Category: наука

Category was added automatically. Read all entries about "наука".

История про то, что два раза не вставать

День международной солидарности трудящихся
1 мая

(пентаграмма осоавиахима)


Он жёг бумаги уже две недели.
Из-за того, что он жил на последнем этаже, у него осталась эта возможность — роскошные голландские печки, облицованные голубыми и сиреневыми изразцами, были давно разломаны в нижних квартирах, где всяк экономил, выгадывая себе лишний квадратный метр.
А у него печка работала исправно и теперь исправно пожирала документы, фотографии и пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками. Укороченный дымоход выбрасывал вон прошлое — в прохладный майский рассвет.
Академик давно понял, что его возьмут. Он уже отсидел однажды — по делу Промпартии, но через месяц, не дождавшись суда, вышел на волю — его признали невиновным. Он, правда, понимал, что его давно признали нецелесообразным.
Теперь пришёл срок, и беда была рядом. Но это не стало главной бедой — главная была в том, что установка была не готова.
Он работал над ней долго, и постепенно, с каждым винтом, с каждым часом своей жизни, она стала частью семьи Академика. Семья была крохотная — сын и установка. Как спрятать сына, он уже придумал, но установку, которую он создавал двадцать лет, прятать было некуда.
Его выращенный гомункулус, его ковчег, его аппарат беспомощно стоял в подвале на Моховой — и Кремль был рядом. Тот Кремль, что убьёт и его, и установку. Вернее, установка уже убита — её признали вредительской и начали разбирать ещё вчера.
Академик сунул последнюю папку в жерло голландского крематория и приложил ладони к кафелю. Забавно было то, что он так любил тепло, а всю жизнь занимался сверхнизкими температурами.
Бумаг было много, и он старался жечь их под утро, вплоть до того момента, как майское, почти летнее, солнце осветит крыши. С его балкона был виден Кремль, вернее, часть Боровицкой башни — и можно было поутру видеть, как из него, как из печи, вылетает кавалькада чёрных автомобилей.
Потом Академик курил на балконе — английская трубка была набита чёрным абхазским табаком. Холодок бежал по спине — и от утренней прохлады, и от сознания того, что это больше не повторится.
Машины ушли в сторону Арбата, утро сбрызнуло суровые стены мягким и нежно-розовым светом. Говорили, что скоро всех жильцов отселят из этих домов по соображениям безопасности, но такая перспектива Академика не волновала — это уже будет без него. Давно выдавили, как прыщ, золотой шар храма Христа Спасителя, а вставшее поодаль от родного дома Академика новое здание обозначило новую границу будущего проспекта.
Горел на церкви рядом кривой недоломанный крест, сияла под ним чаша-лодка — прыгнуть бы в лодочку и уплыть, повернуть тумблер — и охладитель начнёт свою работу, время потечёт вспять. Вырастет заново храм, погаснут алые звёзды, затрепещут крыльями ржавые орлы на башнях, понесётся конка под балконом. Но ничего этого не будет, потому что месяц назад во время аварии лопнули соединительные шланги, пошло трещинами железо, не выдержав холода, а потом новый накопитель, выписанный из Германии, не прибыл вовремя.
А если бы прибыл, успел, то прыгнул в лодочку, прижав к себе сына — будь что будет.
Сын спал, тонко сопел в своей кровати. На стуле висела аккуратно сложенная рубашка с красной звездой на груди и новая, похожая на испанскую, прямоугольная пилотка.
Сегодня был майский праздник — и через два часа мальчик побежит к школе. Там их соберут вместе, и в одной колонне с пионерами они пройдут мимо могил и вождей. Мальчик будет идти под рокот барабана, и жалко отдавать эти часы площади и вождям — но ничего не поделаешь.
Нужно притвориться, что всё идёт, как прежде, что ничего не случилось.
Академик смотрел на сына, и понимал, как он беззащитен. Все стареющие мужчины боятся за своих детей, и особенно боятся, если дети поздние. Жена Академика грустно посмотрела на него с портрета. Огромный портрет, с неснятым чёрным прочерком крепа через угол, висел напротив детской кровати — чтобы мальчик запомнил лицо матери.
А теперь жена смотрела на Академика — ты всё сделал правильно, даже если ты не успел главного, то всё остальное ты счислил верно. Я всегда верила в тебя, ты всё рассчитал, и получил верный ответ. А уж время его проверит — и не нам спорить с временем.
Звенел с бульвара первый трамвай. День гремел, шумел — и международная солидарность входила в него колонной работниц с фабрики Розы Люксембург.
«Вот интересно, — думал Академик. — Первым в моём институте забрали немца по фамилии Люксембург». Немец был политэмигрантом, приехавшим в страну всего четыре года назад. Учёный он был неважный, но оказался чрезвычайно аккуратен в работе и стал хорошим экспериментатором.
Затем арестовали поляка Минковского — он бежал из Львова в двадцатом. Минковского Академик не любил и подозревал, что тот писал доносы. И вот, неделю назад взяли обоих его ассистентов — мальчика из еврейского местечка, которого Революция вывела в люди, научила писать буквы слева направо, а формулы — в столбик. Второй ассистент был из китайцев, особой породы китайцев с Дальнего Востока, но был какой-то пробел в его жизни, который даже Академику был неизвестен. Но Академик знал, что если он попросит китайца снять Луну с неба, то на следующий день обнаружит на крыше лебёдку, а через два дня во дворе института сезонники будут пилить спутник Земли двуручными пилами.
Академик дружил с завхозом — они оба тонко чуяли запах горелого, а завхоз к тому же был когда-то белым офицером. Он больше других горевал, когда эксперимент не удался, — Академику казалось, что он, угрожая наганом, захватит установку, и умчится на ней в прошлое, чтобы застрелить будущего вождя.
Как-то ночью они сидели вдвоём в пустом институте, рассуждая об истреблении тиранов — завхоз показал Академику этот наган.
— Если что, я ведь живым не дамся, — сказал весело завхоз.
— Толку-то? Тебе мальчишек этих не жалко, — сказал Академик. Они были в одной лодке, и стесняться было нечего.
— Жалко, конечно. — Завхоз спрятал наган. — Но промеж нашего стада должен быть один бешеный баран, который укусит волка. А то меня выведут в расход — и как бы ни за что. Я человек одинокий, по мне не заплачут, за меня не умучат.
У завхоза была своя правда, а у Академика своя. Но оба они знали, когда придёт их час, — совсем не бараньим чутьём. Завхоз чувствовал его, как затравленный волк угадывает движение охотника, а Академик вычислил своё время, как математическую задачу. Он учился складывать время, вычитать время, уминать его и засовывать в пробирки все последние двадцать лет.
Вчера домработница была отпущена к родным на три дня, и Академик сам стал готовить завтрак на двоих — с той же тщательностью, c какой работал в лаборатории с жидким гелием. Сын уже встал, и в ванной жалобно журчал ручеёк воды.
Мальчик был испуган, он старался не спрашивать ничего — ни того, отчего нужно ехать к родственникам в Псков, ни того, отчего грелись изразцы печки в кабинете уже вторую неделю.
На груди у сына горела красная матерчатая звезда. Академик подумал, что ещё усилие — и в центр этой пентаграммы начнут помещать какого-нибудь нового Бафомета.
Пентаграммы в этом мире были повсюду — чего уж тут удивляться.
— Как ты помнишь, мне придётся уехать. Надолго. Очень надолго. Ты будешь жить у Киры Алексеевны. Кира Алексеевна тебя любит. И я тебя очень люблю.
Слова падали, как капли после дождя — медленно и мерно. «Ты пока не знаешь, как я тебя люблю, — подумал Академик, — и может, даже не узнаешь никогда. Пока время не повернёт вспять».
Мальчик ушёл, хлопнула дверь, но звонок через минуту зазвонил вновь.
Это приехала псковская тётка — толстая неунывающая, по-прежнему крестившаяся на церкви, не боясь ничего. Тётка понимала, зачем её позвали.
Она, болтая, паковала вещи мальчика, рассовывала по потайным карманам деньги — всё то, что не было упаковано Академиком. Тётка рассказывала про своего родственника Сашу, лётчика. Все думали, что он арестован, а оказалось, что он в Испании. Она рассказывала об этом, как бы утешая, давая надежду, но Академик поверил вдруг, что она говорит правду, — отчего нет?
Серебристые двухмоторные бомбардировщики разгружались над франкистскими аэродромами Севильи и Ла-Таблады, летчики дрались над Харамой и Гвадалахарой. Отчего нет?
У сына в комнате висела истыканная флажками карта Пиренеев — и там крохотные красные самолётики зависали над базой вражеского флота в Пальма-де-Мальорка — и из воды торчала, накренившись, половина синего корабля.
Почему бы и нет? Саня жив, а потом вернётся и в майский день выйдет из Кремля с красным орденом на груди — отчего нет?
Тётка говорила об Испании, и чёрная тарелка репродуктора, захлёбываясь праздничными поздравлениями, тоже говорила об Испании — у них подорвался на мине фашистский дредноут «Эспанья», а у нас — праздник, вся Советская земля уже проснулась, и вышла на парад, по площади Красной проходят орудья и танки. Ещё два советских человека взметнули руки над Парижем — это улучшенные советские люди, потому что они сделаны из лучшей стали. И вот теперь они стоят посреди Парижа, на территории международной выставки в день международной солидарности, взмахнув пролетарским молотом и колхозным серпом.
Время текло вокруг Академика, время было неостановимо и непреклонно, как гигантский молот с серпом, а его машина времени была наполовину разобрана и будет теперь умирать по частям, чертежи её истлеют, и он сам, скорее всего, исчезнет.
Всё пропало, если, конечно, скульптор не сдержит слова.
Мальчик уже пришёл с демонстрации, и затравленно глядел из угла, сидя на фанерном чемодане.
— Вы всё-таки не креститесь у нас тут так истово. Всё-таки Безбожная пятилетка завершена. — Академик не стал провожать их на вокзал и прощался в дверях, чтобы не тратить время у таксомотора.
Тётка только скривилась:
— Да у нас, как денег на ворошиловских стрелков соберут, на каждом доме такую бесовскую звезду вывешивают, что прям как не живи — все казни египетские нарисованы. Ты мне ещё безбожника Емельяна припомни.
Мальчик втянул голову в плечи, но, не сдержавшись, улыбнулся.
Но как долго не рвалась ниточка расставания, всё закончилось — и квартира опустела. Академик ступил в гулкую пустоту — без мальчика, она стала огромной. Он отделял привычные вещи от себя, заставляя себя забыть их.
Многие вещи, впрочем, уже покинули дом. Самое дорогое он подарил скульптору — тот был в фаворе, а всё оттого, что ещё в ту пору, когда на углах стояли городовые, скульптор вылепил гипсового Маркса, а потом рисовал вождей с натуры.
И когда Академик понял, куда идёт стрелка его часов, то пришёл к скульптору и изложил свой план. Сохранить установку можно было только в чертежах, но чертежи смертны.
Они должны быть на виду, и одновременно, — быть укромными и тайными.
— Помнишь, как Маша читала вслух Эдгара По? Тогда, в Поленове? Помнишь, да? — Академик тогда волновался, он не был уверен в согласии скульптора. — Так вот, помнишь историю про спрятанное письмо, что лежало на виду? Оно лежало на виду, и поэтому, именно поэтому, было спрятано. Мне нужно спрятать чертёж так, чтобы кто-то другой мог продолжить дело, вытащить этот меч из камня и заменить меня. Понимаешь, Георгий, понимаешь?
Скульптор был болен, кашлял в платок, сплёвывал и ничего не говорил, но лист с принципиальной схемой взял.
Академик одевался стоя у вешалки, и досада сковывала движения — но вдруг он увидел в углу прихожей скульптора аккуратный маленький чемоданчик. Чемоданчик ждал несчастья, он был похож на похоронного агента, что топчется в прихожей ещё живого, но уже умирающего человека — среди сострадательных родственников и разочарованных врачей.
И тогда Академик поверил в то, что скульптор сделает всё правильно.
А теперь он, сидя в пустой квартире, проверил содержимое уже своего чемоданчика — сверху лежала приличная готовальня и логарифмическая линейка. «У меня всего двое друзей, — повторил он про себя, переиначивая, примеряя на себя старое изречение о его стране. — У меня всего два друга — циркуль и логарифмическая линейка».
А за окнами стоял гвалт. Там остановился гусеничный тягач «Коминтерн» с огромной пушкой, и весёлая толпа обсуждала достоинства поломанного механизма. Но вот откуда-то подошёл второй тягач, что-то исправили, и, окутавшись сизым дымом, техника исчезла.
Шум на улицах становился сильней. Зафырчали машины, заняли место демонстрантов, кипела жизнь, город гремел песнями, наваливаясь на него, в грохоте и воплях автомобильных клаксонов. Грохотал трамвай, звенело что-то в нём, как в музыкальной шкатулке с соскочившей пружиной.
Майское тепло заливало улицы, текла река с красными флажками, растекалась по садам и бульварам.
Репродуктор висел прямо у подъезда Академика, и марши наполняли комнаты.
Вечерело — праздник бился в окна, спать Академику не хотелось, и было обидно проводить хоть часть последнего дня с закрытыми окнами. Да и прохлада бодрила.
Веселье шло в домах, стонала гармонь — а по асфальту били тонкие каблучки туфель-лодочек. Пары влюблённых брели прочь, сходились и расходились, а Академик курил на балконе.
— Эй, товарищ! — окликнули его снизу. — Эй! Что не поёшь? Погляди, народ пляшет, вся страна пляшет…
Какой-то пьяный грозил ему снизу пальцем. Академик помахал ему рукой и ушёл в комнаты.
Праздник кончался. Город, так любимый Академиком, уснул.
Только в темноте жутко закричала не то ночная птица, не то маневровый паровоз с далёкого Киевского вокзала.
Гулко над ночной рекой ударили куранты, сперва перебрав в пальцах глухую мелодию, будто домработница — ложки после мытья.
Академик задремал и проснулся от гула лифта. Он подождал ещё и понял, что это не к нему.
Он медленно, со вкусом, поел и стал ждать — и, правда, ещё через час в дверь гулко стукнули. Не спрашивая ничего, Академик открыл дверь.
Обыск прошёл споро и быстро, клевал носом дворник, суетились военные, а Академик отдыхал. Теперь от него ничего не зависело. Ничего-ничего.
У него особо и не искали, кинули в мешок книги с нескольких полок, какие-то рукописи (бессмысленные черновики давно вышедшей книги), и все вышли в тусклый двадцативаттный свет подъезда.
Усатый, что шёл спереди, был бодр и свеж. Он насвистывал что-то бравурное.
— Я люблю марши, — сказал он, отвечая на незаданный вопрос товарища. — В них молодость нашей страны. А страна у нас непобедимая.
Машина с потушенными фарами уютно приняла в себя Академика — он был щупл и легко влез между двумя широкоплечими военными на заднее сиденье.
Но поворачивая на широкую улицу, машина вдруг остановилась. Вокруг чего-то невидимого ковырялись рабочие с ломами.
— Что там? — спросил усатый.
— Провалилась мостовая, — ответил из темноты рабочий. — Только в объезд.
Никто не стал спорить. Чёрный автомобиль, фыркнув мотором, развернулся и въехал в переулок. Свет фар обмахнул дома вокруг и упёрся в арку. Сжатый с обеих сторон габардиновыми гимнастёрками Академик увидел в этот момент самое важное.
Точно над аркой висела на стене свежая, к празднику установленная, гипсовая пентаграмма Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству. Над вьющейся лентой со словами «Крепи оборону СССР», Академик увидел до боли знакомую — но только ему — картину.
Большой баллон охладительной установки, кольца центрифуги вокруг схемы, раскинутые в стороны руки накопителя. Пропеллер указывал место испарителя, а колосья — витые трубы его, Академика, родной установки.
Разобранная и уничтоженная машина времени жила на тысячах гипсовых слепков. Машина времени крутила пропеллером и оборонялась винтовкой. Всё продолжалось, — и Академик, счастливо улыбаясь, закрыл глаза, испугав своей детской радостью конвой.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ГЕОЛОГА

Первое воскресенье апреля

(радиометр)


Фраерман поступил в институт в сорок четвёртом. Он был демобилизован по ранению и так и не добрался до чужих стран. Но при поступлении ему зачли все годы, что он проучился в педагогическом до войны.
Теперь он стал геологом.
Ещё на фронте он понял, что нужно поступать не как все, успех приносит движение зигзагом, обходной манёвр. Но это должна быть не трусость, а что-то другое — бросок в сторону, а потом бросок к цели.
В сорок втором, когда немцы прижали их к берегу, он прыгнул в воду с остальными. Доплыли двое — он и один казах. Оказалось, отец этого казаха научил сына плавать, хотя к ближайшей воде пришлось ехать за пятьсот километров. Война развела случайных знакомцев, но Фраерман иногда представлял себе, как этот невозмутимый казах вернётся домой и расскажет всё своему старику. Ведь его отец сделал правильный выбор, потому что это был выбор неожиданный.
Над ним смеялись, потому что он уделял больше внимания физике, чем прочим практическим дисциплинам. Физика шла туго, но Фраерман не сдавался.
Для других геология была не сколько наукой, сколько путешествием, пробой на выносливость — так, по крайней мере, все думали.
В институте было много девочек. Из этих девочек потом вышли правильные начальницы, жёсткие и властные. С семьями у них не заладилось, а с работой — наоборот. Мальчики, что поступили в институт после школы, прятали глаза, потому что свою бронь нужно было объяснять.
Их сверстники подъезжали на танках к Берлину, а они сидели над минералогическими коллекциями.
Фраерман сидел вместе с ними, но, погружаясь в геологию, повсюду таскал с собой учебник физики, и это был его выбор.
Он выходил из института в большой город — напротив был Кремль, звенели на Моховой трамваи. Торопился домой народ, останавливаясь у репродукторов.
Война кончалась, и прохожие, выслушав сводку, продолжали путь с бодростью.
Раньше они вжимали головы в плечи, выслушав сводку, — впрочем, Фраерман фантазировал.
В те времена он был далеко отсюда.
Под Воронежем, в сорок втором, когда мир стоял на краю, Фраерман встретил одного человека. Это был странный воентехник, который имел опыт какой-то другой прежней жизни. Этот воентехник постоянно отпрашивался с аэродрома на окраине разбитого города в библиотеку. В городской библиотеке он, наверное, был единственным посетителем. Однажды Фраерман увязался за ним и увидел, что воентехник читает научные журналы.
Этого странного человека внезапно отозвали из части, и Фраерман остался один на один с советом, данным посреди пустынного здания библиотеки. Совет был — держаться физики.
Он и держался.
И не вернулся в педагогический, а пошёл в геологоразведочный, потому что считал, что физикам понадобятся геологи, как рыцарям — оруженосцы. Соперничать с физиками он не сумел бы, но он знал, в чём соперничают они, — на разных концах земли.
И когда в сорок шестом, перед первым полем, им зачитали постановление Совета министров, он понял, что не прогадал.
Постановление было секретное, Фраерман был предупреждён об ответственности за разглашение деталей, но всё Геологоуправление обсуждало подробности по коридорам.
О том, что за новое месторождение урана с запасами металла не менее тысячи тонн при среднем содержании урана в руде от одного процента и выше, дадут Сталинскую премию первой степени, звание Героя и шестьсот тысяч рублей. А так же, за счет государства, начальник партии получит в собственность в любом районе Советского Союза дом-особняк с обстановкой и легковую машину.
Много о чём говорили в Геологоуправлении — и о пожизненном бесплатном проезде для всей семьи и о бесплатном обучении детей в школах и институтах.
Фраерман не думал о детях, он не думал о семье, которой у него не было.
Семья его превратилась в дым; выпадала дождём на землю; текла, разбавленная водой, в море.
Он не думал о семье, Фраерман давно запретил себе это. Он решил завести новую, потому что в книгах было написано, что уран портит кровь и препятствует деторождению. Молодой геолог наскоро женился — без любви, только для того, чтобы семя его жило в стороне.
Он думал о том, что сделал всё правильно, — и теперь он пригодится.
Когда из Москвы в Геологоуправление приехал человек и поставил перед ними на столе зелёный металлический ящик, Фраерман всё понял.
Москвич откинул крышку и спросил, усмехнувшись, знает ли кто, что это такое.
— Это портативный радиометр, — уверенно ответил Фраерман, выйдя вперёд.
Старики-геологи в этот момент буравили ему спину своими взглядами.
Но ему, сосунку, единственному в тот год, дали самолёт.
Радиометры изменили всё — разведка на уран пошла гораздо быстрее. Раньше приходилось отправлять образцы в лабораторию, и это сильно тормозило дело.
Теперь изменился даже масштаб карт.
Вокруг Фраермана лежала казахская степь, на горизонте поднимались горы.
Горы были обманчиво близко, но его район касался их краем. Молодой начальник партии примеривался к этим горам, но территория была нарезана давно, и там должны были работать другие люди, даже из другого Управления.
В середине полевого сезона они стояли в маленьком посёлке.
Фраерман шелестел унылой пустой картой — там были кварц и кальцит, и молибденит там тоже был, но уран покинул своих спутников и бродил где-то далеко.
Cамолёт, переживший всю войну в каком-то лётном училище, старый и неказистый, каждый день исправно поднимался в воздух. Раньше курсанты летали по квадрату, а теперь так же летал и Фраерман — только полёты у него были не по квадрату, а по кругу, от точки к точке. Его подчинённые занимались рутинным делом: снимали слой дёрна, отбивали породу кайлом. И, наконец, радиометрами определяли радиоактивность — она была, и уран был — но не больше десяти тысячных процента. Уран был и ушёл. Так острили про термин «следовое количество».
Потом Фраерман шёл к старикам и по ночам, когда жара не была такой убийственной, пил с ними невкусный плиточный чай.
Разговоры стариков шелестели, как выгоревшая трава в степи. Фраерман, глядя на них, вспоминал упорного казаха, что плыл рядом с ним к своему берегу. Он наверняка выжил и вот так же сидел в сумраке, отдыхая от дневной жары, и потом он, несомненно, превратится в такого же старика.
Однажды казахи рассказали ему про долину, которая прячется в отрогах гор. О ней ходила недобрая слава — при этих словах Фраерман оживился, потому что если бы старики упомянули то, что горы светятся, это было бы явным указанием на радон.
А геолог Фраерман научился доверять своей интуиции. Всякая мелочь должна идти в дело — урана и тория в земле больше, чем серебра. Найти их только сложно, нет у них крупных месторождений, нет своей Магнитки и Чёрных камней. Поэтому не надо гнушаться стариковскими сказками.
Информация всегда получается непрямо, она приходит ходом коня, короткими перебежками, зигзагом.
Если ты оказался в пустыне — ищи корабль и парус.
Однако старики отвечали, что на их памяти горы никогда не светились, а так-то, наверняка могут.
Их волшебная сила в другом — там можно видеть будущее.
Но в этом и заключается беда: никакого будущего человеку не надо, живи каждый день как последний. Молодые парни отправлялись к горам, чтобы увидеть своих будущих жён, а один богатый человек захотел посоветоваться с самим собой.
Жёны молодым воинам не понравились, и они прожили своё время в тоске отсроченного разочарования. Богатый человек по совету себя самого решил поставить на новую власть, но новая власть не поставила на него, и его расстреляли вместе со всеми сыновьями.
Нет нужды в будущем, вот в чём правда.
— Что, — спросил геолог, — там время идёт в обратную сторону?
— Нет, — отвечали люди, пьющие невкусный плиточный чай, — время никогда не течёт как вода. Оно само по себе — движется то — туда, то — сюда. (Они сделали руками, свободными от пиал, соответствующее движение). Кто-то откидывает полог (Фраерман помнил это казахское слово, именно — откидывает полог, а не открывает дверь), и ты видишь будущее, вернее, его часть. Ты можешь вообще ничего не понять в нём. И оттого это ещё более напрасно.
Фраерман кивал старикам, а сам уже прикидывал, как перебросить машины и часть людей восточнее. Не так важны сказки, как важна любая аномалия. Даже если у неграмотных скотоводов случились в горах простые галлюцинации, это всё равно может быть ключом.
На следующий день Фраерман улетел к хребту.
Горы были голы и угрюмы, они торчали из степи, как скелет огромного животного — такое Фраерман видел на фотографиях из Гоби. Но тут животное было не вылупившимся из яйца, а родившимся из магмы.
Хребет тянулся на пятьдесят километров. В середине он был разбит гигантской синклиналью — прогиб был похож на вмятину от огромного шара. В этом месте, предсказанном стариками, и случилось то, что должно случиться.
Как только они развернули радиометр, стрелка легла направо.
Фраерман почувствовал, как у него подкашиваются ноги.
Это было второй раз в жизни. Первый раз было несколько лет назад, когда он доплыл до своего берега и попытался сделать хотя бы несколько шагов. Но сил хватило только на то, чтобы доплыть, ноги его не держали.
Сейчас ему было плевать на премии, он оказался прав — вот что самое важное. Он был прав, став геологом. Он был прав, когда бился головой в запертые для него ворота ядерной физики. Он был прав, когда готовил себя к этому открытию.
И семья Фраермана, которая выпадала с дождём на землю, стала донными отложениями польских рек, растворилась в земле и прорастала травой, значит, существовала не зря.

Несколько дней Фраерман и его люди изучали породу — но ничего, напоминающего уран, они не увидели. Счётчик показывал избыток излучения, но искомого металла нигде не было.
Они приостановили работу.
Рабочие спали тревожно, вскрикивая и плача во сне. Большая их часть отбывала срока в здешних местах, и им во сне приходило не будущее, а прошлое. К будущему они относились с недоверием.
В один из этих нервных дней к нему пришёл лётчик и сказал, что видел свою смерть. Хуже всего, что его видение было связано со смертью вождя. Лётчик видел толпу, что топтала его, лётчика, тело, и запомнил траурные флаги над домами. Впрочем, обнаружилось, что у него жар. Фраерман отослал его в посёлок, списав всё на лихорадку.
Болтун был ему не нужен, от такого жди беды.
Стараясь понять аномалию, Фраерман стал ночью беспокойно ходить вокруг лагеря. Холодные звёзды юга смотрели на него пренебрежительно, и в звёздах не было ответа.
Радиоактивность была высокой, слишком высокой — и ему стало казаться, что это признаки катастрофы. Возможно, начинается радиоактивный распад, который охватит всю планету. Он происходит внутри, и горячая волна движется от ядра к поверхности.
Утром рабочие глядели на него испуганно. Глаза начальника будто обвели сажей, а волосы торчали во все стороны.
Он тут же велел бить глубокие шурфы.
Их вырыли несколько, но радиоактивность на глубине была обычной, фоновой.
Никто не мог ничего понять — и возбуждение охватило всех, и техников и простых шурфовщиков.
Тогда Фраерман велел своим подчинённым расширить зону поисков.
Вернувшиеся техники каждый день привозили данные, и вскоре перед Фраерманом легла карта, состоявшая из концентрических кругов.
И вот, при мигающем свете керосиновой лампы он вдруг представил себе эту картину не на плоскости, а в трёхмерной проекции.
Он смотрел на земную поверхность сбоку.
Никакого радиоактивного распада в центре Земли не было, вернее, может, он и был, но прорыв снизу не случился.
Наоборот, что-то произошло сверху.
Но удивительным было то, что уровень радиоактивности рос день ото дня — даже в тех местах, где они уже произвели замеры.
Он рассчитал центр кругов и понял, что особая точка находится совсем недалеко от лагеря.
Но не под землёй, а над ней.
Видимо, это урановый болид, что прилетел из глубины Вселенной.
Это, конечно, не месторождение, но тоже успех.
Фраерман ещё раз послал всех своих техников на периферию этих окружностей.
Лагерь опустел, и Фраерман остался один.
Вернее, вместе с радиометром. Тот смотрел на него беспокойным глазом микроамперметра. Стрелка дрожала в середине шкалы. Прибор был похож на пса, что преданно сидит перед хозяином, вывалив язык.
Теперь Фраерман думал, что будущее — вот оно, перед ним. Он схватил бога за бороду.
Старики не соврали в главном, а уж откуда явится урановый болид, не так важно. С этим разберутся другие учёные — академики в круглых чёрных шапочках.
В этот момент, откуда-то с краю глазного поля, выплыл самолёт.
Самолёт на тысячу километров тут был только один — потрёпанный У-2, и стоял без пилота, которого отвезли в больницу.
Самолёт медленно шёл над Фраерманом, как гость из будущего.
Вдруг он выбросил точку, почти сразу обросшую парашютом, и Фраерман, прежде, чем обдумал всё это, увидел свет ярче тысячи солнц.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


1. Кстати, о моём выходе в свет. Когда я там встретился со старыми знакомыми, то начал им рассказывать о том, что я заслуживаю популярности не меньше, чем Дмитрий Львович Быков. И, чтобы меня не упрекнули в пустой зависти, пересказал им сюжет короткого рассказа "Подлинная история подводной лодки "Пионер"". Находившаяся неподалёку литературная красавица произнесла у меня за спиной: "Пойдёмте отсюда, тут Березин пересказывает свои рассказы".
Спутник её примирительно ответил: "Отчего же? В пересказах эти рассказы, верно, будут выглядеть привлекательнее".

2. Мне привезли новую партию Никому-не-нужных-книжек. Среди них я обнаружил весьма экзотические и даже вполне безумные. (Всё как я люблю).

3. А пока начал читать одну из них, про инженерное дело и аварии. Надо сказать, что получив образование, направленное на то, чтобы сделать из меня учёного, я очень тонко чувствовал разницу между учёными и инженерами, которых было больше в моей семье.
В поздние годы, когда учёные у нас ещё остались, а вот инженеров повывели, как кулаков в год Большого перелома, я их дело и ухватки зауважал особенным образом.
Книга, собственно, называлась: «Стихиям неподвластен. Пять тетрадей, содержащих новеллы и рассуждения о том, как человек добивался победы над стихиями и катастрофами, как учился он предсказывать будущее, и как пришёл он к науке о надёжности», а написали её Карцев и Хазановский (Тираж, между прочим, 100.000).
Между прочим, там есть вот какая цитата: «В Книге “Чудеса техники”, выпущенной под редакцией В. В. Рюмина в 1911 году, мы встречаем следующее высказывание относительно мнимых опасностей получившего в те годы большое распространение железнодорожного сообщения: “Известие о какой-нибудь железнодорожной катастрофе вызывает в публике и повседневной печали бурю негодования и крики об опасностях железнодорожного движения. Да, железнодорожных катастроф всё ещё не удаётся избежать в некоторых случаях, и они время от времени уносят десятки человеческих жизней, но беспристрастная статистика, суммируя отдельные, незаметные для читателей газет, случаи несчастий, сопровождающие езду в повозках, запряжённых лошадьми, указывает, что последний способ передвижения в несколько раз опаснее езду по железным дорогам, не имея ни дешевизны, ни быстроты последнего. Какой-нибудь скромный кондуктор, делающий в год от 75 000 до 150 000 вёрст, вряд ли бы остался цел и невредим, если бы ему пришлось совершить такой путь на лошадях. И в этом случае было бы уместным сказать, что не одна техника виновата бывает в катастрофах. Роль человека, его характер, воспитание и отношение к делу имеют далеко не последнее значение”» .


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


...Очень хорошо, что сейчас нет никакой памятной даты, связанной с Шолоховым и его романом. Далеко майские дни, когда Шолохов родился.
Некруглая разница с 1965 годом, когда его роман получил Нобелевскую премию, нет юбилея ни начала публикации, ни её завершения. Правда, сам Шолохов умер 21 февраля 1984 года, но и тут, слава Богу, нет числовой рифмы.
В мире существует ужасное информационное правило, что некое сужение нужно привязать к памятному дню или юбилейной дате. Но о некоторых вещах (если о них хочется сказать спокойно), лучше говорить не в могучем хоре, а частным порядком — негромко, не споря с адептами. У всех своя правда.
«Шолоховский вопрос» давно стал из вопроса литературоведческого вопросом политическим, а потом и вовсе пополнил список многих тем, которые обслуживают не знание, как психологические потребности общества. Были ли американцы на Луне? Писал ли Шекспир знаменитые пьесы? Болел ли Ленин сифилисом? Является ли гомеопатия наукой? И так далее — вплоть до Теслы и уж совсем малоизвестных (для нас) случаев вроде истории о пишущей машинке Киллиана . Только тронь их — и каждому будет что сказать, причём это будет сеанс массового психотерапевтического выговаривания в рамках знаменитой логической теоремы Колмогорова, которую я так люблю упоминать - ну и дальше http://rara-rara.ru/menu-texts/priyatnoe_i_nepriyatnoe


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



...Но среди прочих цитат есть одна, от которой я никак не мог отвязаться, и которая странным образом всё время цепляла мой взгляд.
В тот момент когда рубль стал впервые плясать вприсядку вокруг доллара, а физики с лириками начали исход из НИИ сначала в кооперативы, а потом и за прилавки оптовых рынков, когда появился термин «красные директора» и новые корейко зарабатывали на сахаре миллиард, а курс потом обращал эти деньги в порошок, так вот в эти времена стали часто повторять одну цитату.
«Они сидели и думали, как бы из своего убыточного хозяйства сделать прибыльное, ничего в оном не меняя».
Некоторые люди сразу кричали: «Жванецкий!»; и для них вопрос был закрыт.
«Очень тяжело менять, ничего не меняя, но мы будем... Нет-нет, там не нужно ничего видеть. Это вообще неверная постановка задачи. Есть два объекта, и мы, волевым усилием, назначаем между ними связь. Но надо ещё доказать, что это научная постановка вопроса» — это, конечно, была другая фраза.
Тут я упомяну очень важный пункт во всех разговорах о том, «кто первый сказал».
В известной работе Ленина, в «Анне Карениной» Толстого и романе Симонова «Живые и мёртвые» есть фраза «лучше меньше, да лучше». Означает ли это, что Симонов взял её ещё у Ленина, а тот — у Толстого.
Нет, это не означает ничего.Потому как это пословица, а ещё потому, что обиходные выражения свободно путешествуют по пространству и времени. Они струятся вместе с языком, как вода, как ветер.
У Жванецкого (храни Господь, я не любитель сатирика, но и не враг его), это именно одна фраза, а у Щедрина — другая. Жванецкий не является автором мысли «желать что-то менять, не меняя это».
Другие ориентировались на корпус прочитанной классики, и понимали, что это — Салтыков-Щедрин.
Всё упирается в ШатроваДля любителей интуитивный озарений и этих криков сообщаю, что хорошо бы всё же понять — откуда?
Если вы говорите «История одного города», то где? Вот у вас текст под рукой? Если нет, то вот он.
При этом саму фразу в годы Перестройки не цитировал только ленивый — я встречал её в качестве эпиграфа к научным статьям, я слышал её по радио, её роняли, братаясь с классиком, политики и простые полемисты.
Много разных вариантов бытовало и бытует одновременно, вот один из них: «Они сидели день и ночь, и снова день, снова ночь, думая, как их убыточное хозяйство превратить в прибыльное, ничего в оном не меняя».
Меня более смущало, что я не мог обнаружить его не только в собраниях Салтыкова-Щедрина, но и в советской литературе и публицистике.
Может, думал я, это действительно Салтыков-Щедрин в каком-то новонайденном неоцифрованном тексте.
Ну а может, вовсе неизвестный автор — что не извиняет апломба употребляющих цитату всуе. Однако потом...


Дальше: http://rara-rara.ru/menu-texts/ubytochnoe_predpriyatie_i_nichego_v_onom



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ

25 января



Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я — через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад, — экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов, — потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
— Сколько радости в этом человеке, — сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. — Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни — как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За двадцать лет ничего не изменилось — он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска — даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался — достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен — вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас двадцать лет назад она была абстракцией, метафорой — ан нет, вот он — кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я — нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала — в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.
А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал — но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное — хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось — слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет — не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет — и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития, — не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто — те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет — он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.

Время пошло вспять. Мы снова были вместе — это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было — закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку, — и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида — и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать — но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось — она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего — ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.

Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему — так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был, как Пётр Первый, — сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
— А что там дальше?
— Дальше — бомбоубежище. Я туда далеко забирался — кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро — это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
— И что там?
— Там — метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только — нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато — резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет — и никто не узнает, где могилка моя.

Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды — это было стильно.
— Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, — выдохнул Бэтмен. — Понеслось.
И понеслось.
— Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, — процитировал Васька — и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. — Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них — к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
— Сейчас вы все обалдеете.
— А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
— Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
— Астрологическая? На торсионном двигателе!
— С нефритовым статором!
— С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
— Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом — я таких ещё не видел.
— Сначала надо взять кровь.
— Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
— Подписать не надо, давай палец.
— Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
— Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали — с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
— Знаешь, есть такие программки — «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде — презирают, не верят, а кликают.
— Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
— Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
— Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
— А ты — Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал — только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони — и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
— Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, — сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
— К тому же сейчас режим сменится.
— Что, не выпустят?
— Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде — человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
— А кто Ваське сказал про мою жену?
— Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
— Сейчас не женат, но… — Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. — Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
— И у меня тоже, — сказал Володя. — Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
— Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… — я попытался примирить всех.
— Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, — отчеканил Бэтмен. — Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели — видать, много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал — совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
— Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Я поразился тому, что у него была записная книжка, но Беррилий всё мог себе позволить.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
— Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.
— Когда заходили?
— Да только что.
— Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
— Как — умер?
— Обычно умер. Как люди умирают.
— В сорок лет?!..
— Его машиной задавило.
— Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
— Чёрт, — а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. — Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. — Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята — смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно — неизвестно, кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы, как римляне после Одоакра, что видели два мира — до и после — и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет — один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё — наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты — среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, — шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. — С нашим беззащитным праздником».



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЛЮБОВЬ К ЭЛЕКТРИЧЕСТВУ


Профессор пел старые песни. В песнях было про лыжи и горы и про то, что нужно вернуться, когда не хочется возвращаться.
Профессор пел надтреснутым голосом, страшно фальшивя, но в пустой квартире смутить это никого не могло.
Он был один, не считая того, что лежало у него за спиной на лабораторном столе, ― куча проводов поверх манекена. Но только непосвящённому это показалось бы манекеном, к которому приделано колесо от велосипеда.
Профессор сделал электронного человека. Более того, новый человек должен был уметь летать.
Человек был небольшим, метр пятьдесят ростом ― но такую уж удалось найти оболочку.
Сейчас Профессор перегонял в память андроида всё то, что тому полагалось помнить и знать.
Это была финальная стадия эксперимента. Профессор начал его ещё в восьмидесятом и десять лет собирал прототип. Но потом надломился мир, и Профессор, который не был ещё тогда Профессором, ощутил себя внутри железного контейнера, вокруг которого толпились неопрятные люди. Полтора года он продавал этим людям крупу, консервы и пиво. Его выручала способность к быстрому устному счёту ― там, где его хозяин только успевал достать калькулятор из-за пазухи, он уже выдавал точный ответ. Ответы сперва проверяли, а потом бросили. Правила жизни поменялись, и прочие навыки профессора стали не нужны.
Разве сгодилась любовь к электричеству: он научился обманывать счётчик электроэнергии, чем окончательно утвердился на рынке.
Прототип электронного человека был продан заграничным визитёрам, которые явились в институт, как гости из будущего.
Господин Стамп забрал всё ― вплоть до последней бумажки, не говоря уже о самом теле, в которое не успели вдохнуть электронную жизнь.
Профессору было жаль работы, но он знал, что начнёт её снова и сделает быстрее, чем прежде.
И действительно, он быстро наверстал упущенное.
Теперь у него за спиной лежал электронный человек, а перед глазами ползла зелёная полоска записи.
Дело было сделано, и Профессор пел:

Гаснет закат за горой,
Месяц кончается март,
Скоро нам ехать домой.


Сознание андроида включилось раньше, чем думал его создатель, и он, ещё лёжа неподвижно, слушал пение, отмечая фальшивые ноты. Он не очень понимал ещё, что происходит, но думал, что ему повезло. Повезло, так повезло ― сознание вещь невероятная и статистически недостоверная, а тут оно есть, да ещё данное ему в ощущениях. Эта фраза была чужой и ещё некоторое время искала себе место в закромах памяти. Запись шла, и андроид постепенно привыкал к ощущениям ― он специально подёргал кончиками пальцев ― пальцы двигались, повинуясь электронному сердцу.
Имя, важно было, какое дать ему имя.
― Ну что, малыш, проснулся? ― спросил Профессор, обернувшись.
Андроид открыл глаза.
Как только он сел на верстаке, колесо сзади повернулось, и андроид понял, что именно с его помощью он будет летать.
…Учился жизни он недолго ― он просто втыкал разъём в модем, и спал, впитывая в себя информацию.
С людьми было проще, чем он думал.
Беда оказалась в другом ― Профессор дал ему маленькое тело. Мальчик-подросток в нелепой, не по размеру, одежде, вызывал вопросы. В первый раз его даже привели обратно неравнодушные люди.
Надо было что-то придумать, тем более, что он быстро освоился и прижился в новом мире. Правила жизни людей были несложными ― люди оказались недоверчивыми (и оттого верили самым невероятным вещам), жадными (и оттого норовили расстаться со своими деньгами при каждом удобном поводе)и злыми (и оттого чрезвычайно сентиментальными).
Мальчик осматривался в квартире Профессора (тот выдавал его за родственника, приехавшего из Душанбе). «Почему Душанбе?» ― как-то спросил он. «Я там был, ― отвечал Профессор. ― Мог же я там завести сына?» Мальчик соглашался, что андроида можно собрать везде, но про себя отметил удачность выбора ― город Душанбе был теперь в другой стране, и проверить что-либо там было сложно.
Впрочем, мальчик на всякий случай нарисовал себе прекрасный паспорт.
В школу ему было ходить скучно.
Большую часть времени он тратил там, чтобы научиться повадкам подростков.
Наконец, он продал форменную курточку и учебники вместе с портфелем, и, оставив Профессору записку, отправился изучать город сверху.
Профессор тосковал, но понимал, что искать мальчика-подростка сложно, даже если у него прекрасный нарисованный паспорт.
Электронный мальчик появился сам. На этот раз он был в прекрасном чёрном костюме с отливом, а привёз его прекрасный автомобиль с шофёром.
― Я устроился в санитарную службу, ― сообщил он.
― Кто же тебя взял туда?
― Нашлись люди, ― уклончиво отвечал мальчик. ― Люди ― они такие…
― И что теперь?
― Теперь нужно очистить город. Твой город, отец, болен и нуждается в очистке.
― От чего ты хочешь его очистить.
― От людей. Прежде всего от этих, из Душанбе. Этих я изучил, они тут лишние. Потом подумаем о других.
Мальчик появлялся у Профессора нечасто, и раз от раза менялся, пугая создателя.
Однажды Мальчик-санитар стоял в прихожей и смотрелся в зеркало. Он щёлкал пальцами и бормотал что-то.
― Скажи, ― Профессор собрался духом. ― А возраст не мешает тебе работать в Санитарной службе?
― Какой возраст? Я просто человек небольшого роста, а возраст мой ― вечность.
Профессор всмотрелся в своё создание, и поверил, что мальчик не просто совершеннолетний. Ему была тысяча лет ― вековой страх людей пропитал его костюм.
Однажды мальчик сам привёз Профессора в его бывший институт. Туда приехали иностранцы, и одного Профессор узнал ― это был господин Стамп собственной персоной. Он постарел, но выглядел бодрым.
Профессора поразило, как господин Стамп был подобострастен, как унижался он перед человеком небольшого роста, лишённым возраста. Таковы были новые правила жизни.
Профессора позвали за океан, и он понял, что стал частью какой-то хитрой электронной комбинации. Теперь он не сомневался, что если бы он был просто лишним свидетелем, то исчез бы мгновенно, а так он был отложенным свидетелем, и его откладывали подальше ― в какой-то далёкий университет в чужой стране.
Он, разумеется, согласился, а когда его довезли домой, он предложил мальчику обсудить прекрасное далёко и их будущее в подробностях. Правила должны быть определены сразу, хотя Профессор понимал, что они часто меняются в ходе игры.
Мальчик отпустил машину и поднялся со стариком в пустую квартиру.
Ещё в прихожей, пропустив мальчика вперёд, Профессор быстрым движением воткнул гостю штекер за ухо.
Мальчик взмахнул руками, но не успел ничего сделать ― электрический сигнал, пульсируя, входил в его тело, расчищая себе место в сознании.

И вот он снова лежал на столе.
Потрескивало радио, в круге света андроид видел спину человека, напевающего:

Здравствуйте, хмурые дни,
Горное солнце, прощай.
Мы навсегда сохраним
В сердце своём этот край.


«Сознание ― чрезвычайно редкое сочетание случайностей», ― подумал андроид. Но думать по-настоящему не получалось, он так и не понял, что означает эта фраза. «Мне повезло, случайность ― это везение. Случайность ― редкая вещь». Слова бессмысленно складывались и вычитались, как узор в калейдоскопе, не позволяя делать выводы. «Тут сухо и тепло. Силиконовая смазка. Электричества вдоволь. Что ещё нужно?» ― смысл ускользал от него, оставался только покой и пение. Пение ему нравилось, в нём был набор звуков, и теперь он уже не выделял фальшивых нот.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЯЙЦО
5

Кокорев хмуро слушал капель. С другой стороны окна, на карнизе сидел мокрый голубь, и, склонив голову, тоже к чему-то прислушивался. Голубей Кокорев не любил и называл их летающими крысами. Весну он тоже не любил. Это было время тревожное и аллергическое. Весной он всегда болел, на локте вылезала неизвестная науке экзема, и тогда он чувствовал себя больным, как вот этот, к примеру, голубь.
И вот в очередной раз весна наваливалась на него, как хулиган в подворотне. На площадях выставили причудливые арки с лампочками.
Кокорев ходил мимо этих арок равнодушно.
Лаборантка Евгения Петровна бормотала у него над ухом об украденных деньгах, о том, дескать, что на это безобразие с лампочками деньги есть, а на науку не хватает. На науку всегда не хватало ― к этому он привык.
Кокорев входил в лабораторию и принимался рассматривать на экране своих куриц. Он изучал куриц всю жизнь и защитил две диссертации с непроизносимыми названиями. Курица, как гласит народная молва, не птица, но Кокорев был орнитолог и человек строгих правил. Курица была птица, просто летающая недалеко, но главное, что его занимало в курице ― неожиданная перемена пола. После стресса что-то менялось в их организме, и у них появлялись вторичные половые признаки. При отсутствии петуха курицы становились похожими на отсутствующего ― жадными и драчливыми.
Но даже при этом жизнь их была куда радостнее, чем у Кокорева, каждый день, вернее, каждое утро возвращавшегося в пустую квартиру на окраине.
Впрочем, сегодняшний образец был не так весел ― он был нарезан на кусочки, разложен на составляющие, и его гормоны превратились в вереницы цифр на экране. Кокорев знал, что происходит с курицами на птицефабрике ― под такое ему давали гранты, но эта гормональная перемена не давала ему покоя. Перед ним проходили вереницы петухов, которые на самом деле оставались курицами.
«Двуногое существо без перьев, ― так, кажется, определил человека Платон. А Диоген из Синопа ощипал живого петуха и пустил его под ноги Платону, ― вспомнил Кокарев. ― Но все, кто пересказывают эту фразу, забывают, что Платон прибавлял: «с плоскими ногтями и восприимчивостью к знаниям, основанным на рассуждениях». Какие у петуха рассуждения? Он в суп не хочет, вот и все его рассуждения. Курица не умеет летать, а я три раза в год летаю на конференции ― это ли не отличие. Летать самостоятельно я не хотел бы: что мне делать в этих проводах?»
Наконец Кокорев вышел из лаборатории и побрёл к метро.
На площади, в ожидании праздника, поменяли экспозицию.
Сверкающие снегурочки в кокошниках исчезли. Теперь повсюду лежали разноцветные яйца.
«Точно, ― вспомнил Кокорев, ― скоро Пасха. Евгения Петровна принесёт кулич и яйца».
На площадях и в скверах лежали эти гигантские яйца, будто волшебный луч прошёлся по городу, увеличивая избранные предметы. Кокорев представил, как в каждом из них возникает жизнь, будто в кладке чужих.
На следующую ночь он снова шёл через площадь и увидел милиционера рядом с яйцами. Ему объяснили, что русский народ ― народ Книги, и более того, народ великой письменности. Оттого он стал писать на яйцах разные слова, вовсе не подходящие к празднику.
И теперь полицейский человек ходит вокруг яиц.
Днем полицейский куда-то исчезал, но идя ночью домой, Кокорев всегда видел его. Иногда полицейский лежал на яйце, иногда сидел на нём. Ночи были холодные, и Кокорев всё понимал.
Однажды Кокореву показалось, что полицейский изучает его, удаляющегося в сторону автобусной остановки. Поэтому Кокарев несколько раз оглянулся. Полицейский действительно смотрел ему вслед.
Весь следующий день он думал о полицейском и подопечных ему идеальных формах.
Накануне праздника полицейский поманил его.
― Я давно вас приметил, ― караульный в тулупе, ― вы смотрите на всё это (он обвёл рукой пространство) не так, как другие. Яйцами интересуетесь?
― Я с ними всю жизнь работаю.
Спешить было некуда, он закурил и приготовился к разговору.
― В пищевой промышленности? ― спросил полицейский.
― Не совсем. Я птицами занимаюсь.
― И как, там у них? ― полицейский был, видно, философ.
― Сложно. Вот у моих пол меняется. Самки притворяются мужиками, ― Кокарев специально сказал так, чтобы для полицейского выглядело понятнее.
― Скажите, ― полицейский внезапно посерьёзнел, ― вы верите в идеального человека?
― Не очень, ― вздохнул Кокорев.
― Я считаю, ― продолжил полицейский. ― Нужно вовсе без женщин. То есть с женщинами, но человек должен рождаться из яйца. Яйцо ― это идеальная форма. Не шар, замечу, а яйцо. Мы давно этим занимаемся. Вы восприимчивы к новым знаниям?
Кокорев заинтересованно посмотрел на собеседника. Сумасшедший полицейский ― этого он ещё не видел.
А полицейский, меж тем, стал ему рассказывать, что при этом идеальный человек должен летать, как птица.
«Идеальный человек ― это ангел, ― подумал Кокорев. ― Впрочем, ангелы, кажется, были бесполы. А я невосприимчив к знаниям, основанным на рассуждениях, потому что в конце каждого рассуждения ведущий говорит, что надо улыбнуться, ведь вас снимают».
― Вы же понимаете в скрещивании? Скрещивали своих птиц? Ведь не обязательно соединить живое с живым, можно и иначе...
Кокорев признался, что никого не скрещивал. И генетически модифицированная курица никогда…
― Не надо, ничего не говорите... ― вдруг прервал свою речь полицейский и стащил шапку. Казалось, он прислушивается.
― Праздник завтра, ― сказал он. ― Видимо, началось раньше… Пора. Или не пора? Послушайте!
И он требовательно указал на яйцо.
Кокорев приложил ухо к яйцу. Там действительно что-то скреблось.
«А вдруг это искрит подсветка? Лампочки эти дурацкие. Сунешь туда руку, и как шарахнет! Может, это розыгрыш такой? Скрытая камера, все дела» ― затосковал Кокорев.
― Вы в детстве смотрели мультики? ― продолжал полицейский. ― Помните историю про динозавриков? Кокорев помнил ― был какой-то страшный фильм про генетический сбой. И там маленькие динозавры сидели в яйцах, улыбаясь, но потом произошёл генетический сбой, и скорлупа стала слишком толстой. И вот уже жители яиц не улыбались, они стучали в скорлупу, но всё было без толку ― выйти было невозможно.
Кокорев хотел сказать, что всё было не так, но что-то ему помешало.
― Скорлупа оказалась слишком прочной, этого мы не учли. У вас есть что-нибудь тяжёлое?
― Откуда у меня? У вас вот пистолет есть.
― Нет у меня никакого пистолета, у меня кобура пустая.
― Ну камень возьмите.
― Я не могу отлучаться от яйца. Рассчитываю на вашу помощь.
Кокорев отлучился к газону и принёс ему сколотый кусок бордюрного камня.
― Бейте! Сюда бейте! ― руководил полицейский.
Кокореву представилось, что стоит ему тюкнуть яйцо, как полицейский засвистит, появятся из-за кустов его собратья, и Кокорева повяжут за покушение на искусство и градостроение. В лучшем случае выбегут корреспонденты со скрытой камерой.
Но всё же он примерился и стукнул яйцо.
― Сильнее!
Кокорев стукнул сильнее, и яйцо треснуло с пластмассовым звуком.
Полицейский отпихнул его, и уже сам отломил кусок скорлупы.
Внутри яйца обнаружился маленький человечек в позе эмбриона. Его вытащили из обломков яйца. Человечек был в одежде, а на спине его был ком, похожий на ворох полиэтилена поверх свежекупленного велосипеда.
― Это колесо, что ли? ― спросил Кокорев в пустоту.
Никто ему не ответил, да и сам он увидел, что это не колесо. Это был небольшой пропеллер, будто на вентиляторе.
Полицейский бережно убрал полиэтилен и отряхнул человечка. Тот принялся ходить вокруг них, как новорождённый цыплёнок.
― Вот оно что, ― протянул Кокорев. ― Он что, сейчас полетит?
Полицейский посмотрел на него, как на сумасшедшего:
― Да как же он сразу полетит? Он ведь маленький ещё. Его учить ещё надо.
Он взял человечка за руку и пошёл прочь.
Кокорев нерешительно крикнул «Э-э!» в удаляющиеся спины.
Полицейский обернулся и, перейдя на «ты», бросил:
― Не надо, не убирай. Дворники уберут.
И парочка исчезла во тьме.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



ПЕРВОМАЙ




Он жёг бумаги уже две недели.
Из-за того, что он жил на последнем этаже, у него осталась эта возможность — роскошные голландские печки, облицованные голубыми и сиреневыми изразцами, были давно разломаны в нижних квартирах, где всяк экономил, выгадывая себе лишний квадратный метр.
А у него печка работала исправно и теперь исправно пожирала документы, фотографии и пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками. Укороченный дымоход выбрасывал вон прошлое — в прохладный майский рассвет.
Академик давно понял, что его возьмут. Он уже отсидел однажды — по делу Промпартии, но через месяц, не дождавшись суда, вышел на волю — его признали невиновным. Он, правда, понимал, что его давно признали нецелесообразным.
Теперь пришёл срок, и беда была рядом. Но это не стало главной бедой — главная была в том, что установка была не готова.
Он работал над ней долго, и постепенно, с каждым винтом, с каждым часом своей жизни, она стала частью семьи Академика. Семья была крохотная — сын и установка. Как спрятать сына, он уже придумал, но установку, которую он создавал двадцать лет, прятать было некуда.
Его выращенный гомункулус, его ковчег, его аппарат беспомощно стоял в подвале на Моховой — и Кремль был рядом. Тот Кремль, что убьёт и его, и установку. Вернее, установка уже убита — её признали вредительской и начали разбирать ещё вчера.
Академик сунул последнюю папку в жерло голландского крематория и приложил ладони к кафелю. Забавно было то, что он так любил тепло, а всю жизнь занимался сверхнизкими температурами.
Бумаг было много, и он старался жечь их под утро, вплоть до того момента, как майское, почти летнее, солнце осветит крыши. С его балкона был виден Кремль, вернее, часть Боровицкой башни — и можно было поутру видеть, как из него, как из печи, вылетает кавалькада чёрных автомобилей.
Потом Академик курил на балконе — английская трубка была набита чёрным абхазским табаком. Холодок бежал по спине — и от утренней прохлады, и от сознания того, что это больше не повторится.
Машины ушли в сторону Арбата, утро сбрызнуло суровые стены мягким и нежно-розовым светом. Говорили, что скоро всех жильцов отселят из этих домов по соображениям безопасности, но такая перспектива Академика не волновала — это уже будет без него. Давно выдавили, как прыщ, золотой шар храма Христа Спасителя, а вставшее поодаль от родного дома Академика новое здание обозначило новую границу будущего проспекта.
Горел на церкви рядом кривой недоломанный крест, сияла под ним чаша-лодка — прыгнуть бы в лодочку и уплыть, повернуть тумблер — и охладитель начнёт свою работу, время потечёт вспять. Вырастет заново храм, погаснут алые звёзды, затрепещут крыльями ржавые орлы на башнях, понесётся конка под балконом. Но ничего этого не будет, потому что месяц назад во время аварии лопнули соединительные шланги, пошло трещинами железо, не выдержав холода, а потом новый накопитель, выписанный из Германии, не прибыл вовремя.
А если бы прибыл, успел, то прыгнул в лодочку, прижав к себе сына — будь что будет.
Сын спал, тонко сопел в своей кровати. На стуле висела аккуратно сложенная рубашка с красной звездой на груди и новая, похожая на испанскую, прямоугольная пилотка.
Сегодня был майский праздник — и через два часа мальчик побежит к школе. Там их соберут вместе,и в одной колонне с пионерами они пройдут мимо могил и вождей. Мальчик будет идти под рокот барабана, и жалко отдавать эти часы площади и вождям — но ничего не поделаешь.
Нужно притвориться, что всё идёт, как прежде, что ничего не случилось.
Академик смотрел на сына, и понимал, как он беззащитен. Все стареющие мужчины боятся за своих детей, и особенно боятся, если дети поздние. Жена Академика грустно посмотрела на него с портрета. Огромный портрет, с неснятым чёрным прочерком крепа через угол, висел напротив детской кровати — чтобы мальчик запомнил лицо матери.
А теперь жена смотрела на Академика — ты всё сделал правильно, даже если ты не успел главного, то всё остальное ты счислил верно. Я всегда верила в тебя, ты всё рассчитал, и получил верный ответ. А уж время его проверит — и не нам спорить с временем.

Звенел с бульвара первый трамвай. День гремел, шумел — и международная солидарность входила в него колонной работниц с фабрики Розы Люксембург.
«Вот интересно, — думал Академик. — Первым в моём институте забрали немца по фамилии Люксембург». Немец был политэмигрантом, приехавшим в страну всего четыре года назад. Учёный он был неважный, но оказался чрезвычайно аккуратен в работе и стал хорошим экспериментатором.
Затем арестовали поляка Минковского — он бежал из Львова в двадцатом. Минковского Академик не любил и подозревал, что тот писал доносы. И вот, неделю назад взяли обоих его ассистентов — мальчика из еврейского местечка, которого Революция вывела в люди, научила писать буквы слева направо, а формулы — в столбик. Второй ассистент был из китайцев, особой породы китайцев с Дальнего Востока, но был какой-то пробел в его жизни, который даже Академику был неизвестен. Но Академик знал, что если он попросит китайца снять Луну с неба, то на следующий день обнаружит на крыше лебёдку, а через два дня во дворе института сезонники будут пилить спутник Земли двуручными пилами.
Академик дружил с завхозом — они оба тонко чуяли запах горелого, а завхоз к тому же был когда-то белым офицером. Он больше других горевал, когда эксперимент не удался, — Академику казалось, что он, угрожая наганом, захватит установку, и умчится на ней в прошлое, чтобы застрелить будущего вождя.
Как-то ночью они сидели вдвоём в пустом институте, рассуждая об истреблении тиранов — завхоз показал Академику этот наган.
— Если что, я ведь живым не дамся, — сказал весело завхоз.
— Толку-то? Тебе мальчишек этих не жалко, — сказал Академик. Они были в одной лодке, и стесняться было нечего.
— Жалко, конечно. — Завхоз спрятал наган. — Но промеж нашего стада должен быть один бешеный баран, который укусит волка. А то меня выведут в расход — и как бы ни за что. Я человек одинокий, по мне не заплачут, за меня не умучат.
У завхоза была своя правда, а у Академика своя. Но оба они знали, когда придёт их час, — совсем не бараньим чутьём. Завхоз чувствовал его, как затравленный волк угадывает движение охотника, а Академик вычислил своё время, как математическую задачу. Он учился складывать время, вычитать время, уминать его и засовывать в пробирки все последние двадцать лет.

Вчера домработница была отпущена к родным на три дня, и Академик сам стал готовить завтрак на двоих — с той же тщательностью, c какой работал в лаборатории с жидким гелием. Сын уже встал, и в ванной жалобно журчал ручеёк воды.
Мальчик был испуган, он старался не спрашивать ничего — ни того, отчего нужно ехать к родственникам в Псков, ни того, отчего грелись изразцы печки в кабинете уже вторую неделю.
На груди у сына горела красная матерчатая звезда. Академик подумал, что ещё усилие — и в центр этой пентаграммы начнут помещать какого-нибудь нового Бафомета.
Пентаграммы в этом мире были повсюду — чего уж тут удивляться.
— Как ты помнишь, мне придётся уехать. Надолго. Очень надолго. Ты будешь жить у Киры Алексеевны. Кира Алексеевна тебя любит. И я тебя очень люблю.
Слова падали, как капли после дождя — медленно и мерно. «Ты пока не знаешь, как я тебя люблю, — подумал Академик, — и может, даже не узнаешь никогда. Пока время не повернёт вспять».
Мальчик ушёл, хлопнула дверь, но звонок через минуту зазвонил вновь.
Это приехала псковская тётка — толстая неунывающая, по-прежнему крестившаяся на церкви, не боясь ничего. Тётка понимала, зачем её позвали.
Она, болтая, паковала вещи мальчика, рассовывала по потайным карманам деньги — всё то, что не было упаковано Академиком. Тётка рассказывала про своего родственника Сашу, лётчика. Все думали, что он арестован, а оказалось, что он в Испании. Она рассказывала об этом, как бы утешая, давая надежду, но Академик поверил вдруг, что она говорит правду, — отчего нет?
Серебристые двухмоторные бомбардировщики разгружались над франкистскими аэродромами Севильи и Ла-Таблады, летчики дрались над Харамой и Гвадалахарой. Отчего нет?
У сына в комнате висела истыканная флажками карта Пиренеев — и там крохотные красные самолётики зависали над базой вражеского флота в Пальма-де-Мальорка — и из воды торчала, накренившись, половина синего корабля.
Почему бы и нет? Саня жив, а потом вернётся и в майский день выйдет из Кремля с красным орденом на груди — отчего нет?
Тётка говорила об Испании, и чёрная тарелка репродуктора, захлёбываясь праздничными поздравлениями, тоже говорила об Испании — у них подорвался на мине фашистский дредноут «Эспанья», а у нас — праздник, вся Советская земля уже проснулась, и вышла на парад, по площади Красной проходят орудья и танки. Ещё два советских человека взметнули руки над Парижем — это улучшенные советские люди, потому что они сделаны из лучшей стали. И вот теперь они стоят посреди Парижа, на территории международной ярмарки в день международной солидарности, взмахнув пролетарским молотом и колхозным серпом.
Время текло вокруг Академика, время было неостановимо и непреклонно, как гигантский молот с серпом, а его машина времени была наполовину разобрана и будет теперь умирать по частям, чертежи её истлеют, и он сам, скорее всего, исчезнет.
Всё пропало, если, конечно, скульптор не сдержит слова.
Мальчик уже пришёл с демонстрации, и затравленно глядел из угла, сидя на фанерном чемодане.
— Вы всё-таки не креститесь у нас тут так истово. Всё-таки Безбожная пятилетка завершена. — Академик не стал провожать их на вокзал и прощался в дверях, чтобы не тратить время у таксомотора.
Тётка только скривилась:
— Да у нас, как денег на ворошиловских стрелков соберут, на каждом доме такую бесовскую звезду вывешивают, что прям как не живи — все казни египетские нарисованы. Ты мне ещё безбожника Емельяна припомни.
Мальчик втянул голову в плечи, но, не сдержавшись, улыбнулся.
Но как долго не рвалась ниточка расставания, всё закончилось — и квартира опустела. Академик ступил в гулкую пустоту — без мальчика, она стала огромной. Он отделял привычные вещи от себя, заставляя себя забыть их.
Многие вещи, впрочем, уже покинули дом. Самое дорогое он подарил скульптору — тот был в фаворе, а всё оттого, что ещё в ту пору, когда на углах стояли городовые, скульптор вылепил гипсового Маркса, а потом рисовал вождей с натуры.
И когда Академик понял, куда идёт стрелка его часов, то пришёл к скульптору и изложил свой план. Сохранить установку можно было только в чертежах, но чертежи смертны.
Они должны быть на виду, и одновременно, — быть укромными и тайными.
— Помнишь, как Маша читала вслух Эдгара По? Тогда, в Поленове? Помнишь, да? — Академик тогда волновался, он не был уверен в согласии скульптора. — Так вот, помнишь историю про спрятанное письмо, что лежало на виду? Оно лежало на виду, и поэтому, именно поэтому, было спрятано. Мне нужно спрятать чертёж так, чтобы кто-то другой мог продолжить дело, вытащить этот меч из камня и заменить меня. Понимаешь, Георгий, понимаешь?
Скульптор был болен, кашлял в платок, сплёвывал и ничего не говорил, но лист с принципиальной схемой взял.
Академик одевался стоя у вешалки, и досада сковывала движения — но вдруг он увидел в углу прихожей скульптора аккуратный маленький чемоданчик. Чемоданчик ждал несчастья, он был похож на похоронного агента, что топчется в прихожей ещё живого, но уже умирающего человека — среди сострадательных родственников и разочарованных врачей.
И тогда Академик поверил в то, что скульптор сделает всё правильно.

А теперь он, сидя в пустой квартире, проверил содержимое уже своего чемоданчика — сверху лежала приличная готовальня и логарифмическая линейка. «У меня всего двое друзей, — повторил он про себя, переиначивая, примеряя на себя старое изречение о его стране. — У меня всего два друга — циркуль и логарифмическая линейка».
А за окнами стоял гвалт. Там остановился гусеничный тягач «Коминтерн» с огромной пушкой, и весёлая толпа обсуждала достоинства поломанного механизма. Но вот откуда-то подошёл второй тягач, что-то исправили, и, окутавшись сизым дымом, техника исчезла.
Шум на улицах становился сильней. Зафырчали машины, заняли место демонстрантов, кипела жизнь, город гремел песнями, наваливаясь на него, в грохоте и воплях автомобильных клаксонов. Грохотал трамвай, звенело что-то в нём, как в музыкальной шкатулке с соскочившей пружиной.
Майское тепло заливало улицы, текла река с красными флажками, растекалась по садам и бульварам.
Репродуктор висел прямо у подъезда Академика, и марши наполняли комнаты.

Вечерело — праздник бился в окна, спать Академику не хотелось, и было обидно проводить хоть часть последнего дня с закрытыми окнами. Да и прохлада бодрила.
Веселье шло в домах, стонала гармонь — а по асфальту били тонкие каблучки туфель-лодочек. Пары влюблённых брели прочь, сходились и расходились, а Академик курил на балконе.
— Эй, товарищ! — окликнули его снизу. — Эй! Что не поёшь? Погляди, народ пляшет, вся страна пляшет…
Какой-то пьяный грозил ему снизу пальцем. Академик помахал ему рукой и ушёл в комнаты.
Праздник кончался. Город, так любимый Академиком, уснул.
Только в темноте жутко закричала не то ночная птица, не то маневровый паровоз с далёкого Киевского вокзала.
Гулко над ночной рекой ударили куранты, сперва перебрав в пальцах глухую мелодию, будто домработница — ложки после мытья.
Академик задремал и проснулся от гула лифта. Он подождал ещё и понял, что это не к нему.
Он медленно, со вкусом, поел и стал ждать — и, правда, ещё через час в дверь гулко стукнули. Не спрашивая ничего, Академик открыл дверь.


Обыск прошёл споро и быстро, клевал носом дворник, суетились военные, а Академик отдыхал. Теперь от него ничего не зависело. Ничего-ничего.
У него особо и не искали, кинули в мешок книги с нескольких полок, какие-то рукописи (бессмысленные черновики давно вышедшей книги), и все вышли в тусклый двадцативаттный свет подъезда.
Усатый, что шёл спереди, был бодр и свеж. Он насвистывал что-то бравурное.
— Я люблю марши, — сказал он, отвечая на незаданный вопрос товарища. — В них молодость нашей страны. А страна у нас непобедимая.
Машина с потушенными фарами уютно приняла в себя Академика — он был щупл и легко влез между двумя широкоплечими военными на заднее сиденье.
Но поворачивая на широкую улицу, машина вдруг остановилась. Вокруг чего-то невидимого ковырялись рабочие с ломами.
— Что там? — спросил усатый.
— Провалилась мостовая, — ответил из темноты рабочий. — Только в объезд.
Никто не стал спорить. Чёрный автомобиль, фыркнув мотором, развернулся и въехал в переулок. Свет фар обмахнул дома вокруг и упёрся в арку. Сжатый с обеих сторон габардиновыми гимнастёрками Академик увидел в этот момент самое важное.
Точно над аркой висела на стене свежая, к празднику установленная, гипсовая пентаграмма Общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству. Над вьющейся лентой со словами «Крепи оборону СССР», Академик увидел до боли знакомую — но только ему — картину.
Большой баллон охладительной установки, кольца центрифуги вокруг схемы, раскинутые в стороны руки накопителя. Пропеллер указывал место испарителя, а колосья — витые трубы его, Академика, родной установки.
Разобранная и уничтоженная машина времени жила на тысячах гипсовых слепков. Машина времени крутила пропеллером и оборонялась винтовкой. Всё продолжалось, — и Академик, счастливо улыбаясь, закрыл глаза, испугав своей детской радостью конвой.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ГЕОЛОГА

Первое воскресенье апреля

(радиометр)


Фраерман поступил в институт в сорок четвёртом. Он был демобилизован по ранению и так и не добрался до чужих стран. Но при поступлении ему зачли все годы, что он проучился в педагогическом до войны.
Теперь он стал геологом.
Ещё на фронте он понял, что нужно поступать не как все, успех приносит движение зигзагом, обходной манёвр. Но это должна быть не трусость, а что-то другое — бросок в сторону, а потом бросок к цели.
В сорок втором, когда немцы прижали их к берегу, он прыгнул в воду с остальными. Доплыли двое — он и один казах. Оказалось, отец этого казаха научил сына плавать, хотя к ближайшей воде пришлось ехать за пятьсот километров. Война развела случайных знакомцев, но Фраерман иногда представлял себе, как этот невозмутимый казах вернётся домой и расскажет всё своему старику. Ведь его отец сделал правильный выбор, потому что это был выбор неожиданный.
Над ним смеялись, потому что он уделял больше внимания физике, чем прочим практическим дисциплинам. Физика шла туго, но Фраерман не сдавался.
Для других геология была не сколько наукой, сколько путешествием, пробой на выносливость — так, по крайней мере, все думали.
В институте было много девочек. Из этих девочек потом вышли правильные начальницы, жёсткие и властные. С семьями у них не заладилось, а с работой — наоборот. Мальчики, что поступили в институт после школы, прятали глаза, потому что свою бронь нужно было объяснять.
Их сверстники подъезжали на танках к Берлину, а они сидели над минералогическими коллекциями.
Фраерман сидел вместе с ними, но, погружаясь в геологию, повсюду таскал с собой учебник физики, и это был его выбор.
Он выходил из института в большой город — напротив был Кремль, звенели на Моховой трамваи. Торопился домой народ, останавливаясь у репродукторов.
Война кончалась, и прохожие, выслушав сводку, продолжали путь с бодростью.
Раньше они вжимали головы в плечи, выслушав сводку, — впрочем, Фраерман фантазировал.
В те времена он был далеко отсюда.
Под Воронежем, в сорок втором, когда мир стоял на краю, Фраерман встретил одного человека. Это был странный воентехник, который имел опыт какой-то другой прежней жизни. Этот воентехник постоянно отпрашивался с аэродрома на окраине разбитого города в библиотеку. В городской библиотеке он, наверное, был единственным посетителем. Однажды Фраерман увязался за ним и увидел, что воентехник читает научные журналы.
Этого странного человека внезапно отозвали из части, и Фраерман остался один на один с советом, данным посреди пустынного здания библиотеки. Совет был — держаться физики.
Он и держался.
И не вернулся в педагогический, а пошёл в геологоразведочный, потому что считал, что физикам понадобятся геологи, как рыцарям — оруженосцы. Соперничать с физиками он не сумел бы, но он знал, в чём соперничают они, — на разных концах земли.
И когда в сорок шестом, перед первым полем, им зачитали постановление Совета министров, он понял, что не прогадал.
Постановление было секретное, Фраерман был предупреждён об ответственности за разглашение деталей, но всё Геологоуправление обсуждало подробности по коридорам.
О том, что за новое месторождение урана с запасами металла не менее тысячи тонн при среднем содержании урана в руде от одного процента и выше, дадут Сталинскую премию первой степени, звание Героя и шестьсот тысяч рублей. А так же, за счет государства, начальник партии получит в собственность в любом районе Советского Союза дом-особняк с обстановкой и легковую машину.
Много о чём говорили в Геологоуправлении — и о пожизненном бесплатном проезде для всей семьи и о бесплатном обучении детей в школах и институтах.
Фраерман не думал о детях, он не думал о семье, которой у него не было.
Семья его превратилась в дым; выпадала дождём на землю; текла, разбавленная водой, в море.
Он не думал о семье, Фраерман давно запретил себе это. Он решил завести новую, потому что в книгах было написано, что уран портит кровь и препятствует деторождению. Молодой геолог наскоро женился — без любви, только для того, чтобы семя его жило в стороне.
Он думал о том, что сделал всё правильно, — и теперь он пригодится.
Когда из Москвы в Геологоуправление приехал человек и поставил перед ними на столе зелёный металлический ящик, Фраерман всё понял.
Москвич откинул крышку и спросил, усмехнувшись, знает ли кто, что это такое.
— Это портативный радиометр, — уверенно ответил Фраерман, выйдя вперёд.
Старики-геологи в этот момент буравили ему спину своими взглядами.
Но ему, сосунку, единственному в тот год, дали самолёт.
Радиометры изменили всё — разведка на уран пошла гораздо быстрее. Раньше приходилось отправлять образцы в лабораторию, и это сильно тормозило дело.
Теперь изменился даже масштаб карт.
Вокруг Фраермана лежала казахская степь, на горизонте поднимались горы.
Горы были обманчиво близко, но его район касался их краем. Молодой начальник партии примеривался к этим горам, но территория была нарезана давно, и там должны были работать другие люди, даже из другого Управления.
В середине полевого сезона они стояли в маленьком посёлке.
Фраерман шелестел унылой пустой картой — там были кварц и кальцит, и молибденит там тоже был, но уран покинул своих спутников и бродил где-то далеко.
Cамолёт, переживший всю войну в каком-то лётном училище, старый и неказистый, каждый день исправно поднимался в воздух. Раньше курсанты летали по квадрату, а теперь так же летал и Фраерман — только полёты у него были не по квадрату, а по кругу, от точки к точке. Его подчинённые занимались рутинным делом: снимали слой дёрна, отбивали породу кайлом. И, наконец, радиометрами определяли радиоактивность — она была, и уран был — но не больше десяти тысячных процента. Уран был и ушёл. Так острили про термин «следовое количество».
Потом Фраерман шёл к старикам и по ночам, когда жара не была такой убийственной, пил с ними невкусный плиточный чай.
Разговоры стариков шелестели, как выгоревшая трава в степи. Фраерман, глядя на них, вспоминал упорного казаха, что плыл рядом с ним к своему берегу. Он наверняка выжил и вот так же сидел в сумраке, отдыхая от дневной жары, и потом он, несомненно, превратится в такого же старика.
Однажды казахи рассказали ему про долину, которая прячется в отрогах гор. О ней ходила недобрая слава — при этих словах Фраерман оживился, потому что если бы старики упомянули то, что горы светятся, это было бы явным указанием на радон.
А геолог Фраерман научился доверять своей интуиции. Всякая мелочь должна идти в дело — урана и тория в земле больше, чем серебра. Найти их только сложно, нет у них крупных месторождений, нет своей Магнитки и Чёрных камней. Поэтому не надо гнушаться стариковскими сказками.
Информация всегда получается непрямо, она приходит ходом коня, короткими перебежками, зигзагом.
Если ты оказался в пустыне — ищи корабль и парус.
Однако старики отвечали, что на их памяти горы никогда не светились, а так-то, наверняка могут.
Их волшебная сила в другом — там можно видеть будущее.
Но в этом и заключается беда: никакого будущего человеку не надо, живи каждый день как последний. Молодые парни отправлялись к горам, чтобы увидеть своих будущих жён, а один богатый человек захотел посоветоваться с самим собой.
Жёны молодым воинам не понравились, и они прожили своё время в тоске отсроченного разочарования. Богатый человек по совету себя самого решил поставить на новую власть, но новая власть не поставила на него, и его расстреляли вместе со всеми сыновьями.
Нет нужды в будущем, вот в чём правда.
— Что, — спросил геолог, — там время идёт в обратную сторону?
— Нет, — отвечали люди, пьющие невкусный плиточный чай, — время никогда не течёт как вода. Оно само по себе — движется то — туда, то — сюда. (Они сделали руками, свободными от пиал, соответствующее движение). Кто-то откидывает полог (Фраерман помнил это казахское слово, именно — откидывает полог, а не открывает дверь), и ты видишь будущее, вернее, его часть. Ты можешь вообще ничего не понять в нём. И оттого это ещё более напрасно.
Фраерман кивал старикам, а сам уже прикидывал, как перебросить машины и часть людей восточнее. Не так важны сказки, как важна любая аномалия. Даже если у неграмотных скотоводов случились в горах простые галлюцинации, это всё равно может быть ключом.
На следующий день Фраерман улетел к хребту.
Горы были голы и угрюмы, они торчали из степи, как скелет огромного животного — такое Фраерман видел на фотографиях из Гоби. Но тут животное было не вылупившимся из яйца, а родившимся из магмы.
Хребет тянулся на пятьдесят километров. В середине он был разбит гигантской синклиналью — прогиб был похож на вмятину от огромного шара. В этом месте, предсказанном стариками, и случилось то, что должно случиться.
Как только они развернули радиометр, стрелка легла направо.
Фраерман почувствовал, как у него подкашиваются ноги.
Это было второй раз в жизни. Первый раз было несколько лет назад, когда он доплыл до своего берега и попытался сделать хотя бы несколько шагов. Но сил хватило только на то, чтобы доплыть, ноги его не держали.
Сейчас ему было плевать на премии, он оказался прав — вот что самое важное. Он был прав, став геологом. Он был прав, когда бился головой в запертые для него ворота ядерной физики. Он был прав, когда готовил себя к этому открытию.
И семья Фраермана, которая выпадала с дождём на землю, стала донными отложениями польских рек, растворилась в земле и прорастала травой, значит, существовала не зря.

Несколько дней Фраерман и его люди изучали породу — но ничего, напоминающего уран, они не увидели. Счётчик показывал избыток излучения, но искомого металла нигде не было.
Они приостановили работу.
Рабочие спали тревожно, вскрикивая и плача во сне. Большая их часть отбывала срока в здешних местах, и им во сне приходило не будущее, а прошлое. К будущему они относились с недоверием.
В один из этих нервных дней к нему пришёл лётчик и сказал, что видел свою смерть. Хуже всего, что его видение было связано со смертью вождя. Лётчик видел толпу, что топтала его, лётчика, тело, и запомнил траурные флаги над домами. Впрочем, обнаружилось, что у него жар. Фраерман отослал его в посёлок, списав всё на лихорадку.
Болтун был ему не нужен, от такого жди беды.
Стараясь понять аномалию, Фраерман стал ночью беспокойно ходить вокруг лагеря. Холодные звёзды юга смотрели на него пренебрежительно, и в звёздах не было ответа.
Радиоактивность была высокой, слишком высокой — и ему стало казаться, что это признаки катастрофы. Возможно, начинается радиоактивный распад, который охватит всю планету. Он происходит внутри, и горячая волна движется от ядра к поверхности.
Утром рабочие глядели на него испуганно. Глаза начальника будто обвели сажей, а волосы торчали во все стороны.
Он тут же велел бить глубокие шурфы.
Их вырыли несколько, но радиоактивность на глубине была обычной, фоновой.
Никто не мог ничего понять — и возбуждение охватило всех, и техников и простых шурфовщиков.
Тогда Фраерман велел своим подчинённым расширить зону поисков.
Вернувшиеся техники каждый день привозили данные, и вскоре перед Фраерманом легла карта, состоявшая из концентрических кругов.
И вот, при мигающем свете керосиновой лампы он вдруг представил себе эту картину не на плоскости, а в трёхмерной проекции.
Он смотрел на земную поверхность сбоку.
Никакого радиоактивного распада в центре Земли не было, вернее, может, он и был, но прорыв снизу не случился.
Наоборот, что-то произошло сверху.
Но удивительным было то, что уровень радиоактивности рос день ото дня — даже в тех местах, где они уже произвели замеры.
Он рассчитал центр кругов и понял, что особая точка находится совсем недалеко от лагеря.
Но не под землёй, а над ней.
Видимо, это урановый болид, что прилетел из глубины Вселенной.
Это, конечно, не месторождение, но тоже успех.
Фраерман ещё раз послал всех своих техников на периферию этих окружностей.
Лагерь опустел, и Фраерман остался один.
Вернее, вместе с радиометром. Тот смотрел на него беспокойным глазом микроамперметра. Стрелка дрожала в середине шкалы. Прибор был похож на пса, что преданно сидит перед хозяином, вывалив язык.
Теперь Фраерман думал, что будущее — вот оно, перед ним. Он схватил бога за бороду.
Старики не соврали в главном, а уж откуда явится урановый болид, не так важно. С этим разберутся другие учёные — академики в круглых чёрных шапочках.
В этот момент, откуда-то с краю глазного поля, выплыл самолёт.
Самолёт на тысячу километров тут был только один — потрёпанный У-2, и стоял без пилота, которого отвезли в больницу.
Самолёт медленно шёл над Фраерманом, как гость из будущего.
Вдруг он выбросил точку, почти сразу обросшую парашютом, и Фраерман, прежде, чем обдумал всё это, увидел свет ярче тысячи солнц.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел