Category: история

Category was added automatically. Read all entries about "история".

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РАБОТНИКА СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА

Второе воскресенье октября

(молебен о урожае)

В деревне бог живёт не по углам.
Иосиф Бродский


Сурганов сошёл с поезда и принялся искать подводу. Подводу, а что ж ещё, сорок второй год, а транспорта нет.
Подводы не было, и пришлось идти к начальству.
Начальник станции сидел в обшарпанной комнате под двумя тёмными прямоугольниками на стене. Старые портреты сняли, а что вешать при новой власти — никто не сказал. Левый, очевидно, был портрет Ленина, а правый — Сталина.
Таков был раньше иконостас. Впрочем, иконы запретили давным-давно, а теперь запрет был подтверждён новой властью.
Сурганов очень хорошо помнил, как у них в гарнизоне снимали такие же портреты. А большую статую вождя утопили в море. Белый Сталин смотрел из глубины на швартующиеся корабли Краснознамённого Тихоокеанского флота, пока этот флот существовал.
Теперь Советская власть кончилась, страной правил Общественный совет, вот уже пятый год издавая причудливые указы.
Сурганова демобилизовали с флота на особых условиях. Он догадывался, что так Общественный совет покупает своё спокойствие — там панически боялись военного переворота.
Военный переворот дочиста бы выкосил ту часть старой элиты, что сохранила власть. А она, эта элита, помнила, как всего несколько лет назад сама чистила армию. Она помнила расстрельные списки и всех этих способных да сноровистых, что пошли по первой категории удобрять советскую землю.
Но ещё все понимали, что военный переворот — это война, и война не с внешним и понятным врагом, к примеру, с японцами, к которым приклеилось слово «милитаристы», или с немцами, к которым прилипло итальянское «фашисты».
Теперь все были заедино, и в деревнях половина кастрюль была с клеймом «Рейнметалл». Японцы бурили нефть на Сахалине, но все рабочие были русскими.
Мир стал однородным, потому что война была бессмысленной. Разве на Кавказе, где огнём и мечом горцев приводили к новой вере.
Но по-настоящему воевать можно было только с пришедшими на землю богами нового времени, просочившимися изо всех щелей существами. Но воевать с ними было невозможно.
Их мало кто видел, поэтому слухи о новой сущности мира были особенно причудливы.
Пока Сурганов ехал в поезде, он наслушался всякого — и про то, что гигантский осьминог сидит в Москве-реке под Кремлёвской стеной, и про то, что раз в году, на Иванов день, по земле скачут на четырёх конях египтяне, мстя христианам за казни египетские. Один египтянин с головой птицы, другой с головой жабы, третий — вовсе без головы, а у четвёртого, хоть она и есть, но глядеть ему в лицо нельзя — сразу упадёшь замертво.
И вот Сурганов ехал через всю страну, курил в окошко, а потом смотрел через дырочку в морозных узорах на пустое пространство у железной дороги. В стране вроде бы ничего не изменилось, но он понимал, что старый порядок сломался. Это было больше, чем завоевание — народу возвратили право на суеверие. Была отменена не только Советская власть, но и Церковь.
Всё вернулось не на сорок лет назад, а на тысячу. Не к царю, а к Перуну.
Всего три года понадобилось на то, чтобы к этому все привыкли.
А может, это лишь казалось бывшему капитану третьего ранга Сурганову, прижавшему лоб к вагонному стеклу.

Он посмотрел в глаза начальника станции жёстко и спокойно, так, как он смотрел в перископ своей подводной лодки.
Сурганов смотрел в глаза начальника, а тот косился на его орден Красной Звезды, который, по сути, носить тоже не следовало бы.
— Чо надо? — хмуро сказал начальник станции.
— Нужен транспорт до Манихино.
— Нету.
И тогда Сурганов сунул ему под нос бумагу.
Начальник поёжился и сам пошёл распоряжаться.
Подвода привезла Сурганова прямо к крыльцу райсовета.
Сцена повторилась — только над председателем темнел на стене один прямоугольник, а не два.
— Я ветеран. — Сурганов посмотрел ему прямо в глаза. Он снова посмотрел так, как смотрел на японский авианосец в перекрестье сетки.
— Мне положено имение.
Председатель сразу сник.
Он засуетился, и, не поднимая глаз, стал быстро-быстро теребить бумагу. Зрелище было отвратительное.
Председатель знал, что военным ветеранам положено имение по их выбору.
В право на имение, волей Ктулху, входили ещё крепостные, двенадцать, если отставной воин был одинок, и двадцать четыре, если у него была семья.
Бумаги Сурганова были на двенадцать.
— У нас есть усадьба старого графа. Бывший колхоз «Коммунар». Там, правда, все разбежались, но не извольте беспокоиться.
— Простите, товари... добрый барин, но у вас... — он ткнул Сурганова в китель, туда, где на чёрной ткани горел орден Красной Звезды.
Носить не только советские ордена, но и старые, с крестами и святыми, было запрещено.
Сурганов вынул из кармана другую бумагу, и, не выпуская её из рук, сунул под нос к председателю.
— Читать здесь. Второй абзац.
Тот медленно повёл глазами, шевеля губами в такт движению зрачков, и добрался, наконец, до строчки «Разрешается ношение любых знаков отличия».
Тогда председатель снова согнулся в поклоне.

Усадьба оказалась запущенной, но, к счастью, очень маленькой.
Барское хозяйство было во многом порушено, а колхозное не выстроено. Всё было, и дом, и флигели, и конюшня, но и на всём лежала печать нищеты. А нищета — это не пустота, а заполненность пространства мерзкими нищенскими вещами.
В конюшне не было лошадей, а лишь гнилые доски. На дворе стоял ржавый трактор, что-то в его унылом остове подсказывало Сурганову, что трактор можно починить, но — некому. Во флигелях провалена крыша, а исправно действовал лишь громкоговоритель на столбе. Эти громкоговорители-колокольчики повесили всюду, чтобы с шести утра до полуночи говорить с народом. Но слов не хватало, и колокольчики хрипели старые песни, из которых вымарали слово «Бог» и прочие символы веры.
Новый дом Сурганова был невелик и сильно обшарпан. Но лёгкой жизни никто и не обещал, это он понял ещё в поезде.
Он сам привёл в порядок спальню графа на втором этаже. Мебели тут не было, кроме сломанного рояля и гигантской кровати под балдахином. Такую кровать не перетащишь в крестьянский дом — вот она и осталась.
Через день появилась челядь.
— Я капитан третьего ранга Сурганов, военный пенсионер. Волею божеств... — Голос его задрожал, как дрожал при каждом построении, когда он стоял перед строем краснофлотцев. Каждый из них тогда ещё помнил прежнюю присягу, где всякий сын трудового народа звал ненависть и презрение трудящихся на свою голову, если он нарушит торжественную клятву. Они все нарушили присягу — а те, кто остался верен ей, превратились в прах и пепел; те, кто дрался с неведомыми существами, заполонившими мир, сейчас выпадают на землю летним дождём, их съели рыбы и расточили звери.
А оставшиеся все выбрали жизнь, и теперь каждый час жизнь напоминала им о предательстве.
Их подводная лодка дралась с японцами в тридцать девятом и топила их авианосцы в сороковом, когда те вышли в море драться с древними божествами с именем своей Аматэрасу на устах.
И вот за это ему теперь была дарована земля посреди России и двенадцать рабов.
— Волею божеств, — продолжил он привычно. — Я ваш хозяин и судия. Будем жить честно и дружно, как и прежде. При мне всё будет, как при...
Он замялся, подбирая слова:
— Как при бабушках и дедушках.
Первой к руке подошла старуха, которая не очень понимала, что к чему:
— Скажи, милок, а колхозы отменять будут?
Они-то и были — колхоз, бывший колхоз, который перевели в новую крепость. Но тут старуху толкнула в бок её дочь и жарко зашептала ей что-то в ухо. Видимо то, что это новый барин.
Старуха упала на колени, и чуть было не перекрестилась, но тут ей самой хватило ума не делать этого.
Сурганов в тоске отвернулся.
Но дни потянулись за днями, и он устроил свой быт и управление хозяйством по флотскому уставу.
Дело кое-как налаживалось, теперь главное было не упустить урожай.

Пришла весна, то время, пока нет комаров, но солнце уже ощутимо пригревает землю.
Сурганов уходил в рощи неподалёку от усадьбы и валялся там на сухой прошлогодней траве.
Как-то он сидел, прислонившись к берёзе, и смотрел в белое майское небо — там не было ни облачка.
Вдруг что-то изменилось в этом небе.
Там плыли боевые дирижабли.
Они шли строем — три в первой группе, а за ними ещё два раза по три.
Даже снизу были видны круглые пятна на месте закрашенных звёзд.
Там, во внешнем мире продолжалась какая-то жизнь, вернее, смерть. Видимо, снова волновался Кавказ, и Общественный совет, верный воле новых богов, следовал ермоловским путём.

На следующий день он объезжал свои небольшие владения, как вдруг почувствовал неладное, и упал с лошади за секунду до того, как воздух разорвал выстрел.
Кавалерист из Сурганова был неважный, и упал он грузно и тяжело, но всё же успел откатиться в кусты. Наган его был слабым подспорьем против неизвестного врага, и Сурганов почёл за благо притвориться мёртвым. Действительно, кусты зашевелились, и, озираясь, перед ним появились двое подростков с берданкой наперевес.
С расширенными глазами они подбирались к кустам, и Сурганову не стоило никакого труда перехватить ружьё за ствол, а потом пнуть хозяина сапогом в живот.
Они были совсем мальчики. Мальчики, которые не умели убивать, но хотели убить.
— Ну?
— Мы не скажем ничего! — прошипел старший и гордо запрокинул подбородок. Он, видимо, уже представлял себе героическую смерть и пытки.
Тогда Сурганов пальнул из нагана прямо у него над головой, так что пуля выбила из берёзы длинную щепу.
— Не надо, не надо, — заныл мальчик, и Сурганов увидел, что это действительно мальчик, жалкий испуганный мальчик. Сурганов с тоской глядел на него.
— Как звать?
— Ваней.
— Вот что, Ваня. Я вас отпущу, но пусть сегодня старший придёт ко мне. Ночью придёт, говорить будем.
— А ты, значит, гражданин нача... а ты, барин, со стражей ждать будешь?
— Вот ещё, делать мне больше нечего, — и Сурганов добавил, чуть помедлив, — милость богам.
Хорошие, чистые мальчики. Им всегда сложнее перестроиться, чем взрослым. Наверное, они читали Гайдара, все эти «школы» и «эрвээс», они хотели подвигов, и счастья для тех, кто останется после них. Бедные, бедные мальчики. Кто их послал на смерть?

Ночью к нему стукнули в дверь.
Мальчики сдержали слово, но более того, пославший их на смерть, сам не побоялся прийти.
Молодой человек, что явился к нему, был Сурганову знаком. Это был школьный учитель, молодой парень лет двадцати. Вся биография читалась у него на лице — комсомол, учительский техникум, год или два работы в школе, и тут пришёл Ктулху. Жизнь перевернулась, и что делать — непонятно.
— Садись, чайку попей, — Сурганов подвинул ему стакан.
Учитель нервничал, и хозяин стал опасаться, что он вдруг полезет за пазуху, вон как оттопыривается его пиджачок, и, неровен час, ещё пальнёт не глядя, да еще и сам себя заденет.
— Вот что, Николай Гаврилович, вы свой шпалер выложите, а то он вас слишком сильно возбуждает, как матрос институтку, — Сурганов не удержался от присловья из своей прошлой морской жизни. Учитель помялся, посверкал глазами, но пистолет выложил — довольно большой для него «Тульский Токарев».
— Что делать мы будем?
— Мы будем драться!
— С кем, со мной? Ну, со мной дело нехитрое, но бестолковое. Вас я положу как утку, но не во мне дело. Кто-то стукнет в райобраз — не я, нет — и из района потом приедет Особое совещание, и ваши ученики — сколько их, кстати? Трое? Пятеро?
И ваши ученики, согласно Уголовному Уложению, будут принесены в жертву.
Или ладно, вам удастся сделать во мне лишнюю глупую дырку, и — увы, опять приедет Особое Совещание. Там будет три скучных человека — бывший секретарь райкома, бывший начальник райотдела НКВД и бывший районный прокурор, все как один присягнувшие Ктулху, и ваши мальчики будут принесены в жертву у моего бывшего дома на главной и единственной площади села.
Прямо у репродуктора, через который вы слушаете сводки и по субботам танцуете под «Рио-Риту».
Вот и всё. На этом течение истории закончится.
Что хотите-то?
— Такие, как вы, продали Родину, — мрачно ответил учитель Николай.
Сурганов почесал голову.
Пистолет Токарева, лёжа на столе, мрачно смотрел на него чёрным глазом. Он, казалось, не хотел вмешиваться в разговор людей, потому что считал себя существом высшей, металлической породы.
— Да. Но что делать. Это хорошо нам было драться с японцами — верите ли, Николай Гаврилович, во время торпедной атаки на японскую авианосную группу я был совершенно счастлив, потому что за мной была великая страна, маршал Ворошилов и товарищ Сталин. А теперь за нами, но перед вами — чёртова сила. И что нам делать?
Он так и сказал «нам», заметив, как учитель от этого нервно дёрнул шеей.
— Программа у вас есть? Связь с другими товарищами?
— Я не скажу вам ничего.
— Мне не скажете, но я-то буду лежать дохлый, как корабельная крыса, а вас эти скучные люди из Особого Совещания посадят в камеру и лишат сна. И вы скажете им всё, и даже не вспомните о ваших мальчиках. Вы и потом о них не вспомните, потому что просто сойдёте с ума от боли. Теперь ведь нет тюрем, у нас теперь всё гуманно.
— Вы — предатель. А ещё орденоносец.
— Речь не обо мне, речь даже не о вас. Речь об этих мальчиках.
— Мы должны отдать жизнь за Родину.
— Жизнь, а не смерть. Можно взять и утопиться в реке перед барским домом с тем же успехом.
И вдруг Сурганов увидел в глазах учителя странный блеск надежды.
— А что вы предлагаете.
— Я вам ничего не предлагаю, — и Сурганов печально вздохнул. — Я вам объясняю, что торопливость нужна лишь при ловле блох и иных прытких насекомых.
И он почувствовал, что надежда в учителе крепнет. Явно учитель стал верить в него не как в человека, а как в вестника иной силы, что может противостоять тому повороту все вдруг, что случился два года назад. «Сейчас он сделает из меня бога, а это будет очень нехорошо», — подумал он.
— Вот что, Николай Гаврилович, сберегите мальчиков. Вы, дорогой товарищ, (учитель снова дёрнул головой от этого обращения), сберегите мальчиков. Вы ведь комсомолец?
— Да, я был членом КИМ.
— Так вот, я прошу вас, надо сберечь мальчиков. У вас ведь больше ничего в активе нет. И у меня нет.
Так что, давайте договоримся, что вы мне не рассказываете лишнего, и я вам ничего не болтаю.

Наутро Сурганов стал думать, к кому бы пойти за советом, и в результате отправился к бывшему попу. У избы священника пахло кислым.
Батюшка, очевидно, гнал самогон.
Сурганов поздоровался, и ступил внутрь через высокий порог.
Там он с удивлением увидел запрещённые иконы.
— Не боитесь, батюшка?
— Да что мне, добрый барин, бояться. Семь бед, один ответ. Попадья моя уж пять лет на небесах, а моя жизнь в руце Божьей. Господь всемогущий, звери в лесах, скот на полях, птицы в небесах — всякая тварь в его воле.
— Крестите народ-то?
— Не без этого.
«Это хорошо, что он не боится. Он не боится, но и не лезет на рожон, как учитель-комсомолец, с ним я споюсь. Его бы я взял к себе замполитом», — подумал Сурганов. — «Ведь мы воюем, даже подняв руки. Красноармеец воюет даже в плену, вот что. Дело-то наше безнадёжное, большой земли для нас нет».
Он сел за стол со священником, и грязноватые стаканы меж ними наполнились жидкостью, чем-то похожей со стороны на берёзовый сок.
«Хорошо, что тут есть, по крайней мере, трое мужчин, не боящихся смерти», — думал Сурганов. — «Это всё потому, что мы одинокие мужчины. Одиноким всегда проще. Надо прощупать доктора, тут есть ещё доктор. Но мне сказали, что у доктора жена и две дочери. Что я скажу доктору? Что я вообще хочу?.. Если бы я знал».
Он спросил бывшего священника, который на поверку оказался не бывшим, о сельском враче, и тот нахмурился.
— Да, я знаю. Две дочери, — быстро сказал бывший капитан третьего ранга, и лицо священника просветлело.
Они понимали друг друга.
— Э, добрый барин…
— Зови меня просто Владимир Владимирович. Так раньше в книгах писали, у Чехова.
— Придёт он сейчас, твой доктор. Ему дома пить неловко, а у меня можно.
Доктор пришёл позже, чем они думали, усталый и с пятнами крови на правом рукаве. Причём пришёл он вместе с учителем.
Доктор оказался философом. Ему явно не хватало собеседников.
— Очень важно — отсутствие майората, — после третьей сказал он. — В России наследство от папы-графа делилось между всеми сыновьями, а затем — между их сыновьями. А в Европе всё наследство — майорат — переходило к старшему сыну, а младшему доставался разве что кот и сапоги.
Доктор рассказывал, что видел фотографии прежних бар, что жили в усадьбе.
— Там видна разница — на самой обычной черно-белой фотографии. Дед — работяга, привыкший к лишениям, знающий, не только, что такое управлять, но и что такое работать руками и жить впроголодь. Сын — управляющий имением, понимающий, что благосостояние семьи зависит от его деятельности, но в его глазах отсутствовал страх. То есть, он знал, что по миру они ни при каком раскладе не пойдут и голодать не будут. И внук — лощеный парень, кокаиновый офицерик, привыкший получать все, что захочет, по первому требованию и совершенно не думающий о том, как работать самому. Кстати, он и спустил таким трудом заработанные дедовы деньги, а потом — застрелился.
Он должен был бы драться с красными, а не смог. Как не смог бы и с этими саламандрами.
Учитель заметил:
— Тут много мифологии. Мы тут как-то много говорили о Горьком. Горький сказал нам всё о капиталистическом вырождении в своих пьесах. Во втором, максимум в третьем поколении начинаются безобразия, и васса уже не железнова. Я заставляю детей читать Горького. Горький ведь не запрещён.
— Вот за это и ниспосланы нам осьминоги, — подытожил священник.
— Почему не предположить, что они вам сниспосланы за то, что вы барскую библиотеку сожгли. Ну, не вы, а все мы, конечно, — тут же поправился Сурганов. И за то, что пьянство наше беспробудно, а уполномоченный Мильчин берёт взятки?
— Неисповедимы пути Господни, — вздохнул священник. — Да и ты, ба… Владимир Владимирович, не свят. Вот скоро будет молебен об урожае. Знаешь, что это?
— Примерно.
— Не молитва это, а жертвоприношение, — вступил доктор. — Возьмут какую-нибудь лишнюю девчонку, да и скормят зверю.
— Помогает?
— Да когда как.
— Но только ведь всё равно скормят. А ты барин, по своему уставу, должен присутствовать. Встанешь, поклонишься, да и возблагодаришь, — заметил священник. — Да я не упрекаю: что тебе, из револьвера палить? Да и то, Мильчин тебя в расход выведет, даже в город не повезёт.
— Ну, он не один, — дёрнулся учитель, — не один…
— Вот вас вместе и кончат.
Сурганов жалел, что не принёс еды. Его собеседники оказались куда более запасливы — у доктора в бауле обнаружилась домашняя колбаса, в мешке у учителя — кулёк пряников, а батюшка вытащил кусок сала величиной с полено.
Расходились за полночь.
Сурганов вышел первый, но слышал, как доктор сказал остальным: «Одно хорошо, барин нам достался не заполошный, дай Бог каждому», а кто-то ответил: «Барин он и есть барин, хоть не воняет». Кажется, это был учитель.
Слух у Сурганова был действительно отменный — в лодке он на спор садился на место акустика.

Они потом сходились не раз, и было видно, что одиночество среди полей толкало их друг к другу.
Как-то доктор сказал:
— Если случится что, если кто узнает о наших мыслях, то мы не доживём до кары новых богов. Нас убьют прежде все эти бывшие колхозники, которых я лечу, а вы (он ткнул в учителя) натаскиваете в чтении и счёте. Они, те, кто ещё помнит царя, и те, кто прошёл через раскулачивание. Они помнят страх и унижения, они помнят испытания бедностью. И они уничтожат нас, ради своей мечты о простом и понятном мире. Нужно только чудо. Барклай, зима иль русский Бог.
Сурганов слушал это и угрюмо сопротивлялся. Чувство унижения было очень острым — ведь вся его жизнь прошла при Советской власти, но не власть ему было жалко, а то, что он обязан слушаться и следовать безумию новых обрядов, в которых было мало смысла.
Не прошлых чинов и званий было ему жалко, а вменяемости мира.
Его крестьяне могли верить во что угодно — в то, что осьминог под Кремлёвской стеной ест детей, и то, что хорошую погоду можно купить кровью девственницы.
Он помнил, как командиры тишком смеялись над тем, как комиссар дивизиона рассказывает, будто фашисты придумывают нам политические анекдоты. Так было и здесь, мифы о новых богах — всё равно, что анекдоты.
Остроумным объяснениям мира нужен автор, а вот истории о том, что Ленин болел сифилисом, автор не нужен. И тем крестьянам, что убивали врачей во время холеры — искусственный миф не нужен. А всё, что он видел вокруг, было именно неостроумными теориями. То есть они выглядели по-разному, но суть одна — замещение. Новыми богами просто заместили прежних народных комиссаров.
Все приспосабливались.
«Кроме японцев, — вспомнил он. — Японцы не приспосабливались. Они были островной империей, и у них были свои счёты с осьминогами. Японцы вывели флот и решили драться. Их зажали в клещи — с одной стороны наш Тихоокеанский флот, а с другой стороны — американцы. Союзники решили их топить, чтобы выслужиться перед новым инфернальным начальством, но японцам было плевать на мотивы».
Они шли на смерть, и им не нужны были компромиссы. Им озаряла путь великая Аматэрасу, и когда японские корабли стали превращаться в клубки света, их экипажи, видимо, были счастливы. Сурганову тогда, как и многим другим, дали орден, но никакой заслуги союзников в этой битве не было. Это были награды за послушание.
А теперь бывшему капитану третьего ранга послушание приелось.

В воскресенье назначен был молебен об урожае.
Пришли все жители, но Сурганов отметил, что священника не было.
«Храбро спрятался, — подумал он, и тут же себя одёрнул. — У каждого свой путь».
На поле вынесли корчащийся мешок, и Сурганов догадался, что это и есть жертва.
Меж тем, из города приехал уполномоченный.
Он приехал на немецком мотоцикле с коляской. Это был один из армейских мотоциклов, что немцы поставляли всему свету, в том числе и в бывший СССР. За рулём «Цундапа» сидел рядовой милиционер, а в коляске с пулемётом — уполномоченный по сельскому хозяйству Мильчин.
«Дурацкая мода, — подумал Сурганов. — Ну, вот к чему ему пулемёт?» А потом вспомнил выстрел на лесной дороге.
Ещё из города привезли попа-расстригу.
Он был молод и вертляв, но умел читать нараспев.
Большего от него и не требовалось.
Крестьяне перетаптывались, и Сурганов с раздражением отметил, что многих обряд не пугает. Он ощутил, что действительно жизнь не меняется — они так же выходили на молебен, так же сходились на первое мая и седьмое ноября. И это было тем проще делать, потому что майские праздники были как бы Пасхой, ноябрьские были Покровом, а Рождество превратилось в Новогоднюю пьянку.
«Что я хочу изменить, — лихорадочно думал Сурганов, — кого мне жаль? Они ж меня первого повесят на суку, если прискачет египтянин на бледном коне».
В отдалении, чтобы боги ничего не перепутали, встал поп-расстрига и принялся читать призывную молитву.
В руках у него был сокращённый «Некрономикон». Тонкая книжица в ледериновом переплёте — такие были на каждом корабле. Вообще-то личному составу читать их запрещалось, только корабельным посредникам, но Сурганов как-то воспользовался своей властью и целую ночь читал священную книгу. Он не мог признаться себе в том, что ощутил чудовищное разочарование.
В книге была какая-то галиматья, куда менее понятная, чем «Материализм и эмпириокритицизм». Правила обращения к древним богам, собрание молитв — правда, ходили слухи, что это «Некрономикон» не настоящий, а его пересказ для простых людей, чтобы они не смущались умом и сами додумывали величие новой власти.
«Служитель культа», именно, «служитель культа», — вспомнил Сурганов. Именно так официально назывался новый пономарь. Так же, впрочем, как и при прежней власти.

И вот на горизонте, там, где пашня сходилась с небом, появилось какое-то марево.
Из него выделилась чёрная точка, которая росла, росла, и вскоре можно было различить конгломерат десятков существ, будто сцепившихся в единый ком. Они безостановочно двигались, и если самые мелкие выпадали из этого клубка, то оттуда вытягивался чей-то рот и пожирал выпавшего.
Зрелище было завораживающе. Даже Сурганов, видевший, как военный флот идёт навстречу гигантскому осьминогу, был поражён.
Гигантское колесо на мгновение скрылось в русле сухого ручья, но тут же появилось снова.
Крестьяне стояли с непокрытыми головами. Ветер шевелил растрёпанные волосы стариков, дети притихли.
Только мешок на борозде дёргался — жертва явно не видела, что происходит вокруг.

Сурганов пошёл вперёд.
Сначала никто не понял, что произошло. Крестьяне особенно не вдавались в тонкости нового устава, пономарь всё ещё смотрел в книгу. Спохватился только городской уполномоченный, да было уже поздно: Сурганов стоял перед существом иного мира.
Сперва он чувствовал себя глупо — пока он шёл по пашне к этой блюющей смерти, ботинки вязли в земле. А некрасиво упасть на этой последней, быть может, дороге не хотелось.
Но тут он вспомнил, как много лет назад, ещё лейтенантом, пошёл просить за своего матроса и двигался по набережной к командующему флотом. Точно, он шёл просить за своих — без подобострастия, но признавая силу начальства.
И сейчас, в своём латаном флотском кителе он приблизился к божеству.
«Без подобострастия», — ещё раз вспомнил он и начал говорить.
Никакого особого способа разговора с начальством он не знал. Он не знал даже, поймут ли его, может ли это существо понимать.
Но прошлое вело его верно, и слова звучали чётко — Сурганов говорил о том, что человеческая жертва нерациональна, мир логичен, а мудрость внешней силы в рациональном управлении. Он говорил, и вдруг сам поверил в свои слова, хотя в голову ему лез старый анекдот, который любил рассказывать начхим. В этом анекдоте по лесу ходил медведь со списком зверей на съедение. Звери плакали, но только один заяц пискнул, что не согласен. «Ну, — отвечал медведь, — тогда я тебя вычёркиваю».
И ему с каждым словом всё больше становилось понятно, что эти жертвоприношения, камлания и культ придуманы людьми и не имеют к желаниям и нуждам (если у них есть нужды) этих существ никакого отношения. «Мы сами придумали это всё, сообразно нашей дикости и страху, мы сами стали такими и придумали новых богов по образу и подобию своему, и вот сейчас предстоит проверить, так ли это», — и вот сейчас, стоя на пашне посреди того, что было когда-то СССР, бывший капитан третьего ранга ждал ответа от булькающего и хлюпающего существа, что по-прежнему шевелилось всеми своими составными частями.
Его оглушила тишина, как когда-то, после аварийного погружения. Тогда личный состав в отсеках слушал, как дышит лодка. Теперь бывший капитан третьего ранга слушал, как дышит существо, в воле которого урожай и его, Сурганова, жизнь.
Существо перед ним вдруг выпустило щупальце и пошевелило им мешок с приготовленной жертвой. Мешок опять дёрнулся.
Потом щупальце перебралось к бывшему капитану и стало ощупывать Сурганова. От ног оно перебралось к кителю, тронуло орден, и, наконец, легло на голову. Сурганов ожидал волны смрада и напрягся, чтобы не показать брезгливости. Но от щупальца почти не пахло, Сурганов ощутил только странный кислый дух, которым пахнет пустая бочка из-под кваса.
Щупальце сдвинулось на лоб, и Сурганов закрыл глаза. Он по-прежнему верил в простоту и логичность мира, даже если он управлялся седым стариком на облаках и его каждый год убиваемым сыном. А когда жители облаков были отменены, и мир управлялся вождями, он всё равно был логичен. Он должен быть логичен, иначе какой же он тогда капитан.
Когда Сурганов открыл глаза, божество катилось прочь.
Крестьяне смотрели на бывшего капитана как на бога, и Сурганов видел, как у них норовят подогнуться колени.
Уполномоченный Мильчин застыл как статуя у своего мотоцикла — от страха он и был белый, будто гипсовый.
Учитель разрезал мешок, и оттуда явилась мычащая девочка.
Девочка была заплакана и некрасива.
«Всё идёт так, как и должно идти, — подумал Сурганов. — Теперь нужно разобраться с трактором, и урожай будет наш».



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



БОТАНИЧЕСКИЙ КАРАУЛ


Пока фейсбук ваш богопротивный валяется, как конь в траве, почитайте про цветочки, суть русской жизни, Бисмарка и вообще всё на свете:

"...Итак, ботанический парад начинается с колокольчика. В мемуарах Бисмарка действительно есть это место, но выглядит оно несколько иначе: «С другой русской особенностью я столкнулся во время моего первого пребывания в Петербурге в 1859 г. В первые весенние дни принадлежавшее ко двору общество гуляло по Летнему саду, между Павловским дворцом и Невой. Императору бросилось в глаза...

https://www.rara-rara.ru/menu-texts/botanicheskij_karaul

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

МАССОВОЕ РИТУАЛЬНОЕ САМОУБИЙСТВО МОЛНИЕЙ


Хирург Иван Михайлович Сечников купил себе имение поблизости от вотчины своего друга и коллеги.
Родовой дом его друга ― естествоиспытателя Ильи Ильича Мечинского находился на берегу огромного озера. Сюда два приятеля приезжали на лето, когда в занятиях Военно-хирургической академии начинался перерыв.
По чётным дням обедали у Мечинского, а по нечётным ― у Сечникова.
Дом Мечинского был огромен и стар, дом Сечникова ― только что отстроен в модном стиле. Там не было ни одного одинакового окна, по стенам архитектор пустил гипсовые лианы и завитки, а под крышей дорогой художник из новых выложил мозаику с демоном. Демон обнимал лебедя, лебедь при этом обращался в девушку, одним словом, крестьяне, проходя по своим деревенским надобностям мимо, отворачивались, сплёвывали и протяжно произносили: «Срамота».
Мечинский, наоборот, жил в доме, построенным ещё его батюшкой, который придерживался строгого классицизма во всём ― от колонн до галстуха. Старый Мечинский был потомком поляка и шведской няньки ― порывистым, как польский улан, и суровым, как шведская природа. От него Мечинский унаследовал интерес к сборке мебели и большим семьям.
К примеру, несмотря на Манифест, он был строг к крестьянам. Они же его трепетали, помня, что покоится в подвале под сельской церковью. А в подвале лежало тело деревенского старосты, что повздорил с барином.
Наутро после ссоры староста скончался, был собственноручно забальзамирован Мечинским-старшим, и теперь лежал в гробу со стеклянной крышкой.
Непослушных детей пугали тем, что их оставят с мумией на ночь.
Наказание было столь страшное, сколь никем и ни разу не осуществлённое.
Год тянулся за годом. Два друга производили опыты, после которых по всей округе несло то серой, то жжёными перьями. Иногда из сарая-лаборатории выбегал телёнок с двумя головами, все коровы в хлеву гадили по звуку медного колокольчика, а голова дворового пса жила отдельно от туловища, насаженная на пучок трубок.
Помогал им в этой работе серб Каравайджич, привезённый в Россию Сечниковым при каких-то таинственных обстоятельствах. Ходили слухи, что Николае Каравайджич у себя на родине проводил опыты с электричеством. Он подлежал призыву в австрийскую армию, но оказался пацифистом. Когда за ним пришли, он зарубил саблей трёх австрийских солдат и, не без помощи проезжавшего мимо на воды Сечникова, бежал.
Серб дурно изъяснялся по-русски, что не помешало тому, что в вотчине его русского покровителя треть крестьянских сорванцов получила чёрные вьющиеся волосы и буйный нрав.
По утру они купались ― Сечников в бегущей под горой реке, а суровый Мечинский лез дома в ванну со льдом. Потом они сходились и обсуждали свои опыты над природой.
К примеру, Сечников придумал особые подтяжки с винтом, позволявшие людям перемещаться по воздуху. Но работа над изобретением застопорилась, и теперь Сечников объяснял:
― А знаете, коллега, я в таких случаях спрашиваю себя: а могло ли это использоваться для военных нужд, и сразу же себе отвечаю: да, могло! И в этот момент, как с плеч дорой! Полное освобождение! Столько времени оказывается годным для другого!
Мечинский относился к этому с пониманием:
― Та же история, коллега! Только я думаю: а могли бы использовать моё изобретение для того, чтобы разнообразить плотское вожделение? И тут же понимаю ― легко! И сразу же теряю интерес к проблеме.
Вот, к примеру, Николае навёл меня на мысль, что направление электричества в проводе можно быстро менять ― туда-сюда, туда-сюда. А электрическая энергия в медном проводе ― что, если она не течёт внутри него, как вода в трубе, а течёт снаружи, подобно, подобно… Чёрт! Наверняка это можно использовать для порнографических картинок!

За обедом оба соседа обычно были погружены в чтение.
Как-то, по своему обыкновению, Мечинский читал «Петербургский листок», а Сечников ― «Московское обозрение», при этом то один, то другой опускали края своих газет в тарелки с супом.
Суп унесли, но друзья, казалось, этого не заметили. Сечников машинально взял из вазы пригоршню вишен. Немного погодя он вытащил из-за щеки первую косточку и, отвлёкшись от своей газеты, прицелился в кошку на крыше сарая. Кошка подпрыгнула и зашипела, хоть косточка и угодила в слуховое окно.
Но тут их потревожили. Мирную трапезу нарушил серб. Сперва что-то рухнуло в зале, затем раздались громовые шаги, а потом появился сам Каравайджич.
Он ввалился в столовую, как разбойник в корчму, и заорал, что к друзьям приехала неизвестная дама.
Мечинский демонстративно прочистил ухо.
Сечников не обратил на жест друга никакого внимания и так же безумно заорал в ответ: «Проси! Проси!»
Неизвестная в чёрном платье впорхнула в столовую.
Газеты были тут же сброшены, как паруса в шторм.
Тарелки исчезли. Их сменили фужеры. Каравайджич притащил ведёрко, в котором стыло, как француз под Москвой, шампанское.
― Мой муж, ― начала красавица, и два друга, вздохнув, в печали уронили головы: ― Сечников на левое плечо, а Мечинский ― на правое.
― Мой покойный муж... ― продолжила она, и друзья тут же выправились. ― Мой покойный муж знал вас, господин Сечников, как изобретателя кислородного насоса для аэронавтов. А вас, господин Мечинский, как создателя аппарата для автоматической стрижки рекрутов. Он преклонялся перед вами, как может преклоняться купец второй гильдии перед знаменитыми естествоиспытателями природы. Всё наше состояние он вложил в экспериментальный аппарат для полётов с помощью аэродинамической подъёмной силы.
И вот мой муж погиб, а возможно убит. Его аэроплан был испорчен, и мой бедный супруг превратился в мокрое место. Я не нахожу себе места от горя, ― тут гостья раскинула руки, и чёрное платье прекрасно обрисовало её высокую грудь.
― Но не только муж мой стал жертвой тёмных сил. Я склонна думать, что это чудовище, оккультист и чернокнижник, готов погубить множество других невинных. И вы... ― тут она зарыдала.
Вышло немного неискренне, но кто мог обвинять в неискренности молодую вдову. Уж по крайней мере это не стали бы делать Сечников с Мечинским.
― Помилуйте, сударыня, что за чудовище? ― не сдержался Мечинский.
― Граф Распутин, ― произнесла вдова сквозь рыдания.
Друзья помолчали.
― Этот ― мог, ― сказал наконец Мечинский.
И Сечников согласно кивнул:
― Этот ― точно мог.
О графе Распутине давно ходили недобрые слухи. Петербург говорил об ужасных оргиях, которые граф устраивал в своём дворце, о том, что он устраивал в Петергофе человеческие жертвоприношения. По крайней мере смотритель купален обнаружил после шумного празднования именин графа груды одежды невесть куда девшихся людей.
Но граф был принят при дворе и научил Государя выдавать коньяк с ломтиком лимона в большом стакане за крепкий чай. Последнее обстоятельство делало мрачного графа неуязвимым. Всем было известно, что Государь боится царицы больше Страшного суда, но отказаться от коньяка не в силах.
Граф производил опыты с магнетизмом, оживлял лягушек, предсказывал будущее и утверждал, что построил машину времени.
При упоминании машины времени Сечников и Мечинский обычно кривились, потому что первый доказал на пальцах её принципиальную невозможность, а второй показал с помощью графиков, что даже если она будет работать, то мир провалится в тартарары.
Для Сечникова и Мечинского в просьбах вдовы о помощи начинало вырисовываться что-то личное.
― В полнолуние граф собирает своих адептов в Павловске, он будет демонстрировать им свою машину. Часть его поклонников убеждена, что с помощью этого механизма они отправятся в будущее, часть считает, что переместятся в прошлое, а третьи убеждены, что наступит Конец света. Поэтому и те, и другие, и третьи обрядились в белые одежды. Одним словом, граф планирует ритуальное убийство, ― закончила вдова.
― И что же мы должны делать? ― резонно спросил Мечинский.
― Остановите их!
― Зачем? Если они переместятся во времени, то мы избавимся и от графа, и заодно от толпы глупцов, а если наступит Конец света, то мы избавимся от прошлых забот и не факт, что приобретём новые.
― Ну... Я ещё не придумала, ― вдова смутилась. ― Но, в конце концов, вам не будет обидно, если машина графа заработает, пусть даже плохо, и он укрепит свою славу, хоть время в машине там будет какое-то не то?
― Логично, ― отвечал Сечников, помедлив немного. ― Когда граф собирает своих еретиков?
― В Полнолуние!
― Да Полнолуние, спрашиваю, когда!?
― Сегодня ночью!
― Вот это поворот! Коллега, как обстоят дела с вашим рекуператором?!
― Отлично! Рекуператор готов! А ваш монгольфьер?!
― В порядке!
― Не соединить ли наши усилия?!
― Непременно!
Тут только друзья поняли, что они стоят друг напротив друга и орут, а их гостья, кажется, упала в обморок.
― Чёрт, ― поморщился Мечинский. ― Мы забыли спросить, как её зовут.
Прекрасная вдова на миг открыла глаза и довольно громко прошептала:
― Баронесса Мария-Луиза фон Бок!
И тут же потеряла сознание снова.
Друзья поручили её заботам Каравайджича, а сами отправились в лабораторию, где стоял рекуператор электрической энергии, представлявший собой конденсаторные баллоны с огромными электродами для забора грозовой энергии.
Мечинский поскакал к себе за монгольфьером и вскоре вернулся на телеге. Он сидел на груде прорезиненного полотна и безжалостно стегал лошадей.

Друзья загнали телегу в сарай, пристроили рекуператор в плетёную корзину, приладили горелку и, наконец, вывели телегу во двор.
На их крики из дома явился Каравайджич и уселся рядом. Кони рванули с места, и уже через пять минут Сечников и Мечинский, отъехав на чистое место, запалили горелку. Они радостно смотрели, как расправляется над телегой монгольфьер. Синее пламя плясало на краю трубки, и это был цвет надежды.
Они прыгнули в корзину, а Каравайджич рубанул кривой турецкой саблей по тросу.
Монгольфьер медленно поднялся в воздух и поплыл над озером, затем повернул на юг ― как раз в направлении Павловска.
Внизу проплывали рощи, поля, чадил на железнодорожной ветке паровоз.
Небо наливалось чёрным.
Воздух был сух и горяч, ветер дышал жаром.
На горизонте метались сполохи.
Коллеги уверились в том, что граф-чернокнижник недаром выбрал эту ночь. Дело, разумеется, не в Полнолунии, а в скоплении энергии молний.
Вот ради чего он вывел своих поклонников в чистое поле. И точно ― издалека они увидели на склонах Славянки толпу людей в белом. Каждый из них был вооружён металлическим шестом, причём шесты были связаны цепями.
В середине долины, прямо напротив театра Гонзаго, стоял чёрный механизм, похожий на самовар. К нему-то и тянулись все цепи.
Шар медленно приближался к участникам этого спектакля, и вдруг они увидели первую молнию.
― Идём на грозу! ― произнёс Мечинский решительно.
Нестерпимый белый свет залил окрестности, и молния ударила в верхушку высокого дуба, под которым любил сиживать сам император. Раздался слышный даже из монгольфьера треск, и дерево внизу запылало, бросая вверх пригоршни искр. Будь Государь Павел ныне жив, а не убит апоплексическим ударом в висок (ну, или как-то иначе), то непременно бы погиб сейчас ― разумеется, если бы сидел под дубом.
― Сейчас будет ещё, ― закричал Мечинский. ― Готовьтесь, коллега!
Молния ударила рядом, но заряд прошёл мимо. Только волосы двух друзей, наэлектризовавшись, встали дыбом.
― Мы уже близко!
― Ничего не выйдет! ― голос на миг потерявшего самообладание Сечникова был полон отчаяньем.
― Без паники! ― Мечинский стал вращать винт, и в рекуператоре всё завертелось. ― Только мы перенаправим луч!
Но нижний электрод не двинулся с места ― он висел всё так же криво.
И тогда Мечинский схватился за голову, и Сечников подумал ― вот она, смерть Ильи Ильича. Но тут же, собрав всё своё мужество, воскликнул:
― Нас спасёт летательный винт!
― Позвольте, коллега, он ещё не испытан!
― Ничего, я одену его, и подлечу к электроду сбоку.
― Невозможно! Вы можете только надеть его! Или одеть? Впрочем, давайте!
Сечников одел или же, вернее, надел подтяжки с летательным винтом, Мечинский нажал кнопку у него на животе, и его бесстрашный друг вывалился из кабины.
Сперва Сечников падал камнем, но потом винт вынес его вверх. Лететь было тяжело, громоздкая конструкция давила на шею, но выбирать не приходилось.
Он подлетел к электроду и, перекрестившись, взялся за него. Жар электрического тока обжёг ладони, но Сечников продолжал жать и, наконец, увидел, что в поворотном механизме застряла вишнёвая косточка. Он ловко поддел её ногтем и сунул в жилетный карман.
Когда препятствие было устранено, электрод мгновенно встал на своё место.
Теперь он, торчавший из днища корзины, нацелился прямо на конструкцию графа Распутина.
Вокруг, сколько видел глаз, сверкали молнии, бушевало голубое и синее пламя.
И вот одна из молний ударила в металлический щуп на вершине монгольфьера.
Метнулись стрелки в окошках приборов, задрожали баллоны со сжиженной энергией, набирая вес.
Мечинский открыл клапан, и синяя молния вырвалась с конца нижнего электрода.
Через секунду между машиной графа Распутина и воздушным шаром засияла дуга.
Раздался хлопок, и в воздух поднялись обломки, смешанные с комьями земли.
Граф провалился, как будто бы его и не было.
Только идеальный чёрный круг из выжженной травы остался на том месте, где стояла его машина.
Адепты валялись тут и там. Из-за их белых одежд казалось, что на лугу пасётся овечья отара. Понемногу они приходили в себя и махали пролетающему мимо монгольфьеру.
Тот летел всё ниже и ниже ― через дыры, пробитые в куполе, улетучивался воздух, иссякал запас в баллонах с горючим газом, но ветер удачно переменился, и шар понесло обратно к дому.

Усталые, но довольные, Мечинский и Сечников возвращались домой. Их сюртуки были продраны, волосы опалены, но правосудие свершилось. Генератор графа был уничтожен, а его глупые поклонники ― спасены. Последнее, впрочем, не так уж и радовало друзей.
Они добрались до дома Сечникова и первое, что увидели ― кальсоны Каравайджича, лежавшие в зале поверх чёрного платья вдовы. Самого серба видно не было, но по крикам из его комнаты было понятно, что он чем-то отчаянно занят.
Учёные сели за стол, и Мечинский обнаружил около своего кресла «Петербургский листок», хоть и помятый, но до сих пор недочитанный.
Сечников наклонился, нашёл своё «Московское обозрение» и раскрыл его.
Мечинский закурил сигарку, а Сечников стал набивать трубку. Он машинально залез в жилетный карман и нащупал там косточку. Сложив пальцы особым образом, он стрельнул ей в кошку на крыше сарая-лаборатории. Кошка взвизгнула и помчалась по крыше.
Но трубка уже разгорелась, и скоро табачные облака укрыли их от окружающего неидеального мира.
Спокойствие снизошло на Илью Ильича и Ивана Михайловича, разве крики и рыдания безутешной вдовы из дальних комнат немного отвлекали их от чтения.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

МЕЧТА


Малыш был хороший мальчик. Более того, он был сын хороших родителей.
Он хорошо учился и хорошо вёл себя.
Поэтому он поступил в один московский институт, где готовили дипломатов. Там готовили ещё много кого, но сложность заключалась в том, что нужно было ещё найти хорошую работу в хорошей стране. Одно дело ― бродить по Елисейским полям, а другое ― жить посреди каменистой пустыни, экономя воду. Одно дело пить пиво в Бонне, а совсем другое ― сидеть в заложниках внутри бамбуковой клетки.
Малыш по-прежнему хорошо вёл себя и в результате попал в Швецию.
Жизнь его катилась медленно, как фрикаделька в соусе.
Однажды он познакомился со старым Карлсоном, бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.
Бывший поверенный говорил по-русски, и это немного насторожило молодого человека. Но он написал докладную записку об этих встречах и успокоился.
Карлсон был алкоголик, но Малыш, как и полагается дипломату, был устойчив к алкоголю. Одним словом, в этих встречах не нашли ничего страшного.
За бутылкой настоящей шведской водки он рассказывал Малышу о делах прошлого. Они сидели на крыше дома Карлсона в креслах-качалках и курили. Карлсон рассказывал о паровых машинах, абстрактной живописи, спутниках-шпионах, шведском телевидении и шведских жуликах и, разумеется, о королях и капусте. Ведь всё-таки он был бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.
Как-то они курили, глядя на шведские крыши, и Карлсон упрекнул Малыша, что тот слишком хорошо ведёт себя.
― Ты жизнь проживёшь свою, и сожалеть будешь о том, ― сказал Карлсон. Он, конечно, не очень хорошо говорил по-русски, и порядок слов казался Малышу непривычным.
― Но можно вести себя дурно и потом всё равно пожалеть, ― возразил Малыш.
― Если дурно вести себя совсем, то ты пожалеть не успеешь, мой молодой друг, ― парировал Карлсон.
― Не хотелось бы жить слишком быстро и молодым умереть, ― не сдавался Малыш.
― Жизнь устроена так, ― отвечал старик. ― Но жалеть всё равно будешь. Не упускай мечты.
И он сказал, что в Бразилии видел одного русского, что следовал своей мечте, не обращая внимания на её цену. Это было много лет назад, в те времена, когда сильные вожди кроили карту мира по своему желанию, возникали и рушились империи, а этот русский исполнил свою мечту, таким Карлсон его и увидел.
Мечта у русского была прозрачной, как морской воздух, и высокой, как крик чаек.
Этот человек давным-давно, ещё до большой войны, попался в России на какой-то махинации. Он пытался бежать через пограничную реку, да ничего не вышло. Потом, кажется, он был управдомом и продал на сторону больше досоки гвоздей, чем это было принято. Беда его была в том, что украл он не частное имущество, а общественное. Оттого он уехал от своего дома далеко и надолго.
В вагоне он быстро понял, что выдавать себя за бывшего начальника нельзя, и сочинил себе дружбу со знаменитым уголовником по кличке Полтора Ивана.
Благодаря этому он попал не на общие работы, а в гражданскую баню. Там его начальником оказался высокий красивый поляк с залысинами.
Поляк обладал военной выправкой, но мало смыслил в обороте угля, мыла и полотенец. А вот его новый подчинённый понимал в этом хорошо, и они подружились.
Поляк врал сказки про великие битвы и то, как он рубился в дальней стране с каким-то бароном.
Банщик победил барона, но тот наложил на поляка заклятие быть своим среди чужих и чужим среди своих.
Социально-близкий заключённый не верил в эти сказки, как и в обещание вытащить его отсюда, и очень удивился, когда его начальник исчез.
А через полгода и его самого внезапно освободили.
На станции он увидел газету с портретом банщика. У банщика были огромные звёзды в петлицах и четыре ордена на груди.
Бывший узник прикинул, где ветер теплее и двинулся в сторону любимого города на Чёрном море.
Но, пока он медленно двигался от города к городу, началась война, и всюду, как пена на бульоне, закипала неразбериха.
На брошенном складе он оделся в чужую форму. В скромном звании техника-интенданта 2-го ранга он решил пробиваться к своему благодетелю, да тут же попал в окружение, а затем в партизанский отряд.
Там он заведовал кухней и оружейной мастерской.
В 1944 году вновь мобилизован и окончил войну с двумя медалями ― «За боевые заслуги» и «Партизану Отечественной войны».
С войсками Толбухина он вступил в Румынию.
Остановившись на постой в доме одной вдовы, он вдруг заметил странно знакомый предмет.
Это было большое и овальное, как щит африканского вождя, блюдо фунтов на двадцать весом.
Это что-то напомнило ему из прошлой жизни, и он вскрыл финкой буфет.
Там оказался портсигар с русскими буквами: «Г-ну приставу Алексеевского участка от благодарных евреев купеческого звания». Под надписью помещалось пылающее эмалевое сердце, пробитое стрелой.
Тут он вспомнил всё и зашарил рукой глубже. Но глубже ничего не было ― чужая семья проела его мечту. Не было ничего, кроме маленького барашка на потёртой ленте.
Вдова заплакала.
― Золотое руно, ― бормотала она, ― муж получил за высшую доблесть!
― Оставьте, мадам, ― отвечал он, ― я знаю, что за доблесть была у вашего мужа.
Но потом этого русского подвела старая привычка. Их перевели в Венгрию, и отчего-то он не смог сдержать себя.
Он служил в оккупационной группе войск и был на хорошем счету. Однако через год попался на афёре со швейными иголками, которые он поставлял демобилизующимся крестьянам, которые ехали в свои деревни.
В последний момент он решился бежать и, сев на виллис, рванул к австрийской границе.
Оставив машину, русский перешёл демаркационную линию двух зон пешком, снова, как и пятнадцать лет назад, по горло в воде.
Он не открылся американцам и притворился сумасшедшим турком из Боснии.
Медали были зашиты в тряпицу и лежали в мешке вместе с портсигаром и орденом Золотого руна.
В Далмации он сел на корабль и заплатил портсигаром за дорогу через океан.
Чтобы прокормиться, он рисовал портреты пассажиров ― за прошедшие годы он набил себе руку, но всё равно, итальянцы и югославы выходили у него похожими на русских крестьян, истощённых голодом.
Через месяц он сошёл на берег в Рио-де-Жанейро и обменял последние деньги с американскими бородачами на белый костюм, в котором спал на набережной.
Он спал, а над карманом горели две советские медали, и блестел свесившийся на бок литой барашек.
Кричали чайки, а он спал и видел во сне девушку Зосю из Черноморска, которую повесили румыны в 1942 году.

― Вот так, ― заключил Карлсон. ― Он многому научил меня, этот русский. Ушёл со службы я и здесь поселился. А у тебя, человек молодой, шанс есть ещё. Не ищи, чья сила светлее, мечту ищи свою.
Малыш ничего не отвечал, он думал, что напьётся сегодня как свинья, а там видно будет.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЗМЕИНЫЙ ЯЗЫК


Карлсона боялись. Всех пришельцев с Севера боялись, но его ― особенно.
Один купец говорил, что за морем встретил соотечественника Карлсона. Хитрый торговец, чьи доходы больше определялись варяжскими клинками, чем хитростью мены, рассказывал, что давным-давно сына конунга отдали к северным волхвам в обучение.
Отданным в учёбу на голову надевали рогатый шлем ― и шлем сам определял, кому быть воином, кому законником, а кому заняться ведовством. Надетый на голову мальчика шлем зашипел, как вода на железной сковороде солеварни. И мальчик выучил змеиный язык и овладел искусством полёта с совами.
Но это осталось сказкой, болтовнёй чужого купца.
Когда его брата убили на юге, он пришёл княжить вместо него.
Наложницы, которых он брал неохотно, болтали, что язык молодого князя раздвоен на конце.
Он доставлял женщине неизъяснимое удовольствие, но потом та чахла и умирала в считанные дни.
Князя боялись, и боялись больше прочих варягов.
Свои боялись больше чужих, потому что свои знали его повадки лучше. Только один слуга боялся князя мало ― оттого что в детстве его укусила змея. Отец отсёк ему поражённое ядом мясо, оставив навеки хромым. А хромому рабу жить плохо, и смерти он не боится вовсе.
Однажды из степи пришли хазары.
Они сгустились из летнего марева на горизонте, как призраки.
Пришельцы выжгли поля и угнали скот.
Среди воя и плача своих подданных один князь сохранял спокойствие, он не торопясь собрал дружину и вышел в поход.
По дороге дозорные поймали молодого хазарина. Тот ехал домой от византийских переписчиков с драгоценной ношей, рукописью словаря, расписанного византийцами, а украшенного и переплетённого персами. Словарь хранился в специальном ковчеге, и князь долго смотрел на эту диковину.
― Что записано там? ― спросил он хазарина наконец.
― Всё, ― просто отвечал хазарин.
― Вся жизнь?
― И вся смерть.
― И моя?
― И твоя, князь, ― отвечал хазарин, открывая книгу. ― Смотри, ты умрёшь от своего друга.
― У меня нет друзей, ― ответил князь.
― Ты это говоришь.
И тогда князь, спрыгнув с коня и ещё не коснувшись сапогами земли, в развороте ударил мечом в конскую шею.
― Теперь их точно нет, ― сказал князь, приблизив своё лицо к лицу хазарина, забрызганного конской кровью. ― Отпустите его, пусть умрёт в степи. Она отпоёт.
После этого он сел на лошадь хазарина, и она сама понесла седока к своему дому.
Через много дней отряд достиг устья Волги и хазарской столицы. Князь встал лагерем рядом и в знак дружбы попросил от города всех одиноких петухов. Хазары смеялись, но нашли ему петуха ― действительно одинокого, но единственного. Потому что во всяком хозяйстве петух живёт вместе с курами. Князь привязал к петуху горящий трут и пустил в камыши, и через мгновение город оказался в кольце огня. Огонь поднимался всё выше и вдруг, по мановению руки князя сомкнулся над городом. Никто из хазар не вышел из-под огненного купола, и только тени от домов ещё несколько месяцев чернели на земле.
Лишь один из подданных кагана уцелел ― и то потому, что не успел вернуться домой со своим словарём.
Теперь он сидел среди гари, задумчиво перебирая листы, в которые ветер совал закладки из сажи.
Через три дня молодой хазарин сложил рукопись в ковчежец и, повесив мешок на плечо, растворился в степи.
А князь повернул домой, ничуть не беспокоясь о судьбе исчезнувшего города.
Шли годы, и князь по-прежнему наводил ужас на своих подданных. Он высох и постарел, но был так же крепок в седле.
Ходили слухи, что в полнолуние он летает над своим теремом и воет по-волчьи.
Князь и правда выл ― тоска наполняла его, и не было друга, с которым он мог бы вспомнить прошлое.
Поэтому он повадился говорить со змеями, что выползали на тёплые камни по весне.
― Ну ты, змея, ― говорил он, ― здравствуй. Мы опять встретились, ни от кого не ждал вестей, а от тебя, змея, и подавно… Но всё же, расскажи, как там, в родной земле, среди корней роз и между костей ― бараньих и человечьих?
Немногие из слуг выдерживали это зрелище, да и любой бы побоялся приблизиться к князю, когда в горле у него шипело и клекотало, а во рту ворочался змеиный язык.
Змеи внимательно слушали его и одновременно поворачивали к князю свои головы.
Как-то он с дружиной выехал на охоту.
Кони встали перед белыми костями, что лежали среди высокой травы.
Князь приказал своим слугам отъехать прочь, но его хромоногий слуга не успел убраться вовремя и услышал, как князь говорит кому-то:
― А у тебя хороший яд? Ты не заставишь меня долго мучиться?
Слуга не мог шевельнуться от страха.
Карлсон встал прямо у черепа коня, и точно жёлтая молния метнулась у его ног. Мгновение он оставался недвижим, а потом упал, как падает дерево. Он упал медленно и неслышно, ведь колышущаяся трава и ветер заглушают тут все звуки.
Степь отпоёт.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Очередная пятиминутка совершенно бесполезной для вас информации.

1. Вчера говорили о нашем мудром Городском голове, который издал указ, что спасёт нас от новой чумы. Эта неделя объявлена у нас нерабочей, а, стало быть, все дни превращены в воскресенье. Понятно, что всякий приказчик будет работать по-прежнему, но не всякий из них знает, что воскресный труд должен оплачиваться двойной мерой. Присяжный поверенный, словам которого я доверяю уже лет десять, говорил, что всякий приличный юрист вместо посещения церкви в положенный день переводил всех крестьян на работу по избам сроком на неделю, и тогда им можно не платить вдвое.
«Вот думал я, - как полезно всё в мире устроено, везде движутся шестерёнки и трутся приводные ремни. Один я валяюсь в траве и думаю о ветвлении сюжетов».
История моего многострадального Отечества полна суетливого перекладывания ответственности всеми в нём живущими, кроме религиозных сектантов, к которым я начинаю испытывать всё более тёплые чувства. Никто не хочет оказаться виноватым, все в кипучей деятельности, осмысленность которой бесспорна и все всем дают советы. Сектанты в этом смысле молодцы: идея залезть в пещеру и затворить за собой камень меня всегда интересовала, но я с детства ненавидел спелеологию (два раза попробовал её полюбить да не вышло).

2. Совсем недавно один молодой и, кажется, успешный детективный писатель, объявил конкурс детективного рассказа. В качестве приза там давали бесплатный курс по написанию детективов, и я, как вы понимаете, очень взволновался. Потому что я чуть что рад побежать, задрав штаны, за комсомолом. Задание там было такое: «…используя основных персонажей рассказа Эдгара Алана По «Убийство на улице Морг», перенести их в 20 век, современность или будущее, в любую страну, включая Россию, и сделать альтернативный финал с разоблачением другого убийцы, но с обязательным падением подозрения на убийцу из рассказа. Можно добавлять любых персонажей, которых нет в рассказе По».
Я скурпулёзно всё это выполнил, однако ж, когда хотел узнать результаты, то обнаружил, что это решительно невозможно. Почтовый адрес перестал отвечать, и чем кончилось дело – решительно неизвестно. Кажется, я лишился курса литературного мастерства. «Стихи, однако, сохранились. Я их имею, вот они…» - надо выложить наверное.

3. Этот пункт я добавил для ровного счёта, потому что две собаки дерутся – третья не приставай.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РАБОТНИКОВ ЛЕГКОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ

Второе воскресенье июня


(полотняный завод)



— Хорошо Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще?
— Вот это называется спросить основательно! — расхохотался Галуэй.
Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:
— Разве я прорицатель? Все вы умрёте; а ты, спрашивающий меня, умрёшь первый.
При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой.

Александр Грин. «Золотая цепь»



Раевский приехал на фабрику в город, который раньше считался городом женщин. Казалось, что и рождаются тут только девочки — но с тех пор отсюда бежали почти все: и мужчины, и женщины.
Фабрика умирала — кончились двести лет её жизни, и пришло её время.
Собственно она уже умерла, но готовились официальные похороны — из активов были только старые корпуса, стоявшие над рекой.
Зато долги фабрики высились горой — как мусор на её дворе.
Часть долгов, даже большая часть, принадлежала хозяевам Раевского, и ему нужно было понять, засылать сюда падальщиков, или дать всему этому добру обратиться в прах и тлен, уйти обратно в русскую землю.
Фабрика стояла в сером тумане, поднимавшемся от реки — настоящий старый кирпич, корпуса — как красные корабли индустриальной революции. Крепость женского царства с чугунными лестницами и огромными окнами.
Большая часть корпусов пустовала, а половина оставшегося была сдана под склады.
Да и склады тут были никому не нужны. Кончился завод этого мира, хоть эта фраза и напоминала каламбур. Моногород умирал, а раньше-то его населяли бодрые невесты-ткачихи. Раевский ещё помнил анекдоты про этих ткачих, и то, как одноклассники шёпотом говорили, что если приехать сюда в одиночку, то тебя обязательно изнасилуют. Вот как приедешь, зайдёшь в подворотню, и там...
Все мальчишки втайне мечтали об этом.
И вот, спустя двадцать лет, он приехал — мародёром на кладбище.
Время было иное, не до ткацких машин.
Улицы были пусты, на площади перед гостиницей был памятник 8 марта — гигантская восьмёрка, с неразличимыми в бурьяне буквами рядом. Праздник состарился так же, как и памятник, и из окна номера, уже в ракурсе сверху, Раевский увидел воронье гнездо на верхушке цифры.
Гостиница тоже состарилась, о былом великолепии напоминала только огромная мозаика в холле.
Там был Пушкин и ещё много странных фигур.
Космонавт обнимался с ткачихой, но почему-то им угрожал тонкой шпагой человек, похожий на генералиссимуса — но не Сталина, а Суворова. Объяснения этому не было, и изображенные вокруг в изобилии станки ясности не добавляли.
В остальном всё было ожидаемо.
Ни в какую подворотню заходить было не надо.
В самой гостинице ему несколько раз позвонили с предложением расслабится.
Он дежурно ответил, что и не напрягается.

На фабрике он имел дело с начальницей, и, было, подивился, что в этом городе остались деятельные начальницы — но нет, эта женщина тоже готовилась к отъезду. Всё было более или менее ясно, можно было садиться за отчёт, но ему хотелось под конец погулять по этому мистическому городу из его детских снов.
Мимоходом он спросил о Пушкине, и, заодно — о женщине с космонавтом.
— Ах, это? — пожала плечами начальница. — Ну, говорят, у нас останавливался Пушкин. По крайней мере, нет свидетельств, что не останавливался.
— Невеста, да… Понимаю.
— Нет, невеста — это другой Полотняный завод, в другой области. А у нас — просто останавливался. Тут в любой может течь его кровь.
— А космонавт — это Терешкова?
— Какая Терешкова? Да это и не космонавт вовсе! Это давняя история, наша легенда, можно сказать. Работница из крепостных полюбила статую. В общем, у них ничего не вышло, все умерли, как в фильме говорили.
— А Суворов там при чём?
— Суворов? А, нет, это не Суворов. Это граф Строганов, основатель фабрики — нашей и ещё двух поблизости. Ревновал крепостную к статуе. Статуя ожила и... Ну, благодаря любви статуя ожила, и возник любовный треугольник. Только с поправкой на крепостничество — у нас ведь ткачество ещё при крепостном праве возникло.
Раевский согласно покивал, хотя ему было плевать на даты. Ему был более интересен вырез в блузке начальницы, довольно рискованный. «Такая нигде не пропадёт», — решил он.
Она между тем перешла на другое:
— Но я вам больше скажу: у нас любовь к неодушевлённому всегда в чести была. Мужчин мало, железо в цене. В двадцатые годы был у нас такой поэт Владимир Стремительный, написал поэму о том, как ткачиха женилась на станке... Или не женилась, вышла замуж... То есть, именно женилась — она ведь была главная, а не он. Одним словом, у них точно была любовь со станком. Это модно тогда было — новая жизнь, новые понятия. Демьян Бедный хвалил.
Раевский не к месту, но про себя вспомнил, что фамилия Демьяна Бедного была — Придворов.
— И что с ним потом стало? С поэтом? — спросил он.
— Русская болезнь, — ответила собеседница. — Спился, замёрз прямо тут, у забора фабрики.
Раевский сочувственно покачал головой.
— Давайте я в архив загляну. Просто так, из любопытства.
— Мешать не буду, да только нет там ничего — всё украдено до вас.
И она как-то особенным образом подмигнула Раевскому, да так, что он поверил — с такой нужно осторожнее заходить в подворотню, ещё неизвестно кто кого.

Он ступил в архивное помещение, как в музей. Пол был чугунный, и его шаги по металлу гулко отдавались под потолком.
— Будем сдавать в городской архив, — сказала, глядя в пол, смотрительница. — Три года уже прошло. Но у нас тут ещё пожар был...
Последняя фраза прозвучала как оправдание. Раевский знал, что архивы часто горят перед акционированием или банкротством.
Смотрительница была так стара, что Раевский боялся, вдруг она прямо сейчас мирно скончается, не завершив фразы.
Раевский на её глазах раскрыл наугад какое-то дело, и оттуда посыпалась бумажная труха.
Старушка, казалось, этого вовсе не заметила.
Несколько веков в России мыши грызут документы — иногда избирательно, а иногда вот так.
Но оказалось, что ещё тут нет света.
— А без электричества-то и поспокойнее, — философски заметила смотрительница. — Пожара-то не будет. Ну, или — наверное, не будет.
Раевский всё же пришёл сюда на следующий день. Старушку он оставил в её закутке, а сам, безжалостно разваливая стопки личных дел (на пол лезли листы с фотографиями навсегда испуганных ткачих), прошёл, как сверло, через шестидесятые и пятидесятые, а потом продрался через военные годы и индустриализацию.
Наконец, появились папки с ятями, акты о поставке немецких машин, разумеется, без перевода, и, вот, он нашёл сундук совсем давних времён.
Крышка откинулась, и на Раевского пахнуло запахом прелой бумаги. Тут кто-то уже побывал, но явно ничего не взял — ящик был по-прежнему полон. Дневники неразборчивым почерком, связки непонятной переписки, стопка судебных решений. Можно было возиться с этим года два, — оценил фронт работ Раевский и наугад взял две книги в кожаных переплётах.
Вечером ему снова позвонили бывшие ткачихи, и он честно рассказал о том, что он утомился и больше развлечений его интересует история любви ткачихи к металлическому человеку.
Собеседница, на удивление, не огорчилась и пообещала рассказать подробности.
«Не так, так этак», — подумал Раевский о чужом заработке.
Они встретились в холле, и женщина внезапно оказалась милой.
Раевский повёл её в гостиничный ресторан и под харчо слушал там рассказы о городской жизни, на удивление забавные. Ему мешало только одно — тоска в её глазах, которые беззвучно говорили: «Увези меня отсюда, буду тебе ноги мыть и воду эту пить».
Непонятно, откуда в памяти приблудилась эта фраза, но она точно описывала ресторанное наблюдение.
Он чудом вспомнил про романтическую историю прежних времён и спросил о ней в самый последний момент.
Ткачиха махнула рукой.
— Так у нас даже спектакль был, я там Алёнушку играла. Я заводная была.
«Заводная, — подумал Раевский. — Заводная, верю». «Bitch with a key», — как говорил его партнёр-экспат, особо относившийся к этому женскому качеству. «Но что за Алёнушка? О чём это она?»
— Она крепостная была у графа, полюбила робота, а он её. Ну а граф был против и убил обоих.
— И робота убил?
— Ну, разобрал на части.
— А, нормальное дело. Век такой был.
— Ужасный век, ужасные сердца...
Эта цитата в её речи казалась неуместной, будто бы дачный сторож заговорил по латыни. Видимо, здесь они ставили пьесы не только о русских крепостных.
— У нас даже настоящий робот был, — продолжила она. — Граф действительно роботов собирал.
То есть, это не статуя была, а механический человек, автоматон. Раевский представил себе графа с паяльником, но оказалось, что всё проще — граф собирал по всей Европе механические существа. Все доходы от мануфактуры шли на эту забаву, и управляющие только крутили головами. У графа завёлся целый зверинец — механический кот, который, давно обездвиженный, хранился в местном музее; цыплята, ходившие за курицей; ласковая собачка, виляющая хвостиком (хвост утрачен), и несколько разнополых пастухов и пастушек, вывезенные из Европы.
«Точно так, — подумал Раевский. — Блоха попадает на русскую землю, её признают несовершенной и тут же перековывают. Блоха после этого не дансе, кот облез, хвост утрачен».
— Стоп. Что значит настоящий?
— Ну, с тех времён робот, только не работает. Мы его на сцену вывозили и поднимали руку верёвочкой — там ведь начинки никакой не осталось.
Вечер закончился так, как и полагается в таких случаях.
Поутру, проводив ткачиху, Раевский вернулся к вчерашним находкам и принялся читать тетради. В одной обнаружился рисунок собаки на пружинном ходу — но и всё. Дальше шли непонятные столбики цифр — кажется, расходная ведомость. Другая, с отпечатком сапога на первом листке, показалась ещё менее интересной. Теперь он понял, отчего и на эту никто не позарился: сперва неведомый хозяин озаботился расчётом жёсткости какой-то пружины, потом, путаясь, он считал ширину ленты, количество витков, несколько раз ошибся в формуле, переписал всё заново.
Рядом обнаружился неплохо изображенный механизм Гука с тщательно прорисованным балансирным колесом, пружиной и храповиком.
А вот сразу за чертежом последовали любовные письма.
Переписка, будто вплетённая в дневник, сделанная, правда, другой рукой.
Некто признавался в любви, любовь была отвергнута, автор заходил с другого бока — но это были черновики, в какой-то момент пишущий проговаривался, что знал: общество не позволит им быть вместе и напрасно говорил ей все те невозможные слова. Наконец следовала пауза, и автор дневника обращался уже к самому себе — в скорби. Кто-то умер, и ничего было не вернуть, и теперь неизвестный был рад тому, что отвергнут — другой, счастливый соперник должен был теперь страдать больше. Единственное, что извиняло этот поток жалоб — прекрасный, совершенно каллиграфический почерк.
Одним словом, перед Раевским лежал дневник графа Василия Никитовича Строганова, полный печали.

Раевский пришёл в музей и увидел всё того же человека в камзоле, что и на панно в гостинице. Теперь историческая правда была соблюдена — на основателе полотняного завода был не суворовский мундир, а статское платье с тускло сиявшим орденом, и он вовсе не походил на генералиссимуса.
Лицо у графа было усталое и печальное,
Там же был и портрет красавицы. Платье на ней было вполне господское. Судя по датам, граф пережил её на год — если он и был причиной смерти своей невольницы, то явно недолго торжествовал.
Тут же стоял и железный болван в одежде пастушка. Рядом с ним на кресле сидел кот.
Когда Раевский нагнулся к нему, чтобы рассмотреть поближе, кот выпрыгнул из кресла и исчез. Он оказался настоящий.
В витрине вместо кота была представлена собака. Хвоста она и вправду не имела, зато имела чудесную шкуру.
— Выполнена из синтетических материалов, — сказала ему в спину музейная женщина. — Ни одно животное не пострадало.
— А вот механический человек… — спросил он, ткнув пальцем. — Его ведь граф уничтожил?
— Нет, что вы. Это всё легенда, он никого не уничтожал и не убивал. Василий Никитич умер с горя через два месяца после смерти своей возлюбленной. У неё обнаружилась скоротечная чахотка, а заводной человек был собран графом для её развлечения. Сохранились свидетельства, что Прасковья Федотовна танцевала со своим механическим партнёром на балу. Но она любила графа, и это понятно из его писем. Так что, это скорее, автомат мог быть влюблён в неё.
При этих словах сотрудница сделала странную гримасу, и Раевскому показалось, что она ему подмигнула. Он вгляделся, и даже немного встревожился — у этой женщины под мешковатым музейным пиджаком угадывалось сильное молодое тело. От неё просто разило какими-то феромонами.
Раевский нервно взмахнул рукой, отгоняя наваждение.
— Но вот этот-то… Это у вас….
— Автоматон, к сожалению, у нас в виде макета. На юбилей города москвичи сделали, десять лет назад. Тогда у нас с финансированием получше было, — ответила старушка на незаданный вопрос.
Раевский никак не мог понять, как можно было с этим новоделом играть спектакли.
Выйдя из музея, он позвонил вчерашней подруге и спросил, где она последний раз видела механического человека. Та охотно объяснила, что есть целых два — один, получше, в музее, а второй, «дрёбнутый», как она сказала, кажется, у юных техников. Тот, что в музее, покрасивше, а вот дрёбнутый ей нравился больше.
«Дрёбнутый, — закончила она, — какой-то несчастный был, не поймёшь даже от чего».

Удивляясь сам себе, Раевский поплёлся в местный Дом пионеров, до сих пор не утративший своего названия — по крайней мере, судя по буквам на фронтоне.
Ему показали то, что было станцией юных техников. Раевский ожидал увидеть там старичка-трудовика, но за длинным верстаком сидел человек средних лет. Нос у него был в синих прожилках, и было понятно, что нелегко ему живётся в женском городе.
Кружковод — это слово Раевский безошибочно прилепил сизоносому — с охотой повёл его в следующую комнату.
Механический человек сидел в углу, как ни в чём не бывало. Судя по облезшему лаковому полу — минимум два ремонта он не покидал своего места.
Автоматон сидел недвижно и дела ему не было до произошедшего в мире.
Раевский увидел перед собой фигуру, крашеную той безобразной серебряной краской, какой всегда красили скорбных воинов на братских могилах.
Покрашен автоматон был безо всякой экономии, в три слоя. На коленях, правда, краска облупилась, и было видно, что ноги его из скучного советского пластика.
— А внутри что у него?
Кружковод отвечал что-то неопределённое, и было видно, что душа его томится.
Оказалось, что автомат пытались продать лет десять назад, но разные покупатели, приезжавшие несколько раз, в ужасе отшатывались от механического человека. Антикварной ценности он не имел.
— Знаете, по секрету вам скажу, что это, конечно, не старина. Прежний директор говорил, что всё это сделал какой-то мальчик по чертежам «Юного Техника» в восемьдесят втором. Но интерес ваш понимаю, мы пытались привести в порядок, но не вышло.
Раевский отвечал, что всё же надо посмотреть, не купит ли кто из его хозяев детали на память. Между делом, сизоносый рассказал, что раньше тут был другой завод, для конспирации называвшийся «Имени 8 Марта». На нём-то он работал. Завод делал гироскопы для ракет, и, одновременно, улучшал быт ткачих.
— Вы, верно, думаете, что у нас они на людей раньше бросались. Глупости, — муж гироскопы делает, жена — портянки. 23 февраля — общий семейный праздник, 8 марта — другой, тоже общий. Да только уехали все, кто мог. А я остался, тёща отказывается уезжать. Погреб, видите ли, у них рядом с пятиэтажкой, капустка, огурчики. Рыбку коптим… Тут рыбка вернулась, как завод встал.
Меж тем, Раевский взял автомат за руку, как врач берёт покойника, чтобы убедиться, что пульс отсутствует.
Рука оказалась пластмассовой, будто взятой напрокат у манекена. В суставе она не гнулась.
По какому-то наитию Раевский тронул и вторую руку и сразу же поразился её тяжести.
Правая рука действительно была стальной.
Он спросил хозяина, можно ли посмотреть, что внутри, и тот отвечал, что запросто — ему не жалко. Кружковод был тут же послан за водкой. Перед уходом он с уважением поглядел на купюру — видать, такие он видел не часто.
Раевский посадил составного человека за стол, упёр его локтями в плоскость, а потом нашёл на корпусе верное место и зачистил от краски болты.
Рука автоматона открылась как ларец, и стало видно, что там, в пыли, будто в руке терминатора, снуют несколько проволочек. Одна, впрочем, соскочила с направляющего колёсика.
Раевский поправил её, и решил подступиться к голове, но тут было уже совсем сложно. Веки можно было отчистить и поднять, как Вию (в этом месте Раевский позволил себе улыбнуться), или вот отодрать мембрану в ухе. Но мембрана была тонкой, и даже без краски, тронешь её — порвётся, при этом она казалась аутентичной.
Тогда он перешёл к спине автомата и обнаружил варварски залитое краской гнездо. Сюда, видимо, вставлялся ключик.
Но он обнаружил и другой способ проникнуть к механическому сердцу, и через полчаса, с трудом отодрав крышку, увидел пружину. Вставив отвёртку враспор, он подтянул её и завёл.
И в этот момент пальцы на правой руке автомата дрогнули.
Человек, посланный за водкой, не вернулся. Теперь Раевский понимал, какой он сделал остроумный ход. Одно его тревожило — как бы этот кружковод не замёрз на его деньги под забором — на манер поэта Владимира Стремительного.
У него была масса времени.
Он снова подтянул пружину и вложил отвёртку в руку истукану.
Тот заскрипел и провёл отвёрткой черту по столу.
— Нет, так, дружище, дело не пойдёт, — прервал его Раевский, положил перед истуканом лист бумаги и заменил отвёртку на карандаш.
Автомат заскрёбся и вывел на листе: «Очень плохо».
Раевский помолчал, унимая дрожь в руках. Он сразу узнал этот почерк — не граф вёл дневник, а этот несчастный калека.
— Что — «плохо»? — спросил Раевский в мембрану.
«Хочу умереть», — написала жестяная рука.
— Почему? — голос Раевского дрогнул.
«Смысла нет больше», — ответил автомат.
— Не надо умирать. Жить интереснее.
«Хочу умереть и не могу. Она умерла», — Раевский подложил новый листочек. — «Поверните винт влево до упора».
— Кто умер? — заорал Раевский в металлическое ухо.
— «Очень плохо. Поверните винт влево до упора. Я устал».
— Про графа, значит, правда? Это он — убийца?
«Его светлость добрый. Она умерла. Очень плохо. Я очень давно жду смерти».
— Почему она умерла?
«Она человек. Она умерла. Человек болеет и умирает. Мне плохо, поверните винт влево до упора, я давно этого жду».
Листик снова кончился, но автомат продолжал писать по столу: «Его сиятельство обещал повернуть. Его сиятельство не успел. Поверните винт влево до упора».
Еры и яти прыгали по строчкам и снова сползли на стол. Раевский вздохнул и подложил новый лист под железные пальцы.
«Прошу вас, поверните винт до упора. Смысла нет».
— А глаза? Открыть тебе глаза?
«Линз нет. Смысла нет. Его сиятельство не успел заменить линзы. Поверните винт».
— Где винт?
«Винт с правой стороны».
Раевский обнаружил, что на голове автомата действительно был винт — за жестяным ухом. Винт казался совсем новеньким, и конструктивной нагрузки не нёс.
Он постоял немного с отвёрткой в руке, будто забойщик с ножом, и оглянулся.
Никого не было вокруг. За окном играла музыка, какая-то женщина громко пела и обещала любимому всё, что угодно, и просила забрать её с собой.
Он представил себе, как металлический человек год за годом сидел в углу, разлучённый со своим столом и своим пером, как его вывозили на сцену, как он слушал всё происходящее вокруг. И внутри своего заводного мира всё время помнил о том, что одинок.
Он вложил отвёртку в шлицы винта и резко повернул влево. Автомат дёрнулся, и Раевский, не ослабляя напора на ручку, довернул.
Внутри головы что-то треснуло, и рука автоматона затряслась мелко-мелко.
На листе появилось «Спасиб...», и пальцы замерли.
Тут хлопнула дверь, и в комнате появился хозяин.
Было видно, что водку он выбирал самую дешёвую, зато много, и по дороге испробовал с кем-то её качество.
Впрочем, на стол, прямо рядом с пальцами мёртвого автомата встала непочатая бутылка.
— Я домой заходил, принёс капустки и рыбку, — сказал неюный техник.
Копчёная рыбка легла на исписанные листы, а в стакан Раевскому сразу упало грамм сто.
— Это очень гуманно, — ответил Раевский. — Это очень к месту, дорогой друг, потому что жизнь наша скорбна... А чем длиннее, тем более скорбна.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

— Все из-за этой гадости, — сказала она и,
сорвав алый кушак Молодёжного антиполового союза, забросила в кусты.
Дж. Оруэлл. 1984.


Восхитительный эвфемизм «Про это» появился очень давно, задолго до телевизионной передачи.
Он витал в воздухе, вернее, был частью советского воздуха. В этом была какая-то странная оборотная сторона отечественных сексуальных экспериментов двадцатых и революционных теорий. Но дело не в том, а в том, что в русской литературе вообще довольно мало физиологии любви.Любви много, а вот физиологии — мало. Не сказать даже, что ЭТОГО много в остальной части мира.
Нет, про ЭТО и ТО много писали даже утописты, в своих внешне целомудренных книгах. По сути-то утопии оказались антиутопиями, и какое идеальное островное государство не ковырни, так обнаружишь кровожадный тоталитарный режим. То есть в утопиях прежнего и нынешнего времени есть две стороны — одна, «про ТО», про то, как устроена половая жизнь в рамках общества, как она регламентирована в идеальном или вообще, другом обществе.
Тут нужно сделать отступление о том, что утопия — антихристианская идея, как, впрочем, и большинство утопий, претворявшихся в жизнь.
В Утопии Мора христианства не знают. В Городе Солнца вместо религии царит астрологическая взвесь, в Новой Атлантиде, впрочем, героев, чтобы те имели возможность сойти на берег, заставляют поклясться муками Спасителя, что сами герои — не пираты, а также что они не проливали крови сорок дней.
Но это не христианство в обычном понимании.
Дальше - http://rara-rara.ru/menu-texts/pro_to


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ В. И. ЛЕНИНА

22 апреля

(шалаш)



…На память об этом поставили мы шалаш из гранита.
Рабочие города Ленина. 1927 год


Наталья Александровна поругалась со своим другом. «Мой друг», так произносила она про себя на французский манер, (или говорила вслух, когда рассказывала о нём подругам). Теперь друг разонравился ей окончательно.
И всё из-за дома, из-за домика — Наталья Александровна хотела домик, она хотела дом, а в её ягодном возрасте жить в шалаше не хотелось ни при каких обстоятельствах. Был присмотрен и коттеджный посёлок недалеко от города, но каждый раз всё откладывалось.
Теперь они поехали на шашлыки — на озеро под Петербургом, в военный пансионат. Что-то там у друга было в прошлом, какая-то история, которую Наталья Александровна предпочитала не знать. Но с тех пор он с друзьями ездил сюда каждый год. Вот уже и отменили экскурсии и пионерские праздники, и уже ходили слухи, что новые русские за умеренную цену могут сжечь специально для них отстроенный шалаш.
Но и это Наталью Александровну занимало мало.
Она сама понимала, что полгода жизни потрачены впустую — поклонник оказался с червоточиной. Собственно, он оказался просто негодным. Часть весны и всё лето оказались посвящены бессмысленным затратным мероприятиям — и все ради этого фальшивого бизнесмена. Наши отношения не имеют будущего — так говорят в кинематографе.
Будущее — это домик.
«Мой друг» оказался вовсе не так успешен, как казалось сначала, и вовсе не так нежен, как она думала. Сейчас, напившись, он клевал носом, пока в лучах автомобильных фар пары танцевали на фоне светящейся поверхности озера. Нет, её поклонник мог ограбить детский дом или уничтожить своими руками конкурентов, это бы она простила, но напиться пьяным… Это уж никуда не годилось.
Сидеть в шезлонге, даже под двумя пледами, было холодно, и она, чтобы не заплакать от досады на людях, пошла по дорожке.
И вот она уходила всё дальше, в сторону от шашлычного чада. Было удивительно тепло, чересчур тепло для апреля. Впрочем, жалобы на сломанный климат давно стали общим местом. А ведь когда-то в эти дни нужно было идти на субботник — и снег, смёрзшийся в камень, ещё лежал в тени.
А теперь не стало ни праздников, ни субботников — только продлённая весна.
Ночь была светла, и две огромных Луны — одна небесная, другая озёрная — светили ей в спину.
Миновав пустую бетонную площадку, где уже не парковались десятками экскурсионные автобусы, и только, как чёрная ворона, скрипел на ветру потухший фонарь, она двинулась по тропинке. Стеклянное здание музея заросло тропической мочалой. Разбитые окна были заколочены чёрной фанерой.

И вдруг Наталья Александровна остановилась от ужаса — кто-то сидел на пеньке в дрожащем круге света. И действительно, посреди этого царства запустения маленький старичок, сидя в высокой траве писал что-то, засунув мизинец в рот. Рядом на бревне криво стояла древняя керосиновая лампа. Мигал свет, и старичок бормотал что-то, вскрикивал, почёсывался.
Сучок треснул под её ногой, и пишущий оторвался от бумаг.
Наталья Александровна не ожидала той прыти, с которой он подскочил к ней.
— О, счастье! Вас ко мне сам… Впрочем, не важно, кто вас послал, — и он вытащил откуда-то стакан в подстаканнике и плеснул туда из чайника.
Поколебавшись, Наталья Александровна приняла дар. После безумного шато Тетрапак, что она пила весь вечер, чай показался ей счастливым даром. Правда, больше напиток напоминал переслащённый кипяток.
Старичок был подвижен и несколько суетлив. Она приняла его за смотрителя, прирабатывающего позированием. Ещё лет двадцать лет назад расплодилась эта порода, что бегала по площадям в кепках и подставлялась под объективы туристов. Эти мусорные старики были разного вида — и объединяли их только кепки, бородки и банты в петлицах. Но постепенно Наталья Александровна стала понимать, что что-то тут не так. Что-то было в этом старичке затхлое, но одновременно таинственное.
— Пойдёмте ко мне, барышня, — и они поплыли через море травы, но не к разбитому музею, а к гранитному домику-памятнику. «Это все луна, обида и скука» — подумала она вяло, но прикинув, сумеет ли дать отпор.
В домике, казавшемся монолитным, открылась дверь, и Наталья Александровна ступила на порог. Упругий лунный свет толкал её в спину. И она ступила внутрь.
Там оказалось на удивление уютно — узкая кровать с панцирной сеткой, стол, стул и «Остров мёртвых» Бёклина на стене.
— Давно здесь? — спросила она.
— С войны, — отвечал хозяин.
— А Мавзолей? — спросила она, подтрунивая над маскарадом.
— В Мавзолее лежит несчастный Посвянский, инженер-путеец. В сорок первом меня везли в Тюмень, но во время бомбёжки я случайно выпал из поезда. Сошедшая с ума охрана тут же наскоро расстреляла подвернувшегося под руку несчастного инженера и положила вместо меня в хрустальный саркофаг, изготовленный по чертежам архитектора Мельникова.
Спящие царевны не переведутся никогда, и их место пусто не бывает.
Мне обратно хода не было, и я вернулся в своё старое пристанище — сюда, среди камышей и осоки.
— Нет, это не смотритель, — обожгла Наталью Александровну догадка. — Это — сумасшедший. Маньяк. Что за чай она пила? И как всё это глупо…
Огромная луна светила сквозь маленькое оконце, и этот свет глушил страх. Она держала стакан, как бокал. Наталья Александровна вспомнила, наконец, что это за вкус — чай отдавал морковью. «Модно», подумала она про себя.
Старичок меж тем рассказывал, как сперва отсыпался и не слышал ничего, происходившего за стеной. Нужно было хотя бы выговориться, и он принялся рассказывать свою жизнь, уже не следя за реакцией. Он спал, ворочаясь на провисшей кроватной сетке, и во сне к нему приходили мёртвые друзья — пришёл даже Коба, который не прижился в Мавзолее и не стал вечно живым. Но потом он стал различать за гранитными стенами шум шагов — детские экскурсии, приём в пионеры, бодрые команды, что отдавали офицеры принимающим присягу солдатам и медленную, тяжёлую поступь официальных делегаций.
Однажды в его дом стал ломиться африканский шаман, которого по ошибке принимали за основоположника какой-то социалистической партии. Отстав от своих, шаман неуловимым движением открыл дверь, но хозяин стоял за ней наготове, и они встретились глазами.
Шаман ему не понравился: африканец был молод и неотёсан — он жил семьсот лет и пятьсот из них был людоедом. Взгляды скрестились, как шпаги, и дверь потихоньку закрылась. Африканец почувствовал силу пролетарского вождя и, повернувшись, побежал по дорожке догонять своих.
На следующий день африканец подписал договор о дружбе с Советской страной. Это, впрочем, не спасло людоеда от быстрой наведённой смерти в крымском санатории. Домой африканец летел уже потрошённый и забальзамированный. Болтаясь в брюхе военного самолёта, людоед недоумённо глядел пустыми глазами в черноту своего нового деревянного дома и ненавидел всех белых людей за их силу.
Время от времени, особенно в белые ночи, житель шалаша открывал дверь, чтобы посмотреть на мир. Залетевшие комары, напившись бальзамической крови, дурели и засыпали на лету. Он спал год за годом, и гранит приятно холодил его вечное тело. Он бы покинул это место, пошёл по Руси, как и полагалось настоящему старику-философу в этой стране, но над ним тяготело давнее проклятие. Проклятие привязало гения к месту, к очагу, с которого всё начиналось и лишило сил покинуть гранитное убежище.
Потом пришли иные времена, людей вокруг стало меньше. Персональная ненависть к нему ослабла — и он стал чаще выходить наружу. Теперь это можно было делать днём, а не ночью. Но всё равно он не мог покинуть эти берёзы, озеро и болота.
Сила его слабела одновременно с тем, как слабела в мире вера в его непогрешимость и вечность. Однажды к нему в лес пришёл смуглый восточный человек, чтобы заключить договор. Но желания справедливости не было в этом восточном человеке, чем-то он напоминал жителю шалаша мумию, сбежавшую из Эрмитажа.
Старик слушал пришельца, и злость вскипала в нём.
Восточный человек предлагал ему продать первородство классовой борьбы за свободу. Вместо счастья всего человечества нужно было драться за преимущества одной нации. Старик хмуро смотрел на пришельца, но сила русского затворника была уже не та.
«Натуральный басмач», — подумал он, вдыхая незнакомые запахи — пыль пустыни и прах предгорий Центральной Азии.
Это было мерзко — и то, что предлагал гость, и то, что его было невозможно прогнать.
Но перед уходом хан-басмач сделал ему неожиданный подарок. Обернувшись, уходя, он напомнил ему историю старого игумена. Хозяина Разлива проклинали многажды — и разные люди. Проклятия ложились тонкими плёнками, одно поверх другого. Но было среди прочих одно, что держало его именно здесь, среди болот и осоки. Его когда-то наложил обладавший особой силой игумен. Игумен стоял в Кремле, среди тех храмов, которые скоро исчезнут, и ждал его. И когда мимо проехала чёрная открытая машина, стремительно и резко взмахнул рукой. Священник потом уехал на Север, но его всё равно нашли. Игумена давным-давно не было на свете, а вот проклятие осталось.
Игумен был строг в вере и обвинял большевиков в том, что они украли у Господа тринадцать дней. Сначала проклятый думал, что это глупость, — проклятия были и посильнее, пропитанные кровью и выкрикнутые перед смертью, но постепенно стал вязнуть в календаре. Время ограничивало пространство, и в 1924 году календарь окончательно смешался в его голове.
А потом, в сорок первом, когда его повезли на восток, время и вовсе сошло с ума, и, схватившись за голову от боли, он вылез из-под хрустального колпака. Тогда и сделал роковой — или счастливый — шаг к открытой двери теплушки.
Многие годы он думал, что это проклятие календарём вечно, но оказалось, что раз в год его можно снять — в две недели, что лежат, между 10 и 22 апреля. Вот о чём рассказал ему восточный хан, старый басмач в европейском костюме.
Но каждый год срок кончался бессмысленно и глупо, освобождения не происходило, и снова накатывала тоска. Никто не приходил поцеловать спящую душу и за руку вывести его из гранитного дома-убежища.
И сделать нужно совсем немного.
Старик наклонился к Наталье Александровне и каркнул прямо ей в лицо:
— Поцелуй меня.
— С какой стати?
— Поцелуй. Время может повернуть вспять, и я войду второй раз в его реку. Сила народной ненависти переполняет меня, и я имею власть над угнетёнными. Поцелуй, и я изменю мир — теперь я знаю, как нужно это сделать и не повторю прошлых ошибок.
— Ошибок?!..
— Ты не представляешь, что за будущее нас ждёт — я не упущу ничего, меня не догонит пуля Каплан, впрочем, дело не в Каплан, там было всё совсем иначе… Но это ещё не всё. Я ведь бессмертен — и ты тоже станешь бессмертна, соединяясь со мной. Тело твоё будет жить в веках, вот что я тебе предлагаю.
Наталья Александровна поискала глазами скрытую камеру. Нет, не похоже, и не похоже на сон, что может присниться под пледом в шезлонге после двух бокалов.
Вокруг была реальность, данная в ощущениях. Внутри гранитного домика было холодно и сыро. Тянуло кислым, как от полотенец в доме одинокого немолодого мужчины.
Она встала и приоткрыла дверку. Старик тоже вскочил и умоляюще протянул к ней руки.
Они посмотрели друг на друга. Старик со страхом думал о том, понимает ли эта женщина, что судьбы мира сейчас в её руках? То есть в устах.
А она смотрела на старика-затворника с удивлением. Он не очень понравился Наталье Александровне. Никакой пассионарности она в нём не увидела, а лишь тоску и печаль. И с этим человеком нужно провести вечную жизнь.
Или всё-таки поцеловать?
Или нет?
Или просто рискнуть — в ожидании фотовспышки и визгов тех подонков, что придумали розыгрыш.
Хозяин, не утерпев, придвинулся к ней, обдав запахом пыли и сырости. Наталья Александровна невольно отстранилась, и они оба рухнули с крохотных ступенек домика.
Занимался рассвет.
Старик закричал страшно, швырнул кепку оземь и рванулся внутрь гранитного шалаша.
Дверь за ним с грохотом захлопнулась, обсыпав Наталью Александровну колкой гранитной крошкой.
Занимался рассвет, но в сумраке было видно, как мечутся в лесу друзья Натальи Александровны и, как безумцы, крестят лес фонариками. Световые столбы то втыкались в туманное небо, то стелились по земле.
Она вздохнула и пошла им навстречу.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Здоровью моему полезен русский холод
Александр Пушкин (1833)
Я ношусь во мраке, в ледяной пустыне...
Александр Блок (1898)


История России — ни что иное, как череда постоянных похолоданий и оттепелей.В записных книжках Чехова есть знаменитая фраза: «Россия — громадная равнина, по которой носится лихой человек» .
Источник самого bon mot и обстоятельства, при которых оно произнесено, следующие: в том же 1903 году «Запрещены были, конечно, и недопечатанные отчеты Собраний [религиозно-философского общества — В. Б.] — отчеты последней зимы. Запрещены были даже (молчаливо) и новые хлопоты. Да и так сразу было видно, что они бесполезны. Не могу сказать наверное, к этому ли времени или более позднему, относится свиданье Д. С. со всесильным обер-прокурором синода Победоносцевым, когда этот крепкий человек сказал ему знаменитую фразу:
„Да знаете ли вы, что такое Россия? Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек“.
Кажется, Д. С. возразил ему тогда, довольно смело, что не он ли, ни они ли сами устраивают эту ледяную пустыню из России... во всяком случае что-то в подобном роде» .
У самого Мережковского об этом сказано кратко: «Победоносцев за чайным столом у митрополита Антония:— Россия — ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек» .
Такое впечатление, что общественное бессознательное хранило образ из романа Мэрии Шелли «Франкенштейн или Современный Прометей» (1818). Не то творец преследует свое чудовище в ледяной пустыне, не то наоборот, Не то Авраам гонится за своим Исааком, не то жертва за своим отцом. В итоге несчастное, но гордое чудовище бредет по льдам близ Северного Полюса, а корабль цивилизованных людей с облегчением плывет прочь.
дальше http://rara-rara.ru/menu-texts/holod


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел