Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ЗДОРОВЬЯ

7 апреля

(долгая, долгая жизнь)



Иосиф, тяжело дыша, протиснулся через щель в заборе. Очутившись на улице, он пошёл медленно — только безумец мог бежать по утренней московской улице, чтобы скрыться от любопытных глаз.
Человек в пижаме пошёл медленно, высматривая просвет в длинной череде заборов. Нырнув в один из дворов, он появился обратно через несколько минут, уже в чьей-то гимнастёрке и штанах, ещё хранивших складку от бельевой верёвки.
На трамвайной остановке он украл бумажник и, не трогая крупных денег и мелочи, пообедал по талону в рабочей столовой. Город он знал плохо, но в своей жизни он видел множество городов и сейчас легко угадывал, куда идти. На рынке у Киевского вокзала он безошибочно определил торговца краденым и прикупил сносный пиджак. Так же задёшево Иосиф разжился потёртым портфелем, явно тоже ворованным.
Человек, продававший портфель, предлагал купить и содержимое, но в таких обстоятельствах и смотреть на чужие бумаги не стоило.
Иосиф покинул его и, как нож сквозь масло, прошёл через толпу — только одна сцена заинтересовала его. Женщина торговалась с крестьянкой из-за курицы. Она азартно спорила, взмахивала руками, сама похожая на суматошную курицу.
Беглец шёл по одной из малых улиц, что ручейками впадают в Садовое кольцо.
Наконец, он услышал то, что хотел услышать — стук пишущей машинки. Он сел в тополиную тень и стал ждать. Стук замолк, и из подъезда, торопясь, выскочил человек в шляпе. Переждав немного, Иосиф легко открыл замок и залез в квартиру. Пишущая машинка стояла посередине письменного стола.
Беглец заправил в неё чистый лист и мгновенно отпечатал несколько удостоверений и тут же, с помощью чернильной ручки и ластика, изобразил на них печати. Он умел подделывать печати с помощью резины, кожи, варёных яиц и сотней других способов — и с развитием цивилизации это было всё легче и легче. Этому искусству его обучил один константинопольский турок, которого давно не было на свете. Удостоверения просили оказывать всемерное содействие вымышленным людям. Только имя было в этих бумагах правдой.
Всё это делалось быстро и споро — за годы скитаний он привык убегать. Теперь, перестав торопиться, он осмотрел комнату пристальнее — на него сурово смотрели портреты со стен. Глядели вниз старики и старухи, какие-то люди в шляпах, среди которых повторялся один человек, видимо, хозяин. На самой большой фотографии сидел хозяин в обнимку с красивой женщиной. Этого хозяина он точно видел — лет десять назад, в Киеве.
Обстоятельства тогда были довольно неприятные.
Тогда его поймали петлюровцы — прямо у памятника святому Владимиру. Патруль подошёл к Иосифу сзади, и бежать было некуда, разве сломать шею на склоне. У него даже не спросили документов, а внешность говорила сама за себя. Им вовсе было неважно, как его зовут — Иосиф или Хаим. Даже то, что он был выкрест, его спасти не могло. Двое вытащили шашки и ударили его по спине — сперва просто взрезая полушубок, желая натешиться.
Но всё дело им испортил мальчишка в новом жупане. Он выхватил наган и расстрелял в Иосифа сразу весь барабан. Отец, бывший тут же, отвесил сыну затрещину, но было поздно.
Патруль ушёл разочарованный, а зеваки разбрелись. И среди них был этот, с фотографии на стене, Иосиф сразу узнал его. Правда, тогда рядом с этим человеком была другая женщина, и прохожий прикрывал её собой, уводил в сторону, чтобы она не видела подробностей смерти.
Новая подруга была лучше одета и чем-то похожа на предшественницу.
Но это не удивительно — люди во время гражданской войны сочетаются быстро и причудливо, как стекляшки в калейдоскопе.
А тогда мальчишка стрелял плохо, револьвер плясал в его руке. Однако мальчик два раза попал в серебряный портсигар, прикрывавший сердце.
Через два дня Иосиф очнулся в незнакомом доме и долго не мог понять, с кем он говорит. С бородатым рабочим или своим заклятым другом, который всегда снился ему в трудное время перемены участи.
Его лицо было залито кровью, точь-в-точь как лицо Иосифа сейчас. И Иосиф по-прежнему был перед ним крепко виноват, несмотря на то, что судьба отомстила Иосифу сторицей.
К неприятным обстоятельствам было не привыкать.

Он ещё раз всмотрелся в портрет, в книги, расставленные повсюду. И от его взгляда не ускользнуло то, что на одном из снимков в объектив щурилась женщина, только что торговавшая курицу у Киевского вокзала.
Усмехнувшись, он вынул из ящика стола фотоаппарат — дорогой и хороший. Застёжка щёлкнула, и аппарат раскрылся, как гармонь. Ярким зайчиком подмигнул объектив. И тут же, сложившись обратно в плоскую коробку, фотоаппарат скрылся в ворованном портфеле.
Он задумался, не лучше ли чуть отъехать от Москвы, и уже там искать путь на юг. Можно было попытаться сразу двинуться на один из вокзалов — и лучше всего подходило их троецветие на Каланчёвской площади
Поколебавшись, Иосиф всё же двинулся на Каланчёвку.
Купив газету, он притворился встречающим, а сам стал высматривать подходящий поезд. И вот, на дальнем пути обнаружил один, всего из шести вагонов. Вокруг толпились отъезжающие и провожающие, мешаясь друг с другом. Среди провожающих он увидел женщину с газетным свёртком, откуда торчали культи варёной курицы.
Женщину он узнал сразу, это ведь её он только что видел на базаре. Правда, курица с тех пор сильно изменилась.
Он, уцепив за рукав железнодорожника в фуражке, быстро спросил, махнув в сторону короткого поезда:
— Во сколько уходит литерный?
Поезд уходил через пять минут, и тогда он повесил на шею фотоаппарат. Затем он купил у разносчицы пива. Иосиф держал бутылки так, чтобы в портфеле поместилось полдюжины, а в другой руке — ещё три штуки.
Когда паровоз ударил паром в шпалы, Иосиф пошёл в направлении последнего вагона. И как только он попал в поле зрения хвостового кондуктора, бросился бежать к нему.
Не спрашивая ничего, его вдёрнули внутрь и пропустили по коридору. Бренча пивом, он прошёл три вагона, пока не упёрся в международный.
Можно было, конечно, притвориться иностранцем, и никто не поймал бы его на незнании языков.
Но для этого одет он был неудачно, да везение нельзя было долго испытывать.
Поэтому он шёл, заглядывая в купе, и, наконец увидел то, что нужно — веселящуюся разношёрстную компанию.
— Товарищи, это не вы пиво спрашивали?
Товарищи обрадованно загалдели, и он сел с краю.
— Иосиф, — скромно отвечал он, знакомясь.
Его спросили, из какой он газеты.
— Из еврейской.
— Нашей? Советской?
— Из Палестины, — загадочно ответил Иосиф.
Палестинское происхождение никого не удивило, сейчас оттуда возвращались многие.
Но его всё же спросили:
— Что-то связанное с Коминтерном?
Иосиф многозначительно завёл глаза наверх, и его перестали спрашивать.
Поддерживая необязательный разговор, он трясся на полосатом чехле вагонного сиденья. Потом Иосиф заснул, так как привык засыпать в любом положении.
Люди, не знавшие его, иногда говорили, что у Иосифа плохая память. Но всё было куда хуже: память у него была чрезвычайно хорошая. Он помнил всё, все события своей длинной жизни, и это было несказанной мукой, когда вдруг на него наваливались цвета и запахи прошлого.
Вот и сейчас он провалился в тот день, когда в первый раз переступил порог Института биологических структур. Он пришёл туда сам. Он пришёл туда, потому что поверил в зарю нового мира. На стороне нового мира был выхаживавший его бородатый рабочий, теперь ставший командармом. На той же стороне был бритоголовый поэт, что умолял учёных воскресить его. Он много раз разочаровывался в разных утопиях, но всё же решил рискнуть. И вот Иосиф пришёл в Институт добровольно, чтобы помочь людям открыть тайну бессмертия.
В Институте он задержался надолго и отдал за свою веру много крови — буквальным образом.
Анализы этой крови не дали науке ничего. Его голову опутывали электродами, но слабые токи его организма не дали никакой разгадки его бессмертия. Он был абсолютно нормален, и к нему даже приходила простуда — весной и по осени.
Один из учёных считал его самозванцем. Он оказался библиофилом, и тогда Иосиф подробно описал несколько книг из его библиотеки и указал, где стоит жирное пятно на одной из них. Эту пятно он посадил сам, когда в 1702 году переплетал её в свиную кожу.
Но всё же положение его было зыбким. Феномен бессмертия должен объясняться просто и чётко, будто движение твёрдых тел или химическая реакция. А измождённое лицо приговорённого к смерти, которого он когда-то оттолкнул, было обстоятельством неприятным. Более того, оно уничтожало политическую чистоту науки.
Несколько лет он жил там, как в колбе, но новый мир проник в её узкую горловину.
Иосиф стал тревожен.
Новый мир оказался жесток и угрюм.
Те, кто работал рядом с Иосифом, по-разному относились к несовершенству этого мира. Одни замыкались в лабораториях. Другие вводили правила нового мира в профессию и быстро достигали общественного признания.
Иосиф много раз уже разочаровывался в идеях — и тогда ему снова снился человек с разбитым в кровь лицом и разговор на солнцепёке, у жёлтой каменной стены его дома. Значит, снова нужно было бежать.
Он и бежал. Впрочем, начальство Института заподозрило в нём склонность к побегу, и он заметил, что его перестали выпускать с территории без пропуска. Пропуска ему тоже не давали, каждый раз отговариваясь смешно и нелепо. Он делал вид, что такие мелочи его не беспокоят, но опыт никуда не пропал — слишком много видел в своей жизни. Эти ужимки он уже видел, когда один француз держал его в клетке внутри своей лаборатории.
Французу отрубили голову, а Иосиф ушёл вместе с восставшей чернью грабить замки.
Та революция тоже, шипя, гасла в крови, как головешка.
В жизни всё повторялось.
Поэтому в праздничный день, когда начальство было в разъездах, он тихо покинул институт.
Он бежал сотни раз, не зная покоя и пристанища. Он знал, что обречён ходить по земле и привык к дороге. Когда он крестился и принял имя Иосифа, то думал, что будет прощён, но судьба всё равно влекла его, как ком сухой колючки по степи.
И вот теперь, в вагоне литерного поезда, он говорил с австрийским писателем по-немецки, а с англичанином — по-английски. Если бы было надо, он мог бы заговорить по-арамейски, да только таких журналистов в вагоне не было.
На одной из станций в вагон пробрался незнакомый никому пассажир. Он мгновенно стал своим в поезде, ходил между вагонами, представляясь корреспондентом какой-то одесской газеты, но Иосиф сразу же понял, что перед ним самозванец.
Ведь он сам был таким самозванцем, оттого всегда видел приёмы нахлебников, что кормятся на званых ужинах без приглашения.
Самозванец сел ночью и первым делом съел чужую курицу.
Иосиф подивился хитроумию небес. Курица, с таким азартом выторгованная у крестьянки на базаре, досталась совсем другому человеку. Самозванец чисто обглодал кости, а одну даже засунул себе в нагрудный кармашек, где обычно солидные граждане носят самопишущее перо.
На закате, выпив водки, писатели и журналисты хором запели — иностранцы приходили из международного вагона и подтягивали, мыча. Но даже мычали они с иностранным акцентом. Иосиф знал множество языков, и даже разговорился с японцем, который не вмешивался в разговоры, но наблюдал за всем чрезвычайно внимательно.
Японец со своими товарищами существовал отдельно и вряд ли навёл бы на след Иосифа погоню.
Поезд шёл на восток, и утомлённые писатели, путая день и ночь, спали на полосатых диванах. В окна тянуло углём и дорожной пылью. Восток проникал в вагоны вместе с этой пылью, а коров в пейзаже заменили верблюды.
Спутники Иосифа фотографировались в обнимку с верблюдами.
Фотографировал их и сам Иосиф, выяснив, кстати, что его сосед, худощавый писатель, дружил с владельцем фотоаппарата. Этот худощавый был изображён на групповых снимках в кабинете ограбленного Иосифом человека.
По вечерам в вагонах вились кольцами резкие, как папиросный дым, разговоры.
В этих разговорах, как в бедном супе, варилось три темы — пятилетка, железная дорога и прогресс. Мировая революция понемногу исчезала из споров как тема, она вымывалась из них, как соль.
Мировая революция больше интересовала иностранцев, которые, как всякие иностранцы, всегда опаздывали лет на пять в чувстве национального стиля.
Европейцы, говорившие по-русски, заходили к журналистам в вагон, как натуралисты в тропический лес.
Среди них был и австриец. Австриец был возвышенным человеком и сочетал работу в газете с поэзией. Иосифу он не понравился. К тому же, и австрийцы были среди тех, кто убивал его — но не в девятнадцатом, а в восемнадцатом году, в Одессе, а не в Киеве. Впрочем, дело было прошлое — и можно было уже привыкнуть. Меж тем, рядом заговорили о еврейском вопросе, и фотограф всё время оборачивался на Иосифа, что, дескать, тот скажет.
Но Иосиф молчал, будто набрав мацы в рот.
Тогда как-то незаметно из воздуха сгустилась медицинская тема, будто запахло карболкой и вместо ложечек в стаканах звякнули хирургические инструменты.
Однако не болезни занимали всех, а вечная жизнь или, хотя бы, возвращённая молодость.
Несколько раз мелькнуло название Института, но и тут Иосиф не повёл бровью.
— Все искусства смертны, но вот теперь, когда к нам пришло кино… — сказал кто-то.
— Бессмертна лишь одна поэзия, — пробормотал Иосиф под нос. Он знал нескольких поэтов, что жили сквозь время. Одного из них пытались повесить в номере гостиницы, но тот вывернулся из рук дюжины убийц… Надо бы расспросить его — как, подумал он, — да только поэт снова потерялся среди людей.
— Почему поэзия? — спросил его человек с острым слухом.
— Кино требует электричества, театру нужны зрители, поэзия жива всегда. Сочинение стихов не требует ничего, кроме души. Роман умрёт, потому что ему нужен печатный станок.
Но разговор вернулся к телесному бессмертию.
— Мы все можем жить вечно, никакой причины для смерти нет, — сказал сухощавый писатель.
Ему очень нравилась эта мысль, потому что во время Гражданской войны его расстреляли белые, и он два дня лежал во рву с трупами.
— Наука стоит на пороге великих открытий, и скоро мы получим препараты для продления жизни. Мы все ещё побудем Мафусаилами.
Говорящий вдруг дёрнул головой. Библейское сравнение неприятно ожгло сухощавому писателю язык, потому что писатель сам привычно цензурировал свои речи и тексты, а библейские сравнения были не в моде.
— Вещи, сделанные из новых материалов, будут служить вечно, — заметил фотограф.
— Ах, помилуйте, зачем мне вечная игла для патефона… Или там для примуса, — бросил безбилетный. — Я не собираюсь жить вечно.
— Только один человек живёт вечно, — возразил ему остроносый. — Да и тот, кажется, только до Страшного суда. Один еврей.
— Позвольте, — отвечал безбилетный. — Вечный Жид уже закончил своё странствие. В девятнадцатом году — старика сгубило любопытство. Сейчас я расскажу вам…
И он начал рассказывать, причём ёрничая и перевирая его, Иосифа, жизнь. Безбилетный говорил, будто писал заметку в журнал «Безбожник», где Колумб мешался с железнодорожными тарифами, а пожар Рима с индийскими йогами.
И вот он перешёл к девятнадцатому году и поместил Иосифа, как шахматную фигуру, на берег Днепра.
Снова к нему, глупой пешке, потерявшей осторожность, подходил сзади патруль, и гайдамаки жарко дышали водкой и потом.
Мальчишка рвал из-за пазухи револьвер, и Иосиф валился на дорожку сада.
Кто-то видел эту сцену, но, пересказанная много раз, она отшлифовалась и приобрела дурные черты анекдота. Всё было иначе — он не носил контрабандных чулок на животе, и куренной атаман не вёл с ним разговоров.
Тоска охватывала Иосифа, потому что о нём врали всегда. Когда-то один армянский епископ долго говорил с ним о событиях далёкого и важного дня, и даже записывал что-то. Но записал всё неверно, а потом, переехав в Англию, неверно пересказывал написанное.
Про него рассказывали разное, и всегда врали.
По одним историям выходило, что он до сих пор сидит в сумасшедшем доме и спрашивает всех посетителей, не идёт ли по улице человек с крестом.
По другим, что он давно проповедует Святое писание.
В 1642 году он пришёл в Лейпциг. Там за ним записывали, а когда в 1862 году он заглянул к американским мормонам, он даже дал интервью их газете. И всегда легенда перемалывала его откровения. Его хоронили множество раз, и этот, конечно, не был последним.
Тут вступил австриец.
— Я учился русскому языку в Одессе, в тысяча девятьсот восемнадцатом году, когда служил в чине лейтенанта у генерала фон Бельца. Потом случилась революция — не ваша, а уже наша — и фон Бельц выстрелил себе в голову. Он лежал в своем золотом кабинете во дворце командующего Одесским военным округом, и я понял, что не только русский, но и немецкий язык стал языком революции. Генерал был верен присяге.
— А вы почему не застрелились? — спросил его кто-то. — Как у вас там вышло с присягой? Вам-то нужна верность присяге или вечная жизнь?
Австриец не ответил. Он вздохнул и сказал:
— Но, если мы стали рассказывать друг другу библейские истории, то и я расскажу вам такую же. Представьте себе ваших комсомольцев, молодого человека, которого зовут Адам, и девушку по имени Ева. В нашей истории снова встаёт еврейский вопрос, но среди ваших комсомольцев и вправду есть много людей с такими именами.
И вот, гуляя в Парке культуры и отдыха, они говорят о пятилетке и мировой революции. И там же в парке они срывают яблоко с экспериментальной яблони. Тогда сторожа хватают их и извергают из рая культурного отдыха.
Их прогоняют, и метла у сторожа похожа на огненный меч в руках ангела, и тогда, лишившись отдыха и пролетарской культуры, Адам видит, что перед ним стоит нежная Ева, а Ева замечает, что перед ней стоит мужественный Адам. Любовь возникает между ними — неловкая любовь в стране пятилетки, когда рожать всем трудно, а хлеб выдают по политым потом карточкам. Я писал о вашей стране много, и знаю, как горек хлеб в обществе великих идей… Но через три года у Адама и Евы будет уже два сына.
— Ну, и что же? — спросил фотограф.
— А то, — печально ответил австриец, — что одного сына назовут Каин, а другого — Авель. Пройдёт время, и через известный срок Каин убьет, возможно, не ножом, а доносом, Авеля. Авраам родит Исаака, Исаак родит Иакова, и вообще вся библейская история начнется сначала, и никакой марксизм этому помешать не сможет. Всё повторяется. Будет и потоп, будет и Ной с тремя сыновьями, и Хам обидит Ноя, будет и Вавилонская башня, которая никогда не достроится. И так далее. Ничего нового на свете не произойдет.
— Вы хотите чуда, — сказал сухощавый писатель. — Запрещать вам верить в чудо у нас нет надобности. Верьте, молитесь.
— А у вас есть доказательства, что будет иначе?
— Есть. Это цифры пятилетки.
— Цифры всегда съедают людей. Но это ненадолго, потом рождаются дети. Мальчики. А потом… Потом оказывается, что железо не так важно, как дух, и начинается другая война, взамен тридцатилетней или столетней, а потом опять будут сжигать людей. Людей обязательно будут сжигать, по тому или иному поводу, поверьте… И опять обманут бедного Иакова, заставив его работать семь лет бесплатно и подсунув ему некрасивую близорукую жену Лию взамен полногрудой Рахили. Всё, всё повторится. И Вечный Жид по-прежнему будет скитаться по земле...
— Так всё же его убили, а?
— Он — вечный. Но зачем мне запрещать вам не верить в чудо? — улыбнувшись, ответил австриец.
Иосиф про себя усмехнулся.
Сейчас он расставался с идеей и возвращался в объятия к своему бессмертию.
Поезд шёл через ночь, его мотало на стрелках какого-то неизвестного разъезда, и паровозные искры летели вдоль вагонов.
А может, это просто был звездопад.
Густо усеянное звёздами небо имело на горизонте громадные чёрные провалы. Это вырастали вдали горы, которые начинались здесь, а продолжались до самого центра Азии.

Через два дня Иосиф оказался в Бухаре.
Он оставил худощавому писателю записку с просьбой вернуть взятый на время фотоаппарат его владельцу. Больше в купе он не попрощался ни с кем.
Мир рождался наново в лучах утреннего солнца. Мир был нов и прекрасен, он был полон надежд, как полно надежд любое утро, даже пасмурное.
Иосиф шёл по пыльному древнему городу и вскоре смешался с толпой. Теперь на его голове была меховая шапка, и оттого стал Иосиф неотличим от тех бухарских евреев, что наполняли базарную площадь.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Здоровью моему полезен русский холод
Александр Пушкин (1833)
Я ношусь во мраке, в ледяной пустыне...
Александр Блок (1898)


История России — ни что иное, как череда постоянных похолоданий и оттепелей.В записных книжках Чехова есть знаменитая фраза: «Россия — громадная равнина, по которой носится лихой человек» .
Источник самого bon mot и обстоятельства, при которых оно произнесено, следующие: в том же 1903 году «Запрещены были, конечно, и недопечатанные отчеты Собраний [религиозно-философского общества — В. Б.] — отчеты последней зимы. Запрещены были даже (молчаливо) и новые хлопоты. Да и так сразу было видно, что они бесполезны. Не могу сказать наверное, к этому ли времени или более позднему, относится свиданье Д. С. со всесильным обер-прокурором синода Победоносцевым, когда этот крепкий человек сказал ему знаменитую фразу:
„Да знаете ли вы, что такое Россия? Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек“.
Кажется, Д. С. возразил ему тогда, довольно смело, что не он ли, ни они ли сами устраивают эту ледяную пустыню из России... во всяком случае что-то в подобном роде» .
У самого Мережковского об этом сказано кратко: «Победоносцев за чайным столом у митрополита Антония:— Россия — ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек» .
Такое впечатление, что общественное бессознательное хранило образ из романа Мэрии Шелли «Франкенштейн или Современный Прометей» (1818). Не то творец преследует свое чудовище в ледяной пустыне, не то наоборот, Не то Авраам гонится за своим Исааком, не то жертва за своим отцом. В итоге несчастное, но гордое чудовище бредет по льдам близ Северного Полюса, а корабль цивилизованных людей с облегчением плывет прочь.
дальше http://rara-rara.ru/menu-texts/holod


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Есть интересная особенность повести (автор называл её «феерией») «Алые Паруса».
Сюжет, как вы помните, там такой: девочка живёт вместе с отцом в приморском посёлке. Однажды незнакомец в лесу (да, не стоит заговаривать с неизвестными) пообещал, что когда-нибудь за ней придёт корабль под алыми парусами. Пока же они прозябают в нищете, отец зарабатывает на выделке деревянных игрушек, а всё население посёлка троллит бедную девочку.
Параллельно рассказывается о жизни молодого человека, оставившего аристократическую семью и ставшего успешным капитаном. Увидев спящую в лесу девочку, он разузнаёт обстоятельства её жизни, покупает алый шёлк, и корабль под алыми парусами появляется на горизонте, пугая жителей Каперны.
Девочка всходит на борт и всё кончается свадьбой в море.
Но тонкость сюжета в том, что девочка забыла о своём несчастном отце. Он на десять дней уехал в город, чтобы наскрести им денег. Но тут пришёл корабль, и папа отодвигается великой мечтой. Нет, она потом она вспоминает, но в неясной перспективе, когда корабль уже далеко от Каперны и несётся невесть куда, а пьяная команда валяется на палубе.
Уже откупорены старинные меды, "улей и сад" во рту, как говорит один персонаж. В общем, несчастного Лонгрена постигла судьба Самсона Вырина. Понятно, что свадьба героини "Станционного смотрителя" почти невозможна в рамке нравов пушкинского времени. Звать некуда, старик сдохнет, можно пустить слезу на могиле.
Лонгрен возвращается в пустой дом, чтобы порадовать свою дочь вырученными за деревянные кораблики медяками. А жители Каперны, хохоча, рассказывают ему, что дочь увезена матросами со странного корабля. Не в том дело, что отец плох, но он часть ненавидимого и презираемого прошлого. Ему надо выдать пенсию, но он с его дурацкими корабликами меркнет на фоне чуда. Конечно, как мне говорили, свадьба может состоятся в замке пятидесяти оттенков Грея, и отец займет почётное место. Как писал Пелевин, "Вот на этом невысказанном предположении и держится весь хрупкий механизм нашего молодого народовластия…"
Эту деталь хорошо помнить всем родителям, что с умилением провожают своих детей-школьников на праздник выпускников «Алые паруса» в нашей северной столице.
Это память о том, что романтика всегда жестока, и что является оборотной стороной романтического восторга.
Александр Грин был большим и очень важным для русской литературы писателем. Но ещё он был тяжёлым алкоголиком. «Алые паруса» выросли из любви к одной женщине, но посвящены другой, потому что романгтика цинична, и всё идёт в дело, будто костная мука. Как сказал другой поэт «Эта лошадь кончилась, пересаживаюсь на следующую».
В романе «Золотой телёнок» юность будущего подпольного миллионера Корейко описывается так: «В то время Саша Корейко представлял себе будущее таким образом: он идет по улице и вдруг у водосточного желоба, осыпанного цинковыми звездами, под самой стенкой находит вишневый, скрипящий, как седло, кожаный бумажник. В бумажнике очень много денег, две тысячи пятьсот рублей. А дальше всё будет чрезвычайно хорошо. Он так часто представлял себе, как найдёт деньги, что даже точно знал, где это произойдёт. На улице Полтавской победы, в асфальтовом углу, образованном выступом дома, у звездного желоба. Там лежит он, кожаный благодетель, чуть присыпанный сухим цветом акаций, в соседстве со сплющенным окурком. На улицу Полтавской победы Саша ходил каждый день, но, к крайнему его удивлению, бумажника не было. Он шевелил мусор гимназическим стеком и тупо смотрел на висевшую у парадного хода эмалированную дощечку: “Податной инспектор Ю. М. Бомбе”».
Основной мотив прозы Грина – право желания. Чем больше человек хочет, тем вернее чудо должно быть ему предоставлено. Есть воспоминания о том, как он верил в летающего человека. Полёты на аэропланах были ему отвратительны, они пахли машинным маслом и бензином, они требовали работы и учёбы, а это оскорбляло чистое желание.
Потом в Каперне должен появиться ресторан "Алые паруса" и бар "У Лонгрена". Над набережной будет стоять шашлычный чад, а в заливе сновать яхты под алыми парусами. За умеренную цену в каютах будут совокупляться туристические пары, посёлок городского типа будет процветать, не задумываясь о юрисдикции и спорах межу Украиной и Россией в параллельном пространстве.
В общем, это были несколько слов в защиту одного вдовца, которого все забыли.
Чудо романтики нанесло страшный удар какому-то старику. Можно только надеяться, что за ним вернутся, как за забытым Фирсом.

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы,
хватает человека среднего роста и отрывает ему голову.
Оторванная голова катится по мостовой
и застревает в люке для водостока.
Толпа, удовлетворив свои страсти, расходится.
Даниил Хармс



...ь давний и практически неразрешимый вопрос о том, что нужно делать со страшными и ужасными вещами (или вещами, которые нам кажутся ужасными и страшными): помнить ли о них постоянно, обновлять это знание или постараться удалить их из своей жизни и, возможно, насовсем.
Тут, как всегда, нам на помощь приходит русская классическая литература. А в ней есть известная пара Толстой и Достоевский, два писателя, что неразделимы и постоянно дополняют друг друга.
Любят рассказывать историю о том, как Толстой ходил в дом Сурикова, чтобы подсматривать за его умирающей женой, и как понятливый хозяин его выгнал. История эта, расцвечивается от рассказчика к рассказчику, новыми деталями. В одной из версий Толстому нужна была не картина умирания для романа, а долгие разговоры с женщиной на краю жизни, но это не так важно. Подите прочь, злой старик, и всё такое. Но этот сюжет имеет зеркальное отражение у Достоевского.
Дальше http://rara-rara.ru/menu-texts/dyrka_za_holstom


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Читатель: А по-моему..
.
Даниил Хармс.


Четыре иллюстрации того, как новая идея огорашивает человека, к ней не подготовленного [i].Есть чрезвычайно интересная проблема, тем не менее находящаяся как бы на периферии внимания.
Это проблема читательского отклика.В те времена, когда литература была делом священным и даже чем-то магическим, когда писателей было мало, а читателей много, сформировался некий ритуал поведения для последних.Читатель писал письмо писателю. Иногда это было публичное письмо — поздравление с юбилеем, или, наоборот, требование писателя призвать к ответу, примерно наказать или вовсе вывести к оврагу.Теперь все эти способы рефлексии сохранились, и к ним даже добавились короткие реплики в Сети.
Дальше - http://rara-rara.ru/menu-texts/kvalificirovannyj_chitatel

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


...Есть тип безумных разговоров, построенных на предчувствии катастрофы. Разговоры эти — удивительный симбиоз алармиста, который сообщает о неотвратимой угрозе, и людей, которые занимаются психотерапевтическим выговариванием, споря с ним. Так спорили о генетически-модифицированных продуктах, так ругались по поводу глобального потепления, да мало ли тем. Но особое место в сердце интеллигентного человека занимает кризис чтения.
Выглядит это так: кто-нибудь говорит: «Читать стало меньше, и скоро читать перестанут вообще», не важно даже, действительно ли это произнесено, интеллигентные люди обычно удовлетворяются первой частью школьного навыка — «читать и уметь понимать написанное».
Для начала интеллигентные люди принимаются спорить, и главным аргументом становятся собственные ощущения: «Нет, дети читают, вот мой племянник читает книги!» Совершенно неинтересно спорить с этим утверждением.Затем интеллигентные люди начинают вспоминать случаи из своей жизни, как они читали в детстве, как плакали над рассказом Паустовского, какого цвета была обложка у Пушкина и как хрустел снег под сапожками по дороге в библиотеку и тому подобное. Естественным продолжением этого воспоминания становится какая-нибудь пафосная фраза про чтение, обычно, как банный лист к спине, к разговору приклеивается «те, кто читают книги, будут управлять теми, кто смотрит телевизор».
В школьных сочинениях эту фразу... дальше -

https://www.rara-rara.ru/menu-texts/shagrenevoe_chtenie


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ПОЭЗИИ

21 марта




Он жил в этой гостинице вторые сутки, заняв номер не без скандала.
Положив ноги на стол (дурацкая привычка, позаимствованная им у американцев, но сейчас полюбившаяся), он смотрел в потолок. Лепнина складывалась в странный узор, если раскачиваться на стуле равномерно. На седьмом году Революции она пошла трещинами — узор был причудлив, что-то в нём читалось. Но доброе или дурное предзнаменование — непонятно. То ли человек с мешком и дубиной, то ли всадник с саблей.
Он жил посреди огромного города в гостинице, в окна которой ломились памятники. Рядом стоял собор, который строили много лет.
Теперь он был построен, но время выламывало его судьбу, и все говорили, что его скоро закроют.
В свете того, что произошло уже в этом городе, всякий верил в новую жизнь собора.
А про жизнь тут во время блокады ему рассказывали.

Ему об этом рассказывал Шполянский.
Самого Шполянского здесь рисовал знаменитый художник. На этом портрете у Шполянского была почти оторвана пуговица и держалась она на одной нитке.
Шполянский был лыс, и внезапно лыс. Он рассказывал про брошенный правительством город, а правительство уехало отсюда в восемнадцатом году. Ещё некоторое время город, который разжаловали из столицы, живёт по-прежнему, но потом самые заметные люди начинают покидать его.
Это старый закон — когда открывают крышку кастрюли, самые быстрые молекулы воды начинают покидать поверхность, и вскоре кастрюля остывает. Город остывал в недавнюю войну быстро.
Шполянский рассказывал о том, что сквозь торцы мостовых проросла трава.
Ещё он говорил о том, что у женщин от голода прекратились месячные, а порезанный палец не заживал месяцами.
Шполянский как-то написал несколько стихотворений, но он не был поэтом, а оттого не был посвящён в великую тайну ремесла.

Сидящий на стуле раскачивался, глядя в потолок, и вспоминал Шполянского.
Они не были дружны, но Шполянский ему нравился. По всему было видно, что Шполянский проживёт долго, а это верный знак. Он проживёт долго, но не будет бессмертен.
А сам приезжий, ожидая одних ему известных событий, жил в гостинице, которую построил неизвестный архитектор.
Дом этот несколько раз перестраивался, но главное оставалось прежним — архитектор неизвестен.
Неизвестность укрепляла мистическую силу этого места, и когда в одном из номеров умер знаменитый промышленник, иностранец, но при этом один из самых богатых людей Империи, никто не удивился.
А теперь исчезла и Империя, и золотые погоны столицы были сорваны с этого города. Он стоял перед неприятельскими пулями, как разжалованный офицер на бруствере.
Город был по-прежнему огромен, но несколько лет подряд вымирал.
По улицам бродила сумасшедшая старуха и сообщала, что будет в нем три наводнения, начиная с 1824 года. Второе будет ещё через сто лет, и третье — ещё через сто, и вот это третье окончательно затопит разжалованный город по самые купола. А уходя, вода унесёт вместе с собой всё — и купола, и кресты, и сами здания. И будет на месте этого города ровное пространство заросших ивняком болот — на веки вечные.
И подходила старуха к памятнику, что гарцевал на площади, и, раскинув смрадные юбки, ела из ладони что-то непонятное.
Со страхом глядели на неё постояльцы гостиницы, и вера в пророчества прорастала в них, как трава через те самые торцы.
А трава действительно проросла через многие улицы, особенно через те, что были мощены деревянными шестиугольными плашками. Трава была высока, и, как на развалинах Рима, кое-где, особенно на окраинах, паслись козы.
Когда Шполянский рассказывал об этом времени, то его рассказы были наполнены предчувствием бегства. Шполянский потом действительно убежал прочь. Он убежал по льду залива в другую часть империи, ставшую теперь независимой. Многие бежали так, а первым, давным-давно, это сделал вождь революции. Теперь бежали уже от этого вождя, а город пустел, и трава росла.
Шполянский горячился и говорил сбивчиво. Что во время блокады люди ели столярный клей, а когда туда приехал один знаменитый иностранец, то на приёме воровали еду из соседских тарелок, пока соседи произносили тосты.
Вокруг гостиницы плыло новое время, а улицы были переименованы.
Никто не знал, по-настоящему, что за улица лежит у него под ногами.
Приятель Шполянского Драгоманов любил приводить два стихотворения про большую церковь, видную из окон гостиницы:

Сей храм — двум царствам столь приличный,
Основа — мрамор, верх — кирпичный.

Но храм, говорил Драгоманов, тут же перестроили, и стихотворение стало звучать так:

Сей храм — трех царств изображенье:
Гранит, кирпич и разрушенье.

Драгоманов вставил эти стихи в свой роман, и роман обещал быть успешным. Церковь давно стала одним из главных мест города, по ней была названа площадь, и она мрачно чернела в окне, видная через холодный туман. Но человеку, лежащему в гостиничном номере, положив ноги на стол, было не до этого романа.
Он очень хорошо чувствовал перемены.
И перемены близились.
Город, который плыл мимо гостиницы «Англетер», будто вода наводнения, был пластичен и мягок, как всегда это бывает пред переменой участи. Город был текуч, как тёмная вода реки, как чёрная вода залива, бьющаяся подо льдом.
Он будет течь ещё сто лет, пока не сбудутся пророчества, и медный всадник не заскачет по воде, яки посуху, и волны не скроют финский камень под ним.
И гостиница, этот улей для хозяев нового времени, идеально подходила для точки излома.
Только что, по привычке, он попробовал провести несколько опытов — они всегда веселили друзей. Однажды он долго думал о кружке и-таки заставил её исчезнуть. «Где же кружка? Где же кружка?» — повторяла мать недоумённо, растерянно разводя руками посреди горницы — но он так и не раскрыл ей тайны.
Она ведь ещё жива, моя старушка, и я пока жив. А над её избушкой сейчас струится лёгкий дымок…
Впрочем, он отвёл этой женщине глаза так, что фокус с кружкой кажется детской шалостью.
Ложки, кстати, поддавались мистическим практикам куда лучше.
Ему вообще поддавался мир русских вещей — вещи заграничные слушались хуже. Так же происходило и с русскими словами — там буквы подбирались одна к другой, как рожь на поле, а латиница — шла с трудом.
Раньше, много лет назад, он знал латынь, но теперь время вытравило из него все языки, кроме русского. Многие звали его Серёжей — когда тебе под тридцать, это немного обидно.
Но он-то знал, что ему никогда не будет больше. Что он просто не может стареть.

Поэзия не только не давала ему стареть, она позволяла ему понимать чужие жизни. Как-то, в двадцать втором, в одном немецком ресторане, к нему подсел немец.
Немец писал стихи — отвратительные.
Он хотел эмигрировать, и метал на стол страны, как карты. Испания, Турция, Прибалтика, Россия, Перу…
Он пришёл в постпредство РСФСР и предложил себя в качестве управляющего в какое-нибудь агрохозяйство на Украину. Визу ему не дали.
«Нет, не Рембо, совсем нет», — подумал тогда Серёжа. И тут же увидел не Украину, а казахскую степь и ровные ряды бараков, Рождество и тонкие голоса крестьянских детей, что поют «Stille Nacht». Потом что-то щёлкнуло в его сознании, и он увидел пожары над украинской степью, его собеседник подписывает фольклист, а через три года уходит на свою бывшую родину, могильный камень в Гамбурге, 1900-1955, от безутешных родных.
— Езжайте, обязательно езжайте, Генрих, — говорил он ему. — Нельзя оставаться.
Оставаться было нельзя потому, что он видел собеседника в будущем — сверкающего очками, в какой-то неприятной форме. Там пахло гарью, и никому дела не было до поэзии.
Когда Генрих ушёл, Серёжа вспомнил, как уговаривал ехать в Аргентину одного итальянца, но, кажется, не уговорил. Итальянец был молод, но уже тучен, стихи писал трескучие, как стрельба митральезы, а когда читал их, даже подпрыгивал.
Итальянец обещал подумать, но Серёже казалось, что его аргументы были недостаточно убедительны. Он тут же забыл об этой встрече — потому что к нему уже спешил Габриэль, красавец, аристократ, герой войны и командир группы торпедных катеров. Они поехали к морю, девушки хохотали, ничего не понимая в русской речи… Сразу забыл, а сейчас вот вспомнил.
Эти встречи должны были иметь продолжение — но пока он не понимал — какое.

Сейчас Серёжа сжимал в руке стакан — водка-рыковка, только что подорожавшая, давно степлилась на столе.
Скрипнула тяжёлая резная дверь — наконец-то.
Он пришёл — человек в чёрной коже, с его лицом.
В первую секунду Серёжа даже поразился задумке — действительно, зеркало отражало близнецов — одного в костюме, с задранными ногами, а другого — в чёрной коже и косоворотке.
— Вот мы и встретились, Сергунчик.
Чёрный человек говорил с неуловимым акцентом.
Интересно, как они это сделали, — грим? Непохоже — наверное, всё-таки маска.
— Пришёл твой срок, — продолжал человек в пальто, садясь за стол.
Поэт про себя вздохнул — тут надо бы сыграть ужас, но что знает собеседник о его сроке. Можно сейчас глянуть ему в глаза, как он умел, — глянуть страшно, как глядел он в глаза убийце с ножом, что пристал к нему на Сухаревке, так глянул, что тот сполз по стене, выронив свой засапожный инструмент.
Но сейчас Серёжа сдержался.
— Помнишь Рязань-то? Помнишь, милый, детство наше... — это было бы безупречным ходом, да только кто мог знать, что Сережино детство прошло совсем в другом месте.
Какая Рязань, что за глупость? Он родился в Константинополе.

Как-то Серёжа встретился с Холодилиным, просидевшим полжизни в каменном мешке шлиссельбургским узником. Революция выпустила его молодым — неволя законсервировала старика-народовольца. Он был розов, свеж, грозно топорщилась абсолютно белая борода. Холодилин занимался путаницей в летописях и нашёл там сведения о нём, Сергунчике. Он раскопал, что переписчики подменили документы (знал бы он, каких смешных денег это стоило) и заменили Константинополь на Константиново.
Они шли здесь же — по левую руку была мрачная громада Исаакиевской церкви, знаменитого собора, а по правую — эта гостиница, в которой переменялись судьбы.
Старик с розовой кожей хотел мстить истории и решил начать с поэта, то есть с него.
Под ногами у них росла чахлая трава петроградских площадей и улиц.
Торцы набухли водой, и новая жизнь росла через них неумолимо.
Старик ждал ответа и признаний, а борода его торчала, как занесённый для удара топор.
Серёжа улыбнулся, глядя ему в глаза. Кто ж тебе поверит, старичок, разве потом какой-нибудь академик начнёт вслед тебе тасовать века и короны — но и ему никто не поверит.
А сам он хорошо помнил тот горячий май пятьсот лет назад, когда треск огня, крики воинов Фатиха и вопли жителей, когда окружили храм и начали бить тараном в двери. Наконец, со звоном отскочили петли, и толпа янычар ворвалась внутрь. Среди них было несколько выделявшихся, даже среди отборных головорезов Фатиха. Отрок знал — эти воины, похожие на спешившихся всадников, были аггелами. Лица их были покрыты чертами и резами, будто выточены из дерева.
Звуки литургии ещё не стихли, и священники, один за другим, вошли в расступившуюся каменную кладку, бережно держа перед собой Святые дары.
Отрок рвался за ними, но старый монах схватил его за руку и повёл через длинный подземный ход к морю. Они бежали мимо гулких подземных цистерн, а в спины им били тяжёлые капли с потолка.
Монах посадил его на рыбачью лодку, из которой два грека хмуро смотрели на полыхающий город.
Это были два брата — Янаки и Ставраки, что везли отрока вдоль берега, боясь терять землю из вида.
Он читал им стихи по-гречески и на латыни — море занималось цензурой, забивая отроку рот солёной водой.
Скоро они достигли странной местности, где степь смыкалась с водой, и отрок ступил на чужую землю.
С каждым шагом, сделанным им по направлению к северу, что-то менялось в нём.
Он ощущал, как преображается его душа, — тело теперь будет навеки неизменным.
Он стал Вечным Русским — душа была одинока и привязана не к земной любви, а к небесной. Но никогда не забывал он о Деревянных всадниках — ибо про них было сказано ещё в Писании: Михаилъ и аггли его брань сотвориша со зміемъ, и змій брася, и аггели его.
Сражение было вечным.

Гость в чёрном бубнил что-то, время от времени посматривая на него. Верно — решил, что Серёжа совсем пьян.
Точно так же думал мальчик, что приходил вчера, — в шутку Серёжа записал ему кровью свой старый экспромт — и понял, что случайность спасла его тайну.
Кровь сворачивалась мгновенно — пришлось колоть палец много раз. И только наивность мальчика не дала ему заметить, как мгновенно затягивается ранка.
Стихи — вот что вело его по жизни, но этот виток надо было заканчивать. Он действительно обманулся во времени, Вечный Русский купился — купился, как мальчишка, которого папаша привёз в город. Да тайком сбежав, проиграл мальчишка все свои, замотанные в тряпицу, копеечки на базаре.
Его предназначение — стихи, а стихов на этом месте не будет.
Без стихов вечность ничего не значит, всё остальное ничего не значит. Вот когда он дрался на кулаках с известным поэтом Сельдереем, то внезапно почувствовал его особую ненависть. Только сейчас он догадался, что Сельдерей ненавидел не его, а судьбу. Сельдерей угадывал его смерть, и по молодости лет она казалась ему почётной. Сельдерей чуть не подрался и с их другом Москвошвеем.
Судьба распорядилась так, что Вечный Жид, вечный поэт-еврей — не он, а нищий поэт Москвошвей. Сельдерей не понимал этого вполне, он, как тонкая натура, просто чувствовал обман судьбы и дрался именно с ней, а не с товарищем по цеху.
Ему была уготована жизнь человека, что умрёт в своей постели, испытав раннюю и позднюю любовь, хулу и хвалу, но умрёт навсегда, а Москвошвей будет вечно странствовать по Земле, выбравшись из-под груды мертвецов на далёкой лагерной пересылке.
Серёжа не к месту вспомнил, как он приехал к Сельдерею в Павлово-на-Оке. Там Сельдерей служил домашним учителем у символиста Сидорова. Серёжа с Сельдереем пьянствовали, а, как стемнело, потом купались нагишом. На реке они завывали и ухали.
Наутро Сидоров вышел к завтраку с пророческими словами: «Всю ночь на реке филин ухал — быть войне».
И действительно, наутро принесли газеты — Империя объявила войну германцам.
Сельдерей был в унынии, а Серёжа объяснял ему, что в этом и заключена сила поэзии. Бережное отношение к звуку — вот ключ.

Человек за дверью переминался неловко, шуршал чем-то в ожидании дела, и Серёжа совсем загрустил. Было даже обидно от этой топорной работы.
Он вспомнил, как в берлинском кабаке встретил Вечного Шотландца. Серёжа сразу узнал его — по волнистым волосам. Они всю ночь шатались по Берлину, и, захмелев, Вечный Шотландец стал показывать ему приёмы японской борьбы баритцу. Совсем распаляясь, Шотландец вытащил из саквояжа меч и начал им махать, как косарь на берегу Оки.
В одно движение, поднырнув сбоку, Серёжа воткнул ему в бок вилку, украденную в ресторане.
Шотландец хлопал глазами, икал и ждал, пока затянется рана.
Он признал себя побеждённым, и до рассвета они читали стихи — Вечный Шотландец читал стихи друга — о сухом жаре Персии, о волооких девушках, руки которых извиваются, как змеи, а Серёжа — шотландские стихи о застигнутом в зимней ночи путнике, о северной деве, что, приютив странника, засыпает между ним и стеной своего скромного дома. Наутро она шьёт путнику рубашку, зная, что не увидит его больше никогда, — и Серёжа понимал, что это стихи про них, про бесприютную жизнь вечно странствующих поэтов.
Прощаясь на мосту через Шпрее, Серёжа подарил Шотландцу злополучную вилку, которую тот сунул в футляр для меча. Роберт, как Серёжа звал его по привычке, удалялся в лучах немецкого рассвета со своим нелепым мечом, и волосы его развевались на ветру.
И теперь, сидя в фальшивой ловушке, Серёжа понимал, что может убить обоих чекистов (а у него уже не было сомнения, кто это), выдернуть из жизни, как два червивых гриба из земли, оставив небольшие, почти невидимые лунки в реальности. Зарезать, скажем, вилкой. Или — ложкой… Нет, ложка исчезла во время медитативных опытов.
Но не то было ему нужно, не то. Поэтому он и был поэтом, что тащила его большая цель, а не звериная жажда крови.
Как зверю — берлогу, нужно было ему покидать своё место, потому что ошибся он с рифмой на слово Революция.
Гость достал откуда-то из недр пальто засаленный том и, шелестя рваными страницами, принялся читать вслух какие-то гадости — кажется, слёзное письмо Гали (стоны вперемешку с просьбами). Вот это было уже пошло — как-то совершенно унизительно. Он позволил себе не слушать дальше — про счастье и изломы рук, про деревянных всадников.
А вот он действительно знал, кто такие Деревянные всадники, что появились внезапно в высокой траве — едва лишь он сошёл с поезда у Константинова. Надо было убедить родных в собственном существовании (это удалось), но всюду за ним следовали Деревянные всадники — в одном из них он сразу узнал Омара, одного из Воинов Фатиха, который чуть было не зарубил его в храме пятьсот лет назад.
Деревянные всадники — вот это было бы действительно страшно, ибо только им дана власть над странствующими поэтами. Один из них гнался за автомобилем, в котором он ехал с женой. Деревянный всадник начал отставать — и понял, что не может достать Серёжу кривой саблей. Тогда всадник-убийца рванул на себя синий шарф женщины и выдернул её из машины — прямо под копыта.
Серёжа не мог простить себе этой смерти — хоть и не любил жену. Мстить было бессмысленно — у Деревянных всадников была особая, неодолимая сила, и тогда он плакал, слушая, как удаляется грохот дубовых подков о брусчатку.
Аггелы — это не наивные и доверчивые чекисты, если бы он сейчас услышал деревянное ржание их коней на Исаакиевской площади, здесь, под окнами — весь план бы разрушился. А эти... Пусть думают, что поймали его в ловушку гостиничного номера.
Гость в этот момент завернул про каких-то гимназистов, и Серёжа нарочито неловко налил себе водки.
У водки был вкус разочарования — да, от красной иллюзии нужно уходить…

Вдруг человек в пальто прыгнул на него, и тут же в номер вбежал второй. Они вдвоём навалились на него, и тот, второй, начал накидывать на шею тонкий ремень от чемодана.
Поэт перестал сопротивляться и отдал своё тело в их руки.
Ловушка сработала. Сработала их ловушка. Но тут же начал воплощаться и его замысел.
Пусть они думают об успехе.
Человек в чёрном ещё несколько раз ударил поэта в живот, и Серёжа запоздало удивился человеческой жестокости.
Он ждал своей смерти, как неприятной процедуры, — он умирал много раз, да только это было очень неприятно, будто грубый фельдшер ставит тебе клистир.
Глухо стукнув, распахнулась форточка, и он почувствовал, что уже висит, прикасаясь боком к раскалённой трубе парового отопления.
«Вот это уже совсем ни к чему», — подумал он, глядя сквозь ресницы на чекистов, что отряхивались, притоптывали и поправляли рукава, как после игры в снежки. Один вышел из номера, а второй начал обыск.
Висеть было ужасно неудобно, но вот человек утомился, встал и скрылся за дверью туалета.
Поэт быстро ослабил узел, спрыгнул на пол и скользнул за дверцу платяного шкафа.

Ждать пришлось недолго.
Из глубины шкафа он услышал дикий вопль человека, увидевшего пропажу тела. Он слышал сбивчивые объяснения, перемежавшиеся угрозами, слышал, как они шепчутся.
Однако чекистам было уже не из чего выбирать, время удавкой схлёстывало им горло — подтягивало на той же форточке.
Сквозь щёлку двери поэт видел, как один из пришельцев вдруг зашёл за спину серёжиного двойника и с размаху ударил его рукояткой револьвера по затылку.
В просвете мелькнули ноги мертвеца, безжизненная рука — и вот новый повешенный качался в петле.
Чекисты ещё пытались поправить вмятины и складки гуттаперчевой маски, нервничали, торопились, и поэт слышал их прерывистое дыхание.
Когда, наконец, они ушли, Серёжа выбрался из шкафа и с печалью посмотрел в безжизненное лицо двойника. Прощаясь с самим собой, он прикоснулся к холодной, мёртвой руке, и вышел из номера.
Серёжа закрыл дверь, пользуясь дубликатом ключа, и вышел на улицу мимо спящего портье в полувоенной форме.
Ленинград был чёрен и тих.
Сырой холод проник за пазуху, заставил очнуться. Волкодав промахнулся — и ловушка поэта сработала, как, впрочем, сработал и чекистский капкан.
Теперь можно было двинуться далеко, на восток, укрыться под снежной шубой Сибири — там, где имена городов и посёлков чудны. Например — «Ерофей Палыч». Или вот — «Зима»… Зима — хорошее название.
Почему бы не поселиться там, хоть место и пошловатое? Но нет, это бы вышло как-то нелепо.
Жизнь шла с нового листа: рассветным снегом, тусклым солнцем — сразу набело.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


1. Кстати, о моём выходе в свет. Когда я там встретился со старыми знакомыми, то начал им рассказывать о том, что я заслуживаю популярности не меньше, чем Дмитрий Львович Быков. И, чтобы меня не упрекнули в пустой зависти, пересказал им сюжет короткого рассказа "Подлинная история подводной лодки "Пионер"". Находившаяся неподалёку литературная красавица произнесла у меня за спиной: "Пойдёмте отсюда, тут Березин пересказывает свои рассказы".
Спутник её примирительно ответил: "Отчего же? В пересказах эти рассказы, верно, будут выглядеть привлекательнее".

2. Мне привезли новую партию Никому-не-нужных-книжек. Среди них я обнаружил весьма экзотические и даже вполне безумные. (Всё как я люблю).

3. А пока начал читать одну из них, про инженерное дело и аварии. Надо сказать, что получив образование, направленное на то, чтобы сделать из меня учёного, я очень тонко чувствовал разницу между учёными и инженерами, которых было больше в моей семье.
В поздние годы, когда учёные у нас ещё остались, а вот инженеров повывели, как кулаков в год Большого перелома, я их дело и ухватки зауважал особенным образом.
Книга, собственно, называлась: «Стихиям неподвластен. Пять тетрадей, содержащих новеллы и рассуждения о том, как человек добивался победы над стихиями и катастрофами, как учился он предсказывать будущее, и как пришёл он к науке о надёжности», а написали её Карцев и Хазановский (Тираж, между прочим, 100.000).
Между прочим, там есть вот какая цитата: «В Книге “Чудеса техники”, выпущенной под редакцией В. В. Рюмина в 1911 году, мы встречаем следующее высказывание относительно мнимых опасностей получившего в те годы большое распространение железнодорожного сообщения: “Известие о какой-нибудь железнодорожной катастрофе вызывает в публике и повседневной печали бурю негодования и крики об опасностях железнодорожного движения. Да, железнодорожных катастроф всё ещё не удаётся избежать в некоторых случаях, и они время от времени уносят десятки человеческих жизней, но беспристрастная статистика, суммируя отдельные, незаметные для читателей газет, случаи несчастий, сопровождающие езду в повозках, запряжённых лошадьми, указывает, что последний способ передвижения в несколько раз опаснее езду по железным дорогам, не имея ни дешевизны, ни быстроты последнего. Какой-нибудь скромный кондуктор, делающий в год от 75 000 до 150 000 вёрст, вряд ли бы остался цел и невредим, если бы ему пришлось совершить такой путь на лошадях. И в этом случае было бы уместным сказать, что не одна техника виновата бывает в катастрофах. Роль человека, его характер, воспитание и отношение к делу имеют далеко не последнее значение”» .


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


...Вот прошёл Чистый понедельник и самое интересное, о чём имеет смысл сейчас рассказать - о пребывающей весне.
В русской литературе много пишется о тепле — на пригреве тепло, тепло у костра, тепло у печи.
Там, где тепло, там и хорошо, рыба ищет, где глубже, а человек — где теплее. Тёплое место ищет — или тёпленькое местечко.
В одном знаменитом рассказе разговор о тепле старой России начинается с того, что герой бездельничает в имении, причём хозяин живёт в саду во флигеле, а герой — «в старом барском доме, в громадной зале с колоннами, где не было никакой мебели, кроме широкого дивана, на котором я спал, да еще стола, на котором я раскладывал пасьянс. Тут всегда, даже в тихую погоду, что-то гудело в старых амосовских печах, а во время грозы весь дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко страшно, особенно ночью, когда все десять больших окон вдруг освещались молнией» . То есть начинается всё с амосовских печей — неведомых, неведомой марки, неведомого Амосова. Это деталь другого, загадочного мира, неизвестного происхождения, как археологический черепок, египетская ложечка для мазей, обломанный изразец. И...


Дальше https://www.rara-rara.ru/menu-texts/otoplenie_new


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


...Я не разделяю оптимизма того тульского секретаря из анекдота,
который на вопрос, как обстоит дело с ростом литературных кадров, ответил:
«Нормально, даже хорошо! Если раньше в Тульской губернии
был всего лишь один писатель — Лев Толстой, то сейчас у нас двадцать три члена
Тульского отделения Союза писателей».
Михаил Шолохов. Речь на XXII съезде КПСС (1966).


...исателями, как властителями дум и инженерами человеческих душ, у нас история недавняя.Неписаный общественный договор, по которому у нас существовала литература, был незримым образом подписан в пушкинские времена. Нет, профессиональные писатели существовали и ранее, но, всё же многие из них занимались каким-нибудь другим, более полезным, для общества делом. Или же занимались литературой по дворцовой должности.
Это прямой аналог нынешних сценаристов.
Очень давно я написал несколько обобщающих заметок как раз про то, что в современной литературе существуют две ипостаси писателя: первая — писатель-клоун, а вторая — писатель-сценарист.
Писатель-сценарист вовсе не обязательно пишет для кино — это просто служебная функция с более или менее понятной востребованностью и вознаграждением.
Писатель-клоун тоже не должен носить накладной нос и шутить — это просто другой, индивидуальный, способ работы с публикой.
Есть, конечно, писатели, понимающие, что публика нетверда в уме, и ведущие разговор непосредственно с Богом. Но это люди святые, и не мне тут о них говорить. Ими занимается другое ведомство.
Дальше - http://rara-rara.ru/menu-texts/sertificirovannyj_pisatel




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел