Category: животные

Category was added automatically. Read all entries about "животные".

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ ДИПЛОМАТА
10 февраля

(снукер)



— Кто это так кричит, — поёжившись, спросил Раевский. — Слышишь, да?
— Это обезьяны.
— Странные у вас обезьяны.
— Они двадцать лет agent orange ели, что ты хочешь, — хмуро сказал Лодочник. — Я потом расскажу тебе историю про Сунь Укуна, царя обезьян, и его страшное войско. Но это потом.
Они вылезли из машины и пошли по узкой песочной дорожке к клубу. Раевский, подпрыгивая, бежал за старшим товарищем — отчего того звали Лодочником, он не знал, а Лодочник сам не рассказывал. Раевский хотел подражать Лодочнику во всём, да вот только выходило это плохо.
Он напрасно ел экзотическую дрянь в местных ресторанчиках и напрасно пил куда большую дрянь из местных бутылок, похожих на камеры террариума или хранилища демонов.
В торгпредстве молодых людей почти не было вовсе, поэтому они сразу нашли друг друга. Даже в местной гостинице они, не сговариваясь, поселились в соседних номерах — Лодочник в семнадцатом, а Раевский в шестнадцатом. Раевский поставлял сюда банкоматы, а Лодочник заведовал всей торговлей с соседней страной, что шла по двум ниточкам дорог, проложенным в обход минных полей. После большой войны сюда завезли копеечные калькуляторы и плееры.
Эти два предмета убили местную письменность и науку — убили начисто, и будущим страны стало её прошлое.
Консульство тут было маленькое.
Старики доживали последние месяцы до пенсии, а молодые люди глядели на сторону. Из страны надо было валить — пора братской дружбы, бальзама «звёздочка» и дешёвых ананасов кончилась. Издалека долго плыли долги в донгах, а здесь делать было нечего. Разве что пить виски под сухой треск бильярдных шаров в клубе. Лишь недавно Раевский узнал, что только иностранные туристы пьют змеиную водку, а обезьяньи мозги вовсе не так вкусны, как кажется. Один из торговых представителей съел что-то неизвестное, а наутро его нашли с почерневшим, вздутым лицом. Маленький пикап увёз его в аэропорт, упакованного, как матрёшку, — в обычный, цинковый, а поверх всего деревянный ящик.
Развлечение из этого, впрочем, было неважное.
Раевский боялся смерти — впрочем, как и всякий обычный человек. Он не любил самого вида мертвецов, и когда его мальчиком, вместе с классом, повели в Мавзолей, он стал тошниться чуть ли не на гроб вождя. Он никому не рассказывал, что Ленин в этот момент показался ему удивительно похожим на пропавшего во время войны дедушку, которого он знал только по фотографиям.
Дедушка был герой-разведчик, вся грудь в орденах, но только в самом конце войны его сбросили на парашюте не то к восставшим полякам, не то к восставшим против немцев чехам, и он растворился в огне этого восстания.
Дедушка остался молодым — на портрете в огромной столовой их дома на улице Горького.
Но это было далеко — в московском детстве, а тут смерть была в малярийном воздухе, в каких-то непонятных насекомых… Про проституток он и не думал.
Воздух под низким потолком был наполнен треском костяных шаров.
Двое поляков схватились с парой немцев — вспоминая былую национальную вражду. Из русских тут был только Чекалин — странный человек с израильским и русскими паспортами одновременно и ещё каким-то непонятным зелёным паспортом (Лодочник как-то стоял вместе с ним на паспортном контроле здесь и в России).
— Кто это с Чекалиным, не знаешь? — спросил тихо Лодочник.
Раевский был рад услужить, и, как раз, это он знал — худой чёрнобородый человек рядом с Чекалиным был недавно приехавший по ооновской линии пакистанец.
— Это афганец или пакистанец. Закупки продовольствия, рис, специи. Кажется, услуги связи. Его тут зовут просто Хан.

Пакистанец подошёл к ним сам.
— Простите, я слышал слово «снукер».
Раевский залихватски взмахнул рукой и сказал, цитируя что-то: «От двух бортов в середину! Кладу чистого»... Но пакистанец и не повернулся к нему, а смотрел на Лодочника, будто поймав его в прицел.
— Ну, да. Я люблю снукер, — ответил тот.
— В снукер мало кто играет. Вы русские, предпочитаете пирамиду. У меня есть шары для снукера.
— Мы можем по-разному.
— У меня такое правило: три партии, последняя решающая — хорошо?
— Что ж нет? На что сыграем?
— На желание. У вас есть свои шары — а то можно сначала вашими? Тогда вторую — моими?
— То есть? — опешил Лодочник.
— Бывают суеверные люди, вот мне многие вещи приносят счастье. Может, и вам… — и пакистанец открыл деревянный ящик, внутри которого на чёрном бархате лежали разноцветные шары. Пятнадцать красных, жёлтый, зеленый, коричневый, синий, розовый и чёрный — лежали как дуэльные пистолеты, готовые к бою. Отдельно от всех, в своей вмятине покоился белый биток.
И Лодочник понял, что не отвертеться.

Первую партию Лодочник с трудом выиграл и с дрожащими руками сел за стол. Пакистанец, казалось, совсем не расстроился, и принялся рассказывать про местного коммунистического лидера. Он был известен тем, что вошёл в революцию с помощью своих трусов. Во время восстания на французском крейсере обнаружилось, что нет красного знамени. Маленький баталер отдал свои красные трусы, и они взвились алым стягом на гафеле — а баталер, просидевший всё время в кубрике, превратился в лидера партии.
Лодочник тоже знал этот анекдот, а вот Раевский ржал, как весёлый ослик, взрёвывая и икая. Лодочник похвалил начитанность чернобородого, и после этой передышки они снова встали к столу.
Во второй партии началась чертовщина.
Пакистанец делал партию в одиночку. Только один раз он встретился с настоящим снукером. Но из этой крайне невыгодной диспозиции он ловко вышел, коротко ударив кием, поднятым вертикально. Это был массе — кий пакистанца точно ударил шару в правый бок, тот отклонился вперёд и влево и, завертевшись, ушёл вправо, огибая помеху. Но потом биток, подпрыгнув, миновал не только соседний шар, а, сделав дугу, помчался в сторону.
Лодочник не верил глазам, и сначала проклял лишний виски. Но алкоголь ничего не объяснял — в каждом из шаров будто сидел пилот-гонщик.

Дул влажный ветер с границы, где одна на другой лежали в земле мины — китайские, советские, французские и американские. И ветер этот, полный дыхания спящей смерти, бросал Лодочника в пот.
— Я тоже видел, — бормотал Раевский. — Это фантастика… Впрочем, нет — наверняка там магниты какие-нибудь.
— Нет там магнитов, я проверял, — Лодочник был уныл. — Не позорься, какие магниты. Это королевский крокет.
Раевский, не расслышав, вытащил зажигалку, но, повертев её в руках, засунул Cricket обратно в карман.
Лодочник пояснил:
— Королевский крокет — ежи разбегаются от меня в разные стороны. Да ты не читал, что ли, про кроличью нору?
Подошел пакистанец, и они вежливо расстались, чтобы встретиться на следующий вечер.
— Ну, не расстраивайся. Ну, попросит он тебя прокукарекать. Ну, там, напоить всех — соберём тебе денег, все дела…
Но Лодочник понимал, что дело плохо, что-то страшное было в неизвестном желании пакистанца. И он понимал, что отказаться от него будет невозможно. Кто-то огромный, страшный, как чудовище из его детских снов, подошёл к нему сзади и положил тяжёлые липкие лапы на плечи.
Всё так же тревожно кричали обезьяны, будто говоря: «Куда ты, бедная Вирджиния, вернись, бедная Вирджиния».
Тянули к нему ветки пальмы, погребальным колоколом звенела на ветру вывеска сапожника.

Он пошёл сдаваться Парторгу. Парторг давно уже потерял это звание, а вот Лодочник помнил, как его вызвали в кабинет этого старика. Кто-то стукнул по инстанции, что Лодочник снимался во французском фильме про колониальные времена. Лодочник сфотографировался в обнимку со знаменитой актрисой, довольно выразительно положившей ему голову на плечо.
Тогда в торгпредстве было втрое больше людей, и Лодочника ожидало показательное разбирательство на заседании партийного комитета. Но Парторг вызвал Лодочника на разговор — и спрашивал вовсе не об этом деле, о планах на будущее и московских привычках. Лишь под конец, когда Лодочник уже повернулся к двери, Парторг спросил:
— Было?
Лодочник замахал руками.
— Молодец, я бы тоже не сознался, — подвёл итог Парторг и закрыл дело.
Теперь партия исчезла, вернее, их стало чересчур даже много. Но Парторг по-прежнему сидел в своём кабинете, дёргая за невидимые ниточки кадровых служб.
Лодочник рассказывал ему подробности, ожидая, что Парторг стукнет кулаком по столу, выматерится, но развеет его безотчётный страх. Но когда он поднял глаза, то понял, что старик по ту сторону старого канцелярского стола напуган не меньше, а больше его.
— Ты не представляешь, во что ты вляпался. Но и я виноват — я должен был узнать первым, а не узнал. Хан Могита появился в этом углу, а я его прохлопал. На желание?
Лодочник кивнул.
— Значит, на желание. Ну, какие у тебя могут быть желания, я понимаю. А вот у него… Пошли к завхозу.
Лодочник понял, что дело действительно серьёзное. Завхоза в торгпредстве никто не видел — он сидел у себя, как паук. Раньше думали, что он контролирует шифровальщиков или связан с радиопрослушиванием, но точно никто ничего не знал. Завхоз, казалось, выходил из своей комнаты только седьмого ноября и на Новый год — чтобы выпить рюмку водки с коллективом. Теперь остался только Новый год, и некоторые стажёры уезжали на Родину, так никогда и не увидев завхоза торгпредства.
Они пошли в полуподвал, где сидел в своей комнате Завхоз.
— С бедой пришёл, — Парторг сел на край табуретки. — Могитхан объявился.
Завхоз быстро повернулся к нему:
— Кто-то из наших? Уже сыграли? Во что?
— Вот он. Две партии, завтра третья. На бильярде шары катают. Есть у нас шары?
— Шары у нас есть, как всегда. У нас мозгов нет, а шары у нас всегда звенят, покою не дают. Есть у нас шары. Моршанской фабрики имени Девятнадцатого партсъезда, хорошие у нас шары, из моржового хера. Шучу, бивня.
Хитро прищурившись, смотрел на них из угла Ленин.
— А осталась ещё родная земля? — спросил Парторг.
— На один раз.
— Беда… — они оба замолчали надолго, пока Парторг, наконец, не сказал: — Что будем делать? Может, не оставим так?
— Пацана жалко, не видел ещё ничего в жизни, — Завхоз говорил так, будто Лодочника не было в комнате.
— Жалко, конечно, — но он сам виноват. А с тобой что делать? Без земли, ты-то без землицы родимой, сам знаешь… Известно, что с тобой будет.
— Ладно тебе, — Завхоз достал спички. — Отбоялись уже. Что нам с тобой терять, одиноким стареющим мужчинам.
Вспыхнул огонёк, и Завхоз поднёс его к кучке щепок под ленинским бюстом. Они разом занялись дымным рыжим пламенем. Запахло чем-то странным, будто после жары прошёл быстрый дождь и теперь берёзовая кора сохнет на солнце. Пахло летом, скошенной травой и детством.
Теперь Завхоз достал из сейфа коробку с шарами. На картонной коробке чётко пропечатался номер фабрики и красный силуэт Спасской башни. Завхоз поставил её перед огнём, и Лодочник вдруг обнаружил, что голова вождя в отсветах пламени сама похожа на бильярдный шар.
Завхоз достал из мешочка чёрную пыль (Это и есть Родная Земля, догадался Лодочник) и бросил щепотку в огонь.
Он вдруг оглянулся и сделал странное движение.
Лодочник ничего не понял, но Парторг мгновенно и точно истолковал странный жест:
— А ты что тут делаешь? Ну всё, всё… Иди, нечего тут. Завтра зайдёшь.
Наутро парторг сам отдал ему коробку с шарами.

Пакистанец нахмурился, увидев чужие шары, но ничего не сказал.
Пошла иная игра — морж бил слона влёт, советская кость гонялась за вражьей почти без участия игрока.
Лодочник делал классический выход, клал шары по номерам и вообще был похож на стахановца в забое.
Пакистанец сдувался с каждым ударом.
— Партия! — Лодочник приставил кий к ноге, как стражник — алебарду.
«Партия» — было слово многозначное.
Пакистанец поклонился ему, но видно было, что его лицо перекошено ненавистью.
Однако радость победы миновала Лодочника. Ещё собирая в картонную коробку драгоценные шары, он почувствовал себя плохо, а, вручив их Парторгу, обессилено привалился к стене. До машины Раевский тащил его на себе. Вместо общежития друг отвёз его во французский колониальный госпиталь, и прямо в вестибюле Лодочник ощутил на лице тень от капельницы.
На следующий день температура у него повысилась на полградуса, на следующий день ещё. Ещё через два дня градусник показал тридцать восемь, через четыре — сорок. Три дня Лодочник пролежал с прикрытыми глазами при температуре сорок один.
Лодочник смотрел на то, как медленно вращает лопасти вентилятор под потолком. Точь-в-точь, как вертолёт, что уже заглушил двигатель, — и вот Лодочник снова проваливался в забытьё.
Затем температура начала спадать, и он стал заглядываться на медсестёр.
Когда за ним приехал Раевский, Лодочник смотрел на него бодро и весело — только похудел на двадцать килограмм.
Раевский вёз его по улицам, безостановочно болтая.
Навстречу им, из ворот консульства, выезжал грузовичок-пикап. Из-за низких бортов торчал огромный деревянный ящик, покрытый кумачом.
Раевский вздохнул и ответил на незаданный вопрос:
— Это Завхоза на Родину везут. Он ведь одновременно с тобой заболел — только вот температура у него не спала.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЖИНГЛЬ И ОЙСТЕР



― Я бы не советовал вам заводить собаку, сэр, ― сказал Джингль Белл Карлсон, протирая фланелью ботинки Малыша.
― Не спорь со мной, Джингль. Я всю жизнь хотел собаку. Для этого мне пришлось даже жениться на вдове старшего брата. ― Малыш лежал в кровати и, обсыпая себя крошками, жевал булочку. ― Это был ужасный брак, и собака, кстати, умерла раньше моей супруги.
― Я раньше служил у леди Вандермеер, и как-то раз собака лорда Утенборо съела соломенный веер леди Вандермеер во время того, как леди гуляла с одним своим знакомым...
― Джингль, ты вечно рассказываешь какие-то ужасные истории. Знаешь, отчего я тебя терплю?
― Нет, сэр, ― ответил Карлсон ровным тоном.
― Так вот, ты появился, будто Мэри Поппинс, когда тебя не ждали. (Я вообще ничего не помню, так сильно в то утро болела голова.) Если ты исчезнешь, может перемениться ветер. А я совершенно не хочу, чтобы что-то менялось. Даже веер… Чёрт, ветер, конечно.
В этот момент в дверь начали ломиться, и Джингль осуждающе посмотрел в сторону двери. Звякнула люстра, а с каминной полки упала фарфоровая собачка с чёрным носиком.
Джингль Белл Карлсон медленно, как и подобает солидному слуге в солидном доме, пошёл отпирать.
― Пришёл мистер Вальрус и какой-то плотник. Они, кажется, хотят вас видеть, сэр.
― Хм... Я его знаю, он специалист по тритонам. Но зачем мне плотник? Открой дверь.
― Да, сэр. Но поймите меня правильно: насколько я могу понять, мистер Вальрус не один.
― Открой дверь.
― Да, сэр.
В комнату ввалился мистер Вальрус вместе с плотником. Впереди них вбежала собака неизвестной породы, которая тут же присела и, выпучив глаза, нагадила на ковёр.
― Это Монморанси, ― заявил Вальрус, рухнув в кресло. ― По-моему, он терьер.
― Собака ― это прекрасно! ― воскликнул Малыш.
― Осмелюсь вмешаться, ― произнёс Джингль, ― но у терьеров не бывает такого длинного тела. Я бы назвал это существо таксой… С вашего позволения. ― И, подумав, прибавил:
― Сэр.
Вальрус, впрочем, не слушал его. Он уже начал рассказывать новости о делах, о башмаках, сургуче, капусте, королях и о том, почему вода в море шипит и пенится точно так же, как шампанское.
Малыш решился прервать его.
― Если ваш рассказ такой длинный, ― сказал Малыш как можно вежливее, ― пожалуйста, скажите мне сначала, зачем ваша собака пытается грызть мой комод?..
Мистер Вальрус нежно улыбнулся и начал снова:
― Кстати, о морях и шампанском: мы решили отправиться за устрицами. Плотник уже арендовал лодку, на которой мы спустимся по Темзе, пересечём Канал, свернём направо ― и устрицы у нас в кармане.
― Вальрус, вы что, когда-нибудь ловили устриц? ― осведомился Малыш, продолжая лежать в кровати и полируя ногти.
― А зачем? ― Мистер Вальрус ничуть не смутился. ― Наш друг плотник утверждает, что его брат видел человека, который рассказывал, что видел, как это делается. В этом нет ничего сложного. Всё это ― ненужные подробности, для нашего предприятия нужен лишь простой набор ― хлеб, зелень на гарнир, уксус и лимон.
― И непременно сыр, ― впервые открыл рот плотник.
― Осмелюсь вмешаться, сэр, ― вмешался Карлсон, смахивая крошки от булочки с халата Малыша. ― Я бы на вашем месте не стал есть устриц. Я как-то видел устриц и знаю, на что они похожи. Даже если облепить их сахаром, сэр.
В этот момент терьер-такса вцепился зубами в халат Малыша. Когда тот попытался вырвать полу халата, Монморанси примерился и вцепился Малышу в ногу. Брызнула кровь.
― Одну минуту, сэр. ― Карлсон тут же возник рядом, ― я сейчас перевяжу вас, как сказал один врач семенному канатику.
Гости вздохнули: мистер Вальрус ― печально, Плотник ― неопределённо, а Монморанси просто сыто заурчал под столом.
― Мне так вас жаль, ― заплакал мистер Вальрус и вытащил платок. Две слезы гулко упали в бокал.
Плотник сказал:
― Может, пойдём уже, а?
Джингль Белл Карлсон подал мистеру Вальрусу пальто, а Плотнику ― стремянку. Дверь за гостями захлопнулась.
― Мне как-то больше понравился плотник, ― расстроено заметил Малыш.
― Это потому, что он больше молчал, сэр. Между тем он украл у вас сигарный ящик.
Малыш растерялся. Помолчав, он проговорил:
― Ну тогда, значит, оба они хороши! Да и собака…
― Боюсь, что я не был с вами до конца откровенен, сэр. Они пришли вместе с собакой с моего ведома. Мистер Вальрус предупреждал меня о собаке, и мне захотелось, чтобы вы примерились к тому, как ведёт себя собака в доме. Я не мог предполагать, что собака примерится к вам.
― Спасибо, Джингль. Я раздумал заводить собаку. Пожалуй, лучше ещё раз жениться. Я не вижу никакого другого выхода, чтобы избавиться от скуки.
― Всегда есть как минимум два выхода, как сказала устрица, почувствовав, что пасть моржа захлопнулась, и вокруг стало совсем темно. ― Карлсон подумал и добавил:
― Сэр.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



ЖИЗНЬ И УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ СВАНТЕ СВАНТЕССОНА,
моряка из Стокгольма,
прожившего двадцать восемь дней в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Финского залива, близ устья реки Невы, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим
.


Я родился в городе Стокгольме и был третьим ребёнком в семье. Мать баловала меня, а у отца недоставало времени, чтобы заниматься моим воспитанием или хотя бы выбрать мне какое-нибудь ремесло. Оттого всё детство и юность я провёл в чтении, и вскоре в моей голове гулял морской ветер и звенел на этом ветру бакштаг, как первая струна.
Однако брат мой Боссе уехал в Бельгию и, по слухам, погиб там в пьяной драке, сестра Бетан тоже уехала на континент и пропала из виду. Оттого родители и слышать не хотели ни о каких путешествиях своего Малыша. Но шли годы, и мне удалось их уговорить ― и вот я сел на корабль, отправлявшийся из Стокгольма в Лондон. За билет мне не пришлось платить, потому что капитан корабля был давешним другом моего отца. Однако он поселил меня с простыми матросами, которые в первый же вечер подпоили меня. Поэтому несколько дней я провёл, вися вниз головой на фальшборте и оделяя Балтийское море немудрёной матросской едой.
Но у берегов Англии пришла новая напасть: наш корабль попал в шторм и затонул.
Я был спасён шлюпкой с соседнего судна и провёл несколько дней в молитвах, не выходя из портовой церкви. Тут я испытал желание (впрочем, скоро подавленное) вернуться под отчий кров. Но в своей гостинице я познакомился с капитаном корабля, отправлявшегося на поиски сокровищ. Капитан Скарлетт оказался хоть и резким, но представительным мужчиной, настоящим морским волком. Его приятель доктор Трикси и сквайр Меллони подбили его отправиться в путешествие за золотом Партии.
Они арендовали огромный круизный лайнер. Устроитель экспедиции, сквайр Меллони, просто подал объявление в газету, ища себе конфидентов для рискованного мероприятия. Желающих оказалось столько, что пришлось зафрахтовать именно такое судно и набрать непроверенный экипаж.
Мне особенно был неприятен одноглазый, однорукий и одноногий судовой кок Сильвестр Рулле, неопрятный любитель майонеза и мяса по-французски, человек неясного происхождения.
Всюду он появлялся с огромным попугаем на плече. Даже поутру, когда вся гостиница спала, меня будил хриплый голос его попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Я выразил сомнение в успехе предприятия, но мой новый друг уверял, что они имеют секретную карту и вполне подготовлены к плаванию.
Сколько раз я потом себя корил за то, что поддался предложению плыть в каюте первого класса, а не простым матросом. Так за время, проведённое в простом труде, я мог бы научиться многому, но, будучи «сотрапезником и другом» капитана, я выучил только несколько песен, исполнявшихся в кают-компании. Однажды, напившись, я заснул в пустой бочке, оставленной кем-то на палубе, и услышал странный разговор. Несколько офицеров говорили, что путешествие за сокровищами ― лишь прикрытие, а на самом деле корабль должен привезти в Новый Свет дармовую рабочую силу. Так это было заведено в ту пору, и напомню, что тогда торговля рабами была запрещена частным лицам.
Честно сказать, я не проникся уважением к пёстрой публике, что населяла наш огромный корабль. Большая часть пассажиров проводила время в чревоугодии и разврате. Я однажды застал Сильвестра на нижней палубе, где он совокуплялся с представительницей чрезвычайно знатного рода в карете (и карету, и девушку везли в Америку). Попугай сидел на запятках, и в такт движениям раскачивающейся кареты хрипло орал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Днём и ночью неслась отовсюду музыка, крики и пение.
Но кончилось всё внезапно ― наш корабль наскочил в темноте на огромную ледяную гору и получил такую пробоину, что почти мгновенно затонул. О, надолго я запомнил ужасные крики людей, не допивших свой уже оплаченный кофе, запомнил и безумных оркестрантов, что наигрывали весёлые мотивы, сидя на уже наклонной палубе, а под эти звуки пассажиры дрались за места в шлюпках.
Я понял, что в этой войне мне не победить, и поплыл в сторону ледяной горы. Выбравшись на лёд, я обнаружил вмёрзшую в него красную палатку, некоторое количество консервов и примус.
Я возблагодарил Господа и уснул.
Пробудившись, я долго не мог понять, где нахожусь. Следов кораблекрушения вокруг не было. Только три шляпы и два непарных башмака выбросило на лёд ― и это всё, что осталось от многотысячного плавучего Вавилона.
Льдина плыла куда-то, горизонт был чист и пуст, но вскоре на смену радости спасения явились муки голода и холода. Консервы скоро кончились, и, хотя мне удалось подстрелить белого медведя, прятавшегося с другой стороны ледяной горы, счастья мне это не принесло. Мясо белых медведей отвратительно и изобилует паразитами.
Я долго страдал медвежьими болезнями и не заметил, как сменился климат. Моя ледяная гора начала таять и вскоре превратилась в льдину. Я снова молился, и вот, наконец, льдина, ставшая крохотной, ткнулась в неизвестный мне берег.
Это был маленький остров, моя утопия. Очевидно, что он был необитаем, но страх не отпускал меня, и первую ночь я провёл на дереве, опасаясь диких зверей. На следующий день, осмотрев берег, я обнаружил груды мусора и полузатонувшую подводную лодку.
Это меня не удивило ― из книг я знал, что на необитаемых островах часто находятся какие-нибудь подводные лодки.
Пользуясь отливом, я соорудил плот и с помощью него перетащил на остров всё необходимое для жизни ― съестные припасы, плотницкие инструменты, униформу немецких подводников, в том числе кожаные фуражки с высокой тульей, ружья и пистолеты, дробь и порох, торпедный аппарат, два топора и молоток.
Несколько раз посещал я это брошенное судно и забрал оттуда множество полезных вещей — второй торпедный аппарат, тюфяки и подушки, железные ломы, гвозди, презервативы, сухари, шнапс, муку, набор крестовых отвёрток, паяльник и точило.
Наконец я обнаружил сейф с пачками рейхсмарок. Несколько дней я размышлял о сущности денег в такой ситуации, потом вспомнил «простой продукт» и Адама Смита и решил, что их всё-таки стоит взять .
С тех пор цифры поселились в моей жизни. Я пересчитывал всё: сколько у меня пороха, сколько гвоздей, какова длина пойманного на берегу удава, а также сколько попугаев живёт в прибрежных кустах.
Меня окружал враждебный мир, безмолвный и непонятный. Мне предстояло выжить и освоить массу простых профессий, которым я не выучился в плаваниях и с которыми уж и подавно не был знаком в своём Вазастане. И я должен был пройти все стадии жизни человечества, которые видел на картинке в школьном учебнике, где обезьяна кралась за неопрятным существом, поросшим шерстью, которое, в свою очередь, следовало за громилой, вооруженным копьём, что шёл вслед за голым безволосым человеком, похожим на нашего пастора.
Сначала я охотился на коз с окрестных холмов, обнаружив, что они не умеют смотреть вверх. Но потом, когда у меня кончились торпеды, я одомашнил этих кротких животных, получив молоко в дополнение к мясу. Затем проросли случайно обороненные в плодородную землю семена, и вскоре передо мной заколосилось целое поле.
Но тяга к числам привела к сооружению календаря ― я поставил перед домом огромный столб, на котором отмечал зарубкой каждый день. Однако внезапно я заболел и провёл лёжа целых две недели. Из-за этого мне пришлось перейти с грегорианского календаря на юлианский.
Среди не особо ценных вещей, прихваченных с подводной лодки, был прекрасный молескин, в который я приучил себя делать каждый день записи, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить свою душу. Там я описывал свои повседневные занятия, даже иногда спрашивая своих воображаемых собеседников, что мне надеть сегодня: юбку из пальмовых листьев или холщовые брюки.

Моё размеренное существование закончилось, когда я увидел на песке свежий след босой ноги. Рядом был непотушенный окурок, объедки и пара пустых бутылок из-под пива. Я вернулся в свою хижину и три дня не показывал носа наружу.
Кто это был? Вероятнее всего, какие-то дикари. Страшно даже подумать, что они могут сделать с одиноким отшельником.
И я принялся укреплять своё жилище ― вырыл рвы с кольями на дне, расставил растяжки в лесу и покрасил коз в маскировочный цвет. Два года я ждал вторжения, пока, наконец, не увидел на берегу страшную сцену. Двое дикарей били своего товарища, толстого и невысокого человечка. Я выстрелил и положил обоих одной пулей, удивившись своей меткости. Правда, потом я некоторое время бродил по берегу в тоске.
Остановившись, я разглядел спасённого мной человека. Он дрожал, лизал мне ноги, и пришлось сделать его своим рабом. Для простоты я назвал его Четвергом ― сообразно своему деревянному календарю.
Человек, который был Четвергом, оказался изрядным подспорьем в хозяйстве. Вскоре он освоил шведский язык, и мы стали производить вдвое больше топлёного масла и молока. В награду за это я крестил его и назвал по-новому ― Карлсоном.
Вместе путешествуя по острову, мы обнаружили пару скелетов в истлевшей морской одежде и груду ящиков с золотыми слитками. На всякий случай мы перетащили их на сто метров севернее, и я снова принялся рассуждать о бренности всего сущего и простом продукте. Карлсон же кидался золотыми слитками в белок, а потом заявил, что хочет сделать себе из золота унитаз.
Однажды мы увидели дым на горизонте, и вскоре к нашему острову пристал корабль. Не очень доверяя людям цивилизации, я прокрался под покровом зелени и подслушал разговоры высадившихся матросов. Одна фигура среди них мне показалась знакомой ― это был Сильвестр собственной персоной. И всё так же попугай, сидевший у него на плече, хрипло кричал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
К моему удивлению, это были всё те же искатели сокровищ, вооружённые картой сквайра Меллони. Капитан Скарлетт и доктор Трикси постарели, но не изменили своим привычкам. Они не только не оставили своей затеи, но и наняли тот же экипаж ― за исключением тех, кто нашёл свою смерть в холодных волнах Атлантики. На их новом корабле произошёл бунт, и вот они носились взад-вперёд по острову, чтобы одновременно покачаться на лианах, найти сокровища и не напороться на какой-нибудь острый сук.
Я решил вступить в сговор с капитаном Скарлеттом, сквайром Меллони и доктором Трикси и пообещал поделиться с ними выкопанным сокровищем. Бунт был подавлен, и мы деловито повесили на реях половину матросов. Потом я продал Карлсона сквайру Меллони, а сам вместе с козами занял каюту первого класса. Мы снялись с якоря и пошли мимо хмурых русских берегов, любуясь золотыми куполами большого города в устье Невы.
Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, а другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Скарлетт оставил морскую службу. Карлсону дали вольную и денег, но он тут же растратил их и вновь явился к нам нищим.
Я дал ему место лифтёра в моём доме. Теперь он исправно несёт службу, ссорится и дружит с дворовыми мальчишками, а на Хеллоуин чудесно изображает привидение.
О Сильвестре мы больше ничего не слыхали. Отвратительный одноногий моряк навсегда ушел из моей жизни. Вероятно, он нашёл свою женщину из высшего света и живёт где-нибудь в своё удовольствие, получив гринкарту и пособие на корм для своего попугая. Будем надеяться на это, ибо его шансы на лучшую жизнь на том свете совсем невелики. Остальная часть клада ― золото Партии в слитках и оружие ― все еще лежит там, где её зарыли неизвестные партайгеноссен.
И, по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ЧЕРЕПАХА


― Кто тебе дороже, я или она?
Женщина плакала, а он ненавидел женские слёзы.
Наконец, умывшись солёной водой, она заглянула к нему в глаза и прочитала ответ.
Хлопнула дверь, посыпалась штукатурка.
На него, с петербургского паркета, не мигая, смотрела гигантская черепаха.
Он вывез её из Абиссинии, а туда черепаха попала из Индии. Путь её был куда дольше ― и на панцире в углу, значился год 1774.
Раньше черепаха принадлежала директору Ост-Индской компании.
Директор повесился от излишней любви к родине. Так часто бывает с романтическими людьми ― сперва они носят чёрные очки, а потом неразделённая любовь к родине убивает их.
Черепаху стали возить с места на место, пока она не стала развлекать абиссинский гарем.
Когда Карлсон прилетел туда на своём аэроплане, то ему подарили трёх негритянок.
Он сказал, что такое количество будет мешать ему сочинять стихи, и тогда двух негритянок заменили на черепаху.
Черепаха плавала в бассейне, а Карлсон смотрел на закат и грыз походное перо. Он съездил на озеро Чад, но экспедиция вышла неудачной: Карлсон так и не увидел жирафов.
Не беда ― в его стихах жирафы были.
И вот он вернулся домой, в холод и слякоть, извозчики сновали по торцевым мостовым. Женщина ушла. Осталась одна черепаха.
Жизнь была сломана, и нужно было её клеить.
А вокруг набухала война. Карлсон взял черепаху с собой на германский фронт. Он писал стихи, разложив рукописи на её твёрдой кожистой спине. Черепаха вытягивала голову, пытаясь разобрать анапесты.
Однажды черепаха прикрыла его собой. В толстом панцире застряла немецкая разрывная пуля дум-дум ― так и не разорвавшись.
Второй раз черепаха спасла ему жизнь в восемнадцатом.
Его взяли прямо у подъезда, и ученики решили, что Карлсона повезли на поэтический вечер.
Черепаха, впрочем, не была арестована.
На Гороховой Карлсона допрашивал недоучившийся студент Куперман. Куперман хотел стать герпетологом, но Партия велела ему заниматься гидрой Контрреволюции.
Карлсон целую ночь рассказывал ему про черепаху, а наутро Куперман вывел его на бульвар, написав в бумагах, что арестованный опасности не представляет.
Опасность Карлсон представлял и дрался потом у Деникина, а затем ― у Врангеля.
Когда он читал добровольцам стихи про родную винтовку и горячую пулю, черепаха сидела в первом ряду.
В Ялте, когда на набережной бесстыдно лежали потрошёные чемоданы, Карлсон пробился по сходням на палубу парохода, оставив за спиной всё ― кроме черепахи.
Когда безумный есаул пытался бросить её за борт, Карлсон выхватил револьвер.
Черепаха равнодушно глядела на тело есаула, болтающееся в кильватерном следе. Она вообще слишком много видела в своей жизни.
Карлсон вернулся в Абиссинию, и наконец-то увидел жирафа.
Потом он долго жил в тени горы Килиманджаро.
Черепаха плескалась в специально отрытом бассейне.
Они поссорились только раз ― когда черепаха случайно съела его новые стихи. Он в отчаянии хлестал по панцирю своим узорчатым, вдвое сложенным ремнём. Черепаха виновато глядела на него, не чувствуя боли. Через полчаса он валялся около её когтистых лап, вымаливая прощение.
Однажды к нему приехал американский писатель ― толстый и бородатый. Он был восхищён всем ― охотой, горой, Африкой, и даже тем, что сломал ногу при неудачной посадке самолёта.
― Вы вспоминаете прошлое? Вам жаль его? ― спросил американец.
Карлсон пожал плечами и показал на черепаху:
― Она помнит Наполеона и Распутина, она пережила Ленина и Сталина. Спросите её.
Американский писатель записал в книжечке «Любовь в Африке похожа на одинокую черепаху под дождём» и уехал.
Но иногда Карлсон всё же вспоминал плачущую женщину и её стоны, звук хлопнувшей двери и белый порошок штукатурки, осыпавшийся из-под косяка.
Тогда он прижимался щекой к панцирю в том месте, где из него торчала разрывная пуля дум-дум, и просто молчал. Могло ли всё быть иначе? Непонятно.
Наконец, он умер.
В тот день поднялся ветер и распахнул окна хижины. Рукописи вырвались на волю и летели над саванной, как птицы.
Черепаха провожала их, медленно поворачивая голову.
Через много лет её выкупил у воинственного режима, который никак не мог решить, как называть себя ― республикой или империей ― миллионер Аксельберг.
Черепаху привезли в Петербург и поселили в Фонтанном доме.
Так она окончательно утвердилась в биографии Карлсона. Экскурсии надолго задерживались около аквариума, а скучающие школьники обстреливали черепаху жёваной бумагой.
Секрет такой стрельбы почти утерян: для этого нужны тонкие шариковые ручки, которые можно открыть с обоих концов, а затем сделать во рту шарик не больше и не меньше внутреннего диаметра.
При хорошем навыке этот шарик может попасть в учителя из середины класса. Но спорят, можно ли попасть в него с задней парты.
Это ― вопрос.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ОСВОБОЖДЕНИЯ АФРИКИ


25 мая

(грипп)



Дмитрий Игоревич проснулся под протяжное пение. Это значило, что открылся рынок и на него пришли торговцы диким мёдом из племени дхирв, а вот когда будут дудеть в гнусавую трубу, это будет значить, что опори принесли на рынок молоко.
Под эти звуки Дмитрий Игоревич завтракал, но ритуал был вдруг нарушен.
К нему зашёл Врач.
Этот пожилой француз жил в разных местах Африки чуть не с самого рождения и, кажется, не узнавал новости, а предчувствовал их. Что-то в нём было, позволявшее ему угадать, что начнутся народные волнения или море будет покрыто божьими коровками.
Африка соединила русского и француза давно. Между ними повелось звать друг друга по имени-отчеству, отчего Врач получался Пьер Робертович и при этом терял остатки своего французского прошлого.
— Сегодня придёт Колдун, — сообщил Пьер Робертович. — Хочет сказать о чём-то важном.
Это была новость неприятная. Ничего приятного в Колдуне не было.
Нормальный такой был Колдун, даром что людоед. Или недаром.
Колдун был сухим стариком без возраста и имени. Вернее, имён у него были сотни — и на каждый случай жизни особенные. Как-то, в давние времена, Колдун было учредил в долине социализм, съел нескольких вождей, объявленных империалистами, и поехал в СССР. Но светлого будущего не вышло — ему очень не понравился Ленин. Дмитрий Игоревич не до конца понял, что произошло, вроде бы колдун вступил с Лениным в ментальную связь, но они не сошлись характерами. Но всё равно колдун получил из Москвы танковую роту и несколько самолётов оружия. Свежеобученные водители передавили своими танками массу зевак, да тем дело и кончилось. Потом из социализма колдун всё-таки выписался и учредил капитализм, за что получил от американцев бронетранспортёры и вертолётную эскадрилью.
Потом он заскучал. От скуки пошёл войной на соседей, да война как-то не получилась, затянулась, и вот уже лет двадцать было непонятно, кто победил, да и вообще, закончилась ли она, эта война.
Дмитрий Игоревич не застал начала этих безобразий и привык к неопределённости этих мест. Его дело было — птицы, и только птицы. Орнитолог Дмитрий Игоревич занимался птицами всю жизнь — или почти всю, с юннатского школьного кружка.
Сейчас он воспринимал их как гостей с Родины, сограждан, прилетевших по необходимости, вроде как в командировку. Дмитрий Игоревич служил на этой биостанции уже десять лет.
Он чувствовал себя в полной гармонии с этой каменистой пустыней, утыканной редкими деревцами, с берегом гигантского озера и отсутствием зимы и лета.
Сейчас он перестал ездить домой — родственники по очереди ушли из жизни, квартиру он продал и после этого стал никому не нужен. А тут шли деньги от Организации Объединённых Наций, которая была здесь представлена (кроме Дмитрия Игоревича и Пьера Робертовича) изрешеченным белым джипом с буквами UN на дверце. Букв, правда, уже никто не мог различить.
Джип стоял в кювете, и к нему давно все привыкли.
Дело было в привычке. Здесь ко всему надо было привыкнуть, а потом расслабить память и волю и плыть по реке времени. От одного сезона дождей до другого, когда эта река поднималась и затапливала всю долину до горизонта. И только холмы, на которых стоял посёлок, возвышались над серой гладью.
Здесь была то империя, то республика — но вечно окраина мира.
Здесь все беды мира казались меньше приступа лихорадки. Дмитрий Игоревич поэтому не одобрял порывистого и стремительного Пшибышевского, которого прислали к нему метеорологом. Пшибышевский был настоящий пан, чуть что — ругался по-польски и привёз с собой карабин, с которым практиковался каждое утро.


Три белых человека посреди пустыни жили в уединении. Они собирались за столом биостанции каждый вечер и молча смотрели телевизор. Пить было нельзя — предшественники часто совершали эту ошибку и теряли человеческий облик через год.
Нельзя тут было пить, нельзя. Спивались стремительно, алкоголь входил в какую-то реакцию с местной водой при любой очистке этой воды. Да и безо всякой воды человек, не научившийся плыть по реке времени, одновременно оставаясь на месте, спивался за один сезон.
Врач рассказывал про предыдущего метеоролога, которого после приступа белой горячки отправили вертолётом в столицу.
Несчастный метеоролог выпрыгнул из кабины над пустыней.
Поляк, хоть и изображал из себя Ливингстона, но принял правила игры.
Поэтому три белых человека смотрели телевизор, перебирая каналы как собеседников, и пили чай из местной сонной травы.
Потом Врач возвращался в больницу, а Дмитрий Игоревич с метеорологом расходились по спальным комнатам биостанции.
Сейчас метеоролог стрелял по банкам, и Дмитрий Игоревич про себя отметил, что он не промахнулся ни разу. Однако метеоролог перехватил его скептический взгляд и назидательно сказал:
— А вы крякозябликами своими занимаетесь, да? Но если местные полезут, то только это и поможет.
— Это вам так кажется, что вам это поможет, — Дмитрий Игоревич знал, что говорил.
Пять лет назад тут началась большая война. Люди гибли не сотнями, а тысячами, только тарахтел советский трактор, роя траншею под общую могилу. Тогда Дмитрий Игоревич впервые увидел настоящую реку крови. На холме подле биостанции победители резали побеждённых, и кровь текла с вершины до подножия именно что рекой. Дмитрий Игоревич навсегда запомнил этот душный запах, который исходил от чёрной струящейся крови.
Впрочем, получив подкрепление с юга, недорезанные отплатили противнику тем же. И снова тот же трактор «Беларусь» с ржавым отвалом выкопал траншею, куда свалили без счёта тела.
Чтобы прекратить это, Врач пошёл на поклон к Колдуну, и они заперлись на сутки в больнице.
Колдун вышел из больничного покоя шатаясь, но с умиротворённым лицом. О чём он говорил с Врачом, было непонятно, да и не важно.
Бойня действительно прекратилась.


Как-то они сидели у телевизора и вдруг увидели репортаж о беспорядках в столице.
Это вызвало такое же странное ощущение, как звук собственного голоса в записи. Названия были узнаваемы — да и только. В столице произошли беспорядки, но даже им, давно живущим в этой стране, было невдомёк, что к чему.
— Я, честно говоря, — вдруг сказал давно молчавший Врач, — избегаю разговоров о ретроспективной политике — и всё потому, что она похожа на шахматы. И если одно государство навалится на другое, то, чтобы ни случилось, всё равно через несколько лет все всё забудут — всё, может быть, кроме результата.
Вот мы помним, как наши маленькие друзья (я говорю без иронии — местные жители невелики ростом) перерезали своих родственников, а потом родственники ответили тем же. Миллион народу, по слухам, перерезали. Однако ж европеец или американец, за исключением волонтёров Красного Креста, одних от других не отличит (а может, и наш волонтёр не отличит), и этот пресловутый европеец нетвёрдо знает даже то, как эти племена правильно пишутся. Общество цинично и готово простить всё — если это произошло быстро, эффективно и эстетично. И общество смиряется со статус кво.
А в случае с нашими маленькими друзьями зритель с удивлением узнаёт, что сначала одни резали других почём зря, а потом другие вырезали примерно столько же.
При этом обыватель с удивлением понимает, что не может отличить одних от других. Поэтому он бежит от этой темы, соответственно, она непопулярна и в медиа.
— Неправда, — вмешался поляк. — Вы давно не были на родине, а я как раз тогда учился в Париже… И вся Франция только и делала, что обсуждала резню и ругала своё правительство, которое не мешало этим… ну, в общем, первым резать вторых, а вмешалось, только когда те перешли в контратаку.
— Нет-нет, — возразил Врач. — Одно дело — слой, в котором вращался мой юный и пылкий собеседник, а вот вникал ли во всё это марсельский докер или пейзан-винодел из Шампани? Рабочие «Рено», сдаётся мне, далеко не все того цвета, в который окрашены французские пейзане. И я не знаю, в какой цвет были раскрашены их школьные карты. Может, среди них есть и сгребающие стружки наши маленькие друзья — не знаю, конечно, наверняка. Что европейцы интересуются разными вещами — спору нет. Но мой пафос в жестокости мира. Ну вот скажите мне, положа руку на сердце, что, долго мир помнил это дело? Сделай шаг в сторону — многие страны охвачены были устойчивым и деятельным интересом к этим кровожадностям? Ну, пошумели, следствие закончено — забудьте!
Но вы, сами того не заметив, ввели очень важный мотив. Вы сказали, что «опори высокие и красивые даже по европейским стандартам, а дхирвы маленькие и плюгавенькие». Это прекрасно (то есть, конечно, что резали — ужасно). А вот тот, кто красив и виден в телевизоре, всегда любим (что бы ни делал), а плюгавенького будут бить. Он плохо выглядит. Я исправно смотрел тогда не только в окно, но и в телевизор — и должен признаться, что картинка и CNN, и Fox была такая, что отличить одних от других было невозможно. Может быть, в некоторых странах распространяли специальные таблицы для различения, но на экране, я клянусь, всё мешалось. Были среди негров с «Калашниковыми» и плюгавенькие, и красивые, но, увы, все оказались в одной куче.
Беда в общественном цинизме: он интернационален — можно, конечно, ввести постулат о том, что люди какой-нибудь национальности черствы, а какой-то — душевны и отзывчивы, но это нынче немодно.
Мировое сообщество всё переваривает. Пепел не стучит. Да и чёрт знает, чей это пепел.
Всё это укрепляет меня в мизантропии, а уж в скепсисе к идеалам цивилизации, рождённой Французской революцией, и подавно.
Впрочем, у всякого нормального исследователя есть сомнения в идеальности мира, особенно если входишь в него, с самого начала получая по заднице от акушера.

Метеоролог не выдержал и ушёл упражняться в стрельбе.
— Напрасно вы так, — сказал Дмитрий Игоревич. — У него ведь переходный период.
— Чем раньше кончится, тем лучше. Он ведь ещё живёт мыслями о возвращении. Все его ружья и ковбойские желания, вся его философия фронтира лишь для того, чтобы вернуться в Варшаву и гулять с красивой женщиной по парку Лазёнки, не хвастаясь вслух, а лишь сурово намекая на Африку.
Чем раньше наш маленький Томек поймёт, что отсюда нет возврата, тем лучше.

Колдун пришёл, когда стемнело, в своей длинной рубашке (ей костюм и ограничивался). Всё остальное составляли десятки амулетов — Колдун был обвешан ими, как новогодняя ёлка. Сначала он долго говорил на своём ломаном английском о разных глупостях, рассказал какой-то местный анекдот, довольно запутанный, но белые люди вежливо улыбнулись.
Наконец он приступил к главному, и оказалось, что Колдун пришёл жаловаться на птиц.
Он сказал, что птицы опять уничтожили весь урожай, и чаша терпения его народов переполнена.
Это нужно возместить.
Дмитрий Игоревич, как ответственный за птиц, только пожал плечами.
Объединённые Нации уже присылали муку, — отвечал он. Муку, пищевой концентрат, сгущенное молоко и сахар.
Но Колдун только махнул рукой. Ему, сказал он, нет дела до наций, он говорит об ответственности птиц.
Дмитрию Игоревичу нужно было внушить птицам, что они не правы, и должны понести наказание, а также искупить вину. Птицы прилетали с Севера, с его Родины, и ответственным за них был он.
Врач молчал: он понимал, что с Колдуном не сладить.
Метеоролог начал было привставать, возмущение переполняло его, но гость не обратил на это внимания. Когда старик окончательно надоел пану Пшибышевскому, тот схватил Колдуна за рукав рубашки. Вот это была ошибка, это была ужасная ошибка, и Дмитрий Игоревич предпочёл отвести глаза.
Колдун только помахал у метеоролога перед лицом пучком травы, и несчастный пан Пшибышевский зашёлся в страшном кашле.
Да, птицы должны были ответить.
— Ладно, сказал Колдун. — Если ты не хочешь сделать это сам, дай мне говорить с птицами, когда они прилетят.
— Конечно, — поклонился Дмитрий Игоревич. — Обязательно. Какой вопрос.
— Но если ваши птицы не согласятся, мы будем мстить всему их роду.
— Это очень печально. — Дмитрий Игоревич был вежлив, а Врач только качал в тоске головой.
Месть, подумал он. Месть тут дело привычное, совсем не то, что мы понимаем под этим словом. Здесь, на этой забытой Богом земле, нет никакой итальянской горячности и стрельбы между людьми в смешных шляпах, это не кавказские кровники — тут это делается попросту. Семья вырезает другую семью, включая грудных детей, а потом спокойно садится и доедает за убитыми ещё не остывшую пшеничную похлёбку.
А тут ещё месть птицам.
Дмитрий Игоревич на миг представил себе эту картину. Несколько племён пускаются в путь, распевая боевые песни, по пути их количество увеличивается, они пересекают море и высаживаются в Европе. Методично и бесшумно, питаясь отбросами, они распространяются по континенту, разоряя птичьи гнёзда.
Это особый невидимый мир, который проникает в европейскую цивилизацию как зараза. А европейцы не видят неприметных людей в рванье, что повсеместно истребляют птиц, совершая ту месть, о которой говорил Колдун.
Но нет, конечно, никто из них не дойдёт, не доплывёт до русских равнин и польских лесов.
Бояться особо нечего.

Бояться было нечего, но наутро пан Пшибышевский не вышел из своей комнаты. Сначала всё напоминало грипп, но потом у метеоролога начался необычный жар. Тут же пришёл Врач, и по выражению его лица Дмитрий Игоревич понял, что дело совсем плохо.
Сходили к Колдуну, да тот засмеялся им в лицо.
Когда они возвращались, Врач непривычно дрожащим голосом сказал:
— А вам не приходило в голову, Дмитрий Игоревич, что наш Колдун удивительно похож на настоящего бога? Нет — нашего ветхозаветного Бога? Он жесток, и при этом непонятно жесток. От него нельзя уберечься, как нельзя уберечься Иову от гибели своих родственников и нищеты…
Орнитолог тогда ничего не ответил, не ответил и на утро, потому что думал о гибели романтики.
Поки мы живэм. Ещё Польска не сгинела, поки мы…
А метеоролог умер, а вместе с ним и часть Польши, и часть их мира.
Вернее, одна треть.

Они похоронили поляка через два дня. Вертолёт мог прилететь разве что через месяц, и то, если не помешают дожди. А пока Врач и Дмитрий Игоревич раздали местным женщинам муку, чтобы они свершили свой погребальный обряд. Как ни странно, даров никто не взял, и пан Пшибышевский лёг в африканский суглинок лишь под молитву, прочитанную Врачом. Дмитрий Игоревич молчал, а про себя подумал с грустью: «Вот они, ляхи… Ай, ай, сынку, помогли тебе твои ружья?..»
Но вот прилетели птицы с Севера.
С каждым днём их прилетало всё больше, и Дмитрий Игоревич весь был погружён в работу. Он описывал уже окольцованных птиц, взвешивал их на пищавших без умолку электронных весах, дул им в затылки, ероша пёрышки, чтобы узнать возраст, и совсем потерял счёт дням. Поэтому он не сразу понял, что говорит ему вечером Пьер Робертович. А? Что? Что с могилой?
Оказалось, что могила метеоролога пуста.
Даже не сжившись с Африкой так, как Пьер Робертович, Дмитрий Игоревич понял, что это конец.
Колдун придумал для развлечения что-то, что гораздо хуже его доморощенного социализма и капитализма.
И точно, когда они вышли к берегу озера, то увидели своего товарища.
Мёртвый пан Пшибышевский ходил по берегу и кормил птиц своим мясом. Метеоролог отщипывал у себя с бока что-то, и птицы радостно семенили к нему.
Врач и орнитолог смотрели на озеро, которое было покрыто пернатым народом.
Задул холодный ветер с гор, и птицы сотнями начали подниматься.
Правда, некоторые падали обратно, едва взлетев.
Даже издали было видно, какие они больные.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

СКЛАД


Сванте остановился на вершине холма. Ветер стих, но жухлые листья несло по склону.
Сванте расстегнул своё длинное пальто, достал карту и сверился с ней.
«В этот момент должна раздаваться какая-нибудь меланхолическая музыка», ― подумал он. Музыки, разумеется, не было.
Только кот в своем пластмассовом доме жалобно пискнул и стих. Переноска с котом давно оттягивала руку, но Сванте уже привык к этому ощущению.
«Была бы у меня собака, было бы проще, ― но у меня никогда не было даже собаки».
Перед ним лежала брошенная деревня ― огромная, наполовину занесённая песком.
Сванте поправил шляпу с широкими полями и начал спускаться с холма.
Он шёл по главной улице, и вновь поднявшийся ветер скрипел жестяными вывесками.
У местного ресторана ему попался дом с криво написанным объявлением «Дом свободен, живите, кто хотите». Надпись была небрежной, сразу видно ― человек торопился, покидая это место.
Сванте толкнул дверь ногой, а потом выпустил кота.
Кот брезгливо потрогал лапкой порог, но всё же ступил внутрь.
Там гостей встретила мерзость запустения ― фотография в разбитой рамке на полу, брошенные письма ― уже со следами чьих-то подошв и вездесущий песок.
Ящики буфета были вывернуты. Искать тут было нечего.
Сванте улёгся на кровать с никелированными шишечками, не снимая своего пальто, и мгновенно заснул.
Как всегда на новом месте, ему снился дом и старая мать, островерхие крыши и щенок, которого ему никто так и не подарил.
Он проснулся от собачьего тявканья.
На пороге сидел пёс.
Он был нечёсан и стар, весь в каких-то репьях.
Но Сванте воспринял это как знак. Он поделился с псом остатками мяса из консервной банки, хоть кот и смотрел на это неодобрительно.
Несколько дней Сванте отсыпался и путал день с ночью.
Пёс и кот вступили в странные отношения ― они то ссорились, то мирились.
Однажды, проснувшись, Сванте увидел, что они сидят рядышком на пороге, и молча смотрят в степь.
Сванте изучил деревню и обнаружил человеческие следы. Кто-то тут всё же жил, но непонятно кто ― и, главное, зачем?
Ответ вплыл в его жизнь утром, когда на пороге его нового жилища возник человек в рваном мундире Королевской почты.
― Приехал искать склад?
― Клад?
― Склад. Многие приезжают. Я видел ― но все называют по-разному. Одни говорят «монолит», другие ― «мишень», слов-то много красивых. А я говорю ― «склад».
― А ты кто?
― Я ― Карлсон. Почтальон Карлсон.
― А тут есть почта?
― Почта есть везде. Я ― почта. Кот ― твой?
― Мой.
― А пёс ― мой. Хотя он, конечно, сам по себе. Ты не хочешь отправить письмо? Многие отправляют. Перед тем как исчезнуть.
Сванте задумался. Можно было бы отправить письмо вдове старшего брата, он как-то даже поздравлял её с днём рождения, года два назад.
― Нет, мне некому писать, ― ответил он, помедлив.
― А зачем тебе склад?
― Мне незачем.
― Оригинально.
Разговор затянулся, и Сванте, чтобы прервать его, стал чистить ружьё. Карлсон с уважением посмотрел на ствол и ретировался.

Когда кот приучился питаться той частью сусликов, что оставлял ему Сванте, Карлсон явился снова.
― Я прочитал про тебя в газете. Ты, оказывается, знаменитость. В розыске.
― Напиши им, получишь что-нибудь в награду, ― мрачно ответил Сванте. ― Велосипед, скажем.
― Зачем мне велосипед? ― хохотнул Карлсон. ― Почту доставлять? Смешно.
Однажды Сванте, зайдя в поисках сусликов дальше обычного, увидел то, о чём говорил почтальон ― странное сооружение на горизонте. К нему вела дорога, засыпанная жёлтой кирпичной крошкой.
У поворота стоял небольшой старый трактор, сквозь который проросло дерево. Больше всего Сванте насторожило то, что мотор у трактора продолжал работать.
На крыше сидела большая чёрная птица.
Когда Сванте подошёл ближе, она открыла клюв и издала странный горловой звук.
― Кто ты? ― на миг почудилось Сванте. Но птица не стала поддерживать разговор, а снялась с крыши трактора, взмыла в небо. Между делом чёрный страж нагадил Сванте на плечо.
В конце жёлтой дороги обнаружился большой полукруглый ангар, отливавший серым в жарком мареве.
На дверях висел огромный замок.
Сванте обошёл постройку, а потом, перехватив ружьё, стукнул прикладом в железный бок, прямо в основание огромной цифры «17».
Ангар ответил глухим звуком пустоты.
На следующий день он пришёл с огромными кусачками, найденными в чужом доме.
Дверь, однако, теперь оказалась открытой.
В огромном пустом ангаре сидел Карлсон.
― И что? ― спросил Сванте.
― И всё, ― ответил Карлсон.
Они помолчали, и, наконец, Карлсон сжалился.
― Закрой глаза, ― велел он. И тут же что-то вложил Сванте в ладонь.
Тот открыл глаза и увидел в своей руке верёвку. Другим концом она была обмотана на шее коровы ― маленькой и тощей.
― Что это?
― Твоё смутное желание. Откуда я знаю. Может, ты так любишь своего кота, что поменялся с ним желаниями. Бери корову и проваливай.
В дверях ангара Сванте обернулся.
― У меня только один вопрос. А куда делись остальные?
― Кто?
― Кто был тут до меня.
― Как куда? Переехали ― за реку.
― Где же тут река?!
― А вот это уже второй вопрос, ― сказал Карлсон и улыбнулся.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ КАРЛСОНА


Еще только свернув на свою улицу, Сванте увидел толпу.
«Что это?» ― успел подумать он, и тут же вспомнил: «Сегодня же День Карлсона»!
Сегодня все собираются посмотреть, как Карлсон вылезет из своего домика на крыше, покрутит головой, затравленно озираясь, и…
И если он сразу взлетит вверх, то год будет удачный, тучный год настанет в Швеции, да и во всём Евросоюзе. А вот если Карлсон сядет угрюмо на край крыши, свесив ножки, то вовсе неизвестно, что ждать и каковы будут ставки по ипотечным кредитам.
Крохотная фигурка появилась в высоте, раздалось жужжание, и толпа издала вздох облегчения.
Сванте вздохнул и поднялся в свою опустевшую квартиру.
Вещи будущей бывшей жены были по-прежнему раскиданы по полу в гостиной. Она, съехав несколько месяцев назад, не удосужилась их забрать. Сванте переступал через какие-то непонятные тряпки и сам постепенно раздевался, чтобы рухнуть в спасительную экологическую кровать, на экологические простыни из конопли, тоже оставшиеся от ушедшей жены.
Сванте поссорился с Гуниллой уже давно, но адвокатские письма настигли его только сейчас. Гунилла была настроена решительно и меркантильно.
Нужно было разводиться, шагнуть в этот судебный ад, но сил на это не было.
Наутро он переговорил с ней, и разговор этот был сух и скучен, будто наждачная бумага.
Гунилла отдала дело в руки адвоката.
Сванте и сам был адвокат, и сам умел шуршать наждачной бумагой в трубку, но радости это не прибавляло.
Умный телефон вдруг запищал, напоминая о важном деле. Сванте давно решил купить собаку ― надо же было кого-то гладить.
Он поехал в питомник и выбрал симпатичного лохматого щенка. Сванте подумал, что он будет позволять собаке лазить к нему в постель: утром его рука будет натыкаться на тепло собачьего тела и это спасёт его от желания шагнуть с крыши.
Он выставил собаке еду, а потом поехал на встречу. Днём должна была придти домработница, которую он по привычке называл домоправительницей, она-то и позаботится о щенке. Сванте оставил ей записку, и тут же начисто забыл про собаку.
Возвращаясь домой, он с удивлением увидел толпу у соседнего дома.
На крыше появился маленький человечек.
― Это что? ― недоумённо спросил он.
Все посмотрели на него, как на сумасшедшего, и какая-то старуха объяснила, что сегодня День Карлсона.
― Разве он был не вчера?
На него снова посмотрели точно так же ― теперь включая и старуху.
Сванте поднялся к себе и упал в кровать. Проснувшись, он пошарил вокруг себя. Ах, ну да ― жена ушла. Но, кажется, он купил собаку. Сванте обошёл весь дом. Никаких следов собаки не было, только девственно-чистая миска, которую он купил загодя, ещё неделю назад.
Собака определённо ему приснилась, но отчего же не купить собаку?
И он поехал в питомник и выбрал себе прекрасного щенка. Вернувшись, он налил воды в миску и сел на стул. День длился, и это был не его день, может, это был день Карлсона. Наконец, он собрался и поехал на встречу со специалистом по обдиранию бывших мужей.
Адвокат оказался вполне человекообразен. Сванте переговорил с ним, и, утомлённый беседой, поехал домой.
На его улице уже стояла толпа, и Сванте было подумал, что снимают кино про Карлсона. Он поискал глазами камеры, но их не было ― только мерзавцы с канала «Три-Два-Два» стояли со своей телевизионной аппаратурой в сторонке.
― Что, опять тот самый день?
Ему улыбнулись, и, приняв за провинциала, ещё раз объяснили суть традиции. Не дожидаясь того, как Карлсон взлетит, Сванте поднялся к себе.
Щенок весело вилял хвостом, домоправительница уже ушла, и Сванте лёг спать, предвкушая, как щенок разбудит его поутру.
Но утром никакого щенка не обнаружилось, только снова позвонила жена и зашуршала своим наждаком в трубке. Сванте сказал, что он не может встречаться с адвокатом каждый день, и отключился.
В этот момент запищал телефон и услужливо напомнил, что пора ехать в питомник. В липком поту безумия Сванте примчался в питомник и увидел чудесного щенка ― всё такого же. Он переспросил, сколько их в помёте, но оказалось, что такой один, и вчера был один, и позавчера. Но купить имеет смысл сегодня, потому что есть и иные желающие.
Сванте дрожащими руками отсчитал деньги и, отягощённый живым весом, поехал домой. Миска, записка домоправительнице, звонок адвокату, беседа, возвращение, горизонтальное положение, сон.
На следующий день он спросил старуху из толпы, сколько раз в году они наблюдают за Карлсоном, что Живёт на Крыше.
На него который раз посмотрели, как на сумасшедшего.
Он жил в повторяющемся аду, и в этом аду, покормил собаку, понимая, что кормёжка не впрок ― пёс завтра исчезнет.
Поутру вновь раздался звонок телефона, затем запищал органайзер, щенок снова был куплен, адвокат оказался добрым малым, Карлсон взлетел вверх и скрылся между крышами.
На следующий день Сванте проснулся и привычно обшарил квартиру. Щенка не было, и надо было ехать в питомник.
Зато опять случился звонок жены, что мечтала стать бывшей.
Оставив записку, он уехал в адвокатскую контору «Филле и Рулле». Там Сванте снова переговорил с адвокатом (всё те же слова, будто они и не прерывали разговор).
Липкий ужас окружал его. Он вспомнил, как когда-то в клинике его заставили глотать гибкий шланг. Пока длилась процедура, он несколько минут мучился от рвотных спазмов.
Эти нескончаемые беседы с адвокатом, которые кончались одним и тем же. Сванте сперва спорил, потом, отчаявшись, хотел отдать всё, потом, когда он выучил все трещинки на стенах этого кабинета, стал драться за каждый эре.
Ни одной акции он не сдавал без боя ― ни завода игрушечных паровых машин, ни фабрики тефтелей, и плевать ему было, что говорит Евросоюз по поводу перспектив национальной экономики. Пускай об этом жужжит толпе глупый Карлсон.
Но, так или иначе, итог был один ― развод требовал унижения и безумства, вне всякой зависимости от обстоятельств и условий.
Прошёл ещё один день. Он вновь купил собаку ― на сей раз пуделя. Он то и дело покупал собак. В каких-то вариациях этого бесконечного дня он норовил купить кота, но ничего не выходило.
Он снова сворачивал на свою улицу, держа на поводке новую собаку, и Карлсон всё также взмывал в воздух.
Толпа смеялась и улюлюкала. Улюлюкала ― да, именно. Вот смешное слово.
Сванте не успел дойти до своего дома, как толпа ухнула. Они ждали Карлсона.
Сванте медленно поднялся по лестнице на чердак и по дороге снял со щита пожарный топор.
Он, стараясь не будить каблуками гулкое железо крыши, подкрался к Карлсону сзади.
Что-то тёмное пронеслось в воздухе и шлёпнулось на мостовую.
Девочка из толпы подошла ближе и потыкала дохлого Карлсона палочкой.
И тогда Сванте понял, что с этой минуты всё переменится. Он сам встал у края крыши, отбросил сигарету, которую курил, и раздавил её каблуком. Затем выпрямил своё стройное тело, откинул назад тёмно-каштановые волосы, закрыл глаза, глотнул, расслабил пальцы рук.
Без малейшего усилия, только со слабым звуком, Сванте мягко поднял своё тело от земли вверх, в тёплый воздух, не слыша, как улюлюкает толпа.
Он устремился вверх быстро, спокойно и скоро затерялся среди звёзд, уходя в космическое пространство.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ЖАБА


― А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура... ― каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.
Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин...
Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?
Это было непостижимо, да и не важно.
Выбирать не приходилось ― собеседник был один.
Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.
Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.
Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много ― ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.
Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.
Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.
Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому, и перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.
Зачем она выходила?
― Ну, дура, что скажешь, ― оправдывался русский, ― Жаба ― дура, а штык молодец.
Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах ― он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё нескольких генералиссимусов он видел в Китае, ведь там генералиссимусы водятся без счёта.
Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.
Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».
Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку ― у островов на горизонте.
Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.
Но недели шли за неделями и никто его не искал ― надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.
Только тогда увидишь стрелу в небе.
Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.
Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме, до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.
Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.
Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник ― русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.
К собеседнику прилагались три десятка туземцев.
Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы, как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.
Мужчины относились к нему равнодушно.
Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и череп туземцы уважали.
На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.
― Мы его съели, ― честно признался старейшина. ― Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.
Русского они, впрочем, тоже не уважали ― из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.
Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.
Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.
Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные ― такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно ― и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.
Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала, и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.
В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, рассказывал, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц ― это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба ― инь.
И два этих зверя только и живут на Луне.
Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.
Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.
Тот отвечал, что война всегда ― лучшее время.
Когда была война, было много интересного.
Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.
Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.
Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что их всех не съели.
Впрочем, старик согласился, что война ― самое интересное в жизни людей.
Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?
Старик отвечал, что это единственное его желание ― если прилетят самолёты, то вернётся и война.
Карлсон согласился, что это часто связано и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.
Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.
― О, да, ― отвечал туземец. ― Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.
― Значит, надо сделать так же, как тогда.
Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.
Ничего из этого не вышло.
― Мы что-то упустили, ― сказал Карлсон. ― Что было ещё?
И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.
Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.
Потом они построили заправочную станцию.
Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Каталины». После этого работа надолго остановилась.
Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя ― он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.
Русский смотрел на всё это презрительно.
Карлсон даже обижался:
― Вы же сами рассказывали мне историю про жабу на болоте и упавшую стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав ― ничего не выходило.
И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.
― Точно, ― ответил старик. ― Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.
И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.
Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.
Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.
И стоило только ему заорать в эту трубку: «Я ― жаба, я жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.
Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ КОСМОНАВТИКИ

1 декабря

(з/к Васильев и Петров з/к)


Ветер дул, солнца не было.
Кругом был холодный степной юг, лишённый тепла.
Они ползли по ледяной пустыне, как мыши под снегом — медленно и невидимо человеческому глазу.
Только снега здесь почти не было — ветер отшлифовал пустыню, укоротил ветки дереву карагач и примял саксаул. Недоброе тут место, будто из страшной сказки. Летом — за тридцать градусов жары, а зимой за тридцать мороза. Растет здесь повсеместно верблюжья колючка, которая только верблюду и в радость, зато весной тюльпаны кроют землю красным советским знаменем.
Так что, может, и нет этого мира вовсе, нет никакого посёлка Тюра-Там, от которого движутся два зека уже километров сорок. Ничего вовсе нет, а придумал всю эту местность специальный особист за тайной картой. Сидел особист в кругу зелёной лампы и сыпал на карту пепел империи. И там, где падал этот пепел от папирос «Казбек» — там возникали города и заводы, там миллионы зека ударяли лопатами в землю. Там, повторяя вьющийся от папиросы дым, вились по степи дороги, а там, куда ставил особист мокрый подстаканник — возникали моря и озёра.
Но встанет он, повелитель секретной земли, из-за стола, проведёт по гимнастёрке рукой, поправляя ремень — скрипнет стул, щёлкнет замок несгораемого шкафа.
И не будет ничего — пропадут горы и долины, высохнут моря, скукожится земная поверхность. Ничего не будет — ни звонких восточных названий, ни стёртых и унылых русских, дополненных арабскими цифрами.
Тех имён, которым, как сорной траве, всё равно, к чему прицепиться, где прорасти — украсить дачный посёлок или пристать к подземному заводу.
Нет ничего, только карта, только след карандаша и шорох тесёмок картонной папки, в которую спрятали пароходы и самолёты.
Глянет сверху, из вибрирующего брюха шпионской птицы, круглый воровской глаз, захлопает, удивится: под ним пустота да равнодушная плоская природа.
Ищет шпион след от подстаканника, кружки и стрелы, а на деле есть только стальной холодный ветер, колкий снег да звериный след.
И больше нет ничего.

Два живых человека ползли в этом придуманном мире, держась кромки холодного бархана.
Добравшись до первой линии оцепления, они притаились у самых сапог часового в тулупе. Но тот ничего и не заметил, потому что завыл, заревел надрывно в темноте мотор — ударили издалека фары грузовика. За ним махнул фарами по степи, умножая тени, второй, а за тем — третий.
Грузовики шли медленно и у невидимой границы встали. Петров и Васильев неслышными тенями метнулись к последнему. Они летели, как листья на стремительном ветру — да только притвориться листом нельзя в пустой степи — нет тут листьев, нет дерева на сотни километров вокруг. Притворишься листом — сразу распознает тебя часовой, а вот тенью — ничего, и ветром — сойдёт.
Тенью перевалились Петров и Васильев через борт грузовика, ветошью умялись между фанерных ящиков и продолжили путь.
Обнявшись, как братья, они дышали друг другу в уши, чтобы не пропадало тепло дыхания.
— Терпи, Васильев, терпи — скоро уже. Скоро, скоро — дыханье шелестело в ухе, а во втором ухе не пошелестишь, не пошепчешь. Нет у Васильева второго уха — срубило его лопнувшим тросом при погрузке. Стоял бы Васильев на три пальца левее, закопали бы его рядом с шахтой.
— Где Васильев, — спросили бы его сестру Габдальмилю, — где, где Васильев?
И ответила б она чистую правду — в Караганде Васильев, растворился в степи и шахтных отвалах, превратился Васильев в суслика или сайгака, скачет весело по весне или, наоборот, стоит посреди степи топографическим столбиком — свистит на бедность огромной страны.
Но стоял Васильев как надо и еще шесть лет ходил на развод, хлебал баланду и слушал, как не суслик свистит, а свистит ветер в колючей проволоке. Он был на самом деле крымским татарином и сидел долгий срок за гордость своей неправильной национальностью. Васильевым его записали в детском доме, да только имя Мустафа так и не превратилось для него в Михаила. Перед тем, как они спрыгнули с товарняка на пустынном зааральском перегоне, он долго молился у вагонной стены, сидя на коленях. Он молился о своём народе и всех людях, что сидели с ним в разные года. Васильев думал, что Петров его не слышит, но Петров не спал — он слышал всё. Петров сидел половину своей пятидесятилетней жизни — с перерывом на четыре военных года. Он мог услышать, как крыса ворует чью-то пайку на другом конце барака.
Но русский понимал татарина, и сам бы молился, да не было у него веры.

Четыре года собирался Васильев, собирался душой и телом — прыгнуть в степь, что цветёт по весне и услышать свист суслика перед смертью, да не прыгнул сам.
Потому что встретил Петрова, что был сух и плешив, и глаза их сошлись вместе, припаялся один взгляд к другому — потому что всё сможет стукач, да не сможет глаза поменять. Глаз стукача жирный и скользкий, глаз блатаря пустой и страшный, глаз мужика круглый и налит ужасом. Только у Петрова глаз весёлый — потому что ничего не боится Петров, думает, что ему помирать скоро — статья у Петрова такая, что по ней сидеть Петрову в чёрной угольной дыре ещё десять лет, которых он не проживёт. Сдох усатый, сгорел в топке лысый со своим пенсне, подевались куда-то бородатый и очкастый на портретах в КВЧ, а Петрову трижды довесили срок — и не приедет нему специальный партийный человек, не выдадут ему пиджак и справку о реабилитации. Потому что бежал он с зоны уже дважды, потому что Петров и так-то жив по случайности — случайно его не выдали недодавленные танками зеки-бунтовщики. Оттого весело Петрову и бьётся у него в глазах сумасшедшая задумка, помноженная на рассказы соседа по нарам с вечной, как Агасфер, фамилией Рабинович.
Сразу поверил Петров Рабиновичу, поверил и Васильев Петрову. Помирать, так с музыкой, помирать — так в центре холодного ветра, в том месте, где бьётся адский огонь посреди степи.
Верит Васильев Петрову, а Петров — Васильеву тоже верит свято, как может верить русский человек татарину. Потому что Петров — солдат и вор, а Васильев — крымский татарин.
Лежат они, обнявшись, несёт их машина — и не видит их никто — ни раззява часовой, ни шпионский глаз в самолёте — нет самолётов над степью, а последний догорел весной над Уралом.
Нечего сюда чужим глазам соваться: здесь из земли растёт огромная морковка, торчит из земли острым носом — смотрит в землю ботвой.


Они ползли, спрыгнув из кузова, целую вечность, но в тот момент, когда Васильев уже начал засыпать от изнеможения, они уткнулись, наконец, в первую полосу колючей проволоки.
Петров полз впереди и начал прокусывать самодельными кусачками дыру в заграждении.
— В сторону не ходи, — прохрипел он, не оборачиваясь. — Тут наверняка мины.
Васильев не ответил — его рот был забит холодным ветром.
Они миновали и эту полосу, а потом ещё несколько, пока не выбрались на пространство перед гигантским котлованом. Местность казалась пустынной, только указательный палец прожектора обмахивал степь — а сколько служивого люда сидит по укромным местам, то известно только главному командиру.
Но вот, прямо перед ними, возникла огромная свеча ракеты.
Два зека отдыхали — в последний раз перед броском. Ватники, хоть и были покрашены белой масляной краской, намокли, но оба беглеца не чувствовали их тяжести.
— Она, — удовлетворённо отметил Васильев. — «Семёрка». Это её Рабинович конструировал, ещё в пятьдесят четвёртом. Семь, кстати, счастливое число.
— Точно всё решил, а? — крикнул ему в ухо Петров.
— А у нас выбора нет, как мы колючку перелезли. Да и вообще выбора у человека нет, всё на небе решено. — Васильев притянул колени к груди, чтобы ветер не так сильно холодил тело.
Выбор был сделан давно, когда Рабинович заставлял их учить наизусть карту местности и конструкцию ракеты.
Нарушители проползли через двойное оцепление и начали карабкаться по откосу стартового стола к самой ракете.
Прямо перед ними стоял часовой, и Петров вытащил из-за пазухи заточку.
— Только не убивай, — выдохнул Васильев. — Не надо, совсем нехорошо будет, да.
— Это уж как выйдет, — угрюмо отвечал Петров, — У них своя служба, у нас своя. Если б я так в охранении стоял под Курском, ты бы тут один валандался. Или на фольварке каком-нибудь мёрзлую картошку воровал у немецких хозяев, вот что я тебе скажу.
Но часовой переступил через кабель, сделал несколько шагов в сторону, и вот, снова двумя тенями Петров и Васильев метнулись к лестнице на небо. Рядом с ними из ракеты вырывались струи непонятных газов, пахло химией и электричеством.
Фермы обледенели, они свистели и выли, да и по железной лестнице карабкаться было трудно. Наконец, Петров и Васильев достигли верхней площадки.
Петров потрогал белый бок ракеты и дверцу в этой гладкой поверхности. Потом достал заточку и, поковырявшись в замке, отвалил люк — там, внутри, был ещё один, только круглый.
В последний раз оглянувшись на огни в степи, товарищи закрыли за собой оба люка. Клацнуло, ухнуло, без скрипа провернулся барашек, отгородив их и от свиста, и от ветра. Петров достал кресало и запалил припасённый клок газеты.
— Тут человек! Спит!
Держа наготове заточку, Петров приблизился к телу, одетому в красный комбинезон. Поперёк лица космонавта он увидел надпись: «Макет».
— Что это? — открыл рот Васильев.
— Не робей, парень. Это чучело.
— Что за чучел, из кого? Зачем? — смотрел Васильев на человека, у которого вместо рта и носа — чёрные буквы.
Они осматривались, чувствуя, как напряжение отпускает, как становится холодно.
Вдруг звук из другого мира дошёл до них.
— Собаки, собаки, идут к нам — забормотал Васильев.
— Ты что, какие на этой вышке собаки? — Петров посветил газетой, но и вправду увидел собаку. Внутри странной глухой клетки сверкал собачий глаз.
— Ну вот, ёрш твою двадцать — и здесь под конвоем! — Петров развеселился. — А ты знаешь, как эти придурки собаку назвали, а? Пчёлка! Смотри, тут, над второй, ещё написано: «Мушка»?
Они начали хохотать. Петров густо и хрипло, а Васильев тонко и визгливо. Это была истерика — они хлопали друг друга по бокам, бились головами и спинами о близкие стены, хохот множился, собаки скулили от испуга, и вот Васильев, размахивая руками, случайно задел какой-то рычаг.
Внутренность шара залил мёртвенный свет.
— Ну вот и оп-паньки. Давай устраиваться, — и Васильев стал потрошить человечье чучело. Манекен оказался набит какой-то трухой, бумагой и серебристыми детальками с проводами. Наконец, Васильев успокоился, надел трофейный комбинезон. Петров неодобрительно посмотрел на него и ничего не сказал. Сам он сел в кресло вместо манекена и попробовал подёргать ручку управления.
— Ничего, я самоходку водил. Самоходку! Так и тут справлюсь. Только не люблю я, когда люки задраены, люки задраены — спасенья не жди. У нас вот под Бреслау в соседнюю машину фаустпатрон попал — снаружи дырочка, палец не пролезет, а внутри тишина. Только слышно, как умформер рации жужжит. Я с тех пор с задраенными люками никогда не ходил. А это что? Что это здесь на табличке: «тангаж»? Вот здесь — «крен», понимаю. «Рысканье» — тоже понимаю. А «тангаж»?
— «Тангаж» — это так, — Васильев сделал неопределённое движение рукой.
Внезапно мигнули лампы на приборной доске, харкнул на потолке динамик, застучало что-то внизу под ними. Заполнил уши тонкий свист, который потом перешёл в рёв.
Внутренность корабля вибрировала, собаки завыли, а Васильев свалился за клетки. Снова хрюкнул динамик, забулькала непонятными словами чья-то речь.
— Телеметрия, — захрипел голос сверху, — Что за дела? Что это нам видно?
— Что видно?
— Почему у вас в объективе тряпки?
Петров и Васильев слушали голоса, несущиеся с потолка.
— А знаешь, братан, — сказал Петров, — это ведь ты им кинокамеру им ватником закрыл, вот они и надрываются.
Шум между тем усиливался, и вдруг страшная тяжесть навалилась на них.
Хуже всех пришлось Васильеву. Петров лежал, удобно устроившись в кресле, собаки скулили в своих алюминиевых норах, только Васильев орал в неудобной позе у иллюминатора.
Он замер — что-то отвалилось от их корабля и ушло вниз — но тут же вспомнил, что и об этом тоже, как и о многом другом, их предупреждал Рабинович.
Ощущение тяжести стало понемногу уходить. Васильев почувствовал, как его тащит по борту, и зацепился ватником за какой-то крюк. Петров повернул к нему лицо, залитое кровью. Тугие красные шарики вылетали у него из носа и застывали в воздухе.
— Вот ведь Рабинович рассказывал, но я не думал, что это так странно, — Васильев завис над пристёгнутым Петровым, — Рабинович всё знал… Жалко, мы его не взяли.
— У Рабиновича дети, да и куда тут Рабиновича девать. Не пролезет сюда Рабинович. Но ведь дело, парень, в другом — никто, кроме Рабиновича, про нас теперь не расскажет. Только он людям и донесёт — вот в чём фенька. И то, что первыми были мы, а не эти — в погонах. Это наш мир, мы его строили, мы его от германского фашизма отстояли и снова строили. Это мы должны были лететь, а не они. Они потом полетят, а нам ждать нельзя. У нас времени нет, у нас только срока.
В этом, Васильев, фенька и есть.

Земля в иллюминаторе выгнулась как миска, и Петров с Васильевым принялись разглядывать континенты. Васильев вытащил Пчёлку из клетки и начал чесать её за ухом.
— Вот и кругосветку сделали, — сообразил Васильев. — Где садиться-то будем? К нам-то нельзя, может, к кому ещё?
Об этом они как-то не думали. Дело было сделано, невероятное дело, к которому они четыре года шли как на богомолье, а что делать дальше — никто не знал.
Бывшие зеки задумались.
— Нет, у немцев я живой не сяду. Да и у англичан тоже. Это всё равно, что Родину продать. Получится, что нас правильно сажали, и тогда всё напрасно. Значит, они правы во всем, а мы пыль лагерная, вши-недокормки. И в Америке не сядем, они наш аппарат раскурочат себе на пользу, а мы, значит, как ссученные, будем с этими собаками в цирке подъедаться?
— А куда лететь-то? — Васильев выпустил собаку из рук, и она поплыла в воздухе, смешно дёргая лапами. — Планет много, не то семь, не то девять…Может, на Марс?
Петров задумался.
— Нет. На Марс не пойдём, я слышал, что там каналов много.
— Ну и что, что много? — удивился Васильев.
— Мне Каналстроя и его каналов в жизни хватило. Мне хватило и Имени Москвы, и Главного Туркменского. Я к Марсу оттого большого доверия не испытываю. Мы к Венере пойдём, — и Петров подмигнул. — Только держись.
И он, пристегнувшись к креслу, налёг на штурвал.
Корабль чуть принял вправо и накренился.
Васильев приник к иллюминатору, тыча пальцем туда, где неслись мимо них необжитые вольные звёзды.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



А вот кому про непротивление злу насилием и прочие страсти-мордасти?
(Ссылка, как всегда, в конце)

...Среди расхожих цитат «из Толстого» есть известная история о тигре. Она рассказывается по-разному, а источник её содержится в воспоминаниях Бунина. Он, совсем ещё молодым человеком стал толстовцем, вернее, хотел стать им. Бунин переехал в Москву и «пытался уверить себя, что я брат и единомышленник руководителей „Посредника“ и тех, что постоянно торчали в его помещении, наставляя друг друга насчет „доброй жизни“. Там-то я и видел его ещё несколько раз. Он туда иногда заходил, вернее, забегал (ибо он ходил удивительно легко и быстро) и, не снимая полушубка, сидел час или два, со всех сторон окруженный „братией“, делавшей ему порою такие вопросы:
— Лев Николаевич, но что же я должен был бы делать, неужели убивать, если бы на меня напал, например, тигр?
Он в таких случаях только смущенно улыбался:
— Да какой же тигр, откуда тигр? Я вот за всю жизнь не встретил ни одного тигра...» * .
Иногда в пересказе этот разговор переносится в Ясную Поляну и Толстой бормочет: «Да где ж вы видели в Тульской губернии тигра» — и так по кругу. На самом деле это универсальный метод ведения спора.
Потом тигр в таких разговорах заменился на Гитлера, а логический приём стал называться «Закон Годвина». Принцип вечный, а сам закон Майкла Годвина из 1990 года звучит так: «По мере разрастания дискуссии вероятность сравнения, упоминающего Гитлера стремится к единице». Это тот случай, когда говорят: «А Гитлеру бы вы тоже рану перевязали?» Считается, что тот, кто стал манипулировать идеей абсолютного зла в виде Гитлера (раньше в этом смысле использовался Антихрист, а вот Толстому выпал тигр), тот проиграл в споре.
Правда, сам Годвин говорил, что дело не в сомнительных победах, а в допустимости сравнений в качестве логического аргумента.
Задолго до Годвина, и уже забыв о тиграх и имея смутное представление о Враге рода человечества, советские люди использовали формулировку: «а если бы он вёз патроны». И так до бесконечности.

Толстому часто предъявляли претензии нелитературного свойства, за то, в частности,
Ну и далее.

http://rara-rara.ru/menu-texts/smert_komara

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел