Category: криминал

Category was added automatically. Read all entries about "криминал".

История про то, что два раза не вставать


Он говорит: «Я всегда завидовал людям, что умели брать взятки. Нет, разумеется, я завидовал не вымогателям, не упырям, что сосут последнюю, ржавую от испуга кровь обывателя. Я завидовал людям, что умеют поставить свою жизнь так, что на них сыплются земные и прочие блага за проделанную работу. И сам я делал подарки здешнему хирургу, собравшему меня по частям, благодаря которому я сохранил количество ног, обычное для человеческих особей.
Несколько раз я ожидал материальной благодарности такого рода, но оказывался в странном положении, о котором я сейчас расскажу.
Итак, всё было криво, гадко, причём в несостоявшемся меня подозревали с гораздо большим усердием, чем в настоящих грехах.
Однако случилось странное — мне обещали каких-то денег, я отработал их и стал ждать немедленного и безусловного обогащения. Но дата выплаты отдалялась, срока отсрачивались, встречи откладывались. Наконец, я увидел своего заказчика.
Мы мило поговорили, обменялись новостями и анекдотами, и вот он начал грузиться в машину. Я остался на тротуаре один, и ко мне вернулась забытая было цитата.
Однажды, когда был ещё жив литературовед Лебедев, он спросил студентов, откуда взят приведённый им текст. Студенты были образованные и сразу закричали слова “коляска” и “Гоголь”.
Вот она: “Чертокуцкий очень помнил, что выиграл много, но руками не взял ничего и, вставши из-за стола, долго стоял в положении человека, у которого в кармане нет носового платка”».


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


вот, кстати, вопрос: как добывать грибы?
Не в смысле - где, а срезать или срывать?
Вот вопрос, достойный Гамлета.
Я в своей долгой и беспутной жизни видел две школы - одна была основана на том, что грибницу нельзя разрушать, и поэтому комель нужно оставить в земле, срезав аккуратно ножку.
Вторая школа говорила, что оставшаяся в земле часть ножки загнивает, и ещё больше разрушает грибницу. Представители этой школы были неоднороды - одни считали, что гриб нужно как бы вывинчивать из земли (тут просится мысль, что возникли два лагеря - по часовой или против часовой стрелки, но нет, это лишь моё воображение). Другие просто срывали грибы, да и дело с концом.
Я подозревал срывателей в жадности - вдруг им просто хочется побольше белого грибного тела. И не хочется делать лишних движений, хлопать по карманах в поисках ножа и всё такое.
Впрочем, срезателей я подозревал в том, что им просто нравится ходить по лесу с ножами.
Однако среди тех и других обнаружились учёные-биологи, некоторые даже с учёными степенями. Они, впрочем, невнятно обосновывали свой выбор, но напирали на то, что их степени и дипломы позволяют судить об этом основательно. И все они смотрели на меня, как на убийцу, когда я говорил, что пришёл из противоположного лагеря.
Впрочем, уже, чем на убийцу - как на человека, который разлил по лесу тонну солярки.
Теперь там не вырастет ничего, кроме плесени.
Я устал метаться между этими двумя полюсами.
Люблю лисички - они этот вопрос не ставят.
А у вас как на этом фронте?

Извините, если кого обидел

История про телефон

i_036 Среди разговоров о двойном ностальгическом смысле языку и всяких фразах-перевёртышах типа «распечатал письмо» и «мальчик в клубе склеил модель» вдруг вспомнил, что во времена моего детства в СССР была нехитрая забава.
Я застал телефонное хулиганство - сейчас-то телефонное хулиганство как-то перевелось, оно больше заместилось разного рода мошенниками.
А вот тогда это было чистой бескорыстной забавой моих одноклассников.
Они звонили по случайным номерам и говорили:
- С телефонной станции беспокоят... Какой длины у вас телефонный шнур?
Им отвечали, к примеру:
– Пять метров.
– Засуньте себе его в жопу.
Спустя десять минут по тому же снова раздавался звонок:
- Вам хулиганы звонили?
– Да!
– Предлагали телефонный шнур в жопу засунуть?
– Да!
– Мы их поймали, можете вынимать.
Это было занятием столь идиотским, что сейчас, когда я это случайно вспомнил, у меня не возникло ни стыда, ни раздражения. Всё это и тогда было и ныне осталось в какой-то другой, абсурдной реальности, где Тикакеев убивает Каратыгина огурцом.
Да шнур у современных телефонов редко встретишь.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

 ТЕТЕРИНСКИЕ БАНИ

Тетеринские бани находились в Тетеринском переулке,  близ Таганки. Рядом – знаменитый некогда театр, не менее знаменитая больница, кривые переулки и старая Москва.
Они притаились за красной линией улицы, как бы во дворе и вход в них был тоже – через просвет между старыми домами. Всякий может увидеть его на этом снимке.
Тетеринским баням повезло больше, чем многим другим исчезнувшим московским баням. У них был свой певец – писатель Юрий Коваль. А Коваль был известным банным любителем и нет-нет, да вставлял в свои книги разные банные истории.
Впрочем, в своей повести «Пять украденных монахов» он вообще чуть не главные события вписал в интерьер этих бань.
Не так для нас важна детективная линия, но да – в бане, в её чуть напряжённом покое всегда ожидаешь, что произойдёт что-нибудь этакое, благостность нарушится, побегут куда-то люди и советский медный пятак упадёт на мраморный пол и покатится по нему, звеня и подпрыгивая.
Итак, в повести Коваля друзья приходят в Тетеринские бани и «…в кафельном зале на первом этаже мы увидели две огромные скульптуры цвета пельменей. Первая изображала женщину в гипсовом купальном костюме с ногами бочоночной толщины. Рядом стоял и гипсовый мужчина в трусах. Руки у него были не тоньше, чем ноги женщины. Играя мускулами, мужчина сильно держал в руке кусок мыла.
«Если будете мыться в бане – станете такими же здоровыми, как мы» – как бы говорили эти скульптуры.
Под ногой женщины мы купили билеты и талоны на простыни, поднялись на четвертый этаж. У входа в парильное отделение первого разряда пластом лежал на лестнице ноздреватый пар. Пахло мочалом и стираными простынями.
Бочком, бочком проскочили мы в дверь и оказались в сыром раздевальном зале, который был перегорожен несколькими рядами кресел. С подлокотниками, высокими спинками тетеринские кресла напоминали королевские троны, боком сцепленные друг с другом. В том месте, где обычно прикрепляется корона, были вырезаны две буквы: Т.Б.
Голые и закутанные в простыни, бледные и огненно-распаренные сидели на дубовых тронах банные короли. Кто отдыхал, забравшись в трон с ногами, кто жевал тарань, кто дышал во весь рот, выкатив из орбит красные от пара глаза, кто утомленно глядел в потолок, покрытый бисером водяных капель. Человек в халате цвета слоновой кости ходил меж рядов, собирая мокрые простыни.
– Давно не был, Крендель, – сказал он глухим, влажным от пара голосом. – В Оружейные ходишь?
– В Воронцовские, Мочалыч, – ответил Крендель. – Там народу меньше.
– А парилка плохая, – заметил старик Мочалыч, взял у нас билеты и выдал чистые простыни. – Идите вон в уголок. Как раз два места.
В уголок, куда указывал Мочалыч, идти надо было через весь зал, и Крендель стал на ходу раздеваться, натянул на голову рубашку.
Мы устроились рядом с человеком, который с ног до головы закутался в простыню. Он, очевидно, перепарился – на голове его, наподобие папахи, лежал мокрый дубовый веник. Из-под веника торчал розовый, сильно утомленный рот.
– Вам не плохо, гражданин? – спросил Мочалыч, трогая перепаренного за плечо. – Дать нашатыря?
– Дай мне квасу, – сипло ответил перепаренный. – Я перегрелся.
– Квасу нету, – ответил Мочалыч и отошел в сторону, обслуживать клиентов.
Мы быстро разделись, забрались каждый в свой трон и замерли.
Напротив нас сидели двое, как видно только что пришедшие из парилки. Простыни небрежно, кое-как накинуты были у них на плечи. На простынях черною краской в уголке было оттиснуто: Т.Б.
Эти буквы означали, что простыни именно из Тетеринских бань, а не Оружейных или Хлебниковских.
– Ну, будем здоровы, – сказал человек, у которого буквы «Т.Б.» расположились на животе.
– Будь, – отозвался напарник. У этого буквы «Т.Б.» чернели на плече.
Приятели чокнулись стаканами с лимонадом, поглядели друг другу в глаза и дружно сказали: «Будем!»
Между тем здоровья у обоих и так было хоть отбавляй. Во всяком случае главные признаки здоровья – упитанность и краснощекость – так и выпирали из простыней. Один из них похож был даже на какого-то римского императора, и буквы «Т.Б»., расположенные на кругленьком животе, намекали, что это, очевидно, Тиберий. Второй же, с явной лысиной, смахивал скорей на поэта, а буквы подсказывали, что это – Тибулл.
– Я люблю природу, – говорил Тибулл, – потому что в природе много хорошего. Вот этот веник, он ведь тоже частичка природы. Другие любят пиво или кино, а я природу люблю. Для меня этот веник лучше телевизора.
– По телевизору тоже иногда природу показывают, – задумчиво возразил Тиберий.
– А веник небось не покажут!
– Это верно, – согласился Тиберий, не желая спорить с поэтом. – Давай за природу! – И древние римляне снова чокнулись.
– Как ты думаешь, для чего люди чокаются? – спросил через некоторое время Тибулл, как всякий поэт настроенный слегка на философский лад.
– Для звону!
– Верно, но не совсем. Когда мы пьем лимонад, это – для вкуса. Нюхаем – для носа. Смотрим на его красивый цвет – для глаза. Кто обижен?
– Ухо, – догадался Тиберий.
– Вот мы и чокаемся, чтоб ухо не обижалось.
– Ха-ха! Вот здорово! Ну, объяснил! – с восторгом сказал Тиберий и, сияя, потрогал свое ухо, как бы проверяя: не обижается ли оно? Но ухо явно не обижалось. Оно покраснело, как девушка, смущенная собственным счастьем.
Тибулл тоже был доволен таким интересным объяснением, с гордостью потер свою лысину, повел глазами по раздевальному залу, выискивая, что бы еще такое объяснить. Скоро взгляд его уткнулся в плакат, висящий над нами: «костыли можно получить у пространщика».
Плакат этот действительно объяснить стоило, и Тибулл, выпятив нижнюю губу, раздумывал некоторое время над его смыслом.
– Ну, костыли, это понятно, – сказал наконец он. – Если тебе нужны костыли, можешь получить их у пространщика. Но что такое пространщик?
– Да вон старик Мочалыч, – простодушно ответил Тиберий. – Он и есть пространщик. Простынями заведует.
– Если простынями – тогда простынщик.
– Гм… верно, – согласился Тиберий. – Если простынями, тогда простынщик.
– То-то и оно. А я, ты знаешь, люблю докапываться до смысла слов. А тут копаюсь, копаюсь, а толку чуть.
– Сейчас докопаемся, – пообещал Тиберий и крикнул: – Эй, Мочалыч, ты кем тут работаешь?
– Пространщиком, – ответил Мочалыч, подскакивая на зов.
– Сам знаю, что пространщиком, – недовольно сказал Тиберий. – А чем ты заведуешь?
– Пространством, – пояснил Мочалыч, краснея.
– Каким пространством? – не понял император.
– Да вот этим, – ответил Мочалыч и обвел рукой раздевальный зал со всеми его тронами, вениками, бельем, голыми королями. В худенькой невзрачной его фигуре мелькнуло вдруг что-то величественное, потому что не у всех же людей есть пространство, которым бы они заведовали».

Потом, натурально, в те же бани заявляется бандит Моня Кожаный. Соседи героев пытаются завязать с ним настоящий банный разговор, да только ничего у них не выходит. Бандит разговора не поддерживает, да и то – говорить с ним пытаются о татуировках. У него на ногах написано: «Они устали», и в ту пору не всяк мог судить о куполах, крестах и прочих иероглифах этого дела.
Друзья, чтобы не дать бандиту уйти, прячут его брюки. Бандит мгновенно обнаруживает пропажу, скандал наливает свежим соком, как бакинский помидор.
Крики нарастают, пока, наконец, загадочный посетитель не потребует у самого потерпевшего документы: «Вокруг стал собираться банный народ. Голые короли подымались со своих тронов, прислушивались к разговору.
– Какие в бане документы! – крикнул кто-то. – Кожа да мочало!
– В бане все голые!
– У нас нос – паспорт»!
Последняя фраза и тогда, когда вышла книга Коваля, казалась особенно весёлой.
Потерпевший бандит оправдывается, что документы в брюках, брюки извлекаются из потайного места, завязывается скоротечная банная драка…
Но нет смысла пересказывать хорошую книгу. Лучше я расскажу о том, что известно нам о парной Тетеринских бань. А известно нам, что люди там скорее не сидели, а лежали – будто в Ржевских банях.
Парную Тетеринских бань Коваль описывает так:
«В мыльном зале стоял пенный шум, который составлялся из шороха мочал, хлюпанья капель, звона брызг. На каменных лавках сидели и лежали светло-серые люди, которые мылили себе головы и терлись губками, а в дальнейшем конце зала, у окованной железом двери, топталась голая толпа с вениками и в шляпах.
Дверь эта вела в парилку.
Верзила в варежках и зеленой фетровой шляпе загораживал дверь.
– Погоди, не лезь, – говорил он, отталкивая нетерпеливых. – Пар еще не готов. Куда вы прёте, слоны?! Батя пар делает!
– Открывай дверь! – напирали на него. – Мы замерзли. Пора погреться!
– Пора погреться! Пора погреться! – кричали и другие, среди которых я заметил Моню.
Дверь парилки заскрипела, и в ней показался тощий старичок. Это и был Батя, который делал пар.
– Валяйте, – сказал он, и все повалили в парилку. Здесь было полутемно. Охваченная стальной проволокой, электрическая лампочка задыхалась в пару.
Уже у входа плотный и густой жар схватил плечи, и я задрожал, почувствовав какой-то горячий озноб. Мне стало как бы холодно от дикого жара.
Гуськом, один за другим, парильщики подошли к лестнице, ведущей наверх, под потолок, на ту широкую деревянную площадку, которую называют по-банному полок. Там и было настоящее пекло – чёрное и сизое.
Падая на четвереньки, парильщики заползали по лестнице наверх. Батя нагнал такого жару, что ни встать, ни сесть здесь было невозможно. Жар опускался с потолка, и между ним и черными, будто просмоленными, досками оставалась лишь узкая щель, в которую втиснулись и Батя, и Моня, и все парильщики, и мы с Кренделем.
Молча, вповалку все улеглись на черных досках. Жар пришибал. Я дышал во весь рот и глядел, как с кончиков моих пальцев стекает пот. Пахло горячим хлебом.
Пролежавши так с минуту или две, кое-кто стал шевелиться. Один нетерпеливый махнул веником, но тут же на него закричали:
– Погоди махаться! Дай подышать!
И снова все дышали – кто нежно, кто протяжно, кто с тихим хрипом, как кролик. Нетерпеливый не мог больше терпеть и опять замахал веником. От взмахов шли обжигающие волны.
– Ты что – вентилятор, что ли? – закричали на него, но остановить нетерпеливого не удалось.
А тут и Батя подскочил и, разрывая головой огненный воздух, крикнул:
– Поехали!
Через две секунды уже вся парилка хлесталась вениками с яростью и наслаждением. Веники жар-птицами слетали с потолка, вспархивали снизу, били с боков, ласково охаживали, шлепали, шмякали, шептали. Престарелый Батя орудовал сразу двумя вениками – дубовым и березовым.
– А у меня – эвкалиптовый! – кричал кто-то.
– Киньте еще четверть стаканчика, – просил Батя. – Поддай!
Кожа его приобрела цвет печеного картофеля, и рядом с ним, как елочная игрушка, сиял малиновый верзила в зелёной фетровой шляпе. Себя я не разглядывал, а Крендель из молочного стал мандариновым, потом ноги его поплыли к закату, а голова сделалась похожей на факел.
От криков и веничной кутерьмы у меня забилось сердце…»


И, чтобы два раза не вставать:
Тетеринский п. 4-8.
Тел. К 7 24 46


_______________________________________

Сандуновские бани
Селезнёвские бани
Астраханские бани
Ржевские бани
Лефортовские бани
Покровские бани
Воронцовские бани
Вятские бани
Очаковские бани
Измайловские бани
Усачёвские бани
Калитниковские бани
Коптевские бани
Бани Соколиной горы


Оружейные бани
Семёновские бани
Донские бани
Тихвинские бани
Тетеринские бани
Тюфелевские бани


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Донские баниПозвонил профессор Посвянский и принёс скорбную весть: снесли Донские бани. Ну, приговорили их ещё несколько лет назад. На их месте собирались строить две (кажется) сорокаметровые башни (сначала, кажется, эти башни на общем стилобате, должны были быть по 75 метров). Но дело это длилось, подписывались какие-то петиции, и вот профессор выбежал из дома, да и увидел груду кирпичей.
У меня есть снимок (вот он, собственно), сделанный за неделю до этого скорбного исчезновения. Там, на двери бань уже можно разглядеть объявление "Закрыто по техническим причинам".
Причины оказались действительно техническими.
Донские бани были одним из самых дешёвых банных удовольствий Москвы.
Четыреста рублей за два часа - впрочем, и потом никто не выгонял. На пятьдесят рублей дешевле Астраханских бань.
Я застал ещё старый контингент - рабочих завода имени Орджоникидзе, мелких служащих и людей, что селились от Варшавского шоссе до Легнинского проспекта, от Загородного проспекта до трамвайного депо Апакова. Это были костистые мужики в возрасте больше среднего - и татуировки у них были не блатные, а какие-то особенные: кому осталась от флотсой службы русалка, а кому эмблема Министерства геологии на предплечье. Там я видел то, что что не видел больше никогда: идёт голый человек с шайкой, а татуированный чёртик-кочегар при каждом движении подкидывает в центр афедрона уголёк.
Баня была нечистой, да только в этой нечистоте был свой резон.
Мощная сильная печь пыхтела вовсю, гулко капала вода с потолка мыльни. Потолок был чёрный, в каких-то подтёках, будто взятых напрокат из фильма "Сталкер".

Один известный русский писатель описывал баню с недобрым, опасливым восхищением: "Когда мы растворили дверь в самую баню, я думал, что  мы  вошли  в  ад. Представьте себе комнату шагов в двенадцать длиною  и  такой  же  ширины,  в которую набилось, может быть, до ста человек разом, и уж  по  крайней  мере, наверно, восемьдесят, потому что  арестанты  разделены  были  всего  на  две смены, а всех нас пришло в баню до двухсот человек. Пар, застилающий  глаза, копоть, грязь, теснота  до  такой  степени,  что  негде  поставить  ногу.  Я испугался и хотел  вернуться  назад,  но  Петров  тотчас  же  ободрил  меня.
Кое-как, с величайшими затруднениями, протеснились мы до лавок через  головы рассевшихся на полу людей, прося их нагнуться, чтоб нам можно  было  пройти.
Но места на лавках все были заняты. Петров  объявил  мне,  что  надо  купить место, и тотчас же вступил в торг с арестантом, поместившимся у  окошка.  За копейку тот уступил  свое  место,  немедленно  получил  от  Петрова  деньги, которые тот нёс, зажав в кулаке, предусмотрительно взяв их с собою в баню, и тотчас же юркнул под лавку прямо под моё место, где было темно, грязно и где липкая сырость наросла везде чуть не на полпальца. Но места  и  под  лавками были все заняты; там тоже копошился народ. На всем полу не было  местечка  в ладонь, где бы не сидели скрючившись арестанты,  плескаясь  из  своих  шаек.
Другие стояли между них торчком и, держа в руках свои  шайки,  мылись  стоя; грязная вода стекала с них прямо на бритые головы сидевших внизу. На полке и на всех уступах, ведущих к нему, сидели, съежившись и скрючившись, мывшиеся.
Но мылись мало. Простолюдины мало моются горячей водой и мылом;  они  только страшно парятся и потом обливаются холодной водой - вот и вся баня.  Веников пятьдесят  на  полке  подымалось  и  опускалось  разом;  все  хлестались  до опьянения. Пару поддавали поминутно. Это был уж не жар; это было пекло.  Все это орало и гоготало, при звуке ста цепей,  волочившихся  по  полу...  Иные, желая пройти, запутывались в чужих цепях и сами задевали по головам сидевших ниже, падали, ругались и увлекали за собой задетых.  Грязь  лилась  со  всех сторон. Все были в каком-то опьянелом,  в  каком-то  возбужденном  состоянии духа; раздавались визги и крики. У окошка  в  предбаннике,  откуда  подавали воду,  шла  ругань,  теснота,  целая   свалка.   Полученная   горячая   вода расплескивалась на головы сидевших на полу, прежде чем ее доносили до места.
Нет-нет, а в окно или в притворенную дверь выглянет усатое лицо  солдата,  с ружьем в  руке,  высматривающего,  нет  ли  беспорядков.  Обритые  головы  и распаренные докрасна тела арестантов казались еще уродливее. На  распаренной спине обыкновенно ярко выступают рубцы от полученных когда-то ударов  плетей и палок, так что теперь все эти спины казались вновь  израненными.  Страшные рубцы! У меня мороз прошел по коже, смотря на них. Поддадут - и пар застелет густым, горячим облаком всю баню; все загогочет, закричит.  Из  облака  пара замелькают  избитые  спины,  бритые  головы,  скрюченные  руки,  ноги;  а  в довершение Исай Фомич гогочет во  все  горло  на  самом  высоком  полке.  Он варится до беспамятства, но, кажется, никакой жар не может насытить его;  за копейку он нанимает парильщика, но тот наконец не выдерживает, бросает веник и бежит отливаться холодной водой. Исай Фомич не унывает и нанимает другого, третьего: он уже решается для  такого  случая  не  смотреть  на  издержки  и сменяет до пяти парильщиков. "Здоров париться, молодец Исай Фомич!" - кричат ему снизу арестанты. Исай Фомич сам чувствует, что в эту минуту он выше всех и заткнул всех их за пояс; он  торжествует  и  резким,  сумасшедшим  голосом выкрикивает свою арию: ля-ля-ля-ля-ля, покрывающую все голоса. Мне пришло на ум, что если все мы вместе будем когда-нибудь в пекле, то  оно  очень  будет похоже на это место. Я не утерпел, чтоб не сообщить эту догадку Петрову;  он только поглядел кругом и промолчал".
Но часто бывав в Донских в самые тяжёлые для них и страны годы, я знаю, что и в этом потолке с потёками, и в сырой раздевалке была своя прелесть и упоение.
Не так там, разумеется было грязно, но всё же человеку неподготовленному было страшновато.
Однако это была жизнь и Родина.
Кожевнические бани И чтобы два раза не вставать, скажу: у Донских бань остался двойник - Кожевнические бани. Этот конструктивистский проект был типовой, распространённый. Правда, Кожевнические бани, что стоят близ Павелецкого вокзала, узнать сложно. Здание изменилось почти до неузнаваемости - теперь в средней части ему пристроили купол, похожий на вокзальный.
Но под крышей по-прежнему плывут дирижабли, и советский народ на этой росписи по-прежнему занят обыденными делами. Однако теперь там дорогой спортивный центр под названием СпортЛайн клаб. Я уж вряд ли попаду внутрь.



_______________________________________
Лефортовские бани
Оружейные бани
Усачёвские бани
Калитниковские бани
Коптевские бани
Астраханские бани
Тихвинские и Дангауэровские бани
Селезнёвские бани
Сандуновские бани

Извините, если кого обидел
    

История про то, что два раза не вставать

– «Извините, если кого обидел» – фраза, которой Вы завершаете записи в Вашем Живом Журнале. «Ни­ко­го не хо­тел оби­деть» – подзаголовок «Диалогов». А Вы часто обижаетесь? Тяжело переживаете обиды? И есть ли какой-нибудь рецепт, как не обижаться?

– Нет, не часто обижаюсь. То есть, обида, это, кстати, довольно редкое человеческое состояние – есть гнев и раздражение. Есть досада. А есть, например, расстройство.

Если у вас вор вытащил из кармана деньги, то ваши эмоции, обращённые к нему, не совсем обида – что-то другое. Мне, правда, неприятно, когда я кого-то разочаровываю, поэтому профилактически хочется, чтобы никто не очаровывался.

Короче говоря, рецептов никаких нет. Более того, я знаю, что всё равно найдутся обиженные, что бы ты не сделал и как бы не извинялся. Всё равно, всегда они будут, и ничего с этим не поделаешь. Главное, чтобы боязнь чужого осуждения не помешала бы тебе выполнить предназначенное.

Так что предварительные извинения – это как поклон у каратистов перед боем. Он обязателен, только означает именно поклон уважения, ничего больше.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Отечественное застольное пение идёт рука об руку с блатной песней.
А разговор о блатной песне крутится вокруг всем известного набора: «Граждане, послушайте меня,  Гоп со смыком – это буду я…», «Мурка», «С одесского кичмана», «На Дерибасовской открылася пивная», «Марсель», «Цыпленок жареный», «Шарабан», «Постой, паровоз», «Кирпичики», «Купите бублички» - «Купите папиросы» и «Позабыт, позаброшен».
Впрочем, грань между авторским и «фольклорным» условна. Говорят, что знаменитая песня «Марсель» в первоначальном своем виде «рассказывала о “подвиге” вовсе не уголовника, а обывателя. Начиналась она словами “Стою себе на месте, держу рукой карман”, а финал про “советскую малину”, которая врагу сказала “Нет!”,  дописал Александр Галич. К тому же и родилась  в рафинированно-интеллигентской среде : ее сочинил питерский филолог Ахилл Левинтон.
Сама по себе отечественная «блатная песня» имеет историю чрезвычайно длинную и довольно запутанную. Редкий русский писатель не вспоминает в своем мемуаре, как он мальчиком-барчуком смотрит из окна, а по тракту ведут кандальников, и пыль поднимается из-под их шаркающих сапог. И этот звон кандалов навек поселяется в сердце русского писателя и помогает ему полюбить русский народ.
Или вот поэт Иван Кондратьев, который написал песню «По диким степям Забайкалья…», а также смотритель Верхнеудинского училища Дмитрий Давыдов, сочинивший году «Славное море – священный Байкал…». Ясно же, что это за люди, коим Шилка и Нерчинск не страшны теперь, и кого горная стража не видала, а пуля стрелка миновала. Понятно, кто таков человек, у которого брат давно уж в Сибири, давно кандалами гремит, и всякий певец понимает, что герой в Забайкалье не геодезистом служил.

Те блатные песни, что стали застольными, имеют выраженный еврейский акцент. Как-то я писал про это большой текст, так редакторы попросили меня этот акцент усилить, а вот всякую омулёвую бочку прибрать. Мне это было удивительно - ведь повода для национальной гордости я тут не видел, и на месте любой нации отпихивал бы от себя лавры зачинателей блатной песни как прокажённого от дверей. Ракеты, шахматы, Теория Относительности - это я понимаю. А вот длинный список предполагаемых авторов "Мурки" достижение сомнительное. Или вот две песни-«близняшки» – «Купите бублички», она же «Койфт майне бейгелах», и «Купите папиросы» («Койфт жэ папиросн»). Обе стали популярными в СССР (в случае с «Бубличками», впрочем, уместнее говорить о второй волне популярности – первая была еще в эпоху нэпа) после того, как в 1959 году в рамках культурной программы американской промышленной выставки в Москве выступил дуэт сестер Мины и Клары Берри. Однако происхождение этих песенок, оказывается, совершенно различно. «Бублички» сочинены (по-видимому, в 1926 году) уже одесским поэтом Яковом Ядовым для куплетиста Григория Красавина, никаких еврейских примет в первоначальном тексте нет (героиню зовут Женечкой, а в загс ее зовет, под рифму, Сенечка), да и мелодия заимствована из какого-то фокстрота.А вот «Папиросы» – сугубо еврейский продукт. Идишский текст песни, сочиненный то ли в 1920-е, то ли в 1930-е годы еврейско-американским актером и режиссером Германом Яблоковым (Хаимом Яблоником) и имеющий параллели в еврейском фольклоре, видимо, предшествовал русскому. А на эту мелодию было написано еще несколько чрезвычайно популярных в свое время песен на идише. Точки над «i» в фольклорных спорах не поставишь, но разыскания, которые проводятся в рамках этих споров, весьма интересны.
 Однажды Евтушенко написал:

Интеллигенция поет блатные песни.
Поет она не песни Красной Пресни.
Дает под водку и сухие вина
Про ту же Мурку и про Енту и раввина.
Поют под шашлыки и под сосиски,
Поют врачи, артисты и артистки.
Поют в Пахре писатели на даче,
Поют геологи и атомщики даже.
Поют,как будто общий уговор у них
или как будто все из уголовников.

С тех пор,
когда я был еще молоденький,
я не любил всегда
фольклор ворья,
и революционная мелодия —
мелодия ведущая моя.
И я хочу
без всякого расчета,
чтобы всегда
алело высоко
от революционной песни что-то
в стихе
простом и крепком,
как древко.

Понятно, что Евтушенко отсылает читателя к Маяковскому и как бы пристраивается за великим пролетарским поэтом, который хотел, чтоб к штыку приравняли перо. Ну, Евтушенко уже тогда был сам себелишёный поэзии Поэт-Гражданин, что прям святых выноси.

Ясно, что термин «русский шансон» – эвфемизм, что-то вроде «жрицы любви». Шансон – это какое-то парижское кафе, запах «Житана» и пива, кожаные куртки и прочая мифология Брассанса. А тут – нормальная блатная песня. Но все же – отчего она так популярна в неблатной среде?
Причин тут, кажется, несколько.
Во-первых, это пресловутая «карнавальность бытия», то есть потребность людей, живущих в некоей стационарной культуре, на мгновение выйти из нее, чтобы вернуться обратно. Озорство, игра в ряженых. Но эта причина как бы на поверхности.
Во-вторых, это известная вековая тяга русского интеллигента к народу. Тяга эта вовсе не связана с реальным пониманием того, как живут низы общества, а представляет такой романтический миф. Как писал один безвестный автор, «в русской же литературе черты благородных дикарей, начиная с “Бедной Лизы” Карамзина, переносятся на русских крестьян либо кавказских горцев». Об этом лучше всего говорит великий (без преувеличения) рассказ Максима Горького «Челкаш» – там, если кто не помнит со школы, дело вот в чем. Есть два вора. Один романтический, ницшеанского толка, а другой – случайно попавший в этот переплет крестьянин, которому надо денег на лошадь, на хозяйство и детей поднять. И сердце читателя (и нынешнего, и того, что сделал Горького вторым, если не первым, по тиражам и гонорарам писателем сто с лишним лет назад) на стороне романтика: крестьянин жалок, мечты его приземлены – он хочет растить детей и хлеб. В общем, как и курсистки дореволюционной России, советский интеллигент хотел припасть к народу и припадал в итоге к Челкашу или герою фильма «Калина красная».
В-третьих, и тут самое интересное, – интеллигент всегда жаждет защиты, его обижают. Вот он и идет на поклон ко злу. Он, будто Мальчиш-Плохиш, заводит себя: дескать, я свой, хоть не буржуинский, а все ж прилежащий к Силе, блатной Силе. Это Сила, на которую уповали многие в девяностые, – вот нас обижает неправильная шпана, а придет на район правильный Пахан и разрулит. Случится у нас закон и порядок, тихая жизнь по понятиям. При этом обыватель, конечно, своей мимикрией даже самого мелкого бандита в заблуждение не введет, но себя точно запутает.
Собственно, весь роман «Мастер и Маргарита» построен на том, что придет кто-то страшный, явится неизвестное Зло, но не только всех напугает, но и вдруг покарает грешников, а малогрешных избавит от ужаса будничных притеснений. Так отечественный интеллигент норовил подольститься к Чекисту, если на него наезжал Милиционер.
Ну и наоборот.
А свободный человек тем и свободен, что ни под кого не мимикрирует и солдатом ничьей Силы не притворяется.
Но народ отходчив, он готов простить (правда, с некоторой, желательно романтической, оглядкой) убийство. А уж вора, особенно беглеца, простит наверняка. Оттого и кормят хлебом крестьянки его, а парни снабжают махоркой.
Шаламов, точный и отчаянный наблюдатель, в своих «Очерках блатного мира» довольно много написал о воровских песнях. Он заканчивает свое рассуждение весьма мрачной констатацией: «Растлевающее значение их – огромно».
Другой сиделец, Андрей Синявский, будто не слыша Шаламова, говорито блатной песне с придыханием. Синявский понимал, правда, в чём его мгновенно упрекнут, и заранее отвечал: «Скажут злорадно: вы бы запели по-другому, когда бы оказались на месте потерпевших. Не спорю. Запел бы по-другому. Но это была бы уже не песня, а печальный факт моей биографии или, возьмем расширительно, «социальное бедствие», «мораль», «полиция», «борьба с преступностью», «юридический казус» и прочее, и прочее, что прямого отношения к поэзии не имеет, а иногда и вступает с ней в неразрешимое противоречие. Это совсем не значит, что искусство «вне социально» или «аморально». Просто социальные и нравственные критерии у него, по-видимому, несколько иные, чем в обычной жизни, более широкие, что ли. Поэтому, например, пушкинский «Узник», как художественный образ, не пройдет по разряду уголовников, хотя не приведи Господь встретиться с этим «орлом» в каком-нибудь темном лесу, где он клевал или клюет свою «кровавую пищу». И Пугачев у Пушкина в «Капитанской дочке» не очень-то похож на свой прообраз, на реального Пугачева, которого тот же Пушкин, в согласии с исторической правдой, непривлекательно описал в «Истории Пугачевского бунта». А без «выдуманного», «поэтического», пушкинского Пугачева (в «Капитанской дочке») нам не обойтись, доколе мы, допустим, ищем постичь и русский бунт, и русскую душу, и народ, и фольклор, и самого Пушкина (просто без Пугачева, как исторического лица, мы в принципе обойдемся). Блатная песня тем и замечательна, что содержит слепок души народа (а не только физиономии вора), и в этом качестве, во множестве образцов, может претендовать на звание национальной русской песни, обнаруживая - даже на этом нищенском и подозрительном уровне - то прекрасное, что в жизни скрыто от наших глаз. Более того, блатная песня (именно как песня) в своем зерне чиста и невинна, как малое дитя, и глубокой, духовной, нравственной нотой, независимо от собственной воли, отрицает преступления, которые она, казалось бы, с таким знанием воспевает. Но в том-то и дело, что воспевает она нечто другое. Мы не найдем здесь прославления злодейства в его подлинном, бесчеловечном образе, без каких-либо иных поворотов и обертонов, которые его подменяют, смягчают и уводят в сторону, например, «эстетики», «веселья», «несчастной доли», «геройского подвига», «верности», «любви» и т. д. Словно душа народа не может и не хочет признать себя злой, в корне, в основе злой и жаждет добра на самых скользких путях... Славен и велик народ, у которого злодеи поют такие песни. Но и как он, должно быть, смятен и обездолен, если ворам и разбойникам дано эту всеобщую песню сложить полнее и лучше, чем какому-либо иному сословию. До какой высоты поднялся! До каких степеней упал!..» Синявский, правда, оговаривался, что «политзаключенные сталинской поры (58-я статья), на собственном горьком опыте узнавшие цену блатным, всю эту воровскую поэтику подчас и на дух не выносят». Но тут же и возражал: "Позднее, в наше время, мне и другим политическим случалось у блатных находить поддержку, интерес, понимание и неподдельное сожаление, что доброе знакомство не состоялось в прошлом. В ответ на упреки за старые надругательства, среди причин конфликта (хитрость чекистов, свой улов, воровское жлобство и пр.), высказывалось и нелестное о советской интеллигенции мнение: да какие же раньше, при Сталине, были политические?! – вчерашние комиссары, лизоблюды, придурки, кровососы с воли… Слышалась и застарелая каторжная вражда простолюдина к барину. Угодил барин в яму? – сквитаемся. Об этом рассказывал еще Достоевский в «Записках из Мертвого дома» – с болью, но без тени враждебности к своим гонителям. Ста лет не прошло… <…> Новые господа вылупились из того же «народа», что и воры; но вели себя, как «суки», лицемерно, криводушно, настырно, ненавистные вдвойне, в «социально-близкой» и вместе в «социально-чуждой» расцветке. <…> И классовая борьба, к концу 30-х на воле, казалось бы, завершенная, с хаотической яростью заполыхала по лагерям».
Тут много несправедливых слов. Крестьяне, севшие «за колоски», или рабочие, попавшие за прогул, – это вовсе не блатари, и Синявский смешивает понятия, подменяя звериный воровской мир теми людьми, что вовсе не были профессиональными преступниками с воровскими понятиями. С Синявским происходит ровно тоже самое – он видит в блатной среде «социально-близких», повторяя тот же приём, что чекисты в тридцатые годы.
То есть, если блатной мир СССР противостоит Советской власти, если он гоним ею, если вор ненавидит партийца и комсомольца, советского бюрократа и чекиста, так и эстетика воровского мира народна и добра по сути: «метафизически прокурор злее и отвратительнее подсудимого, пускай и формально прав. Не с прокурорами же нам заодно поносить бедную грешницу», «…он спрашивает Мурку о мотивах ее предательства, искренне недоумевая: «Что тебя заставило связаться с лягашами и пойти работать в Губчека?». Потому что это не только утрата нравственности, но и конец эстетики - была ангел, а чем стала?»…
А все дело в том, что Шаламов и Синявский – заключенные из двух разных тюремных миров: один из смертного, по сути, бессрочного, другой из угрюмого, но все же «вегетарианского». Карнавал возможен только в вегетарианском.
Синявский пишет, что «собственно блатной (воровской или хулиганский) акцент и позволил этой стихии на несколько десятилетий сделаться единственно национальной, всеобщей, оттеснив на задний план деревенский и пролетарский фольклор». Он был восхищен вором: «Не следует забывать, что взгляд вора, уже в силу профессиональных навыков и талантов, обладает большей цепкостью, нежели наше зрение. Что своею изобретательностью, игрою ума, пластической гибкостью вор превосходит среднюю норму, отпущенную нам природой. А русский вор и подавно (как русский и как вор) склонен к фокусу и жонглерству – и в каждодневной практике, и, тем более, конечно, в поэтике». И успокаивает тех, кто воспринимает блатную песню чересчур всерьез: «Не пугайтесь! Это он кокетничает. Список загубленных душ в данном случае всего-навсего продолжение костюма, изысканный шлейф, боевое оперение юного денди-индейца. <…> То же относится к сценам убийства. Они лишены буквального содержания и воспринимаются как яркий спектакль».
Это в 1974 году хорошо было уговаривать не пугаться – потом-то многие увидели, что такое вышедший из углов воровской мир, когда одних выковыряли, как зайчиков, из наследных лубяных избушек, других обложили данью, а общественную больничную и школьную денежку растащили. Это был довольно яркий спектакль, с невеселыми, правда, последствиями.
И, чтобы два раза не вставать, можно ещё раз ответить лишь на вопрос: отчего огромную долю этого «блатного пула» составляет еврейский или квазиеврейский фольклор, все эти «Раз пошли на дело я и Рабинович» и «На Дерибасовской открылася пивная»? Как получилось, что в роли «национальной русской песни», «слепка души народа» и проч. в какой-то момент оказались «Мурка» и «Купите папиросы», а в роли любимых фольклорных героев – Рабинович и пылкий Арончик с красоткой Розой.
Дело, видимо, вот в чем. В 1920-е происходило чрезвычайно важное для литературы движение с Юго-Запада в Москву – именно тогда в столицу переехали Бабель, Багрицкий, Катаев, Ильф и Петров. Разумеется, вместе с большой литературой с юга пришли и поминаемые Ильфом «халтурщики Услышкин-Вертер, Леонид Трепетовский и Борис Аммиаков, издавна практиковавшие литературный демпинг». «Одесский стиль» стал неотъемлемой частью русского языка, как в своем «высоком», так и в сниженном варианте.
В этом сложносочиненном компоте и варились те песни.  популярности их способствовало, не исключено, не только то, что «полстраны сидело, полстраны охраняло», но и тот ещё факт, что упоминаемые Евтушенко врачи, артисты и артистки, а также писатели с атомщиками в некоторой значительной доле приходились внуками Енте и раввину.
В общем, смыслов тут много.

Извините, если кого обидел

История из старых запасов: "СЛОВО О ПОТЕНЦИАЛЬНОМ УБИЙЦЕ"

 

Однажды я пошёл на одно мероприятие - всё там было странно и загадочно, откуда ни возьмись, лезли хамоватые ангелы с картонными крыльями, с визгом пробегали ряженые красноармейцы и всякие знаменитости говорили о высоком.
Потом подошёл ко мне знатный писатель Валерий Попов и взял меня за руку. Посмотрел на мою ладонь внимательно. Я сначала подумал, что он проверяет - мыл ли я руки перед фуршетом.
Потом Попов сказал:
- А вы можете, Володя, вот этой рукой убить человека?
- Могу, - злобно сказал я.
- Конечно! - ответил знатный писатель. - Очень хорошо! Это правильно!
Я несколько напрягся, но знатный писатель не сделал мне никаких конкретных предложений. Впрочем, все в этот вечер говорили исключительно о драках. В родном городе писателя Попова кто-то кого-то побил, причём узнать правду уже было решительно невозможно. И в другом городе-герое кто-то кого-то побил. И опять всё было как в известной исторической правде - то ли у него шубу украли, то ли он сам её спёр.
Я вот что скажу. Совершенно ошибочно мнение, что можно драться в пьяном виде. Надо драться на трезвую голову. На пьяную-то всякий горазд.
Впрочем, все свои мысли по этому поводу уже выражены в моей теоретической работе "В бубен!".



лучший подарок автору - замеченные ошибки и опечатки
Извините, если кого обидел.

История из старых запасов: "СЛОВО О ПСИХОТЕРАПЕВТИЧЕСКОМ ВЫГОВАРИВАНИИ"

 

Я сочинил длинный текст по этому поводу, и не один, но все они куда-то подевались.
Речь, впрочем, в них шла об одном и том же. Я говорил, что давным-давно появилось нечто, имя чему проще всего дать с помощью термина "психотерапевтическое выговаривание". Причём это не просто девичья или юношеская терапия.
Вот что это такое - автор, которому нужно в срок выдать большой объём текста, понимает, что его нужно наполнить историями, описаниями, которые, будучи нанизаны на шампур повествования и создадут известный объём. Когда текст пишется быстро, времени на раздумывание нет. В текст валятся подробности жизни знакомых, интерьеры их квартир, истории рассказанные ночью и истории, рассказанные днём, внутренности отелей и внутренние переживания.
Конечно, в синтетическом детективе, вызванном к жизни потогонной издательской системой, все эти элементы умещены неловко, как барахло в чемодане выгнанного мужа.
Есть такой рассказ у Чапека. Называется... Называется... А вот: "Эксперимент профессора Роусса".
Там этот профессор с помощью ассоциативных рядов "Тряпка-мешок-лопата-сад-яма-забор-труп!" вынуждает преступника проговориться об убийстве. "Труп! - настойчиво повторил профессор. - Вы зарыли его под забором".
Пафос рассказа, правда, не в этом. А в том, что у репортёра, подвергшегося такому же испытанию, не было непосредственных впечатлений. Он мыслил устоявшимися штампами.
Но и в коммерческой литературе тоже самое - появляются описания, увеличивающие объём, диалоги, в которых автор проговаривается как убийца.
С другой стороны - запись это всегда психотерапия.
Письмо другу в этом ничем не отличается от потогонного романа, написанного на коленке.
Во всех таких текстах из человека лезет настоящее, нерпридуманное - вызывая при этом облегчение у автора.
Есть такая история, что я прочитал в старом журнале "Вокруг света". Более того, это был сверхстарый журнал. Потому что в этом журнале моего детства, была особая колонка "Вокруг света" сто лет назад". В одной из них рассказывалось о старичке-психиатре. Жил он, кажется, в Норвегии. Этому старичку писали разные депрессивные люди и, по мере того, как бумага заполнялась строчками, освобождались от проблем. Научного оппонента старичка (а у старичка был научный оппонент) очень раздражало всё это, и он, оппонент, написал старичку гневное письмо и почувствовал после этого несказанное облегчение. Причём потом старичка спросили, что он проделывает с письмами - может, магические пассы какие выделывает?
Оказалось, что старичок их (письма) вовсе не читает. Так себе, жжёт мешками в саду.


лучший подарок автору - замеченные ошибки и опечатки
Извините, если кого обидел.

История из старых запасов: "СЛОВО О ВЗЯТКАХ И ПОДНОШЕНИЯХ"

 

Я всегда завидовал людям, что умели брать взятки. Нет, разумеется, я завидовал не вымогателям, не упырям, что сосут последнюю, ржавую от испуга кровь обывателя. Я завидовал людям, что умеют поставить свою жизнь так, что на них сыплются земные и прочие блага за проделанную работу. И сам я делал подарки своему хирургу, собравшему меня по частям, благодаря которому я сохранил количество ног, обычное для человеческих особей.
Несколько раз я ожидал материальной благодарности такого рода, но оказывался в странном положении, о котором я сейчас расскажу.
Итак, всё было криво, гадко, причём в несостоявшемся меня подозревали с гораздо большим усердием, чем в настоящих грехах.
Однако случилось странное - мне обещали как-то каких-то денег, я отработал их и стал ждать немедленного и безусловного обогащения. Но дата выплаты отдалялась, срока отсрачивались, встречи откладывались - но наконец, я увидел своего заказчика. Мы мило поговорили, обменялись новостями и анекдотами, и вот он начал грузиться в машину. Я остался на тротуаре один, и ко мне вернулась забытая было цитата.
Однажды, когда был ещё жив литературовед Лебедев, он спросил студентов, откуда взят приведённый им текст. Студенты были образованные, и сразу закричали слова "коляска" и "Гоголь".
Вот она: "Чертокуцкий очень помнил, что выиграл много, но руками не взял ничего и, вставши из-за стола, долго стоял в положении человека, у которого в кармане нет носового платка".

лучший подарок автору - замеченные ошибки и опечатки
Извините, если кого обидел.