Category: животные

Category was added automatically. Read all entries about "животные".

История про то, что два раза не вставать

САТУРН ПОЧТИ НЕ ВИДЕН


Карлсон давно жил в Москве, а как засобирался домой, так началась эпидемия.
Но он не унывал, потому что писать диссертацию можно было и здесь, всё равно материал был уже собран. Благодаря биологической науке у него был пропуск повсюду, как у медиков, хотя он ходил только в террариум зоопарка.
Работы там, впрочем, никакой не было, и он просто пьянствовал со своим русским другом.
Они ставили раскладные стулья напротив жилища крокодила, который был земляком Карлсона. Только Карлсон сейчас не мог вернуться на берега Миссисипи только временно, а это существо по кличке «Сатурн», пожалуй, не увидит их никогда.
― Никогда не зови его крокодилом. Ты, кстати, знаешь, чем аллигатор отличается от крокодила? ― спросил как-то русский.
― Откуда? Я занимаюсь тушканчиками, ты же знаешь.
― Аллигаторовые, в отличие от настоящих крокодилов, не способны на галоп.
― Крокодилы могут бегать галопом, ― раздельно повторил про себя Карлсон. ― А аллигаторы ― нет.
Два американца глядели друг на друга через толстое бронированное стекло. Но в один из таких визитов Карлсон обнаружил русского друга в печали.
Существо, не способное на галоп, умирало.
Они снова сели напротив стекла и начали глядеть на безразличное ко всему зелёное бревно. Карлсон уже знал его историю.
Аллигатор, хоть и родился в Америке, но был ещё малышом перевезён в Берлин. Это случилось ещё накануне войны. Той, большой войны.
Карлсон представлял себе жизнь американца в чужой стране, ещё не в этой. Тот обряд жизни, когда к тебе раз месяц приходит настоящий людоед, и его нельзя ни прогнать, ни уйти из дома самому. Ты год за годом смотришь ему в глаза, не подавая виду. Что ему сказать? Дразнить тем, что раньше ты любил весёлых негров и их джаз?
Потом начинается свист родных бомб, кровь и битый щебень, в который превращается твоё пристанище, ты три года сидишь в канализации. Потом в твоё новое убежище заглядывают англичане, дальше следует выдача Советам, и тебя будто пленного власовца, везут на Восток. Тебя даже зовут именем людоеда. Ты живёшь за решёткой, но не всё ещё решено.
Ты получаешь чужое имя и жену, которая много тебя моложе. Но она всё равно умирает раньше, а ты любил её и теперь хочешь умереть, отказавшись от еды. Впрочем, тебя уговаривают жить.
Время несётся вскачь. Бетонная плита, которая чуть тебя не прихлопнула, но ты за минуту до падения её с потолка, пошёл спать. Да, сон продлевает жизнь, ты усвоил это давно. Но какой-то пьяный с размаху бьёт тебя камнем, потому что ему не нравится, что ты спишь, и несколько месяцев тебя лечат лучшие врачи. Танки девяносто третьего года идут по Садовому кольцу. Их рёв и дизельный выхлоп достигают твоей клетки, так что ты, старик, начинаешь плакать, оттого что к тебе возвращаются запахи и звуки апреля сорок пятого.
Тех, кто знал тебя когда-то, дожёвывает двадцатый век, но потом время пожирает и его. Время течёт мимо тебя, как водопроводная вода.
И вот, наконец, вдруг к тебе перестают приходить, потому что зоопарк закрыт из-за эпидемии. Ты ничего не понимаешь. Никого нет, только парочка старых работников заглядывает в твой дом, чтобы накормить и прибраться, но почему-то нацепив маски.
Мир меркнет, где-то за гранью перехода все: щедрый Рузвельт, Сталин, который хорош тем, что не зашёл ни разу. Какая-то русская баба, что мыла тебя, отворачиваясь и плача об убитом на войне муже, старики, которых ты помнишь детьми, и последнее, о чём ты думаешь, что не хотел бы встретиться на той стороне с давно сдохшим настоящим людоедом.
Карлсон прижался лбом к стеклу и тихо сказал:
― Когда кончится эта эпидемия, я, может, ещё буду в этом городе, бро. Или приеду снова, и встречу тебя где-нибудь в музее, как живого, но со стеклянными глазами. Тут у многих поутру стеклянные глаза, в этом, поверь, ничего страшного. Наверное, я буду не один, и я скажу своей спутнице как Гамлет: «Бедный... Я знал его». Поверь, лучшей встречи у друзей быть не может.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

....Образованные люди не любят признаваться в том, что смотрят телевизор (даже те, кого в нём показывают). Но в жизни тем для разговора не так много, и настоящим пуристом типа — «Я не смотрю телевизор, и вовсе не знаю, что там» — быть сложно. Приходится прибегать к оборотам: «У меня у самого телевизора нет, а вчера зашёл в гости к знакомым, и там показывали вот что...».
Разговаривающие о телевидении делятся на несколько групп. К первой принадлежат те, кто сразу заявляет, что у них телевизора нету. Но их товарищи не лыком шиты, и сразу же начинают мериться отсутствием: «А у меня его десять лет нету!» — «А у меня — двадцать! Что, съел?!» — «А у меня сроду не было» — «А у меня ещё до рождения он отсутствовал!».
Вторая категория состоит из тех, кто, стиснув зубы, признаётся: «А я смотрю, да, смотрю. Нужно запомнить эти лица, все их лица, всю эту мразь запомнить, поимённо, всех, кто поднял руку... Уууу...» Один молодой человек, выложив эротический фильм «***» в Сети, снабдил его оговоркой: «Фильм, снятый подпольно французскими порнографами в Советском Союзе. Можно использовать, как наглядное пособие по вопросу о том, как начинали морально ломать и нравственно развращать нашу нацию. Какими методами её по крупинке, по шажку начинали тогда доводить до нынешнего свинства. Смотрел с глубочайшим отвращением. Но смотрел. Потому что это надо знать и помнить. Чтоб никогда не позволить этому повториться», — ну вот это самое и есть.
Третьи занимают примирительную позицию: «Я вот смотрю... Если немного, то ведь ничего, а? Ну совсем немного — тогда ведь ничего? Ничего, правда? Тогда ведь можно? Передачу про котиков смотрел... Ну как-то же она называлась? Ну, про котиков. Или про ёжиков?! Про ёжиков-то наверняка можно?» Они знают, что этические пуристы, которые у них в друзьях, всё равно узнают, и лучше донести на себя самим. Смотрели — но только про ёжиков. Только ёжиков и видели.
На такой разговор всегда приходят люди с универсальными репликами. Они становятся в дверях, обводят взглядом помещение, и



Дальше - http://rara-rara.ru/menu-texts/televidenie_i_my


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ДИПЛОМАТА
10 февраля


Дмитрию Алексееву


— Кто это так кричит, — поёжившись, спросил Раевский. — Слышишь, да?
— Это обезьяны.
— Странные у вас обезьяны.
— Они двадцать лет agent orange ели, что ты хочешь, — хмуро сказал Лодочник. — Я потом расскажу тебе историю про Сунь Укуна, царя обезьян, и его страшное войско. Но это потом.
Они вылезли из машины и пошли по узкой песочной дорожке к клубу. Раевский, подпрыгивая, бежал за старшим товарищем — отчего того звали Лодочником, он не знал, а Лодочник сам не рассказывал. Раевский хотел подражать Лодочнику во всём, да вот только выходило это плохо.
Он напрасно ел экзотическую дрянь в местных ресторанчиках и напрасно пил куда большую дрянь из местных бутылок, похожих на камеры террариума или хранилища демонов.
В торгпредстве молодых людей почти не было вовсе, поэтому они сразу нашли друг друга. Даже в местной гостинице они, не сговариваясь, поселились в соседних номерах — Лодочник в семнадцатом, а Раевский в шестнадцатом. Раевский поставлял сюда банкоматы, а Лодочник заведовал всей торговлей с соседней страной, что шла по двум ниточкам дорог, проложенным в обход минных полей. После большой войны сюда завезли копеечные калькуляторы и плееры.
Эти два предмета убили местную письменность и науку — убили начисто, и будущим страны стало её прошлое.
Консульство тут было маленькое.
Старики доживали последние месяцы до пенсии, а молодые люди глядели на сторону. Из страны надо было валить — пора братской дружбы, бальзама «звёздочка» и дешёвых ананасов кончилась. Издалека долго плыли долги в донгах, а здесь делать было нечего. Разве что пить виски под сухой треск бильярдных шаров в клубе. Лишь недавно Раевский узнал, что только иностранные туристы пьют змеиную водку, а обезьяньи мозги вовсе не так вкусны, как кажется. Один из торговых представителей съел что-то неизвестное, а наутро его нашли с почерневшим, вздутым лицом. Маленький пикап увёз его в аэропорт, упакованного, как матрёшку, — в обычный, цинковый, а поверх всего деревянный ящик.
Развлечение из этого, впрочем, было неважное.
Раевский боялся смерти — впрочем, как и всякий обычный человек. Он не любил самого вида мертвецов, и когда его мальчиком, вместе с классом, повели в Мавзолей, он стал тошниться чуть ли не на гроб вождя. Он никому не рассказывал, что Ленин в этот момент показался ему удивительно похожим на пропавшего во время войны дедушку, которого он знал только по фотографиям.
Дедушка был герой-разведчик, вся грудь в орденах, но только в самом конце войны его сбросили на парашюте не то к восставшим полякам, не то к восставшим против немцев чехам, и он растворился в огне этого восстания.
Дедушка остался молодым — на портрете в огромной столовой их дома на улице Горького.
Но это было далеко — в московском детстве, а тут смерть была в малярийном воздухе, в каких-то непонятных насекомых… Про проституток он и не думал.
Воздух под низким потолком был наполнен треском костяных шаров.
Двое поляков схватились с парой немцев — вспоминая былую национальную вражду. Из русских тут был только Чекалин — странный человек с израильским и русскими паспортами одновременно и ещё каким-то непонятным зелёным паспортом (Лодочник как-то стоял вместе с ним на паспортном контроле здесь и в России).
— Кто это с Чекалиным, не знаешь? — спросил тихо Лодочник.
Раевский был рад услужить, и, как раз, это он знал — худой чёрнобородый человек рядом с Чекалиным был недавно приехавший по ооновской линии пакистанец.
— Это афганец или пакистанец. Закупки продовольствия, рис, специи. Кажется, услуги связи. Его тут зовут просто Хан.

Пакистанец подошёл к ним сам.
— Простите, я слышал слово «снукер».
Раевский залихватски взмахнул рукой и сказал, цитируя что-то: «От двух бортов в середину! Кладу чистого»... Но пакистанец и не повернулся к нему, а смотрел на Лодочника, будто поймав его в прицел.
— Ну, да. Я люблю снукер, — ответил тот.
— В снукер мало кто играет. Вы русские, предпочитаете пирамиду. У меня есть шары для снукера.
— Мы можем по-разному.
— У меня такое правило: три партии, последняя решающая — хорошо?
— Что ж нет? На что сыграем?
— На желание. У вас есть свои шары — а то можно сначала вашими? Тогда вторую — моими?
— То есть? — опешил Лодочник.
— Бывают суеверные люди, вот мне многие вещи приносят счастье. Может, и вам… — и пакистанец открыл деревянный ящик, внутри которого на чёрном бархате лежали разноцветные шары. Пятнадцать красных, жёлтый, зеленый, коричневый, синий, розовый и чёрный — лежали как дуэльные пистолеты, готовые к бою. Отдельно от всех, в своей вмятине покоился белый биток.
И Лодочник понял, что не отвертеться.

Первую партию Лодочник с трудом выиграл и с дрожащими руками сел за стол. Пакистанец, казалось, совсем не расстроился, и принялся рассказывать про местного коммунистического лидера. Он был известен тем, что вошёл в революцию с помощью своих трусов. Во время восстания на французском крейсере обнаружилось, что нет красного знамени. Маленький баталер отдал свои красные трусы, и они взвились алым стягом на гафеле — а баталер, просидевший всё время в кубрике, превратился в лидера партии.
Лодочник тоже знал этот анекдот, а вот Раевский ржал, как весёлый ослик, взрёвывая и икая. Лодочник похвалил начитанность чернобородого, и после этой передышки они снова встали к столу.
Во второй партии началась чертовщина.
Пакистанец делал партию в одиночку. Только один раз он встретился с настоящим снукером. Но из этой крайне невыгодной диспозиции он ловко вышел, коротко ударив кием, поднятым вертикально. Это был массе — кий пакистанца точно ударил шару в правый бок, тот отклонился вперёд и влево и, завертевшись, ушёл вправо, огибая помеху. Но потом биток, подпрыгнув, миновал не только соседний шар, а, сделав дугу, помчался в сторону.
Лодочник не верил глазам, и сначала проклял лишний виски. Но алкоголь ничего не объяснял — в каждом из шаров будто сидел пилот-гонщик.

Дул влажный ветер с границы, где одна на другой лежали в земле мины — китайские, советские, французские и американские. И ветер этот, полный дыхания спящей смерти, бросал Лодочника в пот.
— Я тоже видел, — бормотал Раевский. — Это фантастика… Впрочем, нет — наверняка там магниты какие-нибудь.
— Нет там магнитов, я проверял, — Лодочник был уныл. — Не позорься, какие магниты. Это королевский крокет.
Раевский, не расслышав, вытащил зажигалку, но, повертев её в руках, засунул Cricket обратно в карман.
Лодочник пояснил:
— Королевский крокет — ежи разбегаются от меня в разные стороны. Да ты не читал, что ли, про кроличью нору?
Подошел пакистанец, и они вежливо расстались, чтобы встретиться на следующий вечер.
— Ну, не расстраивайся. Ну, попросит он тебя прокукарекать. Ну, там, напоить всех — соберём тебе денег, все дела…
Но Лодочник понимал, что дело плохо, что-то страшное было в неизвестном желании пакистанца. И он понимал, что отказаться от него будет невозможно. Кто-то огромный, страшный, как чудовище из его детских снов, подошёл к нему сзади и положил тяжёлые липкие лапы на плечи.
Всё так же тревожно кричали обезьяны, будто говоря: «Куда ты, бедная Вирджиния, вернись, бедная Вирджиния».
Тянули к нему ветки пальмы, погребальным колоколом звенела на ветру вывеска сапожника.

Он пошёл сдаваться Парторгу. Парторг давно уже потерял это звание, а вот Лодочник помнил, как его вызвали в кабинет этого старика. Кто-то стукнул по инстанции, что Лодочник снимался во французском фильме про колониальные времена. Лодочник сфотографировался в обнимку со знаменитой актрисой, довольно выразительно положившей ему голову на плечо.
Тогда в торгпредстве было втрое больше людей, и Лодочника ожидало показательное разбирательство на заседании партийного комитета. Но Парторг вызвал Лодочника на разговор — и спрашивал вовсе не об этом деле, о планах на будущее и московских привычках. Лишь под конец, когда Лодочник уже повернулся к двери, Парторг спросил:
— Было?
Лодочник замахал руками.
— Молодец, я бы тоже не сознался, — подвёл итог Парторг и закрыл дело.
Теперь партия исчезла, вернее, их стало чересчур даже много. Но Парторг по-прежнему сидел в своём кабинете, дёргая за невидимые ниточки кадровых служб.
Лодочник рассказывал ему подробности, ожидая, что Парторг стукнет кулаком по столу, выматерится, но развеет его безотчётный страх. Но когда он поднял глаза, то понял, что старик по ту сторону старого канцелярского стола напуган не меньше, а больше его.
— Ты не представляешь, во что ты вляпался. Но и я виноват — я должен был узнать первым, а не узнал. Хан Могита появился в этом углу, а я его прохлопал. На желание?
Лодочник кивнул.
— Значит, на желание. Ну, какие у тебя могут быть желания, я понимаю. А вот у него… Пошли к завхозу.
Лодочник понял, что дело действительно серьёзное. Завхоза в торгпредстве никто не видел — он сидел у себя, как паук. Раньше думали, что он контролирует шифровальщиков или связан с радиопрослушиванием, но точно никто ничего не знал. Завхоз, казалось, выходил из своей комнаты только седьмого ноября и на Новый год — чтобы выпить рюмку водки с коллективом. Теперь остался только Новый год, и некоторые стажёры уезжали на Родину, так никогда и не увидев завхоза торгпредства.
Они пошли в полуподвал, где сидел в своей комнате Завхоз.
— С бедой пришёл, — Парторг сел на край табуретки. — Могитхан объявился.
Завхоз быстро повернулся к нему:
— Кто-то из наших? Уже сыграли? Во что?
— Вот он. Две партии, завтра третья. На бильярде шары катают. Есть у нас шары?
— Шары у нас есть, как всегда. У нас мозгов нет, а шары у нас всегда звенят, покою не дают. Есть у нас шары. Моршанской фабрики имени Девятнадцатого партсъезда, хорошие у нас шары, из моржового хера. Шучу, бивня.
Хитро прищурившись, смотрел на них из угла Ленин.
— А осталась ещё родная земля? — спросил Парторг.
— На один раз.
— Беда… — они оба замолчали надолго, пока Парторг, наконец, не сказал: — Что будем делать? Может, не оставим так?
— Пацана жалко, не видел ещё ничего в жизни, — Завхоз говорил так, будто Лодочника не было в комнате.
— Жалко, конечно, — но он сам виноват. А с тобой что делать? Без земли, ты-то без землицы родимой, сам знаешь… Известно, что с тобой будет.
— Ладно тебе, — Завхоз достал спички. — Отбоялись уже. Что нам с тобой терять, одиноким стареющим мужчинам.
Вспыхнул огонёк, и Завхоз поднёс его к кучке щепок под ленинским бюстом. Они разом занялись дымным рыжим пламенем. Запахло чем-то странным, будто после жары прошёл быстрый дождь и теперь берёзовая кора сохнет на солнце. Пахло летом, скошенной травой и детством.
Теперь Завхоз достал из сейфа коробку с шарами. На картонной коробке чётко пропечатался номер фабрики и красный силуэт Спасской башни. Завхоз поставил её перед огнём, и Лодочник вдруг обнаружил, что голова вождя в отсветах пламени сама похожа на бильярдный шар.
Завхоз достал из мешочка чёрную пыль (Это и есть Родная Земля, догадался Лодочник) и бросил щепотку в огонь.
Он вдруг оглянулся и сделал странное движение.
Лодочник ничего не понял, но Парторг мгновенно и точно истолковал странный жест:
— А ты что тут делаешь? Ну всё, всё… Иди, нечего тут. Завтра зайдёшь.
Наутро парторг сам отдал ему коробку с шарами.

Пакистанец нахмурился, увидев чужие шары, но ничего не сказал.
Пошла иная игра — морж бил слона влёт, советская кость гонялась за вражьей почти без участия игрока.
Лодочник делал классический выход, клал шары по номерам и вообще был похож на стахановца в забое.
Пакистанец сдувался с каждым ударом.
— Партия! — Лодочник приставил кий к ноге, как стражник — алебарду.
«Партия» — было слово многозначное.
Пакистанец поклонился ему, но видно было, что его лицо перекошено ненавистью.
Однако радость победы миновала Лодочника. Ещё собирая в картонную коробку драгоценные шары, он почувствовал себя плохо, а, вручив их Парторгу, обессилено привалился к стене. До машины Раевский тащил его на себе. Вместо общежития друг отвёз его во французский колониальный госпиталь, и прямо в вестибюле Лодочник ощутил на лице тень от капельницы.
На следующий день температура у него повысилась на полградуса, на следующий день ещё. Ещё через два дня градусник показал тридцать восемь, через четыре — сорок. Три дня Лодочник пролежал с прикрытыми глазами при температуре сорок один.
Лодочник смотрел на то, как медленно вращает лопасти вентилятор под потолком. Точь-в-точь, как вертолёт, что уже заглушил двигатель, — и вот Лодочник снова проваливался в забытьё.
Затем температура начала спадать, и он стал заглядываться на медсестёр.
Когда за ним приехал Раевский, Лодочник смотрел на него бодро и весело — только похудел на двадцать килограмм.
Раевский вёз его по улицам, безостановочно болтая.
Навстречу им, из ворот консульства, выезжал грузовичок-пикап. Из-за низких бортов торчал огромный деревянный ящик, покрытый кумачом.
Раевский вздохнул и ответил на незаданный вопрос:
— Это Завхоза на Родину везут. Он ведь одновременно с тобой заболел — только вот температура у него не спала.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЧЕРЕПАХА


― Кто тебе дороже, я или она?
Женщина плакала, а он ненавидел женские слёзы.
Наконец, умывшись солёной водой, она заглянула к нему в глаза и прочитала ответ.
Хлопнула дверь, посыпалась штукатурка.
На него, с петербургского паркета, не мигая, смотрела гигантская черепаха.
Он вывез её из Абиссинии, а туда черепаха попала из Индии. Путь её был куда дольше ― и на панцире в углу, значился год 1774.
Раньше черепаха принадлежала директору Ост-Индской компании.
Директор повесился от излишней любви к родине. Так часто бывает с романтическими людьми ― сперва они носят чёрные очки, а потом неразделённая любовь к родине убивает их.
Черепаху стали возить с места на место, пока она не стала развлекать абиссинский гарем.
Когда Карлсон прилетел туда на своём аэроплане, то ему подарили трёх негритянок.
Он сказал, что такое количество будет мешать ему сочинять стихи, и тогда двух негритянок заменили на черепаху.
Черепаха плавала в бассейне, а Карлсон смотрел на закат и грыз походное перо. Он съездил на озеро Чад, но экспедиция вышла неудачной: Карлсон так и не увидел жирафов.
Не беда ― в его стихах жирафы были.
И вот он вернулся домой, в холод и слякоть, извозчики сновали по торцевым мостовым. Женщина ушла. Осталась одна черепаха.
Жизнь была сломана, и нужно было её клеить.
А вокруг набухала война. Карлсон взял черепаху с собой на германский фронт. Он писал стихи, разложив рукописи на её твёрдой кожистой спине. Черепаха вытягивала голову, пытаясь разобрать анапесты.
Однажды черепаха прикрыла его собой. В толстом панцире застряла немецкая разрывная пуля ― так и не разорвавшись.
Второй раз черепаха спасла ему жизнь в восемнадцатом.
Его взяли прямо у подъезда, и ученики решили, что Карлсона повезли на поэтический вечер.
Черепаха, впрочем, не была арестована.
На Гороховой Карлсона допрашивал недоучившийся студент Куперман. Куперман хотел стать герпетологом, но Партия велела ему заниматься гидрой Контрреволюции.
Карлсон целую ночь рассказывал ему про черепаху, а наутро Куперман вывел его на бульвар, написав в бумагах, что арестованный опасности не представляет.
Опасность Карлсон представлял и дрался потом у Деникина, а затем ― у Врангеля.
Когда он читал добровольцам стихи про родную винтовку и горячую пулю, черепаха сидела в первом ряду.
В Ялте, когда на набережной бесстыдно лежали потрошёные чемоданы, Карлсон пробился по сходням на палубу парохода, оставив за спиной всё ― кроме черепахи.
Когда безумный есаул пытался бросить её за борт, Карлсон выхватил револьвер.
Черепаха равнодушно глядела на тело есаула, болтающееся в кильватерном следе. Она вообще слишком много видела в своей жизни.
Карлсон вернулся в Абиссинию, и наконец-то увидел жирафа.
Потом он долго жил в тени горы Килиманджаро.
Черепаха плескалась в специально отрытом бассейне.
Они поссорились только раз ― когда черепаха случайно съела его новые стихи. Он в отчаянии хлестал по панцирю своим узорчатым, вдвое сложенным ремнём. Черепаха виновато глядела на него, не чувствуя боли. Через полчаса он валялся около её когтистых лап, вымаливая прощение.
Однажды к нему приехал американский писатель ― толстый и бородатый. Он был восхищён всем ― охотой, горой, Африкой, и даже тем, что сломал ногу при неудачной посадке самолёта.
― Вы вспоминаете прошлое? Вам жаль его? ― спросил американец.
Карлсон пожал плечами и показал на черепаху:
― Она помнит Наполеона и Распутина, она пережила Ленина и Сталина. Спросите её.
Американский писатель записал в книжечке «Любовь в Африке похожа на одинокую черепаху под дождём» и уехал.
Но иногда Карлсон всё же вспоминал плачущую женщину и её стоны, звук хлопнувшей двери и белый порошок штукатурки, осыпавшийся из-под косяка.
Тогда он прижимался щекой к панцирю в том месте, где из него торчала разрывная пуля, и просто молчал. Могло ли всё быть иначе? Непонятно.
Наконец, он умер.
В тот день поднялся ветер и распахнул окна хижины. Рукописи вырвались на волю и летели над саванной, как птицы.
Черепаха провожала их, медленно поворачивая голову.
Через много лет её выкупил у воинственного режима, который никак не мог решить, как называть себя ― республикой или империей ― миллионер Аксельберг.
Черепаху привезли в Петербург и поселили в Фонтанном доме.
Так она окончательно утвердилась в биографии Карлсона. Экскурсии надолго задерживались около аквариума, а скучающие школьники обстреливали черепаху жёваной бумагой, стараясь попасть в какую-то железяку, застрявшую в панцире.
Секрет такой стрельбы почти утерян: для этого нужны тонкие шариковые ручки, которые можно открыть с обоих концов, а затем сделать во рту шарик не больше и не меньше внутреннего диаметра.
При хорошем навыке этот шарик может попасть в учителя из середины класса. Но спорят, можно ли попасть в него с задней парты.
Это ― вопрос.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ КОСМОНАВТИКИ

1 декабря

(з/к Васильев и Петров з/к)



Ветер дул, солнца не было.
Кругом был холодный степной юг, лишённый тепла.
Они ползли по ледяной пустыне, как мыши под снегом — медленно и невидимо человеческому глазу.
Только снега здесь почти не было — ветер отшлифовал пустыню, укоротил ветки дереву карагач и примял саксаул. Недоброе тут место, будто из страшной сказки. Летом — за тридцать градусов жары, а зимой за тридцать мороза. Растет здесь повсеместно верблюжья колючка, которая только верблюду и в радость, зато весной тюльпаны кроют землю красным советским знаменем.
Так что, может, и нет этого мира вовсе, нет никакого посёлка Тюра-Там, от которого движутся два зека уже километров сорок. Ничего вовсе нет, а придумал всю эту местность специальный особист за тайной картой. Сидел особист в кругу зелёной лампы и сыпал на карту пепел империи. И там, где падал этот пепел от папирос «Казбек» — там возникали города и заводы, там миллионы зека ударяли лопатами в землю. Там, повторяя вьющийся от папиросы дым, вились по степи дороги, а там, куда ставил особист мокрый подстаканник — возникали моря и озёра.
Но встанет он, повелитель секретной земли, из-за стола, проведёт по гимнастёрке рукой, поправляя ремень — скрипнет стул, щёлкнет замок несгораемого шкафа.
И не будет ничего — пропадут горы и долины, высохнут моря, скукожится земная поверхность. Ничего не будет — ни звонких восточных названий, ни стёртых и унылых русских, дополненных арабскими цифрами.
Тех имён, которым, как сорной траве, всё равно, к чему прицепиться, где прорасти — украсить дачный посёлок или пристать к подземному заводу.
Нет ничего, только карта, только след карандаша и шорох тесёмок картонной папки, в которую спрятали пароходы и самолёты.
Глянет сверху, из вибрирующего брюха шпионской птицы, круглый воровской глаз, захлопает, удивится: под ним пустота да равнодушная плоская природа.
Ищет шпион след от подстаканника, кружки и стрелы, а на деле есть только стальной холодный ветер, колкий снег да звериный след.
И больше нет ничего.

Два живых человека ползли в этом придуманном мире, держась кромки холодного бархана.
Добравшись до первой линии оцепления, они притаились у самых сапог часового в тулупе. Но тот ничего и не заметил, потому что завыл, заревел надрывно в темноте мотор — ударили издалека фары грузовика. За ним махнул фарами по степи, умножая тени, второй, а за тем — третий.
Грузовики шли медленно и у невидимой границы встали. Петров и Васильев неслышными тенями метнулись к последнему. Они летели, как листья на стремительном ветру — да только притвориться листом нельзя в пустой степи — нет тут листьев, нет дерева на сотни километров вокруг. Притворишься листом — сразу распознает тебя часовой, а вот тенью — ничего, и ветром — сойдёт.
Тенью перевалились Петров и Васильев через борт грузовика, ветошью умялись между фанерных ящиков и продолжили путь.
Обнявшись, как братья, они дышали друг другу в уши, чтобы не пропадало тепло дыхания.
— Терпи, Васильев, терпи — скоро уже. Скоро, скоро — дыханье шелестело в ухе, а во втором ухе не пошелестишь, не пошепчешь. Нет у Васильева второго уха — срубило его лопнувшим тросом при погрузке. Стоял бы Васильев на три пальца левее, закопали бы его рядом с шахтой.
— Где Васильев, — спросили бы его сестру Габдальмилю, — где, где Васильев?
И ответила б она чистую правду — в Караганде Васильев, растворился в степи и шахтных отвалах, превратился Васильев в суслика или сайгака, скачет весело по весне или, наоборот, стоит посреди степи топографическим столбиком — свистит на бедность огромной страны.
Но стоял Васильев как надо и еще шесть лет ходил на развод, хлебал баланду и слушал, как не суслик свистит, а свистит ветер в колючей проволоке. Он был на самом деле крымским татарином и сидел долгий срок за гордость своей неправильной национальностью. Васильевым его записали в детском доме, да только имя Мустафа так и не превратилось для него в Михаила. Перед тем, как они спрыгнули с товарняка на пустынном зааральском перегоне, он долго молился у вагонной стены, сидя на коленях. Он молился о своём народе и всех людях, что сидели с ним в разные года. Васильев думал, что Петров его не слышит, но Петров не спал — он слышал всё. Петров сидел половину своей пятидесятилетней жизни — с перерывом на четыре военных года. Он мог услышать, как крыса ворует чью-то пайку на другом конце барака.
Но русский понимал татарина, и сам бы молился, да не было у него веры.

Четыре года собирался Васильев, собирался душой и телом — прыгнуть в степь, что цветёт по весне и услышать свист суслика перед смертью, да не прыгнул сам.
Потому что встретил Петрова, что был сух и плешив, и глаза их сошлись вместе, припаялся один взгляд к другому — потому что всё сможет стукач, да не сможет глаза поменять. Глаз стукача жирный и скользкий, глаз блатаря пустой и страшный, глаз мужика круглый и налит ужасом. Только у Петрова глаз весёлый — потому что ничего не боится Петров, думает, что ему помирать скоро — статья у Петрова такая, что по ней сидеть Петрову в чёрной угольной дыре ещё десять лет, которых он не проживёт. Сдох усатый, сгорел в топке лысый со своим пенсне, подевались куда-то бородатый и очкастый на портретах в КВЧ, а Петрову трижды довесили срок — и не приедет нему специальный партийный человек, не выдадут ему пиджак и справку о реабилитации. Потому что бежал он с зоны уже дважды, потому что Петров и так-то жив по случайности — случайно его не выдали недодавленные танками зеки-бунтовщики. Оттого весело Петрову и бьётся у него в глазах сумасшедшая задумка, помноженная на рассказы соседа по нарам с вечной, как Агасфер, фамилией Рабинович.
Сразу поверил Петров Рабиновичу, поверил и Васильев Петрову. Помирать, так с музыкой, помирать — так в центре холодного ветра, в том месте, где бьётся адский огонь посреди степи.
Верит Васильев Петрову, а Петров — Васильеву тоже верит свято, как может верить русский человек татарину. Потому что Петров — солдат и вор, а Васильев — крымский татарин.
Лежат они, обнявшись, несёт их машина — и не видит их никто — ни раззява часовой, ни шпионский глаз в самолёте — нет самолётов над степью, а последний догорел весной над Уралом.
Нечего сюда чужим глазам соваться: здесь из земли растёт огромная морковка, торчит из земли острым носом — смотрит в землю ботвой.


Они ползли, спрыгнув из кузова, целую вечность, но в тот момент, когда Васильев уже начал засыпать от изнеможения, они уткнулись, наконец, в первую полосу колючей проволоки.
Петров полз впереди и начал прокусывать самодельными кусачками дыру в заграждении.
— В сторону не ходи, — прохрипел он, не оборачиваясь. — Тут наверняка мины.
Васильев не ответил — его рот был забит холодным ветром.
Они миновали и эту полосу, а потом ещё несколько, пока не выбрались на пространство перед гигантским котлованом. Местность казалась пустынной, только указательный палец прожектора обмахивал степь — а сколько служивого люда сидит по укромным местам, то известно только главному командиру.
Но вот, прямо перед ними, возникла огромная свеча ракеты, которую только что привёз к старту паровоз.
Два зека отдыхали — в последний раз перед броском. Ватники, хоть и были покрашены белой масляной краской, намокли, но оба беглеца не чувствовали их тяжести.
— Она, — удовлетворённо отметил Васильев. — «Семёрка». Это её Рабинович конструировал, ещё в пятьдесят четвёртом. Семь, кстати, счастливое число.
— Точно всё решил, а? — крикнул ему в ухо Петров.
— А у нас выбора нет, как мы колючку перелезли. Да и вообще выбора у человека нет, всё на небе решено. — Васильев притянул колени к груди, чтобы ветер не так сильно холодил тело.
Выбор был сделан давно, когда Рабинович заставлял их учить наизусть карту местности и конструкцию ракеты.
Нарушители проползли через двойное оцепление и начали карабкаться по откосу стартового стола к самой ракете.
Прямо перед ними стоял часовой, и Петров вытащил из-за пазухи заточку.
— Только не убивай, — выдохнул Васильев. — Не надо, совсем нехорошо будет, да.
— Это уж как выйдет, — угрюмо отвечал Петров, — У них своя служба, у нас своя. Если б я так в охранении стоял под Курском, ты бы тут один валандался. Или на фольварке каком-нибудь мёрзлую картошку воровал у немецких хозяев, вот что я тебе скажу.
Но часовой переступил через кабель, сделал несколько шагов в сторону, и вот, снова двумя тенями Петров и Васильев метнулись к лестнице на небо. Рядом с ними из ракеты вырывались струи непонятных газов, пахло химией и электричеством.
Фермы обледенели, они свистели и выли, да и по железной лестнице карабкаться было трудно. Наконец, Петров и Васильев достигли верхней площадки.
Петров потрогал белый бок ракеты и дверцу в этой гладкой поверхности. Потом достал заточку и, поковырявшись в замке, отвалил люк — там, внутри, был ещё один, только круглый.
В последний раз оглянувшись на огни в степи, товарищи закрыли за собой оба люка. Клацнуло, ухнуло, без скрипа провернулся барашек, отгородив их и от свиста, и от ветра. Петров достал кресало и запалил припасённый клок газеты.
— Тут человек! Спит!
Держа наготове заточку, Петров приблизился к телу, одетому в красный комбинезон. Поперёк лица космонавта он увидел надпись: «Макет».
— Что это? — открыл рот Васильев.
— Не робей, парень. Это чучело.
— Что за чучел, из кого? Зачем? — смотрел Васильев на человека, у которого вместо рта и носа — чёрные буквы.
Они осматривались, чувствуя, как напряжение отпускает, как становится холодно.
Вдруг звук из другого мира дошёл до них.
— Собаки, собаки, идут к нам — забормотал Васильев.
— Ты что, какие на этой вышке собаки? — Петров посветил газетой, но и вправду увидел собаку. Внутри странной глухой клетки сверкал собачий глаз.
— Ну вот, ёрш твою двадцать — и здесь под конвоем! — Петров развеселился. — А ты знаешь, как эти придурки собаку назвали, а? Пчёлка! Смотри, тут, над второй, ещё написано: «Мушка»?
Они начали хохотать. Петров густо и хрипло, а Васильев тонко и визгливо. Это была истерика — они хлопали друг друга по бокам, бились головами и спинами о близкие стены, хохот множился, собаки скулили от испуга, и вот Васильев, размахивая руками, случайно задел какой-то рычаг.
Внутренность шара залил мёртвенный свет.
— Ну вот и оп-паньки. Давай устраиваться, — и Васильев стал потрошить человечье чучело. Манекен оказался набит какой-то трухой, бумагой и серебристыми детальками с проводами. Наконец, Васильев успокоился, надел трофейный комбинезон. Петров неодобрительно посмотрел на него и ничего не сказал. Сам он сел в кресло вместо манекена и попробовал подёргать ручку управления.
— Ничего, я самоходку водил. Самоходку! Так и тут справлюсь. Только не люблю я, когда люки задраены, люки задраены — спасенья не жди. У нас вот под Бреслау в соседнюю машину фаустпатрон попал — снаружи дырочка, палец не пролезет, а внутри тишина. Только слышно, как умформер рации жужжит. Я с тех пор с задраенными люками никогда не ходил. А это что? Что это здесь на табличке: «тангаж»? Вот здесь — «крен», понимаю. «Рысканье» — тоже понимаю. А «тангаж»?
— «Тангаж» — это так, — Васильев сделал неопределённое движение рукой.
Внезапно мигнули лампы на приборной доске, харкнул на потолке динамик, застучало что-то внизу под ними. Заполнил уши тонкий свист, который потом перешёл в рёв.
Внутренность корабля вибрировала, собаки завыли, а Васильев свалился за клетки. Снова хрюкнул динамик, забулькала непонятными словами чья-то речь.
— Телеметрия, — захрипел голос сверху, — Что за дела? Что это нам видно?
— Что видно?
— Почему у вас в объективе тряпки?
Петров и Васильев слушали голоса, несущиеся с потолка.
— А знаешь, братан, — сказал Петров, — это ведь ты им кинокамеру им ватником закрыл, вот они и надрываются.
Шум между тем усиливался, и вдруг страшная тяжесть навалилась на них.
Хуже всех пришлось Васильеву. Петров лежал, удобно устроившись в кресле, собаки скулили в своих алюминиевых норах, только Васильев орал в неудобной позе у иллюминатора.
Он замер — что-то отвалилось от их корабля и ушло вниз — но тут же вспомнил, что и об этом тоже, как и о многом другом, их предупреждал Рабинович.
Ощущение тяжести стало понемногу уходить. Васильев почувствовал, как его тащит по борту, и зацепился ватником за какой-то крюк. Петров повернул к нему лицо, залитое кровью. Тугие красные шарики вылетали у него из носа и застывали в воздухе.
— Вот ведь Рабинович рассказывал, но я не думал, что это так странно, — Васильев завис над пристёгнутым Петровым, — Рабинович всё знал… Жалко, мы его не взяли.
— У Рабиновича дети, да и куда тут Рабиновича девать. Не пролезет сюда Рабинович. Но ведь дело, парень, в другом — никто, кроме Рабиновича, про нас теперь не расскажет. Только он людям и донесёт — вот в чём фенька. И то, что первыми были мы, а не эти — в погонах. Это наш мир, мы его строили, мы его от германского фашизма отстояли и снова строили. Это мы должны были лететь, а не они. Они потом полетят, а нам ждать нельзя. У нас времени нет, у нас только срока.
В этом, Васильев, фенька и есть.

Земля в иллюминаторе выгнулась как миска, и Петров с Васильевым принялись разглядывать континенты. Васильев вытащил Пчёлку из клетки и начал чесать её за ухом.
— Вот и кругосветку сделали, — сообразил Васильев. — Где садиться-то будем? К нам-то нельзя, может, к кому ещё?
Об этом они как-то не думали. Дело было сделано, невероятное дело, к которому они четыре года шли как на богомолье, а что делать дальше — никто не знал.
Бывшие зеки задумались.
— Нет, у немцев я живой не сяду. Да и у англичан тоже. Это всё равно, что Родину продать. Получится, что нас правильно сажали, и тогда всё напрасно. Значит, они правы во всем, а мы пыль лагерная, вши-недокормки. И в Америке не сядем, они наш аппарат раскурочат себе на пользу, а мы, значит, как ссученные, будем с этими собаками в цирке подъедаться?
— А куда лететь-то? — Васильев выпустил собаку из рук, и она поплыла в воздухе, смешно дёргая лапами. — Планет много, не то семь, не то девять…Может, на Марс?
Петров задумался.
— Нет. На Марс не пойдём, я слышал, что там каналов много.
— Ну и что, что много? — удивился Васильев.
— Мне Каналстроя и его каналов в жизни хватило. Мне хватило и Имени Москвы, и Главного Туркменского. Я к Марсу оттого большого доверия не испытываю. Мы к Венере пойдём, — и Петров подмигнул. — Только держись.
И он, пристегнувшись к креслу, налёг на штурвал.
Корабль чуть принял вправо и накренился.
Васильев приник к иллюминатору, тыча пальцем туда, где неслись мимо них необжитые вольные звёзды.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ КОСМИЧЕСКИХ ВОЙСК

4 октября


(шар)



Они выехали поздно, долго перед этим собираясь, а потом долго встречаясь у станции метро.
Так бывает, когда люди терпят друг друга.
Люди, что друг друга любят, не замечают опозданий, а те, в ком кипит неприязнь, пользуются поводом, чтобы увильнуть с совместной вылазки за город.
Петров давно знал своего приятеля и давно притерпелся к нему. Петров был тенью — да и фамилия у него была незаметная. «Петров» хуже, чем «Иванов», «Петров» будто взято из детского стишка про котиков и кошечек.
Тот был удачлив и любим женщинами.
Без них он не ступал ни шагу — и Петрову это нравилось. При женщинах, пусть даже при чужих, мужчины меньше распускаются.
Однако Петрову сразу не понравились две подруги, что товарищ взял с собой. Одна, как всегда бывает в таких случаях, была красивая, а другая — не очень.
Но обе были как-то слишком хороши для болот, они были слишком дорого одеты, слишком хорошо накрашены, они были вообще — слишком.
Петров понемногу начал их ненавидеть, причём красивую — даже больше другой. «Макнуть бы её в грязь, да по уши, во всём её дорогом и замшевом, — подумал он. — Так макнуть, чтобы забулькала».
Но тут же одёрнул себя.
Накануне Петров говорил ему по телефону:
— Ты понимаешь, Митя, там — шар. Посреди болот лежит гигантский шар. Метров двадцать в поперечнике. Или тридцать... Нет, никому не известно, откуда он там взялся — может, это военные связисты обронили. Ну, им для антенн нужно было, везли и обронили. Как, как... Ну, везли на вертолёте, и — раз! — трос оборвался. И шар — бац! — и в болото. А кто его из болота достанет? Никто. Он, к тому же, секретный. И вот лежит там, посреди болота, огромный пустой шар — представляешь, какая там акустика?
Они сговорились ехать на заре, чтобы обернуться быстро — дорога всё-таки была долгой.
Сговорились, а всё равно прособирались.
Опоздали и ехали поздно.
Петров продолжал думать о том, зачем его товарищ взял двух подружек — прогулка обещала быть утомительной. Пришёл марток, надевай трое порток, снег сейчас ещё лежит. Зачем он взял этих двух? Непонятно.
Он думал о распределении ролей в этом путешествии — что-то сбоило. Быть может, одна из женщин предназначалась ему — но это вряд ли, одёрнул себя Петров.
Есть такое свойство компаний — найди лишнего, дунь да плюнь, вынь карту из колоды и ничего не изменится, а вытащи пусть даже верхнюю из карточного домика, рассыплется всё. Исчезновение человека из жизни других вовсе не обязательно связано со смертью — Петров думал о том, что чаще всего людей просто не замечают. Их вдруг не стало в нашей жизни, а, значит, и вовсе нет на свете. Замечают только тех, от кого что-то нужно.
Пассажирки скучали.
Им явно не хотелось в болота, а о загадочном шаре они даже не расспрашивали.
Две женщины смотрели в разные стороны — одна в левое окошко, а другая — в правое.
Пейзаж за окошками был тревожен — там горели поля. Пал шёл по сухой траве, дым стелился над пространством по обе стороны дороги. Петров никак не мог понять истока этой национальной забавы, от которой каждый год горели деревни и поля. Огонь выжигал верхний слой плодородной почвы, всё было во вред и ничего — впрок, но люди жгли траву год за годом. На какое непонятное счастье надеялись они, было Петрову непонятно. Иногда ему хотелось поймать поджигателя и бить его чем-нибудь по голове, пока кулаки не начнут уходить в пустоту. Но он очень боялся этого своего видения — уж больно оно было ярким, ощутимым.
И это чужое счастье неизвестных пироманов он ненавидел.
Все хотели счастья, как в той давней книге, где тоже был таинственный шар, и герой полз к нему, твердя, что хочет всем счастья и чтобы никто не ушёл обиженным.
«Вот мы приедем к шару, — бормотал про себя Петров. — И можно будет загадать желание».
Правда, шар из книги выполнял не все желания, а только выстраданные, выстраданно подумаешь «Провались они все», — провалятся все, так сам и останешься висеть в пустом белом пространстве, как в иностранных фильмах изображают рай. Или таким будет ад, неважно.
Машина неслась по узкому шоссе, и Петров даже задремал — вставать ему пришлось рано, нужно было успеть на электричку, а потом на автобус, чтобы попасть к месту сбора. Однако ж девушки прособирались, и Петров продрог на перекрёстке.
Теперь, в машине, он отогрелся и даже уснул на полчаса.
Петрову снился огромный шар, который ворочается среди подушечек мха, давит клюкву и распугивает лесную живность. Сон пришёл к Петрову вместе со странной музыкой на три такта, злобной колыбельной, которую он помнил с детства. В ней, к маленькому Петрову приближался кот, самое страшное животное. Кот шёл к нему, и не было спасения ни в хрупких планках детского манежика, ни в одеяльце Петрова, не было надежды на спящих отца с матерью, шёл к нему кот, которого отродясь в их дому не было…

Они доехали до поворота.
Асфальтовая дорога кончилась, и перед ними лежал разъезженный просёлок.
Машину вело, она ехала то передом, то боком, и этого дорожного приключения было ещё километров на десять.
Наконец, одна из женщин спросила:
— А зачем нам этот шар? Что в нём такого?
— Он акустический... — начал Петров и осёкся. Товарищ его не поддержал, возникла пауза, а женщина поджала губы.
Тогда он сделал безотказный ход:
— Ну, это место для исполнения желаний. Машина для их исполнения — заходите в шар, и… Ваше желание исполнится. Точно-точно. Любовь, к примеру, случится… Или укрепится.
Приятель бросил взгляд на заднее сиденье и подмигнул пассажиркам.
Обе задумались и замолчали, снова уставившись в разные стороны.
Петрову было неловко от своего незатейливого вранья, и он стал вспоминать тот давний сюжет об исполнении желаний. Ты приносишь жертву или, весь в пылу любви к человечеству, приносишь в жертву себя, а человечеству это всё не нужно. Тогда ты отдаёшь своё желание другим, и можешь сделать странное открытие. Человечеству нужно, чтоб ты провалился и освободил место: коллегам нужно — чтобы освободилась ставка; детям — чтобы опустела квартира, а соседям — чтобы исчез твой велосипед на лестничной клетке.
Наконец, кончился и просёлок. Неподалёку стояли серые, давно брошенные избы, ржавый остов «Жигулей», повозка, вросшая в землю.
Но главное — дороги дальше не было.
Вернее, были колеи, да такие, что в каждую можно было поставить вертикально пластиковую бутылку с водой, что приятель и сделал. Пока он фотографировал свою бутылку, Петров смотрел вдаль.
До шара было ещё километра три.
Девушки вылезли из машины и курили на порывистом весеннем ветру.
— Это хорошо, что подморозило, — сказал приятель. — Проехать я тут — не проеду, но вот пройти — может, и пройдём. Акустический шар, вот это всё...
Вокруг лежали болота, подёрнутые тонкой плёнкой льда. Колеи тянулись между ними, и видно было, что тракторист каждый раз пытался ехать по-новому.
На болотах что-то ухнуло.
— Кладовая солнца, — невпопад сказал приятель.
— Надо идти, — ответил Петров.
Вдали ухнуло снова.
Женщины оскорблённо пожали плечами, и одна из них пошла впереди. Приятель Петрова поддерживал её за руку, и скоро они довольно сильно оторвались от второй подруги. Когда Петров догнал её, женщина отказалась от его поддержки.
Петров, поскальзываясь на подтаявшей глине, обогнал её и вдруг обнаружил, что он совершенно один на дороге. Он прошёл ещё дальше, а потом остановился, поджидая спутницу.
Никого не было.
Он даже вернулся чуть назад, но всё равно никого не увидел.
Тогда он припустил вперёд и всё-таки догнал парочку, успевшую пройти почти весь путь.
Они курили у поворота. Там дороги вовсе не было — кочки да озерца. Они двинулись по этой, слабо видной тропинке.
Понемногу Петровым овладело то безразличие, которое приходит к человеку после нескольких часов монотонных трудных движений.
Вдруг он увидел, как взмахнула руками подруга приятеля. «Сейчас она упадёт в грязь, будут обиды», — подумал Петров.
Но падение всё же произошло быстрее скорости мысли. Пока всё это ворочалось в голове у Петрова, женщина упала на колено, но потом вдруг вся скрылась под серой мутной водой. Мелкие пузыри покрыли болотную гладь, спустя пару минут ещё один, огромный, выплыл откуда-то из глубины и громко и как-то оскорбительно весело лопнул.
Из-под воды уже беззвучно, поднялся новый пузырь, и вдруг с глубины пришёл неожиданно глубокий, сильный звук.
Ухнуло так, что кочка под ногами Петрова шевельнулась.
Петров переглянулся со своим приятелем.
Странное отупение охватило их. Потоптавшись немного на своих кочках, они продолжили путь — ну а что ещё делать?
Так они хотя бы увидели шар.
Они шли вперёд, будто объевшиеся мухоморов берсеркеры.
И действительно, он тут же предстал пред ними — огромный, неожиданный — несмотря на всё прочитанное о нём, нелепый среди этого голого березняка.
Круглый бок болотного жителя отливал серым и белым, он был похож на космический корабль, по недоразумению приземлившийся в болоте.
Приятель пошёл быстрее, это значило то, что он скорее выдирает ноги из болотной жижи.
На друзей снизошёл какой-то странный азарт — они уже не берегли одежду и не заботились о том, чтобы студёная вода не заливала сапоги.
Петров с ревностью смотрел на своего приятеля, что опережал его в этой гонке за шаром. «Всё равно никто не должен уйти обиженным», — вспомнил он опять старую цитату.
Приятель, ступив на ровную землю, отряхнулся, как собака, и вбежал внутрь шара сквозь небольшой пролом. Слышно было, как он там восторженно ухает, звук этот многократно отражается от стенок, реверберирует, а потом затихает. Внезапно один из вскриков перешёл в высокую ноту и оборвался.
Всё стихло.
Петров тоже выбрался на сухую площадку перед шаром.
И тут вдруг он подумал, что настоящий магический шар вовсе не должен исполнять желания странников, он должен исполнять желания всех остальных — по отношению к дошедшим. Счастье не в исполнении желаний, а в том, чтобы найти своё место и предназначение. Ну и что, если для этого нужно исчезнуть — что толку тянуть? Нет никакого резона тянуть, состарившись, долёживать в мусорной квартире свой век.
С неисчезнувшей опаской он заглянул в черноту пролома. Перед ним была грязная земля и бока сферы. Какие-то бессмысленные надписи, наслаиваясь друг на друга, покрывали стены шара в человеческий рост. Петрова удивило, что среди них совсем не было матерных.
Больше ничего внутри шара не было.
Петров отчего-то почувствовал себя тоскливо и одиноко.
Никто не тянул внутрь шара, но он сам вдруг почувствовал, что его место там.
Он нагнул голову и пролез внутрь.
Огромная сфера тут же отреагировала на его шаги, внутри шара дробно рассыпалось чавканье отмерзающей земли.
Петров несколько раз охнул и ухнул — но ничего не происходило, кроме, разумеется, затухания рубленых звуков.
«Вот как неловко, — подумал Петров. — Как я забыл... А ведь знал, что мало того, что жертва принесена, важно, чтобы она была принята».
И он, не теряя надежды, начал кружиться прямо в самой середине грязного круга, напевая:

Неси, мышка, сладкий сон
И друзьям моим и мне,
Через сени, через клеть,…
Через щель в окошечке.
Тихонько, лёгонько,
Чтоб не слышал котенька:
Как услышит котенька –
Тебе голову отъест.








И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЖАБА


― А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура... ― каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.
Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин...
Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?
Это было непостижимо, да и не важно.
Выбирать не приходилось ― собеседник был один.
Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.
Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.
Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много ― ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.
Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.
Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.
Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому. Теперь перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.
Зачем она выходила?
― Ну, дура, что скажешь, ― оправдывался русский, ― Жаба ― дура, а штык молодец.
Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах ― он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё нескольких генералиссимусов он видел в Китае, ведь там генералиссимусы водятся без счёта.
Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.
Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».
Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Его летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку ― у островов на горизонте.
Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.
Недели шли за неделями, но никто его не искал ― надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.
Только тогда увидишь стрелу в небе.
Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.
Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме, до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.
Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.
Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник ― русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.
К собеседнику прилагались три десятка туземцев.
Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы, как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.
Мужчины относились к нему равнодушно.
Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и на череп туземцы любили смотреть.
На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.
― Мы его съели, ― честно признался старейшина. ― Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.
Русского они, впрочем, тоже не уважали ― из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.
Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.
Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.
Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные ― такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно ― и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.
Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала, и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.
В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, говорил, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц ― это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба ― инь.
И два этих зверя только и живут на Луне.
Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.
Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.
Тот отвечал, что война всегда ― лучшее время.
Когда была война, было много интересного.
Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.
Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.
Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что всех убитых не съели.
Впрочем, старик опять стал настаивать на том, что война ― самое интересное в жизни людей.
Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?
Старик отвечал, что это единственное его желание ― если прилетят самолёты, то вернётся и война.
Карлсон согласился, что это часто связано и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.
Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.
― О, да, ― отвечал туземец. ― Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.
― Значит, надо сделать так же, как тогда.
Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.
Ничего из этого не вышло.
― Мы что-то упустили, ― сказал Карлсон. ― Что было ещё?
И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.
Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.
Потом они построили заправочную станцию.
Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Каталины». После этого работа надолго остановилась.
Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя ― он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.
Русский смотрел на всё это презрительно.
Карлсон даже обижался:
― Вы же сами рассказывали мне историю про жабу на болоте и упавшую стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав ― ничего не выходило.
И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.
― Точно, ― ответил старик. ― Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.
И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.
Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.
Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.
И стоило только ему заорать в эту трубку: «Я ― жаба, я ― жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.
Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ СЕМЬИ

8 июля



Ангел — Дух благочестия. Да около того четыре ветра,
а около того всего вода, а над водою твердь, а на ней Солнце,
к Земле спускающееся; да ангел — Дух благоумия,
держит Солнце. Под ним от Полудня гонится Ночь за Днем;
а под тем Добродетель да ангел; а подписано:
Рачение, да Ревность, да Ад, да Заяц.
Уваров А. С. «Русская символика»


Он смотрел на воздушного змея, что запускал за окном мальчик.
Мальчика этого он хорошо знал, они все друг друга знали — посёлок, бывший когда-то пристанищем учёных, теперь был наполнен друзьями. Теперь места под застройку продавались только им.
Но воздушный змей вызывал в нём страх — ему казалось, что он сам висит в небе, и его мотает под резкими порывами ветра.
Разглядывая мальчика и яркую конструкцию из капрона и каких-то палок, он чувствовал, как его самого болтает в воздухе — точно так же, как два года назад, когда он парил на дельтаплане, и ветер вдруг швырнул его на скалы.
Друзья не верили, что он выживет, и всё же, рискуя собой, они забрались на скалы и прицепили безжизненное тело к тросу санитарного вертолёта. Затем произошло много того, что он не видел и что узнал только спустя месяц.
Лечили его долго-долго, и вот теперь он стоял у окна своего дома и с четвёртого этажа наблюдал, как мальчишка-сосед играется со змеем. Вернее, он заставлял себя наблюдать за такими вещами — врачи советовали не бежать от своих страхов, а бросаться навстречу им.
Врачей он перепробовал много, но голова всё равно болела.
Этих медиков разных сортов он видел много и устал от них.
Надо было в конце концов, смириться с головной болью, но смириться не получалось. По ночам он плыл в скучном сером пространстве без сна, будто заблудившийся змей. Со змеем он бился давно, не победил, но боль осталась, кажется, навечно.
Он возвращался в то серое помещение, в котором провёл тот, выпавший из жизни, месяц.
За время его отсутствия некоторые из друзей стали дёргать финансовую империю в разные стороны. Сперва те, кто посмелее, рвали куски себе, а потом — те, кто поосторожнее.
Но он вышел из серой комнаты и наказал всех. Иногда без финансовой выгоды, но ради самого наказания — примерного и жестокого.
В том не было радости, скорее он печалился о бывших друзьях, что вот они — были, он по-прежнему пьёт чай из подаренной чашки, и ощущает, что того, с кем он прожил лет двадцать, ему не хватает.
Но спокойного сна он не получил — день за днём он возвращался в серое пространство — без кресел и стульев, без окон и кровати — и слонялся по нему всю ночь. В сером пространстве смутно угадывалась дверь, и иногда ему казалось, что за ней кто-то скребётся.
Однажды дверь отворилась, и в его сон ввалился огромный заяц.
Наутро он вызвал Заместителя и хмуро спросил, к чему снятся зайцы.
Тот посмотрел на него чуть дольше обычного. Было видно, что он взвешивает ответ, чтобы не вызвать сомнения в своей преданности. Заместитель отвечал, что не знает, но через два часа найдёт специалиста.
Специалист был толст и сверкал очками. На нём был настоящий свитер в катышках. Ему чудился подвох, и он долго не верил, что речь идёт именно о зайцах. В этих стенах говорили только о деньгах.
Заместитель сидел в стороне и смотрел на город, открывающийся в панорамном окне.
Специалист ещё раз сверкнул очками и сказал:
— Евреи не едят зайцев.
Повисла пауза. Специалист заговорил быстрее.
— Он нечист, хоть жуёт жвачку, но копыта у него не раздвоены. Арабы и китайцы брезгуют зайцем. Сербы не едят зайцев, потому что считают, что он происходит от кошки, а хорваты — потому что у него собачьи лапы.
— Не то, не то, — услышал он в ответ.
— Заяц — символ жизни, потому что быстро плодится, и символ греха, потому что плодится неумеренно. Католики привечают зайца на Пасху, русские не любят, когда заяц перебегает дорогу.
— Заяц, к чему заяц? — вновь прервали его.
— Заяц — символ плодородия и символ трусости. Но ещё он спит с открытыми глазами.
— Во-о-о-от.
— Он спит с открытыми глазами, как считают, оттого что молится и готовится к иной жизни.
Воцарилось молчание. Специалист посмотрел на Заместителя и тот едва заметно кивнул, после чего очки и свитер растворились в воздухе.

На следующий день, и он не счёл это совпадением, ему сказали о женщине, которая лечит. Так и говорили: «Женщина, которая лечит». Он попросил Заместителя узнать подробности, и тот через неделю пришёл с докладом.
Заместитель произнёс, сверяясь с бумажкой, длинное название местности. В нём было много горловых звуков, будто камни катились в дождь по склону.
— Где это?
— Ну, как всегда в таких случаях — на Востоке.
Заместитель был человеком куда старше, чем он.
Доверие к нему было безраздельно.
Как-то раз, лет двадцать назад, они в этом самом доме отстреливались от непонятных людей. Милиция медлила где-то за холмом, и полтора часа, пока пули клевали свежую ещё тогда штукатурку, Заместитель спокойно стрелял в чёрные фигуры, перебегавшие по двору.
Тогда эти полтора часа казались ему очень длинными, но сейчас, ночью, когда болела голова, это воспоминание становилось малозначимым эпизодом.
Заместитель собрался и этим же вечером вылетел на Восток.
Лететь ему, правда, пришлось сперва на юг, к арабам, а лишь потом в страну вечных гор.
Он торопился, а прямых рейсов в эти дни не нашлось.
После долгой воздушной дороги Заместитель вышел в шум и гам чудного города, больше похожего на базар. Улица была наполнена криками и автомобильным рёвом.
Его встретил проводник-соотечественник.
— Она русская? — спросил Заместитель.
— Да.
— Откуда здесь?
— Да кто знает? Ведь сейчас как, — и проводник быстро проговорил, почти пропел о том, что брат в Иркутске сторожем в больнице, отец в Гренландии в артели рыбаком, сестра — уж больше года в Ницце, а дядя в Венгрии, но толка нету в том.
Заместитель посмотрел на него, как он смотрел бы на вдруг заговорившего охранника в их офисе. С некоторым удивлением, — как на заговорившего кота, и оттого проводник поперхнулся взглядом, всё же сглотнул, а потом молчал всю дорогу до гостиницы.
Наутро Заместитель улетел со своим спутником дальше. Горный аэропорт был совсем маленький, и был наполнен разноцветными рюкзаками и куртками альпинистов. Люди в куртках кричали, каждый на своём наречии, рюкзаки перемещались с одного края полосы на другой без помощи хозяев, все боялись, что окно хорошей погоды уйдёт, и они застрянут тут на несколько дней.
Но Заместитель с проводником двигались в другом направлении. Дорога поднимались выше, и наконец, они подошли к посёлку. Там было всё то же — стучали своими альпенштоками по камням туристы, пахло горьким и пряным запахом незнакомой еды. Заместитель по старой привычке опасался чужой еды — как-то ещё солдатом, он отравился в афганском духане.
Военврач объяснял ему, что его, шурави, отравили специально. В водку, говорил военврач, нужно положить кусочек лука, и, если она почернеет, то — точно отравлена. Заместитель, тогда бывший тоже заместителем, но — командира взвода, слушал эти советы и молчал. Водка была ему не по карману.
Наконец, они достигли своего пункта назначения — свернули в узкий проулок и поднялись на второй этаж по скрипучей лестнице.
— Ничему не удивляйтесь, — сказал проводник и снова смутился.
В большой комнате, немного сырой и холодной, но это по городским меркам, сидела женщина с какой-то книгой в руках.
Перед женщиной, на полу приседал и подпрыгивал большой серый заяц.
Заяц взмахивал лапками, и Заместитель подумал, что чем-то этот танец напоминает забытую «барыню».
В молчании прошло несколько минут.
Заяц пыхтел громче всех.
Только теперь Заместитель понял, что одна из передних лап у зверька аккуратно перевязана бинтом.
Наконец женщина захлопнула книгу и махнула зайцу — иди, мол.
Заместитель изложил беду своего начальника и предложил сразу же лететь в Россию.
Женщина посмотрела на него с некоторой грустью.
— Пусть сам сюда едет.
— Он не может.
Она ответила тем, что загадала загадку.
— Отгадай, что такое:

Идут девки лесом,
Поют куралесом,
Несут пирог с мясом.


Заместитель затосковал.
Это было хуже, чем на переговорах с рейдерами.
Он сказал, что ничего не понимает, а женщина объяснила, что это именно и будет с его другом. У женщины была какая-то сила, сила была неодолима, а ему-то нужен был результат, а не церемонии.
Тогда он вдруг признался в этом, будто сдаваясь в плен.
Женщина посмотрела на него, положив голову на плечо и улыбаясь.
— Ладно. Дам я тебе кое-что, да только, чур потом не жаловаться.
И она скрылась в доме, чтобы вернуться с обычным полиэтиленовым мешочком. Заместитель сунул туда нос — по виду это была земля.
— Пусть положит под подушку. И иди уж, меня вот следующий ждёт.
Заместитель почувствовал сзади движение, и в комнату ступила огромная собака. Женщина, потеряв к нему всякий интерес, стала всматриваться собаке в глаза.
— Сколько? — прохрипел Заместитель, разглядывая какой-то оскорбительный пакетик в своих руках.
— А, уйди. Нисколько. Всё бывает три раза — и сны тоже, сперва они пусты, как заброшенное жильё, потом полны, как чужая свадьба, и только в третий раз похожи на свой дом. Всё равно придётся ему самому сюда ехать. А лучше — пусть женится на мне.
«Ишь, — подумал Заместитель. — Женится… И не таковских невест мы видали».

Перед отлётом Заместитель купил в аэропорту красивую шкатулку для неведомого снадобья и зачем-то, но уже себе — огромный местный нож, похожий на огромную плоскую рыбу.
На его удивление средство помогло.
Начальник посвежел лицом и по крайней мере стал нормально спать.
Дни шли за днями.
Начальник чувствовал, что боль отступила — и вот он впервые за последнее время спал до рассвета.
Но место, откуда ушла боль, заполнила странная тоска. Она пахла горьким и пряным дымом, застоявшимися запахами постоялых дворов и дорожной пылью.
В тот год он действительно начал снова ездить по свету, но эта тоска не проходила.
Когда он устраивался в гостиничных номерах, дорогих и просторных, как школьные коридоры, он не забывал засунуть под подушку восточную шкатулку. И странное, дело, он начал чувствовать следы всех тех людей, что были тут до него. Одни постояльцы сменялись другими, и каждый оставлял в подушках обрывки своих снов.
Иногда это были кошмары, и они кололись как клубок колючей проволоки, в другой раз это были счастливые сны богатых стариков, а иногда — влажные усталые сны любовников. В голову ему лезли истории чужих людей, он подбирал обрывки их мыслей, как гость в дешёвом отеле достаёт из ящика письменного стола чужой листок и задумчиво его разглядывает.
Всё имело свой смысл, и он как бы со стороны видел, как юноша смотрит на полотно в картинной галерее, однако оно не в фокусе, а в фокусе голова девушки, подруги сестры, и она важнее всех картин и статуй.
И хоть он спал, будто принц на горошине, не расставаясь со своей шкатулкой, непонятный порошок из чужой страны внутри неё исправно караулил его сон. Он просыпался бодрым и свежим, как не просыпался в свои молодые годы.
Но потом это умение видеть чужие сны стало слабеть, а ему так этого недоставало.
Тогда он решил снова лететь туда, откуда ему привезли шкатулку.

Он полетел один, и на этот раз прямых рейсов тоже не было. Лететь пришлось не через арабов, а делая посадку среди казахской степи. В аэропорту подскока он видел горы на горизонте, и ему казалось, что вот они, начинающиеся здесь, будут продолжаться до самой цели его путешествия.
Он остановился в том же отеле, что и его Заместитель. Время от времени он звонил в авиакомпанию, но в горах по-прежнему стоял туман, и самолёты заснули на бетонной полосе.
А пока город лежал перед ним — запутанный и шумный.
На берегу священной реки лежали мёртвые тела, и пока они не догорали полностью, к ним то и дело докладывали отвалившиеся обгоревшие ноги и руки.
Он с тоской глядел, как оставшееся от костров спихивают в реку, а выловленные поленья снова идут в ход.
Потом он пошёл кормить обезьян, что были наглы и прожорливы. Одной, вместо того, чтобы дать орех, он случайно пожал лапу, будто человеку. Тогда обезьян больно его стукнул. Другой поймал подружку и принялся приходовать её сзади, не опуская протянутой за орехами руки.
Старуха, сидевшая перед монастырём, тоже клянчила орехи, долго наблюдала за ним, и, наконец, сказала:
— Дайте мне, я тоже обезьяна.
В своих блужданиях он зашёл даже в зоопарк.
Там бродила плешивая птица-секретарь — странная, будто целиком выдуманная.
Местные жители медленно ходили мимо экзотики, не обращая на неё внимания, но вокруг одной клетки они сгрудились в кучу, налезли друг на друга и вытягивали шеи. Он тоже встал, тоже сгрудился и вытянул шею — внутри клетки копошились два десятка морских свинок. Свинки суетились и подпрыгивали — точно так же, как посетители.
Брёл по зоопарку слон, которого можно было потрогать — слон оказался очень большим, на ощупь мягким внутри, будто под жёсткую шкуру закачали тёплый воздух.
Он уже устал, но не взял такси, а пошёл через весь город пешком.
Улицы были забиты маленькими, похожими на клопов, трёхколёсными мотороллерами. Их кузова были полны раскосых людей с плоскими лицами. Люди свешивались через борта, как пучки укропа и петрушки из базарной корзины.
В своём номере он мгновенно уснул и тут же обнаружил, что здесь останавливался его Заместитель. Подушка был наполнена стуком и гомоном улицы, что пробивался сквозь чистую наволочку.
Схватив сновидение Заместителя за краешек, он развернул его и увидел то, о чём Заместитель никогда не рассказывал. Казалось, что Заместителю должна сниться война, но нет — ему снился старый мотороллер.
Оказалось, что эти мотороллеры были общими и для этой страны, и для детства его товарища. Именно такая трёхколёсная пукалка везла молоко к станционному магазину из детства Заместителя. Железо её кузова было мятым, а цвет — не поддающимся определению. Внутри кузова брякали клетки, в которых бились и звенели бутылки можайского молока. Или, наоборот, в ней стояли другие клетки, в которые плоскость к плоскости были уложены красно-синие тетраэдры молока по шестнадцать копеек за пакет.
Сон был чистый и детский, и сам Заместитель бродил по нему в шортах, почёсывая разбитые коленки. Он плакал оттого, что ему не дали покататься на мотороллере.
Мотороллер был один на посёлок и приснился Заместителю в городе, где их были сотни, и двигались они беспорядочно, как броуновские частицы. Правила движения нарушались ежеминутно и повсеместно, вернее, правил движения не было вовсе.
Затем он увидел сон богатой сумасшедшей американки. Сон, правда, был довольно противный и скрипучий. Американка была действительно сумасшедшей, во сне рассказывала о духовном просветлении, которое сошло на неё во время прогулки на лодке по какому-то озеру. Она пела о своём счастье, как сирена. Но сошло на неё, видимо, помутнение — речи сирены были пусты и унылы, а смысл их оставался неясен.
Потом всё пропало, и голова снова стала гудеть от боли.
На следующий день он вылетел.
Но на промежуточном аэродроме на горы опять навалилась непогода, и он оказался заперт на аэродроме. Рядом, под горой, лежали обломки двух крохотных самолётиков. Логотипы авиакомпаний на бортах были старательно замазаны, чтобы не портить историю бизнеса, и не остаться на фотографиях путешественников.
Он рассмотрел всё это и пошёл спать в стылой и пустой лондже. Холодная подушка уже не сообщила ему ничего, сны вымерзли из неё. Только снова кто-то скрёбся за дверью..
Поэтому он боялся, что страх и боль снова заполнят пустоту в голове.
Вдруг ему приснилась женщина, к которой он ехал. Это был длинный сон, в котором туристы срубили целую рощу карликовых деревьев. И эта женщина гладила обрубки, и они тут же покрывались ветками и листьями.

Но вот туман раздвинулся.
Его самолёт со смешным отпечатком лапы снежного человека на хвосте вывалился в ущелье с этого аэродрома и донёс его до следующего.
Там уже нужно было идти пешком, и он двинулся к посёлку, наблюдая, как идут мимо местные жители, сцепившись мизинцами; тащат поклажу чёрные яки; бредут нескончаемыми цепочками альпинисты. Скоро путешественник очутился на той же тропе, по которой поднимался его Заместитель.
Он шёл медленно — то ли от старой боли в голове, то ли от горной болезни.
У него почти не было груза, и туристы смотрели на непонятного странника, как на самозванца.
Заночевал он в монастыре и рано утром ходил по холодным и пыльным комнатам, в которых что-то жарили — видно, специально обученный хлеб на всю округу. Груда снятых ботинок лежала в дверях, будто жертвы гражданской войны.
Раздавался рокот барабанов и потрескивание жарящихся хлебцев.
Кругом было запустение.
В следующий раз он заночевал в настоящем отеле.
Он вступил в причудливый лес — и сразу увидел зайца, спокойно наблюдавшего за ним. Как сказочная девочка, он ступил на тонкую тропу и пошёл мимо можжевельника, тиса и багульника. Там, посреди этого леса, стояла похожая на космический корабль гостиница, безумно дорогая — даже по его меркам. Первое, что он в ней увидел, был фрачный официант, который пробегал через холл с подносом. На подносе чернела бутылка вина, и хрусталь сиял своими боками.
Пил там и он, в этой сумасшедшей гостинице — сидя у очага в холле. Рядом с ним, гревшим ноги у огня, сидели аккуратные старые японцы, не снимая с лиц белых марлевых повязок.
Был закат, и горы сочились розовым.
Но он быстро покинул и это место и опять погрузился в дорогу.
Накануне третьей ночи он поднялся на холм, что был увешан флагами и лентами. Они колыхались на ветру, и его окружило царство ветра и царство воронов. Вороны пели свои песни, будто читали заклинания, будто бормотали магический речитатив.
Ночью он увидел сон — грустный и страшный. Это был его собственный сон, каждый раз показанный по-новому, собранный всё из тех же деталей, но по-другому.
Он видел этот сон и раньше — там, выйдя из леса, люди поднимались на длинный железнодорожный мост. Это было на Верхней Волге, и мост, перекинутый через один из притоков, был по-настоящему длинным. Люди шли, и, бормоча что-то неслышное, несли гроб. Ветер поднялся такой, что, казалось, вот-вот ветер вырвет гроб и понесёт всё выше и выше — куда-то вдаль. Вблизи становилось понятно, что гроб несут одни женщины, и бормотание их превращалось в высокое и чистое пение кирие элейсон. Он не испугался, несмотря на то, что это именно он лежал в гробу, только рассеянно подумал, что если достаточно долго выжидать, то обнаружишь, что движешься, качаясь на руках близких, а мимо проплывает дом твоего врага.
Но тут же женщины запели уже не по-гречески, а по-русски: «Куролесом! Куролесом!».
И он проснулся.

На рассвете он пошёл на утреннюю молитву.
Там, в гулком зале, он грел под собой скрюченные ноги, а зал наполнялся монахами, кутающимися в красное и чёрное. Они кашляли и хлюпали носами. Было впечатление, что он попал в огромную пещеру, где с потолка капает вода.
Пробежал мальчик с чайником, будто взятым напрокат из пионерского лагеря, и плевался из этого чайника в чашки, и, наконец, монахи начали петь заунывную песню, всё так же сморкаясь и кашляя.
Чайник делал своё дело — кашля и сморкания становилось всё меньше.
Падали, падали капли, вступила в дело какая-то зурна или что-то ещё, задудела длинная труба, в которую дул другой мальчишка, снова прибежал первый — с чайником.
И вот мир проснулся и внимал всем этим звукам. И он свой в нём, на своём месте.
Ноги уже онемели, он не чувствовал их, но солнце вывалилось из распадка, качались монахи в такт, а он бормотал что-то вроде «там, вдали, за рекой», и погасли огни, разгорелась заря, сердце пробито, война вечна, все мёртвые при деле. Было время — думал он — на нас точили зубы, но теперь всё правильно и соразмерено, как в старых сказках...
А выйдя из холодного зала, он подхватил рюкзак и продолжил путь — мимо всё тех же местных пьяниц, что брели вдвоём, зацепившись мизинцами, как влюблённые, и мотали головами из стороны в сторону. Время от времени они пытались петь, но тут же замолкали.
Конец дороги был ему почти знаком.
Всё было так, как и описывал Заместитель, только комната оказалась пуста. Не было в ней никого — даже зайца.
Он вышел во двор и увидел печальную корову и женщину, которая, обняв животное, гладила его по голове.
Женщина говорила с коровой по-русски, но и без этого он понял, что путь окончен.

Они пили чай, и заходящее солнце пробивало комнату насквозь.
В солнечном луче танцевали пылинки. По подоконнику бродила большая птица, а кто-то большой спал в углу, вздыхал, стонал и перебирал лапами.
Время его остановилось.
— А заяц где?
— Заяц у себя, плодится заяц. Что ему, у меня до своего крайнего срока жить?
— А что это у меня в шкатулке? — спросил он.
— В этой? Земля. За домом нарыла.
— Мне нужно ещё.
— Земля везде одинакова. Мог бы сам накопать на даче, вовсе не обязательно было лететь. Ты запомни — всё в жизни всегда рядом, всё под рукой.
— Но отчего-то ты живёшь здесь, а не в Рязани.
— Я же тебе говорю, всё рядом. Это и было для меня рядом. А теперь тут людей много, можно отсюда и ехать.
Добравшись до столицы, они пошли в ресторан, где все сидели в кабинках с газовыми отопителями и разглядывали актёров, притворявшихся слонами, тиграми и птицами.
Пробежал человек-павлин, пропрыгал мимо них, даже клюнул его спутнице в ладонь. А человек-слон споткнулся и упал прямо перед ними. Слона было жалко, как настоящего.
Они вернулись в отель по запутанной системе улиц, через город, превратившийся в огромную чёрную деревню. Кругом лаяли собаки, а люди пропали с поверхности земли.
Он подумал, что можно заблудиться и в дневном городе, потому что названий улиц на домах нет, а если бы и были — он всё равно бы не прочитал местных закорючек. Местность была похожа на его представление о трущобах Древнего Рима. Эти угрюмые дома он помнил по картинкам в школьном учебнике. Он боялся заблудиться, потому что понимал, что тогда останется в этом городе навечно.
Но тут же он вспомнил, что теперь не один, и снова стал верить в счастливый исход, то есть в возвращение домой.

Где-то сзади пели турбины.
Самолёт шёл сквозь облачность с трудом, будто влез внутрь пуховой подушки.
Хотелось прислушаться — будет ли он чувствовать обрывки чужих снов, что скопились в кресле от прежних пассажиров. Но нет, там ничего не было.
Он на секунду испытал разочарование, но сразу понял, что теперь чувствует мысли женщины, спящей рядом.
И, судя по тому, как она улыбнулась во сне, она могла делать то же самое.

История про то, что два раза не вставать

XIX


Слово о том, что иногда найденное лучше бы не находилось, обнаруженное — лучше б не обнаруживалось, а домашние животные преподносят недомашние сюрпризы


Сердце забилось и заныло,
как у Вара при входе в Тевтобургские дебри.
Николай Лесков. «Пугало»



В этот момент, заполнив собой всё пространство, явился пёс Пус.
Он пришёл и сел на первую ступеньку крыльца. Пус был похож на фронтового санинструктора, что тащит на себя раненого с передовой. И всё оттого, что в зубах у него безвольно висел Кролик Производитель. В этом не было сомнения. Мы сразу догадались, что это Кролик Производитель — так огромен он был. Кролик был похож на директора средней руки или лапы, невидимый пиджак и галстук на его шее ощущались отчётливо. Точно так же было понятно, что он был не просто Производителем, ударником-стахановцем в своём ремесле. На его хмурой дохлой морде была написана самурайская верность хозяину-куркулю и нэпманская брезгливость к нам-недокроликам.
Производитель был не мёртв, он не был убит — он был отвратительно мёртв и кошмарно убит.
Под матерчатым абажуром воцарилась тишина.
Мы поняли, что играем греческую трагедию, перед нами — тело. И скоро по его следу придёт хозяин убитого. Застучат кастаньетами копыт троянские кони на нашем пороге, будет разорён наш дом и сад, лягут на картофельные гряды растерзанные тела наших женщин, взвизгнут бичи над нашими детьми, уведут в полон наших матерей.
Свершится война, да не из-за толстомясой Елены Зевсовны, а из-за собак и кролей, из-за Воловьих лужков, из-за нормы прибыли и форс-мажорных обстоятельств.
Первым прервал молчание Рудаков.
Он встал и поднял руку. В этот момент он напоминал политрука с известной фронтовой фотографии.
— Мы — в наших руках, — сказал он сурово. — И наше счастье — в них же.
Всё в мире чуть сместилось под ударом адреналиновой волны, комод подвинулся в сторону, качнулись стулья, звякнули чашки в шкафу.
Даже транзисторный диссидентский приёмник хрюкнул, разодрал в отчаянии подвига где-то внутри себя тельняшку и сказал пьяным голосом:
— Внучок, а где ж его надыбать?
Рудаков только зыркнул на радио, и оно умерло окончательно.
Он встал посреди веранды и оказался похож на Василису Прекрасную. Одной рукой махнул Рудаков, и побежала приглашённая для пения оперная девушка Мявочка за своим феном в комнаты. Другой рукой махнул Рудаков, и принесли ему таз с тёплой водой. Цыкнул зубом Рудаков, и десяток рук вцепился в труп кролика и поволок его на стол.
Загремели ножи и вилки, валясь на пол, покатилась миска.
Мы отмыли Производителя от земли и собачьих слюней. Казалось, что мы при этом поём скорбную песню разлук и прощаний. Дудук звучал в воздухе, трепетали его язычки, и рушился мир, бушевал потом за стенами нашей веранды. Рвал душу дикарский напев зурны — мы не чистили кролика, а совершали над ним обряд, будто над павшим вражеским воином.
Наши женщины сушили его феном, и слёзы были размазаны по их усталым лицам.
Наконец, Рудаков взмахнул рукой, и Кролика, как Гамлета, вынесли на крыльцо на двух скрещенных садовых лопатах. Сначала мы шли к чужому забору в полный рост, затем пригнувшись, а после — на четвереньках.
Наконец, мы поползли.
В этот момент мы чувствовали себя солдатами, что двадцать второго июня ровно в четыре часа предотвратят войну, и история пойдёт мирным чередом, минуя множащиеся смерти.
Первыми на брюхе, не щадя живота своего, ползли Рудаков и Синдерюшкин. Вот они добрались до колючей проволоки. Остальные остались на расстоянии крика. Перевернувшись на спину, Рудаков перекусил колючую проволоку маникюрными ножницами Мявочки.
Мелькнули в сером рассветном освещении его ноги, и он сполз в дренажную траншею. Следом за ним исчез Кролик Производитель, который, как погибший герой, путешествовал на плащ-палатке.
Мы тоже перевернулись на спины и уставились в пустое небо отчаяния.
Раздалось пыхтение. Это выполз обратно Синдерюшкин.
Он устало выдохнул и встал на четвереньки.
— Всё, прятаться больше не нужно.
И быстро двинулся дробной рысью на четвереньках к дому.
Мы последовали за ним. Замыкал шествие угрюмый Рудаков, вышедший из боя последним.
Грязные, усталые, но довольные и просветлённые, мы уселись за столом. Мы были похожи на всех рыцарей Круглого стола, которые наравне с Ланцелотом отправились в странствие и добыли каждый по Иисусову копью и тридцать чаш святого Грааля в придачу.
Выпила даже Мявочка.
— Да, пооборвались мы, — заметил, оглядывая свои штаны, Рудаков.
— Да и поизвозились — протянул Синдерюшкин.
— А пойдёмте купаться? Тут речка неподалёку. Я вам про неё говорил, что завтрашнего-то ждать. — Евсюков как радушный хозяин вывернул перед нами не только свою душу, но и саму дачную природу.
— Купаться! Купаться! — поддакнул-квакнул Кричалкин, пожирая глазами Мявочку.
И мы пошли купаться.


XX


Слово о том, что, отправившись к воде, можно вернуться с пересохшим горлом


Так всегда зло родит другое зло и побеждается только добром,
которое, по слову Евангелия, делает око и сердце наше чистыми.
Так были побеждены неодолимые затруднения, правда восторжествовала,
и в честном, но бедном доме водворился покой,
и праздник стал тоже светел и весел.
Николай Лесков, «Старый гений»


Перед нами спускались с обрыва Рудаков и Гольденмауэр. Они шли, обнявшись, как мистический и несбыточный символ интернационализма. За ними порхала мосластая подруга Лёни. Пыхтел Синдерюшкин, на всякий случай взявший с собой удилище.
Перед тем как войти в воду, я воткнул трубку в зубы и закурил. Дым стлался над водой, и странный свет бушевал в небесах. Зарницы следовали одна за одной, и я понимал, что уж что-что, а это место и время я вряд ли забуду.
Стоя в чёрной недвижной реке по грудь, я прислушивался к уханью и шлепкам.
Где-то в тумане плескались мои конфиденты. Они напоминали детей-детдомовцев, спасшихся от пожара. Постылый дом-тюрьма сгорел, и теперь можно скитаться по свету, веселиться и ночевать в асфальтовых котлах. Молча резал воду сосредоточенный Рудаков, повизгивала Мявочка, хрюкал Кричалкин, гнал волну Гольденмауэр, а Синдерюшкин размахивал удилищем.
Я вылез из воды первый и натянул штаны на мокрое тело, продолжая чадить трубкой. Рядом со мной остановилась мосластая и, когда догорел табак, предложила не ждать остальных и идти обратно.
Мы поднимались по той же тропинке, но вышли отчего-то не к воротам евсюковской дачи, а на странную полянку в лесу. Теперь я понял — мы свернули от реки как раз туда, куда Евсюков не советовал нам ходить — к тому месту, где он кидал сор, дрязг и прочий мусор.
Нехорошо стало у меня на душе. Мокро и грязно стало у меня на душе. Стукнул мне под дых кулак предчувствий и недобрых ощущений.
То ли светлячок, то ли намогильная свечка мерцала в темноте.
Луна куда-то пропала — лишь светлое пятно сияло через лёгкие стремительные тучи.
Тут я сообразил, что мосластая идёт совершенно голая и одеваться, видимо, не собирается. Да и казалась она теперь совершенно не мосластой. Как-то она налилась и выглядела если не как кустодиевская тётка, то почти что как известная заграничная актриса Памела Андерсон.
— Что, папортн... папоротник искать будем? — натужно улыбаясь, спросил я.
— Конечно! — с совсем не натужной, но очень нехорошей улыбкой ответила мне бывшая подруга Лёни Гольденмауэра.
— Но сейчас не полночь? — ещё сопротивлялся я.
— Милый, ты забыл о переводе времени.
Я уже стал милым, а значит, от неприятностей было не отвертеться.
Достал я снова табак и трубку, табак был хороший, ароматный, но спутница моя вдруг чихнула так сильно, что присела на корточки. Эхо отозвалось будто бы во всём лесу, чихнуло сбоку, сзади, где-то далеко впереди.
Я устыдился, но всё-таки закурил.
И мне показалось, что стою я не в пустынном лесу, пусть даже и с красивой голой бабой рядом, а на вокзале — потому что всё копошится вокруг меня, рассматривает, и понял тогда, как ужасно, видать, обжиматься и пихаться на Красной площади — действительно замучают советами.
Свет становился ярче, и наконец очутились мы на краю поляны. Мы были там не одни — посередине сидели два уже виденных мной ботаника, между ними лежал огромный гроссбух. Один ботаник водил пальцем по строчкам, а другой держал в руках огромный хвощ и искал глазами источник света.
Моя спутница погрозила им пальчиком.
— Люли-люли, на вас нюни, — строго сказала она.
И два ботаника сразу пожухли как ботва, да и трава у них в руках обвисла.
Теперь я понял, что значило на самом деле выражение «иметь довольно бледный вид». Ботаники его приобрели мгновенно, правда, были этим не очень довольны.
Бывшая мосластая сделала короткое движение, налетел ветер, и обоих ботаников как ветром сдуло, как рукой сняло.
— Бу-бу-бу, — доносилось из-под пня.
— Э-эээ-эээ-э... — блеяло с макушки берёзы.
Высунулись, казалось, какие-то лица и морды из кустов и высокой травы. Да что там лица — хари какие-то просунулись отовсюду — огромные, страшные.
И увидел я впереди свет, и пошёл на него, спотыкаясь и дыша тяжело и хрипло.
— Не рыдай мене мати, — печально сказала мосластая. — Мать моя...
Я с удивлением понял, что совершенно не знаю, как её зовут по имени.
— Кто мать твоя?
— Мать — сыра земля. Вот образованный человек, а таких вещей не знаете. Вот вы ведь писатель? А скажите, как правильно говорить: папортник или папоротник?
Язык застрял у меня во рту.
— Прп... Парпртк... Парпортнк...
Я ещё что-то добавил, но уже совсем неслышно.
И тут тонкий луч ударил мне в глаза, кто-то светил в лицо, будто ночная стража. Светляком-мутантом горела в траве яркая звезда. Я протянул руку, дёрнул, за светлячком потянулся стебель... И вот в руке остался у меня мокрый бархатный цветок. Сразу же зашептало, заголосило всё вокруг — точно как на Красной площади в час минувших парадов. Рыкнуло, покатилось по рядам тысяч существ какое-то неприличное слово, забормотала своё трава, вторили ей камни и кусты.
И я познал их языки, но, к несчастью, одновременно я узнал столько всего о своей неустроенной жизни, что впору было попросить осину склонить пониже ветку, а самому выпростать ремень из штанов.
Говор не умолкал, слышны были разговоры и живых и мёртвых, копошился какой-то Бобик под землёй, уныло и скучно ругались мертвецы на недавнем кладбище — что лучше: иметь крест в ногах или в изголовье, рассказывала свою историю селёдочная голова, неизвестно на что жаловался бараний шашлык, и мёртвый кролик бормотал что-то: хню-хню, хрр, хню-хню — то ли он вспоминал о поре любви, то ли о сочном корме, но в голосе его уже не было смертного ужаса.
Ужас был во мне, он наполнил меня и приподымал вверх, как воздушный шар.
В этот момент женщина положила руки мне на плечи. Она обняла меня всего, её губы были везде, трогательная ямочка на подзатыльнике выжимала у меня слезу, и я с удивлением увидел, что моё естество оказалось напряжено. Да и она сильно удивилась моей сексуальной силе, даря мне горячие поцелуи в лоб и лицо. Было видно, что она обожала секс и не ограничивалась никакими рамками, но от её тела пахло чистотой и страстью одновременно. Нежно вскрикнув, она стала смыкать свои руки у меня на спине, экстатически повизгивая. Иногда она наклонялась вперёд, потираясь своими упругими арбузными грудями о мои и одаривая мои лицо и губы поцелуями благодарности и надежды. По всему было видно, что к ней пришёл прилив страстного желания соития и что она заметно нервирует от желания. Я был безумно возбуждён от её интимных вздохов наслаждения, как и от приятного ощущения обволакивания мягкими тканями. От всего этого я быстро потерял контроль, что меня насторожило.
«Лолита, Лорка, Лорелея», — пронеслось у меня в голове...


XXI


Слово о том, что всё кончается внезапно, но непонятно, где тот конец, которым оканчивается начало, и наоборот


Это немножко похоже на убийство, но в военное время,
и особенно в азиатской войне, хитрости позволяются...
Михаил Лермонтов, «Герой нашего времени».


Как я добрался до дома, я не помнил. Руки мои были пусты, цветок исчез, голова трещала, жизнь была кончена. Судьба вырвала у меня грешный мой язык, и всяк его сущий был выше на полголовы.
Я очнулся в углу веранды от слов Евсюкова:
— Я хотел заначить это на будущее, но... — Евсюков не договорил.
Рудаков и Синдерюшкин поставили огромную сувенирную бутыль на стол, и она, будто качели, закачалась в неспешном ритме. Водка плюхалась в стаканы, но мы не чувствовали опьянения.
Успокоение сошло на нас, как знание языков на творцов Септуагинты, мы и вправду знали всё, о чём думает сосед, безо всяких слов. Безо всякого папр... Папртн... В общем, безо всякой мистики.
Увлечённые этим обстоятельством, мы не сразу обратили внимание на Мявочку. А Мявочка ни о чём не думала — она сидела с открытым ртом и смотрела на входную дверь.
В проеме входной двери стоял Кроликовод.
Рудаков посмотрел на него, а потом поглядел на нас с выражением капитана, который провёл свой корабль через минные поля и спас его от неприятельских подлодок, а команда по ошибке открыла кингстоны в виду гавани.
Гольденмауэр откусил половину сигары и забыл откушенное во рту.
Синдерюшкин неловким движением сломал удочку.
Кравцов закатил глаза, а Кричалкин оказался под столом.
Тоненько завыл Пус.
Сосед отделился от косяка и сказал сдавленно:
— Водки дайте.
Рудаков, крепко ступая, вышел из-за стола и щедро налил водки в стакан. Виски тут явно не подходило.
Сосед булькнул и ухнул.
Он одновременно посмотрел нам всем в глаза и начал:
— У меня вчера подох кролик. Это был мой самый любимый кролик. Он умер от усердия — это я виноват в его смерти. Я не щадил его и не считался с его тоской и любовью к единственной любимой Крольчихе. И вот он умер, и вчера я хоронил своего кролика в слезах.
Я навсегда в долгу перед ним.
Но сейчас я пошёл проведать ушастых, и увидел Его.
Он вернулся снова. Мой кролик лежит в вольере нетленный, как мёртвый монах.
Его лапы сложены на груди. Он пахнет ладаном и духами.
Дайте мне ещё водки.

И бутылка качнулась в такт выдоху рыцарей овального стола. Снова понеслись над нами на стене стремительные корабли под морским ветром — судьба связывалась, канаты звенели как гитарные струны, паруса были надуты ветром. Вот это была картина — картина маслом нашей судьбы. Это были корабли нашей жизни.


ЗАКЛЮЧЕНИЕ


...Я это ясно увидел и решил закончить этот пергамент. Закончим его внезапно, как внезапно кончится когда-то и наша жизнь.
Юрий Коваль. Суер-Выер


Окончен скорбный труд. Иль не окончен? Мне должно после долгой речи и погулять, и отдохнуть. Впрочем, как-нибудь. Миг вожделенный настал, что ж непонятная грусть тайно тревожит меня? Или, свой подвиг свершив, я стою, как подёнщик ненужный, плату приявший свою, чуждый работе другой? Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи, и летопись окончена моя. Исполнен труд, завещанный от Бога мне, грешному. Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил и книжному искусству вразумил. Пойду себе.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ФРУ-ФРУ


Иван Сергеевич смотрел в серое пасмурное небо понедельника, а вокруг него столпились соседи и родственники. Все уныло молчали, а Иван Сергеевич в особенности. Глаза его были залиты тёплым летним дождём, как слезами.
Он смотрел в московское небо, потому что полицейский не велел закрывать ему глаза, пока не приедет господин Федорин.
И вот извозчик, свернув с Остоженки, въехал во двор. Он привез двоих седоков ― толстого и тонкого.
Тонкий был моложе, и, судя по всему, главенствовал над толстым. Оба были облечены государственной властью и явились на место смерти известного литератора.
Первый обошёл тело Ивана Сергеевича, а второй, по внешности сущий басурман, достал треногу с фотографическим аппаратом. Басурман вставил пластинку, на миг осветил местность ядовитым белым светом, а когда дым от вспышки рассеялся, залез обратно в пролётку с таким видом, будто теперь всё происходящее его ничуть не касается.
Полицейский, робея, спросил приехавшего, какой нации будет его фотограф, и начальствующее лицо отвечало, что нации оно будет не важно какой, однако перекрещено им самолично из лютеранской в православную веру.
― Ниважнанакой… ― прошептал полицейский уважительно.
― Делом займитесь, ― угрюмо буркнуло начальствующее лицо, и было видно, что эти расспросы для него обыденны и неприятны, а потом щёлкнул, как затвором: ― Швед он, швед.
На этих словах тонкий пошёл в дом, застучав ботинками по доскам крыльца, а толстый швед быстро вылез из пролётки и отправился на берег. Тонкий меж тем вытер ноги о чёрную мокрую шкуру, заскрипел дверью и шагнул внутрь. Тут же что-то упало и покатилось в сенях, и вдруг выплыла домоуправительница фон Бок. По её лицу стало понятно, что барина можно убирать. Заголосила сумасшедшая бабка Ниловна, понурились соседи, завыла бесхозная собака.
Домоправительница сделала знак слугам, и те взгромоздили тело в покойницкий фургон.
Толстый человек уже бродил по берегу реки с фотоаппаратом, задирая курсисток под зонтиками. Повздорив с приказчиками, он стал драться с ними, и расколотил одному голову своей треногой. Пришелец кричал что-то неразборчивое, вроде ути-плюти-плют, и зеваки решили, что он слабоумный и вправду ― федорино горе.

В это время сам господин Федорин, штатский советник и свежий кавалер, сидел в гостиной, слушая старого доктора.
Доктор начал свою историю издалека ― он был знатный краевед и для начала стал рассказывать о своих раскопках таинственных холмов в Коломенском. Лишь утомив казённого человека историй про мужской камень и камень женский, Антон Павлович поведал историю о зловещей собаке.
Давным-давно, ещё до нашествия двунадесят языков и большого пожара, барыня, построившая усадьбу на берегу Москва-реки, завела себе любовника из крепостных. Любовник оказался статен и неболтлив. Почуя власть, он подмял под себя весь дом, но, на счастье дворни, настоящую любовь он испытывал к подобранному где-то беспородному щенку по кличке Фру-Фру, а к своей барыне ― лишь мерзкую похоть. Слуги не преминули известить об этом барыню, и та решила избавиться от соперницы. Повинуясь приказу, молчаливый деспот положил собаку в мешок, и вскоре бедное существо рухнуло в бездну вод.
Сам любовник пропал. Одно время считали, что он повесился, но через месяц кухарка увидела его фигуру, на клиросе храма Николы Обыденного.
― Казалось, всё кончено... ― доктор сделал театральную паузу, а потом продолжил: ― Казалось, несчастная Фру-фру навеки поселилась там во тьме. Но не тут-то было: минул год, другой, и дворня начала замечать странного пловца у купален. Вскоре случилось несчастье ― утонула торговка фиалками, бедная Лиза, взятая по её бедности на проживание. Но это было только начало ― на третьей неделе Поста барыне явилось страшное существо ― обло, озорно, стозевно и лайяй. С клыков зверя падали клочья пены, шерсть была мокра и пахла тиной. Глаза горели как масляные фонари. Барыня рухнула на землю и испустила дух.
С тех пор злой рок преследовал все поколения хозяев дома на Остоженке.
Молодой барин проигрался в карты и пустил себе пулю в лоб. Три ночи на его могиле выла гигантская собака, а кладбищенского сторожа обнаружили наутро совершенно седым и совершенно пьяным. Внучку той самой барыни нашли в притоне под Крымским мостом. Благородная девица всё хохотала и норовила плясать на столах голая.
Пред Федориным чередой прошли несчастья всей семьи ― и вот наконец, фамилия Карамазиновых истончилась. Последнего в роду только что увезли в покойницкую, а слава литератора ничуть не помогла ему от разрыва сердца.
Ветер выл над пепелищем и... Но тут Антон Павлович умерил пафос.
― Знаете, доктор, ― вдруг сказал Федорин. ― Самая верная мишень для подозрений ― человек, менее других похожий на убийцу. Вот какой-нибудь никчёмный и бессмысленный субъект ― и именно он и убил. Он и есть душегуб. Вот вы, к примеру!
Произнеся это, Федорин захохотал с каким-то могильным уханьем и покинул краеведа, который от ужаса уронил пенсне.
Расследователь вышел на берег реки. Бабы полоскали бельё, из казённой бани выбежал голый мужик и ухнул в воду.
Федорин тут же записал в книжечку: «Пожаловаться исправнику».
Он забрался на мост и принялся глядеть в тёмные воды.
Вдруг, на секунду, ему показалось, что из-под чёрной глади, из самой сгустившейся тьмы, на него глядят глаза чудовища. И вправду говорят: если будешь слишком долго всматриваться в бездну, бездна начнёт всматриваться в тебя. Федорин представил себе, как чёрная собака растёт внутри смертельного мешка, и наконец, скопив достаточно сил, разрывает дерюгу. «Глупости, ― тут же одёрнул себя Федорин. ― Как она может там вырасти ― без пищи и, главное, без воздуха? Хотя вот академик Петропавловский экспериментирует над собаками, пересаживает им по две головы на одно туловище и, кажется, доказал: нет ничего невозможного для человеческого гения». Федорин вспомнил механических собак Петропавловского, которые были разрезаны напополам ― поперёк и вдоль. Собак, у которых сердце было замещено насосом с часовым механизмом, собак с биноклями вместо глаз и ретортами вместо желудка ― и поёжился.
Он поймал на берегу своего иностранного помощника, затолкал его в пролётку, и поехал домой.

Два дня прошло в изучении огромного тома академика Петропавловского «Поведение собак или Волшебный звонок». Хорошо было бы обратиться к гению за консультацией, но академик жил в столице. Правда тут, в Москве, обитал его ученик, профессор Вознесенский.
Наступил четверг. Федорин снова умял своего басурмана в коляску (рука помощника безвольно свешивалась вниз, он спал вниз головой, как летучая мышь) и поехал в Обухов переулок к кудеснику Вознесенскому.
Профессор встретил его в халате. В комнате пахло спиритуозом ― очевидно, что тут проходил важный эксперимент. Эксперимент шёл давно, судя по тому, как был утомлён профессор. Огромные аппараты посверкивали медными боками, в змеевиках струилась влага, что-то булькало и дымилось повсюду. Под ноги Федорину бросилось какое-то маленькое зелёное существо, обняло его сапог и заплакало. Федорин брезгливо стряхнул фамильярного гомункулуса и обратился к профессору:
― Вы верите в бессмертие души? ― взял он быка за рога.
Хозяин поднял палец и назидательно произнёс, как по писаному:
― Нет, наука доказала, что душа не существует, что печенка, кости, сало ― вот что душу образует.
― Может ли животное обходиться без воздуха? ― зашёл посетитель с другого бока.
― Легко! ― махнул рукой профессор и отчего-то икнул. ― Годами! Годами-с! Семенники! Семенники… ― впрочем, не важно. Верьте мне, я на пороге этого открытия. У вас собака в детстве была?
― Ничего у меня не было, ― грустно ответил Федорин. ― Даже собаки. У меня, почитай, даже детства не было.
Но собеседник его уже не слушал. В профессоре будто открылась какая-то задвижка: слова потекли из профессора неостановимым потоком, будто он находился на кафедре. За пятнадцать минут Федорин узнал о собаках больше, чем за всю предыдущую жизнь. Он узнал бы и ещё, но тут явилась экономка, волоча за собой упирающегося иностранного помощника. Во рту у того, на манер чубука торчал кусок колбасы: гость как-то незаметно обшарил весь дом и был пойман наконец в кладовой. Экономка одной рукой крепко держала басурмана, а другой дубасила его скалкой.
Сыщикам пришлось удалиться.

Только у самого департамента Федорин обнаружил, что его подопечный сжимает в руке поводок.
Зачем басурман стащил у профессора эту необязательную деталь туалета ― одному Богу было известно.
Утром в пятницу Федорин заявился в мёртвый дом мёртвого писателя. Надо было бы прийти мертвецки пьяным, но, кажется, это успел сделать его помощник.
Федорин с лупой изучал каждую мелочь, пока не остановился перед фотографиями на стене. Что-то привлекло его внимание, какая-то квитанция, приколотая к оборотной стороне рамки булавкой. Затем Федорин осмотрел чудную шкатулку с изображением собаки и огромного цветка, растущего из прямоугольного ящика. Под этой странной сценой сообщалось (с некоторой долей неприличия), что Хер Мастерс Войс произвёл этот ящик для развлечения. Федорин было раскрыл свою книжечку, чтобы записать мысли, пришедшие в голову, но тут раздался грохот. Затрещало стекло, гулко лопнули какие-то банки.
Федорин поспешил на кухню. Помощник стоял у буфета, и руки его были по локоть в крови. Присмотревшись, Федорин понял, что это не кровь, а клюквенный сок. При этом швед явно набил на чужой кухне карманы ― в каждом лежало что-то круглое. Это была не беда, беда была в том, что его застали за воровством и теперь били.
Била иностранца пожилая девица фон Бок, мгновенно из домоправительницы превратившаяся в домомучительницу.
Она нависала над федоринским горем и лупила его половником.
Федорин вырвал басурмана из лап кухонного правосудия и повёл прочь, хрустя стеклом битых банок с вареньем.

В субботу он созвал в дом Ивана Сергеевича доктора, двух приживалок, да и вообще всех, кто захотел прийти. Явился даже профессор Вознесенский, и слуги притащили ему особое кресло.
Стремительно вечерело.
Ночь пала на город, столь ненавидимый иностранцем, и столь любимый Федориным.
Запахло гнилью и сыростью со стороны реки. Что-то ухнуло и плеснуло за окном.
Вдруг леденящий душу вой раздался где-то неподалёку.
Доктор схватился за сердце, профессор вскочил с кресла и начал хлопать себя по карманам.
От чудного иностранного аппарата отделилось федорино горе, держа в руке нечто.
― Да! ― торжествующе воскликнул Федорин. ― Валики для фонографа теперь у меня. Извольте видеть, господа (он потряс в воздухе чёрным цилиндром) ― вот запись собачьего воя номер пять... Но, благодаря моему помощнику, я теперь обладаю и номером семь, и номером девять. Незаменимая вещь для того, чтобы произвести впечатление на слабонервных. Я знаю, кто записал валики, и кто убил Карамазинова.
― Позвольте? И кто же убил Ивана Сергеевича? ― заинтересованно спросил, приподнимаясь, Антон Павлович.
― Да уж, кто-с? ― повторила за ним домоправительница.
― Вы и убили-с! ― вдруг выкрикнул Федорин, стремительно обернувшись к девице фон Бок. ― Вы и убили-с!
Профессор подскочил, Ниловна всплеснула руками, околоточный охнул, а Антон Павлович рухнул обратно на стул, ещё не вполне понимая, что свободен от подозрений.
― Что это? Как это? ― прошелестели над собравшимся незаданные вопросы, и даже фитиль в керосиновой люстре затрепетал, будто схватился за голову от волнения.
― Всё было просто, господа, ― начал Федорин. ― Иван Сергеевич пал жертвой собственного слуги. Дворецкий… то есть домоуправительница, рассказала историю о проклятии рода Карамазиновых одному из здесь присутствующих. И, вступив в тайный сговор, злодеи принялись выть на разные голоса у него под окнами с помощью звуковой машины, и наконец, когда несчастный отправился в купальню, один из них выпрыгнул из воды прямо перед ним. Я понимал, что домомучительница… то есть домоправительница, при её изворотливости, вряд ли сумела бы всё так ловко продумать. Она хотела лишь мести за свою отвергнутую любовь. Очевидно, что у неё был сообщник и у него был свой мотив. Всё встало на свои места, когда я увидел вот это.
И Федорин помахал перед присутствовавшими тем, что они вначале приняли за ресторанный счёт.
― Это долговая расписка. Десять тысяч карамазиновских денег были потрачены на опыты с собаками. Их потребовали назад, отдавать было нечем и... ― ну чем не повод? Я знал, что профессор Вознесенский давно проводит над животными опыты в духе великого да Винчи. Души у него, видишь, нет, одно сало… ― тут Федорин сбился, но переведя дух, продолжил: ― Дворня, которой для образования хватает сказок про Матвея Комарова, считает, что профессор оживляет собак, которые становятся от этого лишь наполовину живы, а глаза их горят адским огнём. Меж тем, ни одной оживлённой собаки публике представлено не было, а уж об адском огне и говорить нечего. Когда я увидел мокрую овечью шкуру, особую трубку для дыхания под водой, спрятанную в цветочном горшке, и машинку для воспроизведения собачьего воя, то понял, как дворецкий… То есть домоправительница, смогла так много времени проводить под водой, поджидая свою жертву, и что так напугало бедного... Эй, хватайте её!
В этот момент домоправительница фон Бок, свалив на пол полицейского и двух приживалок, попыталась бежать, но швед будто коршуном взлетев в воздух, коршуном и пал на домоправительницу, как на добычу. Он стремительно скрутил убийце руки собачьим поводком.
― Вот и всё, ― вздохнул Федорин. ― Всё, что обычно составляет Россию, вновь её и спасло. Сыромятный ремень и… Сегодня мы стали на шаг дальше от бездны, в которой мрак, тьма, и ворочается призрак революции, похожий на пса-людоеда.
― Но что это ― всё? ― недоумённо спросил Антон Павлович. ― Что составляет Россию?
― Это обращение «сударь», яти, еры, ижица и фита, орден св. Анны и Владимир за выслугу, склянь и посконь, фильдеперс, чесуча, гуттаперча...
― Гуммиар-р-рабик! ― каркнул сбоку толстяк-швед.
― Совершенно верно ― и гуммиарабик. Это вам не фру-фру, это ― Россия, которую не дай Бог потерять: ты её в дверь, а она ― в окно. Она сермяжна и домотканна, она соборна и союзна, Антон Павлович. Запишите это куда-нибудь. Это надо записать.
Негодяев увезли, зрители странного спектакля стали расходиться, думая, как причудливо простирает химия свои руки в дела человеческие.
Скоро только Федорин и его иностранный спутник остались в опустевшем доме. Над городом давно стояла глухая душная ночь. Они вытащили из дома два плетёных кресла и поставили их к урезу воды. Первым задремал Федорин, а за ним захрапел и швед.
В купальню плескала вода от проходящих дровяных барж. Пахло летом и любовным счастьем мастерового люда.
В этот момент на поверхности Москвы-реки появились два огромных пузыря, лопнули, и тут показался и третий. Внутри него, как парусник в бутылке, помещалась голова огромной собаки. Глаза её горели пронзительным химическим огнём.
Монстр выполз на берег, отряхнулся и стал принюхиваться.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел