вовремя.
А если бы прибыл, успел, то прыгнул в лодочку, прижав к себе сына — будь что будет.
Сын спал, тонко сопел в своей кровати. На стуле висела аккуратно сложенная рубашка с красной звездой на груди и новая, похожая на испанскую, прямоугольная пилотка.
Сегодня был майский праздник — и через два часа мальчик побежит к школе. Там их соберут вместе,и в одной колонне с пионерами они пройдут мимо могил и вождей. Мальчик будет идти под рокот барабана, и жалко отдавать эти часы площади и вождям — но ничего не поделаешь.
Нужно притвориться, что всё идёт как прежде, что ничего не случилось.
Академик смотрел на сына, и понимал, как он беззащитен. Все стареющие мужчины боятся за своих детей, и особенно боятся, если дети поздние. Жена Академика грустно посмотрела на него с портрета. Огромный портрет, с неснятым чёрным прочерком крепа через угол, висел напротив детской кровати — чтобы мальчик запомнил лицо матери.
А теперь жена смотрела на Академика — ты всё сделал правильно, даже если ты не успел главного, то всё остальное ты счислил верно. Я всегда верила в тебя, ты всё рассчитал, и получил верный ответ. А уж время его проверит — и не нам спорить с временем.

Звенел с бульвара первый трамвай. День гремел, шумел — и международная солидарность входила в него колонной работниц с фабрики Розы Люксембург.
«Вот интересно, — думал Академик. — Первым в моём институте забрали немца по фамилии Люксембург». Немец был политэмигрантом, приехавшим в страну всего четыре года назад. Учёный он был неважный, но оказался чрезвычайно аккуратен в работе и стал хорошим экспериментатором.
Затем арестовали поляка Минковского — он бежал из Львова в двадцатом. Минковского Академик не любил и подозревал, что тот писал доносы. И вот, неделю назад взяли обоих его ассистентов — мальчика из еврейского местечка, которого Революция вывела в люди, научила писать буквы слева направо, а формулы — в столбик. Второй ассистент был из китайцев, особой породы китайцев с Дальнего Востока, но был какой-то пробел в его жизни, который даже Академику был неизвестен. Но Академик знал, что если он попросит китайца снять Луну с неба, то на следующий день обнаружит на крыше лебёдку, а через два дня во дворе института сезонники будут пилить спутник Земли двуручными пилами.
Академик дружил с завхозом — они оба тонко чуяли запах горелого, а завхоз к тому же был когда-то белым офицером. Он больше других горевал, когда эксперимент не удался — Академику казалось, что он, угрожая наганом, захватит установку, и умчится на ней в прошлое, чтобы застрелить будущего вождя.
Как-то ночью они сидели вдвоём в пустом институте, рассуждая об истреблении тиранов — завхоз показал Академику этот наган.
— Если что, я ведь живым не дамся, — сказал весело завхоз.
— Толку-то? Тебе мальчишек этих не жалко, — сказал Академик. Они были в одной лодке, и стесняться было нечего.
— Жалко, конечно. — Завхоз спрятал наган. — Но промеж нашего стада должен быть один бешеный баран, который укусит волка. А то меня выведут в расход — и как бы ни за что. Я человек одинокий, по мне не заплачут, за меня не умучат.
У завхоза была своя правда, а у Академика своя. Но оба они знали, когда придёт их час — совсем не бараньим чутьём. Завхоз чувствовал его, как затравленный волк угадывает движение охотника, а Академик вычислил своё время, как математическую задачу. Он учился складывать время, вычитать время, уминать его и засовывать в пробирки все последние двадцать лет.

Вчера домработница была отпущена к родным на три дня, и Академик сам стал готовить завтрак на двоих — с той же тщательностью, c какой работал в лаборатории с жидким гелием. Сын уже встал, и в ванной жалобно журчал ручеёк воды.
Мальчик был испуган, он старался не спрашивать ничего — ни того, отчего нужно ехать к родственникам в Псков, ни того, отчего грелись изразцы печки в кабинете уже вторую неделю.
На груди у сына горела красная матерчатая звезда. Академик подумал, что ещё усилие — и в центр этой пентаграммы начнут помещать какого-нибудь нового Бафомета.
Пентаграммы в этом мире были повсюду — чего уж тут удивляться.
— Как ты помнишь, мне придётся уехать. Надолго. Очень надолго. Ты будешь жить у Киры Алексеевны. Кира Алексеевна тебя любит. И я тебя очень люблю.
Слова падали как капли после дождя — медленно и мерно. «Ты пока не знаешь, как я тебя люблю, — подумал Академик, — и может, даже не узнаешь никогда. Пока время не повернёт вспять».
Мальчик ушёл, хлопнула дверь, но звонок через минуту зазвонил вновь.
Это приехала псковская тётка — толстая неунывающая, по-прежнему крестившаяся на церкви, не боясь ничего. Тётка понимала, зачем её позвали.
Она, болтая, паковала вещи мальчика, рассовывала по потайным карманам деньги — всё то, что не было упаковано Академиком. Тётка рассказывала про своего родственника Сашу, лётчика. Все думали, что он арестован, а оказалось, что он в Испании. Она рассказывала об этом, как бы утешая, давая надежду, но Академик поверил вдруг, что она говорит правду — отчего нет?
Серебристые двухмоторные бомбардировщики разгружались над франкистскими аэродромами Севильи и Ла-Таблады, летчики дрались над Харамой и Гвадалахарой. Отчего нет?
У сына в комнате висела истыканная флажками карта Пиренеев — и там крохотные красные самолётики зависали над базой вражеского флота в Пальма-де-Мальорка — и из воды торчала, накренившись, половина синего корабля.
Почему бы и нет? Саня жив, а потом вернётся и в майский день выйдет из Кремля с красным орденом на груди — отчего нет?
Тётка говорила об Испании, и чёрная тарелка репродуктора, захлёбываясь праздничными поздравлениями, тоже говорила об Испании — у них подорвался на мине фашистский дредноут «Эспанья», а у нас — праздник, вся Советская земля уже проснулась, и вышла на парад, по площади Красной проходят орудья и танки. Ещё два советских человека взметнули руки над Парижем — это улучшенные советские люди, потому что они сделаны из лучшей стали. И вот теперь они стоят посреди Парижа, на территории международной ярмарки в день международной солидарности, взмахнув пролетарским молотом и колхозным серпом.
Время текло вокруг Академика, время было неостановимо и непреклонно, как гигантский молот с серпом, а его машина времени была наполовину разобрана и будет теперь умирать по частям, чертежи её истлеют, и он сам, скорее всего, исчезнет.
Всё пропало, если, конечно, скульптор не сдержит слова.
Мальчик уже пришёл с демонстрации, и затравленно глядел из угла, сидя на фанерном чемодане.
— Вы всё-таки не креститесь у нас тут так истово. Всё-таки Безбожная пятилетка завершена. — Академик не стал провожать их на вокзал и прощался в дверях, чтобы не тратить время у таксомотора.
Тётка только скривилась:
— Да у нас, как денег на ворошиловских стрелков соберут, на каждом доме такую бесовскую звезду вывешивают, что прям как не живи — все казни египетские нарисованы. Ты мне ещё безбожника Емельяна припомни.
Мальчик втянул голову в плечи, но, не сдержавшись, улыбнулся.
Но как долго не рвалась ниточка расставания, всё закончилось — и квартира опустела. Академик ступил в гулкую пустоту — без мальчика, она стала огромной. Он отделял привычные вещи от себя, заставляя себя забыть их.
Многие вещи, впрочем, уже покинули дом. Самое дорогое он подарил скульптору — тот был в фаворе, а всё оттого, что ещё в ту пору, когда на углах стояли городовые, скульптор вылепил гипсового Маркса, а потом рисовал вождей с натуры.
И когда Академик понял, куда идёт стрелка его часов, то пришёл к скульптору и изложил свой план. Сохранить установку можно было только в чертежах, но чертежи смертны.
Они должны быть на виду, и одновременно — быть укромными и тайными.
— Помнишь, как Маша читала вслух Эдгара По? Тогда, в Поленове? Помнишь, да? — Академик тогда волновался, он не был уверен в согласии скульптора. — Так вот, помнишь историю про спрятанное письмо, что лежало на виду? Оно лежало на виду, и поэтому, именно поэтому, было спрятано. Мне нужно спрятать чертёж так, чтобы кто-то другой мог продолжить дело, вытащить этот меч из камня и заменить меня. Понимаешь, Георгий, понимаешь?
Скульптор был болен, кашлял в платок, сплёвывал и ничего не говорил, но лист с принципиальной схемой взял.
Академик одевался стоя у вешалки, и досада сковывала движения — но вдруг он увидел в углу прихожей скульптора аккуратный маленький чемоданчик. Чемоданчик ждал несчастья, он был похож на похоронного агента, что топчется в прихожей ещё живого, но уже умирающего человека — среди сострадательных родственников и разочарованных врачей.
И тогда Академик поверил в то, что скульптор сделает всё правильно.

А теперь он, сидя в пустой квартире, проверил содержимое уже своего чемоданчика — сверху лежала приличная готовальня и логарифмическая линейка. «У меня всего двое друзей — повторил он про себя, переиначивая, примеряя на себя старое изречение о его стране. — У меня всего два друга — циркуль и логарифмическая линейка».
А за окнами стоял гвалт. Там остановился гусеничный тягач «Коминтерн» с огромной пушкой, и весёлая толпа обсуждала достоинства поломанного механизма. Но вот откуда-то подошёл второй тягач, что-то исправили, и, окутавшись сизым дымом, техника исчезла.
Шум на улицах становился сильней. Зафырчали машины, заняли место демонстрантов, кипела жизнь, город гремел песнями, наваливаясь на него, в грохоте и воплях автомобильных клаксонов. Грохотал трамвай, звенело что-то в нём, как в музыкальной шкатулке с соскочившей пружиной.
Майское тепло заливало улицы, текла река с красными флажками, растекалась по садам и бульварам.
Репродуктор висел прямо у подъезда Академика, и марши наполняли комнаты.

Вечерело — праздник бился в окна, спать Академику не хотелось, и было обидно проводить хоть часть последнего дня с закрытыми окнами. Да и прохлада бодрила.
Веселье шло в домах, стонала гармонь — а по асфальту били тонкие каблучки туфель-лодочек. Пары влюблённых брели прочь, сходились и расходились, а Академик курил на балконе.
— Эй, товарищ! — окликнули его снизу. — Эй! Что не поёшь? Погляди, народ пляшет, вся страна пляшет…
Какой-то пьяный грозил ему снизу пальцем. Академик помахал ему рукой и ушёл в комнаты.
Праздник кончался. Город, так любимый Академиком, уснул.
Только в темноте жутко закричала не то ночная птица, не то маневровый паровоз с далёкого Киевского вокзала.
Гулко над ночной рекой ударили куранты, сперва перебрав в пальцах глухую мелодию, будто домработница — ложки после мытья.
Академик задремал и проснулся от гула лифта. Он подождал ещё и понял, что это не к нему.
Он медленно, со вкусом, поел и стал ждать — и, правда, ещё через час в дверь гулко стукнули. Не спрашивая ничего, Академик открыл дверь.


Обыск прошёл споро и быстро, клевал носом дворник, суетились военные, а Академик отдыхал. Теперь от него ничего не зависело. Ничего-ничего.
У него особо и не искали, кинули в мешок книги с нескольких полок, какие-то рукописи (бессмысленные черновики давно вышедшей книги), и все вышли в тусклый двадцативаттный свет подъезда.
Усатый, что шёл спереди, был бодр и свеж. Он насвистывал что-то бравурное.
— Я люблю марши, — сказал он, отвечая на незаданный вопрос товарища. — В них молодость нашей страны. А страна у нас непобедимая.
Машина с потушенными фарами уютно приняла в себя Академика — он был щупл и легко влез между двумя широкоплечими военными на заднее сиденье.
Но поворачивая на широкую улицу, машина вдруг остановилась. Вокруг чего-то невидимого ковырялись рабочие с ломами.
— Что там? — спросил усатый.
— Провалилась мостовая, — ответил из темноты рабочий. — Только в объезд.
Никто не стал спорить. Чёрный автомобиль, фыркнув мотором, развернулся и въехал в переулок. Свет фар обмахнул дома вокруг и упёрся в арку. Сжатый с обоих сторон габардиновыми гимнастёрками Академик увидел в этот момент самое важное.
Точно над аркой висела на стене свежая, к празднику установленная, гипсовая пентаграмма Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству. Над вьющейся лентой со словами «Крепи оборону СССР», Академик увидел до боли знакомую — но только ему — картину.
Большой баллон охладительной установки, кольца центрифуги вокруг схемы, раскинутые в стороны руки накопителя. Пропеллер указывал место испарителя, а колосья — витые трубы его, Академика, родной установки.
Разобранная и уничтоженная машина времени жила на тысячах гипсовых слепков. Машина времени крутила пропеллером и оборонялась винтовкой. Всё продолжалось, — и Академик, счастливо улыбаясь, закрыл глаза, испугав своей детской радостью конвой.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел