Category: искусство

Category was added automatically. Read all entries about "искусство".

История про то, что два раза не вставать


БРАСЛЕТ


Карлсон жил на даче.
Дачный посёлок прятался в скалах, и солёные брызги иногда долетали до крыльца.
Балтийское море, холодное, как сердце ростовщика, било в волнорез.
Облака тянулись со стороны Дании, и, привыкнув к нелётной погоде, Карлсон почти перестал подниматься в воздух.
Дни тянулись за днями. Несмотря на упрёки жены, он забросил холст и краски. Вместо того, чтобы закончить картину, заказанную Королевским обществом любителей домашней птицы, он часами играл Бетховена на фортепьяно, пил в местной таверне и глядел на бушующее море.
Как-то, вернувшись домой, он обнаружил жену непривычно весёлой.
― Фрида, кто у нас был?
Но жена не отвечала. Она хлопотала на кухне, оттуда тянуло пряным и копчёным. За ужином, когда она разливала суп, Карлсон заметил у неё на руке браслет странной формы.
Её нрав переменился, как по волшебству, но Карлсон не был от этого счастлив.
Он понимал, что жену сглазили.
Карлсон перебрал в уме всех соседей: долговязый поэт Чуконис, русский художник Тыквин ― ни один не годился в разлучники. Чуконис любил маленьких детей, Тыквин ― только артезианскую воду. Днём и ночью он сидел у своей скважины и делал наброски к будущей картине «Не будем говорить кто убивает сами знаете кого». Шёл уже третий год, а картина не была написана, ― хотя художник Тамарисков уже нарисовал мрачный пустынный пейзаж с черепами и подписью «Не будем говорить кто убил всех».
Нет, у Тыквина не было времени на романы, а Чуконис был слишком для них поэтичен.
Ответа на загадку не было, и Карлсон зачастил в таверну «Три пескаря», где топил тоску в чёрном пиве.
Однажды в этой таверне к нему подсел, как всегда бывает в таких случаях, странный одноногий человек.
Он не кричал и не орал, как многие посетители, но как только он появился, завсегдатаи разом утихли. Одноногий, стуча деревяшкой, сразу направился к столику у окна.
― Я знаю, как помочьму горю, сынок. ― Одноногий пожевал трубку, затянулся и выпустил изо рта клуб дыма, похожий на трёхмачтовый парусник. ― Всё дело в браслете, чёрт меня забери. Всё дело в браслете, который подарил твоей Фриде Малыш Свантессон.
Карлсон знал этого Свантессона очень хорошо.
Телеграфист Свантессон, маленький, тщедушный, казалось, никогда не выходил из крохотной каморки почтовой конторы.
Раз в неделю Карлсон забирал у него письма, и он с трудом верил, что именно этот человек разрушил его семейное счастье.
Но теперь всё вставало на свои места ― обрывки разговоров, жесты, движения глаз…
― Я вижу, ты задумался сынок, ― зашептал одноногий. ― Дело табак, браслет заколдован. Ты можешь швырнуть его в печку, и он не сгорит. Только будут светиться на нём тайные письмена «Ю.Б.Л.Ю.Л.», что много лет назад, где-то в Средиземноморье, нанесла на проклятый гранатовый браслет рука слепого механика Папасатыроса.
А ещё раньше этот браслет нашёл за обедом в брюхе жареной тараньки старый рыбак Филле. Браслет тут же показал свою дьявольскую сущность: Филле подавился, а его брат Рулле даже не хлопнул его по спине. Верь мне, меня боялись многие, меня боялся даже сам капитан Клинтон, а уж как боялись Клинтона девки… Но слушай, мой мальчик, единственный способ избавиться от браслета ― это кинуть его обратно в море. Не гляди за окно, такая лужа солёной воды не поможет. Эту дрянь нужно швырнуть в Мальстрем.
Карлсон обречённо уронил голову на стол.
«Мальстрем» было слово страшное, оно не принадлежало миру домашней птицы, галереям портретов петухов и уток, этюдам с яйцами и пейзажам с фермами.
Карлсон сквозь пальцы глядел на одноногого.
Но тот продолжал хлестать его страшным словом, как суровая госпожа из одного заведения, куда Карлсон как-то забрёл по ошибке.
― Мальстрем, запомни, сынок, Мальстрем! ― проговорил ещё раз одноногий, вставая.
Наконец, хлопнула дверь, впустив в таверну сырой воздух, и одноногий исчез навсегда.

Ночью, стараясь не разбудить жену, Карлсон стащил с её пухлого запястья браслет и, осторожно ступая, выбрался из дому.
Стоя за каретным сараем, он привёл в порядок своё имущество ― несколько банок варенья, ящик печенья и небольшой запас шоколада.
Невдалеке треснула ветка, заухал тревожно филин и кто-то сдавленно крикнул, но Карлсон не обратил на это внимания.
Он вышел рано, до звезды. А путь был далёк ― до самого дальнего шведского края, который, по неосмотрительности истории, стал норвежским.
Карлсон шёл пешком и лишь иногда поднимался в воздух, чтобы разведать путь ― так он сберегал силы и варенье.
И всё время ему казалось, что кто-то наблюдает за ним. Однажды ему приснился страшный сон ― в этом сне он был слоном, и огромный удав, куда больше слоновьих размеров, душил его, свернувшись кольцами. Нет, он был удавом, сидящим внутри слона… Впрочем, нет ― всё же слоном, которого задушил и съел удав.
Вдруг он понял, что это не сон. Его, лежащего рядом с потухшим костром, душил полуголый и ободранный Малыш Свантессон.
Маленький телеграфист хрипел ему в ухо:
― Зач-ч-чем ты взял мою прелес-с-сть… Заче-е-е-ем? Она ― не тебе-е-е… Отдай мою прелес-с-сть…
Тонкие ручки телеграфиста налились невиданной силой, но Карлсону удалось перевернуться на живот и из последних сил нажать кнопку на ремне. С мерным свистом заработал мотор, пропеллер рубанул телеграфиста по рукам, и они разжались.
Но и после этого, пролетев над Лапландией значительное расстояние, он видел Малыша. Он видел, как, догоняя его, по мхам и травам тундры, где валуны поднимались, как каменные тумбы, бежит на четвереньках телеграфист Свантессон. И вместе с тенью облака, тенью оленя, бегущего по тундре, и стремительной тенью себя самого, видел сверху Карлсон и тень Малыша.
Карлсону уже казалось, что они ― разлучённые в детстве братья. Брат Каин и брат Авель.
Иногда Карлсон встречался взглядом с этим существом. Но это лишь казалось, потому что Малыш не смотрел на Карлсона: глаза маленького уродца были прикованы к проклятому браслету.
Но вот Карлсон достиг цели своего путешествия.
Он приземлился на огромном утесе, что поднимался прямым, отвесным глянцево-чёрным обелиском над всем побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нурланд, в суровом краю Лофодена. Гора, на которой стоял Карлсон, называлась Унылый Хельсегген. Он видел широкую гладь океана густого черного цвета, со всех сторон тянулись гряды отвесных скал, чудовищно страшных, словно заслоны мира. Под ногами у Карлсона яростно клокотали волны, они стремительно бежали по кругу, втягиваясь в жерло гигантской воронки.
Зачарованный, в каком-то упоении, Карлсон долго стоял на краю мрачной бездны.
― Я никогда не смогу больше написать ни одной домашней птицы, ― подумал он вслух. ― Если, конечно, выберусь отсюда.
Браслет жёг его карман, и Карлсон вдруг засомневался, правильно ли он поступает.
Но тут кто-то схватил его за ногу и повалил. Это телеграфист Свантессон добрался вслед за ним до горы Хельсегген.
Браслет упал между камней и мерцал оттуда гранатовым глазом. Художник и телеграфист дрались молча, лишь Малыш свистел и шипел сквозь зубы непонятное шипящее слово.
Наконец Малыш надавил Карлсону на шею, и тот на секунду потерял сознание. Когда он открыл глаза, то увидел, как голый телеграфист, не чувствуя холода, любуется браслетом.
Из последних сил Карлсон пихнул Малыша ногой и услышал всё тот же злобный свист.
Телеграфист, потеряв равновесие, шагнул вниз.
Страшная пучина вмиг поглотила его.
Воронка тут же исчезла, море разгладилось, и тонкий солнечный луч, как вестник надежды, ударил Карлсону в глаза.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада.
Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает.
Осип Мандельштам, «Разговор о Данте».


Цикады (Cicadidae) удивительны тем, что у них есть особый аппарат для извлечения звука — так называемые тимбальные органы.
Позади задних ног у них есть три полости под чешуйками. Внутри этих полостей существуют перепонки, которые приводятся в колебание, которое усиливают полости-резонаторы.Когда медленно плывёт жаркое южное лето,цикады, кажется, становятся его неотъемлемой частью.
Неотъемлемой же частью человеческой речи является цитата.Но есть и её, доведённое до крайности, состояние — совокупность цитат становится речью.Иногда можно обойтись и вовсе двумя.
Один человек говорил, что разговор можно поддержать всего парой выражений — «Откуда в вас столько злобы?» и «Сексу — быть!».
Умело чередуя их, он и вправду добивался разительного эффекта.
Но есть и спонтанная особенность человеческих групп, которая приводит к тому, что люди разговаривают цитатами из известных произведений.В этом ничего удивительного — так, в общем, устроен язык на разных уровнях. Происходит экономия художественных средств, несколько слов замещаются внешним иероглифом. И...


http://rara-rara.ru/menu-texts/cikada



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



Хотя тяжёлая артиллерия уже отстрелялась по этой теме, я всё же вспомню своё старое наблюдение по поводу живописи (мне особенно нравится там эпиграф, но это уже в качестве бонуса читателю). Вот о чём речь:
...Довольно часто я вспоминаю историю про небедную Лизу — и, собственно, о знаменитом анекдоте про актрису Раневскую. Она, согласно этой байке слышит недоуменное суждение о Моне Лизе, и... Все знают знаменитый анекдот про Мону Лизу, ключевую фразу в котором приписывают Фаине Георгиевне Раневской.
Я нашёл массу вариантов этого анекдота: один из персонажей то и дело меняет пол, слова иные, но фраза, ключевая фраза, остаётся.
Есть даже загадочные «Байки от Александра Домогарова», где говорится: «Пришла как-то Фаина Раневская в Пушкинский музей, где выставили „Джоконду“ Рафаэля...» (Это само по себе может показаться смешным, но и такая замена важна в нашем рассуждении. Кстати, Домогарову - моё почтение, кремень человек, лет двенадцать текст не меняет, не исправляет, стоит на своём. Уважаю — В. Б.) А перед картиной стоит человек, смотрит на неё и говорит - http://rara-rara.ru/menu-texts/svidanie_v_muzee


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Есть такой бесконечный разговор о том, как соотносятся архаика и модернизм. Никто не тревожится точными определениями и, чаще всего, этими красивыми терминами замещают слова «старое» и «новое».
Увы, ещё чаще у нас всё переводят в формулу «хорошо vs плохо». То есть, когда мы говорим «молодой ещё», — это как бы плохо: взрослей, негодяй, быстрее взрослей, время не ждёт.
Отказался от старого — очень плохо, оглянитесь люди, вокруг нас манкурты, Айтматова читал, читал Айтматова, гад? А в Бобруйск ездил?
Так и с этими словами: очевидно, если есть «новое», то есть и «старое», и они сменяют друг друга, потому что новое рано или поздно становится старым. Но так людям неинтересно, и начинаются споры не только о течениях в искусстве, но и о человеческих традициях.
Я тоже как-то поучаствовал в разговоре о том, что никакого возвращения к корням не бывает.
Если на месте городской усадьбы отлили из бетона точно такую же, то это не возвращение архаики, а декорация. И любое воспроизводимое — просто стилизация, пластиковый ужас — ну и так далее http://rara-rara.ru/menu-texts/travma_kak_tovar


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Не так редко, даже сейчас, когда общественный пантеон устоялся, приходят новости о том, что произведения, известные нам с детства, написал кто-то другой. Не то, чтобы это переворачивало наш мир, не то, чтобы погибала от этого Россия, но множество людей начинают яростно спорить. Потому что книга или картина вдруг становятся совсем другими, будто дом твой отсудили родственники. Это странная особенность социологии искусства — картина всё та же, а чувства обывателя уже другие.
Да вот, к примеру, нам сообщают: «Научные исследования приблизились к доказательству, что авторы трех икон Звенигородского чина и знаменитой „Троицы“, которую, вероятнее всего, написал Андрей Рублев — разные». Это как если бы выяснилось, что Одиссею написал Гомер, а Илиаду — ещё один, неизвестный нам автор. В этом, казалось бы, нет ничего страшного — в итоге у нас два Гомера, а не то, что бы ни одного.
Но понятно, что немного неловкими становятся старые тексты повышенной духовности об этих иконах и о том, что именно они должны внушать нормативному интеллигенту. Однако ушлые люди быстро сориентируются и будут упирать на различия, образующие духовное единство — да мало ли риторических приёмов?
Однако обыватель часто чувствует себя обиженным, если обнаруживает, что лейбл на одежде, которую носишь не первый год, вовсе не тот, что нужно. И..


Дальше - вот здесь:
http://rara-rara.ru/menu-texts/hotenie


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

История про Дюрера и хуйню


Вот есть такой тип текстов, которым я не могу придумать названия.
Сначала я хотел их назвать текстами повышенной духовности, но это название неточное.
Недостаточно издевательское, что ли.
Так вот, есть истории, на которые любят ссылаться в социальных сетях, вроде как на мудрые мысли писателей и философов: «Когда ты растерян, помни, что нужно только раз сделать шаг, и всё остальное будет легче».
Это, конечно, хуйня, но не такая, как та, о которой я хочу рассказать.
Есть развёрнутые рассказы-притчи о том, как одна учительница заметила, что мальчик в её классе стал плохо учиться, а потом она узнала, что он сирота, и его родители погибли в автокатастрофе. Мальчик совсем от этого охуел, и пошёл бы по кривой дорожке, если бы не эта учительница.
Она стала душиться духами его матери, и ученик проникся к ней доверием (нет, они не стали трахаться в пустом классе – это было бы прекрасно, но тогда это была бы не хуйня, а честный порнографический рассказ, или даже очень хороший рассказ, но это – хуйня).
И вот мальчик стал лучше учиться, и когда, блядь, эта учительница состарилась, этот выросший мальчик пришёл к ней, и оказалось, что он окончил колледж и получил престижную работу. У него уже есть дорогая машина, а ещё ему дали кредит на большой дом.
Вот, блядь, к чему приводит ласка.
Ну и старые духи, конечно.
И такие истории собирают в социальных сетях свои лайки, их охотно перепечатывают всякие порталы «Начни с себя», «Просветление и мы», «Духовный путь» и другие.
Но это – хуйня. Я тут пришёл в один прекрасный дом и рассказал, про страх позора, который есть у мужчины. Не тот страх, когда тебя поймали за тем, что ты залез в письменный стол начальника, не тот страх, когда жена обнаружила на тебе женские трусы. А тот страх, когда ты влюбился, и эта девушка повела тебя на концерт Петросяна (когда влюбишься, и не то сделаешь, по себе знаю). И вот сидя на концерте, ты нет-нет, да улыбнёшься (ну так человек устроен, он – стадное существо), и вот в этот самый момент телекамера выхватит тебя из зала и навечно фиксирует твой смех.
На концерте Петросяна, да.
Я однажды рассказал эту историю, но на меня как-то все натопорщились и стали говорить, что девушка, что ходит на концерты Петросяна, это очень тревожно.
Ну, тревожно.
Но девушка, которая любит душевную хуйню, это куда хуже.
Да и мужчины, которым нравится хуйня повышенной духовности, не лучше.
Есть, к примеру, хуйня про Маяковского, который оплатил пожизненную доставку цветов для Татьяны Яковлевой в Париже, и в голодные годы немецкой оккупации эти цветы спасли её от голода.
Нет, не ела, а продавала на улице.
Впрочем, эту хуйню я уже разбирал подробно и – в другом месте.
Но я только что прочитал новую хуйню.
Это история про художника Дюрера и его брата.
Вот жил Альбрехт Дюрер и его брат Альберт. А в семье было восемнадцать детей, и хоть некоторые из них двинули кони, всё равно было очень голодно. И два брата оба хотели стать художниками, но решили бросить монетку, и в результате один Альбрехт поехал учиться, а Альберт спустился в шахту и ну въёбывать в забое, чтобы оплатить обучение брата.
Спустя несколько лет знаменитый Альбрехт приехал домой. Накрыл поляну, как водится и говорит:
– А теперь ты, братец, учись.
Тот и говорит:
– Да ты, брат, охуел совсем. У меня и пальцы теперь не гнутся. Пиздец. Всё. Финита. Не быть мне художником.
И все заплакали, а Альбрехт Дюрер в память подвига своего брата нарисовал две руки, соединенные вместе и обращение к небесам.
Если вы думаете, что я придумал эту хуйню, так нет. Не верите? А? Не верите?!
Вот вам – там много: братские дюровские руки.
Я для начала расскажу, как сделана эта хуйня.
Во-первых, у нас на русском языке есть аж две биографии Дюрера в серии «Жизнь замечательных людей», но никто их, конечно, читать не хочет.
Но даже из Википедии мы можем узнать, что Дюрер родился не в шахтёрской семье, а семье ювелира. Детей, правда, там действительно было до хуя и выжило из них немного. Альбрехт был третьим ребёнком и самым старшим из тех, что выжили – Ганса и Эндреса. Один стал художником, а другой ювелиром.
Золотая жила в семейной истории присутствовала – но не в качестве детской работы, а потому что папаша-ювелир взял её в разработку.
Были братья Дюреры в жизни пристроены, и вполне себе не бедны.
Более того, сам Альбрехт учился с детства в мастерской отца, а потом отправился в странствие, как настоящий подмастерье по тому обычаю.
Руки, молитвенно сложенные, Дюрер действительно нарисовал. Но не руки брата, а именно свои – говорят, что правую он рисовал по изображению в зеркале, а потом отразил.
То, что «Руки молящегося» (набросок к так называемому «Алтарю Геллера»), признаны образцом китча, тоже написано в Википедии.
Это вообще много где написано.
Итак, не было ничего.
Не, руки были. И великий Дюрер был.
А вот соплей и жребия, кайла в руках брата – не было.
Но есть хуйня.
И самое в ней страшное (для меня), что она – повышенной духовности.
Она вызывает сентиментальную слезу. Надо же, ради брата. А он… Обнял и прослезился.
Умильно, на пучок зари они роняли слёзки три.
Дело ведь не в том, было ли семейство Дюреров состоятельным или нет. Пусть бы оно голодало, и всё такое. Но ловить изобретателей хуйни на неточностях – бессмысленный спорт.
Дело в том, что никто не хочет тренировать нюх на хуйню, чтобы её избегать.
Вот этой хуйнёй замещаются в голове моих сограждан подлинные чувства – радость, боль, вид заката над морем, желание выпить водки, смех над анекдотом, сочинение стихотворений, жизнерадостная ебля. Всё пожирает проклятая хуйня повышенной духовности, потому что с какого-то хуя множество людей думают, что выпить водки с борщом не духовно, а хуйня – духовно.
И вот кто-нибудь приходит на сеанс обретения уверенности в себе, и ему рассказывают эту историю.
Тут бы дать по башке тому, кто эту хуйню воспроизводит, да нельзя.
Забьют сами любители хуйни. Потому что эта хуйня, а не закат или горький запах осенних костров, для них якорь в жизни.
Хуйня для них – последний окоп.
А я сам – что? Да я с моим народом, где он к несчастью.
Сам не лучше прочих любителей хуйни.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

СЕМЬ ЛЕТ В ТИБЕТЕ


Художник странствовал по Тибету седьмой год.
Его покинули все шерпы, кроме одного. Также его оставил верный друг с долгой еврейской фамилией ― художник пытался её запомнить, да как-то она выходила всё время по-разному.
Впрочем, фамилия самого художника была тоже не русской, а вовсе варяжской. Звали его Карлсон. Оттого он часто изображал на своих картинах варяжских гостей на тяжёлых кораблях и норманнов, княживших в Киеве.
Но с некоторых пор его начали привлекать другие пейзажи. Превращение произошло с ним мгновенно и по неизвестной причине. Теперь он рисовал сиреневые и фиолетовые горы, закаты и восходы в стране, которую никогда не видел.
Наконец он выбил себе право на путешествие ― впрочем, это было больше, чем путешествие. Это была экспедиция, хотя, правда, экспедиция с обременением.
В качестве попутчика, от которого нельзя отказаться, ему навязали бойкого молодого человека с еврейской фамилией, которую Карлсон тут же перепутал ― в первый раз.
Звал он своего надзирателя и заместителя по имени, благо они были тёзками.
А про себя именовал его просто ― «Малыш», за малый рост и резвость. Молодой человек был знатоком поэзии, а ещё расшибал бутылку из револьвера в пятидесяти шагах. Прошлое его было мутным, но мандаты безупречными.

Он вообще оказался не промах ― свободно говорил с персами по-персидски, с индусами по-индусски, а с шерпами на том языке, название коего Карлсон даже не желал знать.
Карлсон топтал горные тропы, а по ночам ему снились лазоревые и фиолетовые сны. Он видел острые пики гор, вытянутые камни, поставленные на развилках дорог и статуи неизвестных ему богов.
Когда он, проснувшись поутру, переводил эти видения на холст, горные мошки залипали в краске и оставались в пейзаже навсегда.
Итак, даже Малыш покинул его. Малыш и раньше оставлял караван, чтобы вернуться через пару дней или неделю, а теперь пропал навсегда. Карлсон стал подозревать, что у него было какое-то своё, государственное дело, и он был нужен Малышу лишь для вида.
Но теперь он исчез со всеми своими вещами.
Однако Карлсон не ощутил болезненного укола от предательства.
На следующий же день после исчезновения Малыша, Карлсон обнаружил огромную пещеру в скале. Шерпа отказался идти за ним. Туземец положил мешок с холстами и красками в свинцовых тюбиках и просто ушёл ― молча, не оборачиваясь.
Карлсон ступил в пещеру и начал спускаться по длинному ходу.
Трещал и чадил факел, свёрнутый из недописанной картины.
Когда он почти потух, в конце тоннеля появилось мерцание.
Карлсон увидел огромный зал, заполненный тысячами бритых монахов.
В глубине этого зала, на возвышении, освещённый странным светом, лиловым и розовым, стоял огромный лингам.
Конец его терялся у высоких сводов.
И тут он услышал над ухом тихий голос Малыша:
— Коля?
— Ну?
— Помнишь, в 1912-м году, в «Бродячей собаке», человек за соседним столиком послал тебя на хуй?
— Ну…
— Так вот, ты пришёл.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

БРАСЛЕТ


Карлсон жил на даче.
Дачный посёлок прятался в скалах, и солёные брызги иногда долетали до крыльца.
Балтийское море, холодное, как сердце ростовщика, било в волнорез.
Облака тянулись со стороны Дании, и, привыкнув к нелётной погоде, Карлсон почти перестал подниматься в воздух.
Дни тянулись за днями. Несмотря на упрёки жены, он забросил холст и краски. Вместо того, чтобы закончить картину, заказанную Королевским обществом любителей домашней птицы, он часами играл Бетховена на фортепьяно, пил в местной таверне и глядел на бушующее море.
Как-то, вернувшись домой, он обнаружил жену непривычно весёлой.
― Фрида, кто у нас был?
Но жена не отвечала. Она хлопотала на кухне, оттуда тянуло пряным и копчёным. За ужином, когда она разливала суп, Карлсон заметил у неё на руке браслет странной формы.
Её нрав переменился, как по волшебству, но Карлсон не был от этого счастлив.
Он понимал, что жену сглазили.
Карлсон перебрал в уме всех соседей: долговязый поэт Чуконис, русский художник Тыквин ― ни один не годился в разлучники. Чуконис любил маленьких детей, Тыквин ― только артезианскую воду. Днём и ночью он сидел у своей скважины и делал наброски к будущей картине «Не будем говорить кто убивает сами знаете кого». Шёл уже третий год, а картина не была написана, ― хотя художник Тамарисков уже нарисовал мрачный пустынный пейзаж с черепами и подписью «Не будем говорить кто убил всех».
Нет, у Тыквина не было времени на романы, а Чуконис был слишком для них поэтичен.
Ответа на загадку не было, и Карлсон зачастил в таверну «Три пескаря», где топил тоску в чёрном пиве.
Однажды в этой таверне к нему подсел, как всегда бывает в таких случаях, странный одноногий человек.
Он не кричал и не орал, как многие посетители, но как только он появился, завсегдатаи разом утихли. Одноногий, стуча деревяшкой, сразу направился к столику у окна.
― Я знаю, как помочь твоему горю, сынок. ― Одноногий пожевал трубку, затянулся и выпустил изо рта клуб дыма, похожий на трёхмачтовый парусник. ― Всё дело в браслете, чёрт меня забери. Всё дело в браслете, который подарил твоей Фриде Малыш Свантессон.
Карлсон знал этого Свантессона очень хорошо.
Телеграфист Свантессон, маленький, тщедушный, казалось, никогда не выходил из крохотной каморки почтовой конторы.
Раз в неделю Карлсон забирал у него письма, и он с трудом верил, что именно этот человек разрушил его семейное счастье.
Но теперь всё вставало на свои места ― обрывки разговоров, жесты, движения глаз…
― Я вижу, ты задумался сынок, ― зашептал одноногий. ― Дело табак, браслет заколдован. Ты можешь швырнуть его в печку, и он не сгорит. Только будут светиться на нём тайные письмена «Ю.Б.Л.Ю.Л.», что много лет назад, где-то в Средиземноморье, нанесла на проклятый гранатовый браслет рука слепого механика Папасатыроса.
А ещё раньше этот браслет нашёл за обедом в брюхе жареной тараньки старый рыбак Филле. Браслет тут же показал свою дьявольскую сущность: Филле подавился, а его брат Рулле даже не хлопнул его по спине. Верь мне, меня боялись многие, меня боялся даже сам капитан Клинтон, а уж как боялись Клинтона девки… Но слушай, мой мальчик, единственный способ избавиться от браслета ― это кинуть его обратно в море. Не гляди за окно, такая лужа солёной воды не поможет. Эту дрянь нужно швырнуть в Мальстрем.
Карлсон обречённо уронил голову на стол.
«Мальстрем» было слово страшное, оно не принадлежало миру домашней птицы, галереям портретов петухов и уток, этюдам с яйцами и пейзажам с фермами.
Карлсон сквозь пальцы глядел на одноногого.
Но тот продолжал хлестать его страшным словом, как суровая госпожа из одного заведения, куда Карлсон как-то забрёл по ошибке.
― Мальстрем, запомни, сынок, Мальстрем! ― проговорил ещё раз одноногий, вставая.
Наконец, хлопнула дверь, впустив в таверну сырой воздух, и одноногий исчез навсегда.

Ночью, стараясь не разбудить жену, Карлсон стащил с её пухлого запястья браслет и, осторожно ступая, выбрался из дому.
Стоя за каретным сараем, он привёл в порядок своё имущество ― несколько банок варенья, ящик печенья и небольшой запас шоколада.
Невдалеке треснула ветка, заухал тревожно филин и кто-то сдавленно крикнул, но Карлсон не обратил на это внимания.
Он вышел рано, до звезды. А путь был далёк ― до самого дальнего шведского края, который, по неосмотрительности истории, стал норвежским.
Карлсон шёл пешком и лишь иногда поднимался в воздух, чтобы разведать путь ― так он сберегал силы и варенье.
И всё время ему казалось, что кто-то наблюдает за ним. Однажды ему приснился страшный сон ― в этом сне он был слоном, и огромный удав, куда больше слоновьих размеров, душил его, свернувшись кольцами. Нет, он был удавом, сидящим внутри слона… Впрочем, нет ― всё же слоном, которого задушил и съел удав.
Вдруг он понял, что это не сон. Его, лежащего рядом с потухшим костром, душил полуголый и ободранный Малыш Свантессон.
Маленький телеграфист хрипел ему в ухо:
― Зач-ч-чем ты взял мою прелес-с-сть… Заче-е-е-ем? Она ― не тебе-е-е… Отдай мою прелес-с-сть…
Тонкие ручки телеграфиста налились невиданной силой, но Карлсону удалось перевернуться на живот и из последних сил нажать кнопку на ремне. С мерным свистом заработал мотор, пропеллер рубанул телеграфиста по рукам, и они разжались.
Но и после этого, пролетев над Лапландией значительное расстояние, он видел Малыша. Он видел, как, догоняя его, по мхам и травам тундры, где валуны поднимались, как каменные тумбы, бежит на четвереньках телеграфист Свантессон. И вместе с тенью облака, тенью оленя, бегущего по тундре, и стремительной тенью себя самого, видел сверху Карлсон и тень Малыша.
Карлсону уже казалось, что они ― разлучённые в детстве братья. Брат Каин и брат Авель.
Иногда Карлсон встречался взглядом с этим существом. Но это лишь казалось, потому что Малыш не смотрел на Карлсона: глаза маленького уродца были прикованы к проклятому браслету.
Но вот Карлсон достиг цели своего путешествия.
Он приземлился на огромном утесе, что поднимался прямым, отвесным глянцево-чёрным обелиском над всем побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нурланд, в суровом краю Лофодена. Гора, на которой стоял Карлсон, называлась Унылый Хельсегген. Он видел широкую гладь океана густого черного цвета, со всех сторон тянулись гряды отвесных скал, чудовищно страшных, словно заслоны мира. Под ногами у Карлсона яростно клокотали волны, они стремительно бежали по кругу, втягиваясь в жерло гигантской воронки.
Зачарованный, в каком-то упоении, Карлсон долго стоял на краю мрачной бездны.
― Я никогда не смогу больше написать ни одной домашней птицы, ― подумал он вслух. ― Если, конечно, выберусь отсюда.
Браслет жёг его карман, и Карлсон вдруг засомневался, правильно ли он поступает.
Но тут кто-то схватил его за ногу и повалил. Это телеграфист Свантессон добрался вслед за ним до горы Хельсегген.
Браслет упал между камней и мерцал оттуда гранатовым глазом. Художник и телеграфист дрались молча, лишь Малыш свистел и шипел сквозь зубы непонятное шипящее слово.
Наконец Малыш надавил Карлсону на шею, и тот на секунду потерял сознание. Когда он открыл глаза, то увидел, как голый телеграфист, не чувствуя холода, любуется браслетом.
Из последних сил Карлсон пихнул Малыша ногой и услышал всё тот же злобный свист.
Телеграфист, потеряв равновесие, шагнул вниз.
Страшная пучина вмиг поглотила его.
Воронка тут же исчезла, море разгладилось, и тонкий солнечный луч, как вестник надежды, ударил Карлсону в глаза.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

СЕМЬ ЛЕТ В ТИБЕТЕ


Художник странствовал по Тибету седьмой год.
Его покинули все шерпы, кроме одного. Так же его оставил верный друг с долгой еврейской фамилией ― художник пытался её запомнить, да как-то она выходила всё время по-разному.
Впрочем, фамилия самого художника была тоже не русской, а вовсе варяжской. Звали его Карлсон. Оттого он часто изображал на своих картинах варяжских гостей на тяжёлых кораблях и норманнов, княживших в Киеве.
Но с некоторых пор его начали привлекать другие пейзажи. Превращение произошло с ним мгновенно и по неизвестной причине. Теперь он рисовал сиреневые и фиолетовые горы, закаты и восходы в стране, которую никогда не видел.
Наконец он выбил себе право на путешествие ― впрочем, это было больше, чем путешествие. Это была экспедиция, хотя, правда, экспедиция с обременением.
В качестве попутчика, от которого нельзя отказаться, ему навязали бойкого молодого человека с еврейской фамилией, которую Карлсон тут же перепутал ― в первый раз.
Звал он своего надзирателя и заместителя по имени, благо они были тёзками.
А про себя именовал его просто ― «Малыш», за малый рост и резвость. Молодой человек был знатоком поэзии, а ещё расшибал бутылку из револьвера в пятидесяти шагах. Прошлое его было мутным, но мандаты безупречными.

Он вообще оказался не промах ― свободно говорил с персами по-персидски, с индусами по-индусски, а с шерпами на том языке, название коего Карлсон даже не желал знать.
Карлсон топтал горные тропы, а по ночам ему снились лазоревые и фиолетовые сны. Он видел острые пики гор, вытянутые камни, поставленные на развилках дорог и статуи неизвестных ему богов.
Когда он, проснувшись поутру, переводил эти видения на холст, горные мошки залипали в краске и оставались в пейзаже навсегда.
Итак, даже Малыш покинул его. Малыш и раньше оставлял караван, чтобы вернутся через пару дней или неделю, а теперь пропал навсегда. Карлсон стал подозревать, что у него было какое-то своё, государственное дело, и он был нужен Малышу лишь для вида.
Но теперь он исчез со всеми своими вещами.
Однако Карлсон не ощутил болезненного укола от предательства.
На следующий же день после исчезновения Малыша, Карлсон обнаружил огромную пещеру в скале. Шерпа отказался идти за ним. Шерпа положил мешок с холстами и красками в свинцовых тюбиках и просто ушёл ― молча, не оборачиваясь.
Карлсон ступил в пещеру и начал спускаться по длинному ходу.
Трещал и чадил факел, свёрнутый из какой-то картины.
Когда он почти потух, лаз озарился светом.
Карлсон увидел огромный зал, заполненный тысячами бритых монахов.
В глубине этого зала, на возвышении, освещённый странным светом, лиловым и розовым, стоял огромный лингам.
Конец его терялся у высоких сводов.
И тут он услышал над ухом тихий голос Малыша:
— Коля?
— Ну?
— Помнишь, в 1912-м году, в «Бродячей собаке», человек за соседним столиком послал тебя на хуй?
— Ну…
— Так вот, ты пришёл.









И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

А вот кому текст с актуальным названием "TРАВМА КАК ТОВАР".

...Есть такой бесконечный разговор о том, как соотносятся архаика и модернизм. Никто не тревожится точными определениями и, чаще всего, этими красивыми терминами замещают слова «старое» и «новое». Увы, ещё чаще у нас всё переводят в формулу «хорошо vs плохо». То есть, когда мы говорим «молодой ещё», — это как бы плохо: взрослей, негодяй, быстрее взрослей, время не ждёт. Отказался от старого — очень плохо, оглянитесь люди, вокруг нас манкурты, Айтматова читал, читал Айтматова, гад? А в Бобруйск ездил? Так и с этими словами: очевидно, если есть «новое», то есть и «старое», и они сменяют друг друга, потому что новое рано или поздно становится старым. Но так людям неинтересно, и начинаются споры не только о течениях в искусстве, но и о человеческих традициях.Я тоже как-то поучаствовал в разговоре о том, что никакого возвращения к корням не бывает. Если на месте городской усадьбы отлили из бетона точно такую же, то это не возвращение архаики, а декорация. И любое воспроизводимое — просто стилизация, пластиковый ужас — ну и так далее.

Там много ещё что есть - архаика и модернизм, Бродский, разумеется и предчувствие ужасного, а так же рецепты избавления (берёте одну ложку обыкновенного советского - в общем, по ссылке)

http://rara-rara.ru/menu-texts/travma_kak_tovar


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел