Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

История про то, что два раза не вставать



А вот забытая история! Кому забытую историю? Двух месяцев не прошло, как её забыли, а уж как она дышала, как дышала, в неё было всё скандалы, драки, карты и обман, как по другому поводу поводу пел один известный человек.
Маленький мальсик на стройке играл, и... Нет, не так.
Вот сейчас на другом конце Галактики (с) Великая Галина Юзефович (тм) пишет о книжке, в которой рассказывается история компании "Теранос" (Ну, это вы помните, экспресс-анализы крови в домашних условиях - всё оказалось блефом). И там в обсуждении говорится, что это такой карго-культ: хочешь быть стартапером, притворись им. Одень чёрную водолазку, как у Джобса, начни нести пургу и всё получится.
Я же думаю, что дело не в том, что человек притворяется стартапером, а дело в том, что он притворяется образом стартапера, то есть он притворяется стереотипом, который живёт в голове обывателя.
(Это были долгие подходы)
Так вот здесь пресловутый мальчик был тем самым стереотипом. И человек, который психологически организован так, что ему после завтрака каждый день нужна эмоция "кошка бросила котят, это Путин виноват", тут же легко встраивает этого мальчика в свою картину мира. И если он не встраивается, то тем хуже для реальности. И тем людям, что, наоборот, хочется видеть нищету и падение нравов среди молодых трансгендерных хипстерах это тоже, как бальзам на душу.
И если что-то не стыкуется, то на это можно не обращать внимания, ведь само ощущение правоты приятно - вот я о чём.
Я люблю рассуждать о каком-то событии, когда всё отшумит. Это как ворваться с гаечным ключом в ресторан, где уже не просто затихла драка, а всех увезли, и только официанты подметают битое стекло. Вроде ты теперь не участник, а хмурый человек с кофейным стаканчиком, под руководством которого одни актёры что-то измеряют рулеткой, а другие щёлкают фотоаппаратом бессмысленные вещи, оставшиеся без хозяина.
Так вот в конце прошлого года, как раз под чужое Рождество, развернулась одна поучительная история. Ничего тут точно измерить не получается, потому что я сужу о ней по пересказам. Жил на свете несчастный мальчик, причём полна несчастий была его жизнь в самом начале, а в приёмной семье всё было ещё горше.
А дадльше - по ссылке.



http://rara-rara.ru/menu-texts/byl_li_malchik

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ МИЛИЦИИ

10 ноября

(чёрный кофе)


— Будете кофе? — официантка наклонилась к самому уху старика.
Он поднял на неё белые выцветшие глаза и дёрнул плечом. Официантка ненавидела его в этот момент — придётся потратить полчаса, чтобы понять, что он хочет. Старик приходил каждое утро, и заказывал одно и то же, кофе с рогаликом или булочкой. То с рогаликом, то с булочкой. Но что сегодня… И она повторила ещё раз:
— Кофе?
Старик чётко выговорил слова, будто диктор учебного фильма:
— Кофе-малый, вместо рогалика коньяк на два пальца.
Коньяк он мог себе позволить, хотя пил всего два раза в год. Один раз — на день Поминовения павших, а второй сегодня, в День милиции. Давно не было никакой милиции, его товарищи давно превратились в пепел, всё переменилось.
И повсюду был кофе, вкус которого он узнал раньше многих. Теперь его можно было попробовать в любой забегаловке — но он застал иные времена.

Кофе он попробовал лет сорок назад.

Бронетранспортёр фыркнул, дёрнулся и рванул по проспекту, набирая скорость. Двадцать горошин бились в железном стручке, двадцать голов в сферических шлемах качались из стороны в сторону.
Рашида (тогда его никто ещё не звал Ахмет-ханом) взяли на задание в первый раз. Все смотрят на тебя как на чужака, все глядят на тебя, как на недомерка, ты ничей и никчемен — это было всего через месяц после натурализации. И поэтому лучше было умереть, чем совершить ошибку.
Грохотал двигатель — тогда на технике стояли ещё дизельные движки, электричество было дорого — и вот Рашид слушал рёв, обнимал штурмовую винтовку, как девушку, стучал своей головой в шлеме о броню.
— Сейчас, сейчас, — сержант положил ему руку на плечо. — Сейчас, готовься. Не дрейфь, парень.
Бронетранспортёр ссыпал на углу двух загонщиков, ещё двое побежали к другому концу улицы. Слева переулок, справа забор, впереди одноэтажный шалман. Машина взревела, окуталась сладким дымом и ударила острым носом в стальную неприметную дверь. Отъехала и снова ударила.
Дверь прогнулась и выпала из косяка — туда в пыль прыгнули первые бойцы социального обеспечения. Вскипел и оборвался женский крик. Ударили два выстрела. Рашид бежал со всеми, стараясь не споткнуться — опаздывать нельзя, он молод, он самый младший, и он только что натурализован.
Ему нельзя опоздать.
Коридор был пуст — только два охранника, скорчившись и прижав колени к груди, лежали около развороченного проёма.
В ухо тяжело дышал сержант, резал плечо ремень винтовки.
Группа вышибала двери, проверяла комнаты и, наконец, уткнулась в новую стальную преграду. Скатали пластиковую колбаску, подожгли — и эта дверь, вынесенная взрывом, рухнула внутрь.
Сопротивления уже не было. Трое в комнате подняли руки, четвёртая — женщина — билась в истерике на полу.
На столе перед ними было то, за чем пришли бойцы. Ради этого несколько месяцев плели паутину капитаны и майоры, ради чего сержант мучил Рашида весь этот месяц.
В аккуратных пластиковых пакетах лежал коричневый порошок. Сержант наколол один из пакетов штык-ножом.
— Запомни, парень, — это и есть настоящий кофе. Лизни, давай.
Рашид послушно лизнул — на языке осталась горечь.
— Противный вкус.
— Ну, так без воды его никто не принимает.
И горький вкус остался на языке Рашида навсегда.


Прошло много лет.
Он видел много кофейных притонов — он видел, как в развалинах на юге города нищие наркоманы кипятят кофейный порошок на перевёрнутом утюге. Он видел, как изнеженные юнцы в дорогих клубах удаляются в туалет, чтобы в специальном окошке получить от дилера стакан кофе.
Потом картинка менялась — юнцы сначала хамили, потом сдавали друзей и приятелей, оптом и в розницу торгуя их фамилиями. Потом за ними приезжал длинный, как такса электрокар с тонированными стёклами. Дело закрывали, а менее хамоватые и менее благородные посетители клубов отправлялись на кабельные работы.
Нищие кофеманы обычно молчали — терять им было нечего.
Коричневая смерть — вот что ненавидел Рашид Ахмет-хан. Тогда его ещё звали так, ещё год — и он сменит имя, он станет полноправным гражданином Третьего Рима. И никто не попрекнёт его происхождением.
А происхождение мешало, особенно на службе в Министерстве социального обеспечения. Кофе давно звали мусульманским вином.
Это был яд, который приходил с юга, — там, на тайных плантациях, зрели зёрна. Там кофе сортировали, жарили и мололи.
На подпольных заводах стояли рядами кофемолки, перетирая кофе в коричневую пыль и удваивая его стоимость.
С юга текли коричневые контрабандные ручьи — вакуумным способом пакованные брикеты кофе перекидывали через границу с помощью примитивных катапульт, переправляли управляемыми воздушными шарами.
И каждый метр на этом пути всё более увеличивал стоимость коричневой смерти. Смерть двигалась к северу, запаянная в целлофан, будто в саван.
Человек не мог пройти через границу — умные мины превращали курьера в перетёртое мясо без взрыва. Но поток с юга, казалось, не нуждался в людях. Люди появлялись потом, когда появлялись потребители, когда перекупщики сменялись покупателями.
Банды кофейников с окраин сходились на сходки, назначали своих смотрящих, выставляли дозоры. На любое движение сил Министерства социального обеспечения они отвечали своим незаметным, но действенным движением.
Ахмет-хан хорошо знал историю коричневого порошка. Для него он был навсегда связано с рабством — везде, где был кофе в старом мире, там плантация была залита потом и кровью раба. Миллионы работников, имен которых он никогда не знал, и в правильности национальности которых можно было усомниться, положили свою жизнь за кофе. И вот это Ахмет-хан знал очень хорошо.
Коричневый бизнес был неистребим.
Не так давно начальство сообщило им, трудягам нижнего звена, что пришла новая эра.
Оказалось, что три студента-химика успешно выделили из кофейного сусла экстракт, который не нужно никуда возить. Они, повторив чикагский эксперимент Сатори Като, научились экстрагировать из кофе главную составляющую — белые кристаллы.
Один студент тут же погиб, попробовав продукт и по недоразумению превысив дозу. Двое других умерли через два дня при невыясненных обстоятельствах.
Но факт оставался фактом — теперь все жили по-новому.
Уходило старое время подпольных кофеен. Уходит время аромата и запаха, споров о том, нужен ли сахарный порошок, и если да — сколько его положить в кофейник.
Время ушло, и бандиты старого образца уступали место промышленной корпорации. Кофемахеры в кафтанах на голое тело, колдовавшие над раскалёнными песочными ящиками в потайных местах метрополитена, вытеснялись химиками в белых халатах.


Хейфец был человек с дипломом. Он получал особые стипендии, сутками не вылезал из библиотек — но по виду был похож на маленького мальчика, заблудившегося среди стеллажей. Четыре года он рисовал молекулярные цепочки, четыре года он складывал и вычитал, множились в его голове диаграммы состояний. Плавление и кипение бурлили в его мозгах — да только главными были алкалоиды и триметилксантин, в частности.
Людьми двигал кофеин — два кольца, кислородные и метильные группы — все было просто, как в учебнике, но Хейфец понимал, что ему нет пути в этот внешне простой мир. Тайный, обширный мир кофейных корпораций. Его знакомый, делая плановый опыт по метилированию теобромина, вдруг получил белые кристаллы — опрометчиво, хоть и невнятно, похвастался на кафедре. Он пропал не на следующий день, а через несколько часов. Ни тела, ни следов его никто не нашёл. Гриша Хейфец тогда сделал для себя вывод — цивилизация не хочет удешевления продукта, она хочет, чтобы продукт был дорогим. Вот что нужно глупому человечеству, которое не улучшить.
По крайней мере, улучшение человечества в Гришины планы не входило.
Он только внешне походил на мальчика, он даже отзывался, если его так окликали, но внутри работали рациональные схемы — весь мир описывался цепочками химических реакций.
Его друзья, так же как он, тайно экспериментировали с кофейным зерном — работать приходилось ювелирно, чтобы обмануть телекамеры, моргавшие из каждого угла. Друзья сублимировали воду из коричневого порошка, меняя давление и температурный режим. Это нарушало его картину мира — кофе должен был дорожать, а не дешеветь.
Поэтому он как бы случайно проговорился знакомой на вечеринке — шестерёнки невидимого механизма лязгнули, встали в новое положение и снова начали движения.
Мальчик Гриша внезапно поменял тему работы. Ушёл к биологам в другой экспериментальный корпус, а вскоре снял для экспериментов маленький домик рядом с университетом.

Осведомитель переминался на крыльце — его положение было незавидным. Информация оказалась ложной, дом был чист, не было в нём решительно ничего, кроме мебели, пыли и продавленных диванов. И сомневаться не приходилось. Ахмет-Хан сам вёл зачистку. Дом был пуст, но брошен недавно — даже кресло хранило отпечаток чьего-то тощего полукружия.
В подвале было подозрительно пусто — пахло помётом, по виду кошачьим. Но кошки разбежались, покинув клетки, сорвав занавески и исцарапав подоконник. На газоанализаторе мигал зелёный огонёк, мерно и неторопливо.
Ахмет-хан привалился к стене. Дело в том, что в доме тут и там гроздьями висел чеснок. Гирлянды чеснока струились по рамам, колыхались на нитках, свисавших с потолка.
Это было подозрительно — чесноком часто отбивали кофейный запах. Чеснок сбивал с толку служебных собак, да и газоанализатор в присутствии чеснока работал нечётко. Только пристанешь к хозяевам, ткнёшь пальцем в гирлянды и связки — тебе скажут, что боятся комаров. Комары — это был известный миф о существах, сосущих кровь по ночам. Комары приходили в сумерках и успевали до утра свести с ума укушенных и лишённых крови людей.
Никто не верил в комаров до конца, никто не мог понять, есть ли они на самом деле. В комиксах их представляли то как людей с крыльями, то как страшных зубастых монстров. Внутри телевизионного ящика то и дело появлялись люди, видавшие комаров, — но они показывались, как и сами комары, только после полуночи, в передачах сомнительных и недостоверных. Некоторые демонстрировали следы укусов по всему телу — но Ахмет-хан не верил никому.
Он верил только в одно — что чеснок в Городе используется для того, чтобы отбить запах. Это знает всякий. И чаще всего он используется, чтобы отбить запах кофе.
Кофе — вот что искала его группа социального обеспечения. Но подвал был чист.
За окном нарезала круги большая птица, нет, не птица — это вертолёт-газоанализатор, барражировал над кварталом. И всё равно — не было никакого толка от техники.
Оставалось только взять пробы и нести нюхачам в Собес. Там несколько пожилых ветеранов, помнящих ещё довоенные времена свободной продажи кофе, на запах определяли примеси — ходили слухи, что лейтенант Пепперштейн мог отличить по запаху арабику от робусты. Но никто, впрочем, не доверял этой легенде.

Всё дело было в том, что Ахмет-хану было действительно нечего искать в подвале — потому что всё самое ценное оттуда вынес мальчик Гриша.
Гриша прошел по улице до угла спокойным шагом, вразвалочку. Он издавна усвоил правило, гласившее — если сделал что-то незаконное, иди медленно, иди, не торопясь, иначе кинутся на тебя добропорядочные граждане и сдадут куда надо.
Но пройдя так два квартала, он не выдержал — и побежал стремглав, кутая что-то краем куртки.
Мальчик Хейфец бежал по улице, не оглядываясь. Не спасёт ничего — ни вера, ни прошлые заслуги отца, первого члена Верховного Совета, потому что он работал на ставших притчей во языцех хозяев кофемафии.
А на груди у него, будто спартанский лисёнок, копошился пушистый зверок.
Этого зверка искали араби и робусты и дали за него столько, что Грише не потратить ни за пять лет, ни за десять — да только Гриша знал, что не успеет он потратить и сотой доли, как его найдут с дыркой в животе, с кофейной гущей в глотке. Так казнили предателей, а предателем Гриша не был.
Он бежал по улице и радовался, что дождь смывает все запахи — дождь падает стеной, соединяя небо и землю. Шлёпая по водяному потоку, водопадом падающему в переход, Хейфец пробежал тёмным кафельным путём, нырнул в техническую дверцу и пошёл уже медленно. Над головой гудели кабели, помаргивали тусклые лампы.
Зверок копошился, царапал грудь коготком.
Хейфец остановился у металлической лесенки, перевёл дух и начал подниматься. Там его уже ждали, подали руку (он отказался, боясь выронить зверка), провели куда нужно, посадили на диван.
И вот к нему вышел Вася-робуста.
— Спас кошку?
Хейфец вместо ответа расстегнул куртку и пустил зверка на стол. Зверок чихнул и нагадил прямо на пепельницу.
Вася-робуста сделал лёгкое движение, и рядом вырос подтянутый человек в костюме:
— Владимир Павлович, принесите кошке ягод… Свежих, конечно. И поглядите — что там.
Подтянутый человек ловким движением достал очень тонкий и очень длинный нож и поковырялся им в кучке. Наконец, он подцепил что-то ножом и подал хозяину уже в салфетке.
Вася-робуста кивнул, и перед зверком насыпали горку красных ягод.
Зверок, которого называли кошкой, покрутил хвостом, принюхался и принялся жрать кофейные ягоды.
В этот момент Хейфец понял, что материальные проблемы его жизни решены навсегда.


Ахмет-хан сидел в лаборатории Собеса и стаканами пил воду высокой очистки. Старик Пепперштейн ушёл, и пробы для анализа принимал его сверстник Бугров.
Он звал его по-прежнему — Рашидом, и Ахмет-хан не обижался. У них обоих была схожая судьба — недавняя натурализация, ни семьи, ни денег — один Собес с его государственной службой.
У Бугрова в витринах, опоясывающих комнату, были собраны во множестве кофейные реликвии — старинные медные ковшики, на которых кофе готовился на открытом огне и в песочных ящиках, удивительной красоты сосуды из термостойкого цветного стекла, фильтрационные аппараты, конусы на ножках или фильтр, что ставили когда-то непосредственно на чашку, электрические кофеварки, в которые непонятно было, что и куда заливать и засыпать.
Чудной аппарат блистал в углу хромированным боком. Этот аппарат состоял из двух частей, и водяной пар путешествовал по нему снизу вверх — через молотый кофе. Набравшись запаха и кофейной силы, этот пар транспортировал их в верхнюю часть.
Старик Пепперштейн рассказывал сослуживцам, что по цвету кофейной шапки из этого аппарата он может определить стоимость и состав кофе до первого знака после запятой.
Но кто теперь смотрит на эти шапки — в эпоху растворимых кристаллов и суррогатного порошка.
— Ты слышал про легалайс? — спросил Бугров, наливая ещё воды.
— Про это дело много кто слышал, да только непонятно, что с этим будет. Вчера на совещании говорили, решён вопрос со слабокофейными коктейлями. Это всё, конечно, отвратительно.
— Знаешь, я иногда думаю, что кофе нам ниспослан сверху — чтобы регулировать здоровье нации. — Бугров был циничен, проработав судмедэкспертом десять лет. — Я вскрывал настоящих кофеманов, а ты только на переподготовке слышал, какая у них сердечно-сосудистая, а я вот своими руками щупал. Всех, у кого постоянная экстрасистолия, можно сажать.
Иногда я думаю, что наше общество напоминает котелок на огне — вскипит супчик, зальёт огонь и снова кипит. Я бы кофеманов разводил — если бы их не было. Да ты не крути головой, тут не прослушивается — а хоть бы и прослушивали, куда без нас.
Мы состаримся, и над нами юнцы жахнут в небо, как и положено на кладбище ветеранов, и всё — потому что нас некуда разжаловать. А вернее, никто не пойдёт на наше место.
Ахмет-хан соглашался с Бугровым внутри, но не хотел выпускать этого согласия наружу. Он был честным солдатом армии, которая воевала с кофеманами. Общество постановило считать кофеманов врагами, и надо было согнуть кофеманов под ярмо закона.
Это было справедливо — потому что общество, измученное переходным периодом и ещё не забывшее ужас Южной войны, нуждалось в порядке. Оно нуждалось в законе, каким бы абсурдным он кому ни казался.
Сам Ахмет-хан мог бы привести десяток аргументов, но главным был этот — невысказанный.
Красные глаза кофеманов, их инфаркты, воровство в поисках дозы — всё это было.
Но главным был общественный запрет. Нет — значит, нет.
— Бугров, я сегодня видел странное место. Ни запаха, ни звука. Нет кофе в доме. А по всем наводкам, это самое охраняемое место Васи-робусты.
— Бывает, — ответил Бугров, прихлебывая воду. — Может, запасная нора.
— Да нет, у меня чутьё на это. И подвал весь загажен. Клетки, правда, пустые — тут Ахмет-хан поднял глаза на Бугрова и удивился произошедшей перемене.
— Клетка, говоришь… А большая клетка?
— Метр на метр. Их там две было — обе пустые, загажено всё…
Бугров поднялся и включил экран в полстены.
— Вот кто жил в твоём подвале.
Мохнатые звери копошились на экране, дёргали полосатыми хвостами, совали нос в камеру.
— Это виверра, дружок. С этой виверрой Вася-робуста делает половину своего бизнеса — она жрёт кофейные плоды и ими гадит. Их желудочный сок выщелачивает белки из кофейных зёрен, а само зерно остаётся целым. Цепочки белков становятся короче… А впрочем, это спорно. Главное, что одно зернышко, пропущенное через виверру, стоит больше, чем мы с тобой заработаем за год. Я тебе скажу, если бы ты поймал виверру, то был бы завтра майором.
— Ты думаешь, мне хочется быть майором?
Бугров посмотрел на него серьёзно.
— Если бы я думал, что хочется, не стал бы тебя расстраивать. Наша с тобой служба — что рассветы встречать: вечная. А человечество несовершенно — всё в рот тянет. Да много ли съест наша виверра, а?
Ахмет-хан вздохнул — жизнь почти прожита. Он помнил, как работал под прикрытием и в низких сводчатых залах сам молол кофе для посетителей. Он помнил старых предсказателей, которые ходили между столами и предсказывали будущее по гуще. Гущи было много, и хотя глотать её не принято, но для вкуса настоящего кофе, густого и терпкого, плотного и похожего на сметану — она была необходима.
Тогда гуща текла из фарфоровой чашки, гадатель отшатывался, смотрел на Ахмет-хана безумными глазами — а в подпольную кофейню уже вбегали десантники Собеса, кладя посетителей на пол…
И вот жизнь ему показывала ещё раз, что все логические конструкции искусственны, а люди ищут только способа обмануться.
Он посмотрел ещё раз в глаза виверре, что кривлялась и прыгала на экране, и решил, что оставит её живого собрата в покое.

Хейфец смотрел на старика за соседним столиком, ожидая официантку. Известно было, что старик приходит в кофейню каждое утро. В этот раз он заказал коньяк — видимо, день рождения или кто-то умер. У таких людей одинаковы и праздники, и похороны.
Хейфец всегда точно опознавал таких — тоска в глазах, свойственная всем не-нативам Третьего Рима. Но у этого была прямая спина: видимо, бывший военный, пенсия невелика, но на утреннюю чашечку чёрного густого кофе хватает.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЖИНГЛЬ И ОЙСТЕР



― Я бы не советовал вам заводить собаку, сэр, ― сказал Джингль Белл Карлсон, протирая фланелью ботинки Малыша.
― Не спорь со мной, Джингль. Я всю жизнь хотел собаку. Для этого мне пришлось даже жениться на вдове старшего брата. ― Малыш лежал в кровати и, обсыпая себя крошками, жевал булочку. ― Это был ужасный брак, и собака, кстати, умерла раньше моей супруги.
― Я раньше служил у леди Вандермеер, и как-то раз собака лорда Утенборо съела соломенный веер леди Вандермеер во время того, как леди гуляла с одним своим знакомым...
― Джингль, ты вечно рассказываешь какие-то ужасные истории. Знаешь, отчего я тебя терплю?
― Нет, сэр, ― ответил Карлсон ровным тоном.
― Так вот, ты появился, будто Мэри Поппинс, когда тебя не ждали. (Я вообще ничего не помню, так сильно в то утро болела голова.) Если ты исчезнешь, может перемениться ветер. А я совершенно не хочу, чтобы что-то менялось. Даже веер… Чёрт, ветер, конечно.
В этот момент в дверь начали ломиться, и Джингль осуждающе посмотрел в сторону двери. Звякнула люстра, а с каминной полки упала фарфоровая собачка с чёрным носиком.
Джингль Белл Карлсон медленно, как и подобает солидному слуге в солидном доме, пошёл отпирать.
― Пришёл мистер Вальрус и какой-то плотник. Они, кажется, хотят вас видеть, сэр.
― Хм... Я его знаю, он специалист по тритонам. Но зачем мне плотник? Открой дверь.
― Да, сэр. Но поймите меня правильно: насколько я могу понять, мистер Вальрус не один.
― Открой дверь.
― Да, сэр.
В комнату ввалился мистер Вальрус вместе с плотником. Впереди них вбежала собака неизвестной породы, которая тут же присела и, выпучив глаза, нагадила на ковёр.
― Это Монморанси, ― заявил Вальрус, рухнув в кресло. ― По-моему, он терьер.
― Собака ― это прекрасно! ― воскликнул Малыш.
― Осмелюсь вмешаться, ― произнёс Джингль, ― но у терьеров не бывает такого длинного тела. Я бы назвал это существо таксой… С вашего позволения. ― И, подумав, прибавил:
― Сэр.
Вальрус, впрочем, не слушал его. Он уже начал рассказывать новости о делах, о башмаках, сургуче, капусте, королях и о том, почему вода в море шипит и пенится точно так же, как шампанское.
Малыш решился прервать его.
― Если ваш рассказ такой длинный, ― сказал Малыш как можно вежливее, ― пожалуйста, скажите мне сначала, зачем ваша собака пытается грызть мой комод?..
Мистер Вальрус нежно улыбнулся и начал снова:
― Кстати, о морях и шампанском: мы решили отправиться за устрицами. Плотник уже арендовал лодку, на которой мы спустимся по Темзе, пересечём Канал, свернём направо ― и устрицы у нас в кармане.
― Вальрус, вы что, когда-нибудь ловили устриц? ― осведомился Малыш, продолжая лежать в кровати и полируя ногти.
― А зачем? ― Мистер Вальрус ничуть не смутился. ― Наш друг плотник утверждает, что его брат видел человека, который рассказывал, что видел, как это делается. В этом нет ничего сложного. Всё это ― ненужные подробности, для нашего предприятия нужен лишь простой набор ― хлеб, зелень на гарнир, уксус и лимон.
― И непременно сыр, ― впервые открыл рот плотник.
― Осмелюсь вмешаться, сэр, ― вмешался Карлсон, смахивая крошки от булочки с халата Малыша. ― Я бы на вашем месте не стал есть устриц. Я как-то видел устриц и знаю, на что они похожи. Даже если облепить их сахаром, сэр.
В этот момент терьер-такса вцепился зубами в халат Малыша. Когда тот попытался вырвать полу халата, Монморанси примерился и вцепился Малышу в ногу. Брызнула кровь.
― Одну минуту, сэр. ― Карлсон тут же возник рядом, ― я сейчас перевяжу вас, как сказал один врач семенному канатику.
Гости вздохнули: мистер Вальрус ― печально, Плотник ― неопределённо, а Монморанси просто сыто заурчал под столом.
― Мне так вас жаль, ― заплакал мистер Вальрус и вытащил платок. Две слезы гулко упали в бокал.
Плотник сказал:
― Может, пойдём уже, а?
Джингль Белл Карлсон подал мистеру Вальрусу пальто, а Плотнику ― стремянку. Дверь за гостями захлопнулась.
― Мне как-то больше понравился плотник, ― расстроено заметил Малыш.
― Это потому, что он больше молчал, сэр. Между тем он украл у вас сигарный ящик.
Малыш растерялся. Помолчав, он проговорил:
― Ну тогда, значит, оба они хороши! Да и собака…
― Боюсь, что я не был с вами до конца откровенен, сэр. Они пришли вместе с собакой с моего ведома. Мистер Вальрус предупреждал меня о собаке, и мне захотелось, чтобы вы примерились к тому, как ведёт себя собака в доме. Я не мог предполагать, что собака примерится к вам.
― Спасибо, Джингль. Я раздумал заводить собаку. Пожалуй, лучше ещё раз жениться. Я не вижу никакого другого выхода, чтобы избавиться от скуки.
― Всегда есть как минимум два выхода, как сказала устрица, почувствовав, что пасть моржа захлопнулась, и вокруг стало совсем темно. ― Карлсон подумал и добавил:
― Сэр.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



ЖИЗНЬ И УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ СВАНТЕ СВАНТЕССОНА,
моряка из Стокгольма,
прожившего двадцать восемь дней в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Финского залива, близ устья реки Невы, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим
.


Я родился в городе Стокгольме и был третьим ребёнком в семье. Мать баловала меня, а у отца недоставало времени, чтобы заниматься моим воспитанием или хотя бы выбрать мне какое-нибудь ремесло. Оттого всё детство и юность я провёл в чтении, и вскоре в моей голове гулял морской ветер и звенел на этом ветру бакштаг, как первая струна.
Однако брат мой Боссе уехал в Бельгию и, по слухам, погиб там в пьяной драке, сестра Бетан тоже уехала на континент и пропала из виду. Оттого родители и слышать не хотели ни о каких путешествиях своего Малыша. Но шли годы, и мне удалось их уговорить ― и вот я сел на корабль, отправлявшийся из Стокгольма в Лондон. За билет мне не пришлось платить, потому что капитан корабля был давешним другом моего отца. Однако он поселил меня с простыми матросами, которые в первый же вечер подпоили меня. Поэтому несколько дней я провёл, вися вниз головой на фальшборте и оделяя Балтийское море немудрёной матросской едой.
Но у берегов Англии пришла новая напасть: наш корабль попал в шторм и затонул.
Я был спасён шлюпкой с соседнего судна и провёл несколько дней в молитвах, не выходя из портовой церкви. Тут я испытал желание (впрочем, скоро подавленное) вернуться под отчий кров. Но в своей гостинице я познакомился с капитаном корабля, отправлявшегося на поиски сокровищ. Капитан Скарлетт оказался хоть и резким, но представительным мужчиной, настоящим морским волком. Его приятель доктор Трикси и сквайр Меллони подбили его отправиться в путешествие за золотом Партии.
Они арендовали огромный круизный лайнер. Устроитель экспедиции, сквайр Меллони, просто подал объявление в газету, ища себе конфидентов для рискованного мероприятия. Желающих оказалось столько, что пришлось зафрахтовать именно такое судно и набрать непроверенный экипаж.
Мне особенно был неприятен одноглазый, однорукий и одноногий судовой кок Сильвестр Рулле, неопрятный любитель майонеза и мяса по-французски, человек неясного происхождения.
Всюду он появлялся с огромным попугаем на плече. Даже поутру, когда вся гостиница спала, меня будил хриплый голос его попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Я выразил сомнение в успехе предприятия, но мой новый друг уверял, что они имеют секретную карту и вполне подготовлены к плаванию.
Сколько раз я потом себя корил за то, что поддался предложению плыть в каюте первого класса, а не простым матросом. Так за время, проведённое в простом труде, я мог бы научиться многому, но, будучи «сотрапезником и другом» капитана, я выучил только несколько песен, исполнявшихся в кают-компании. Однажды, напившись, я заснул в пустой бочке, оставленной кем-то на палубе, и услышал странный разговор. Несколько офицеров говорили, что путешествие за сокровищами ― лишь прикрытие, а на самом деле корабль должен привезти в Новый Свет дармовую рабочую силу. Так это было заведено в ту пору, и напомню, что тогда торговля рабами была запрещена частным лицам.
Честно сказать, я не проникся уважением к пёстрой публике, что населяла наш огромный корабль. Большая часть пассажиров проводила время в чревоугодии и разврате. Я однажды застал Сильвестра на нижней палубе, где он совокуплялся с представительницей чрезвычайно знатного рода в карете (и карету, и девушку везли в Америку). Попугай сидел на запятках, и в такт движениям раскачивающейся кареты хрипло орал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Днём и ночью неслась отовсюду музыка, крики и пение.
Но кончилось всё внезапно ― наш корабль наскочил в темноте на огромную ледяную гору и получил такую пробоину, что почти мгновенно затонул. О, надолго я запомнил ужасные крики людей, не допивших свой уже оплаченный кофе, запомнил и безумных оркестрантов, что наигрывали весёлые мотивы, сидя на уже наклонной палубе, а под эти звуки пассажиры дрались за места в шлюпках.
Я понял, что в этой войне мне не победить, и поплыл в сторону ледяной горы. Выбравшись на лёд, я обнаружил вмёрзшую в него красную палатку, некоторое количество консервов и примус.
Я возблагодарил Господа и уснул.
Пробудившись, я долго не мог понять, где нахожусь. Следов кораблекрушения вокруг не было. Только три шляпы и два непарных башмака выбросило на лёд ― и это всё, что осталось от многотысячного плавучего Вавилона.
Льдина плыла куда-то, горизонт был чист и пуст, но вскоре на смену радости спасения явились муки голода и холода. Консервы скоро кончились, и, хотя мне удалось подстрелить белого медведя, прятавшегося с другой стороны ледяной горы, счастья мне это не принесло. Мясо белых медведей отвратительно и изобилует паразитами.
Я долго страдал медвежьими болезнями и не заметил, как сменился климат. Моя ледяная гора начала таять и вскоре превратилась в льдину. Я снова молился, и вот, наконец, льдина, ставшая крохотной, ткнулась в неизвестный мне берег.
Это был маленький остров, моя утопия. Очевидно, что он был необитаем, но страх не отпускал меня, и первую ночь я провёл на дереве, опасаясь диких зверей. На следующий день, осмотрев берег, я обнаружил груды мусора и полузатонувшую подводную лодку.
Это меня не удивило ― из книг я знал, что на необитаемых островах часто находятся какие-нибудь подводные лодки.
Пользуясь отливом, я соорудил плот и с помощью него перетащил на остров всё необходимое для жизни ― съестные припасы, плотницкие инструменты, униформу немецких подводников, в том числе кожаные фуражки с высокой тульей, ружья и пистолеты, дробь и порох, торпедный аппарат, два топора и молоток.
Несколько раз посещал я это брошенное судно и забрал оттуда множество полезных вещей — второй торпедный аппарат, тюфяки и подушки, железные ломы, гвозди, презервативы, сухари, шнапс, муку, набор крестовых отвёрток, паяльник и точило.
Наконец я обнаружил сейф с пачками рейхсмарок. Несколько дней я размышлял о сущности денег в такой ситуации, потом вспомнил «простой продукт» и Адама Смита и решил, что их всё-таки стоит взять .
С тех пор цифры поселились в моей жизни. Я пересчитывал всё: сколько у меня пороха, сколько гвоздей, какова длина пойманного на берегу удава, а также сколько попугаев живёт в прибрежных кустах.
Меня окружал враждебный мир, безмолвный и непонятный. Мне предстояло выжить и освоить массу простых профессий, которым я не выучился в плаваниях и с которыми уж и подавно не был знаком в своём Вазастане. И я должен был пройти все стадии жизни человечества, которые видел на картинке в школьном учебнике, где обезьяна кралась за неопрятным существом, поросшим шерстью, которое, в свою очередь, следовало за громилой, вооруженным копьём, что шёл вслед за голым безволосым человеком, похожим на нашего пастора.
Сначала я охотился на коз с окрестных холмов, обнаружив, что они не умеют смотреть вверх. Но потом, когда у меня кончились торпеды, я одомашнил этих кротких животных, получив молоко в дополнение к мясу. Затем проросли случайно обороненные в плодородную землю семена, и вскоре передо мной заколосилось целое поле.
Но тяга к числам привела к сооружению календаря ― я поставил перед домом огромный столб, на котором отмечал зарубкой каждый день. Однако внезапно я заболел и провёл лёжа целых две недели. Из-за этого мне пришлось перейти с грегорианского календаря на юлианский.
Среди не особо ценных вещей, прихваченных с подводной лодки, был прекрасный молескин, в который я приучил себя делать каждый день записи, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить свою душу. Там я описывал свои повседневные занятия, даже иногда спрашивая своих воображаемых собеседников, что мне надеть сегодня: юбку из пальмовых листьев или холщовые брюки.

Моё размеренное существование закончилось, когда я увидел на песке свежий след босой ноги. Рядом был непотушенный окурок, объедки и пара пустых бутылок из-под пива. Я вернулся в свою хижину и три дня не показывал носа наружу.
Кто это был? Вероятнее всего, какие-то дикари. Страшно даже подумать, что они могут сделать с одиноким отшельником.
И я принялся укреплять своё жилище ― вырыл рвы с кольями на дне, расставил растяжки в лесу и покрасил коз в маскировочный цвет. Два года я ждал вторжения, пока, наконец, не увидел на берегу страшную сцену. Двое дикарей били своего товарища, толстого и невысокого человечка. Я выстрелил и положил обоих одной пулей, удивившись своей меткости. Правда, потом я некоторое время бродил по берегу в тоске.
Остановившись, я разглядел спасённого мной человека. Он дрожал, лизал мне ноги, и пришлось сделать его своим рабом. Для простоты я назвал его Четвергом ― сообразно своему деревянному календарю.
Человек, который был Четвергом, оказался изрядным подспорьем в хозяйстве. Вскоре он освоил шведский язык, и мы стали производить вдвое больше топлёного масла и молока. В награду за это я крестил его и назвал по-новому ― Карлсоном.
Вместе путешествуя по острову, мы обнаружили пару скелетов в истлевшей морской одежде и груду ящиков с золотыми слитками. На всякий случай мы перетащили их на сто метров севернее, и я снова принялся рассуждать о бренности всего сущего и простом продукте. Карлсон же кидался золотыми слитками в белок, а потом заявил, что хочет сделать себе из золота унитаз.
Однажды мы увидели дым на горизонте, и вскоре к нашему острову пристал корабль. Не очень доверяя людям цивилизации, я прокрался под покровом зелени и подслушал разговоры высадившихся матросов. Одна фигура среди них мне показалась знакомой ― это был Сильвестр собственной персоной. И всё так же попугай, сидевший у него на плече, хрипло кричал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
К моему удивлению, это были всё те же искатели сокровищ, вооружённые картой сквайра Меллони. Капитан Скарлетт и доктор Трикси постарели, но не изменили своим привычкам. Они не только не оставили своей затеи, но и наняли тот же экипаж ― за исключением тех, кто нашёл свою смерть в холодных волнах Атлантики. На их новом корабле произошёл бунт, и вот они носились взад-вперёд по острову, чтобы одновременно покачаться на лианах, найти сокровища и не напороться на какой-нибудь острый сук.
Я решил вступить в сговор с капитаном Скарлеттом, сквайром Меллони и доктором Трикси и пообещал поделиться с ними выкопанным сокровищем. Бунт был подавлен, и мы деловито повесили на реях половину матросов. Потом я продал Карлсона сквайру Меллони, а сам вместе с козами занял каюту первого класса. Мы снялись с якоря и пошли мимо хмурых русских берегов, любуясь золотыми куполами большого города в устье Невы.
Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, а другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Скарлетт оставил морскую службу. Карлсону дали вольную и денег, но он тут же растратил их и вновь явился к нам нищим.
Я дал ему место лифтёра в моём доме. Теперь он исправно несёт службу, ссорится и дружит с дворовыми мальчишками, а на Хеллоуин чудесно изображает привидение.
О Сильвестре мы больше ничего не слыхали. Отвратительный одноногий моряк навсегда ушел из моей жизни. Вероятно, он нашёл свою женщину из высшего света и живёт где-нибудь в своё удовольствие, получив гринкарту и пособие на корм для своего попугая. Будем надеяться на это, ибо его шансы на лучшую жизнь на том свете совсем невелики. Остальная часть клада ― золото Партии в слитках и оружие ― все еще лежит там, где её зарыли неизвестные партайгеноссен.
И, по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ



…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним ― сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.
Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:
― А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?
Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.
За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными ― даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара*, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.
Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.
Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.

Новый градоначальник появился в городе странным образом ― не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.
Впрочем, горожане видали и не такое ― вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда был с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.
Но Карлсон ― так звали нового хозяина города ― всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.
Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».
Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.
Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».
Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.
Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.
Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон ― швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, ― и отправили сюда.
И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.
Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые ― таких не бывало, ― а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.
И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.
Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.
Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, ― варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины ― и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.
Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.
Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:
― Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!
Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.
Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи ― «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».
Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:
― Мадам, давайте знакомиться!..
Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.
Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.
Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.
Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, ― говорилось в том указе, ― не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.
Со стороны было совершенно непонятно ― то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.
При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.
Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.

Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино ― как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».
И он был чертовски прав. Народ возмутился.
Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.
― Погоди-ка! ― бормотали они. ― Ужо!
Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:
― А зачинщики где?
Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.
Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»
Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами ― во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.
― Что, недовольны? ― спросил Карлсон.
― Довольны, батюшка, всем довольны, ― отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.
― Нам всё что хошь ― божья роса! ― подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.
― Тьфу на вас! ― тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.
Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.
Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.
Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ПОДВАЛ ― ЧЕРДАК

Подвал ― первый этаж


Я всегда хотел попасть на крышу.
Сколько раз я садился в лифт, а крыши всё равно не видел.
То сойду на пятом этаже, где живёт известная всем Зина Даян. То выйду на шестом, где живёт один профессор, чтобы поднести его жене пакеты из магазина. То на своём выйду, а это уже совсем удивительно. Даже кнопка последнего, шестнадцатого этажа сожжена и выглядывает из своей дырки, как сгоревший танкист из люка.
Но вот прорвало трубы в подвале, и я решил сходить посмотреть на эту катастрофу. Катастрофы всегда привлекают, особенно когда они рядом, но не совсем уж на твоём пороге. Посмотрел ― в подвале пахнет неважно: утробной теплотой и сырым бетоном.
Это ужас какой-то, что я вижу ― это ад, а на крыше рай, там ангелы живут. Я давно хочу увидеть ангелов, и мне кто только не обещал их показать, да так никто и не показал.
В подвале обнаружился наш сантехник. Его зовут Карлсон, но он русский. Ничего удивительного, я знал одного Иванова, так он был еврей. Карлсон был всегда пьян, но дело своё знал ― и в подвале уже сидел давно, и работа его почти завершилась. Сейчас он закручивал какой-то огромный кран.
Карлсон вытащил из сумки стаканчики и бутылочку.
Мы выпили, и понеслась душа в рай. Какие там ангелы, сами демоны отступили в тёмные сырые углы.
― А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? ― спросил Карлсон. ― Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного, но к напиткам привычного. Осмелюсь узнать, служить изволили?
― Нет, я в институте учился... ― ответил я.
― Студент, стало быть, или бывший студент! ― вскричал сантехник. ― Так я и думал! Зачем вам сугубый армейский опыт? А я вот отбыл-с.
Сантехник был пьян, причём давно, наши три рюмочки были вовсе не первыми сегодня. При этом мы все знали нашего сантехника, а он едва ли помнил жильцов в лицо и по именам. Так бывает.
― Милостивый государь, ― начал он почти с торжественностью, ― бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета ― порок-с. В бедности вы ещё сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из всякого офиса, когда туда придёшь наниматься. И отсюда питейное! Позвольте ещё вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать в подвале, на тюках стекловаты?
― Нет, не случалось, ― отвечал я. ― А что?
― Ну-с, а я оттуда. И всегда возникает дилемма: ночевать ли в сырости и тепле в подвале или же в холоде, но на сухом чердаке.
Действительно, на его комбинезоне и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие волокна стекловаты. Как-то он был нечист.
Карлсон отхлебнул из бутылочки, не предлагая мне, и задумался.
― Пошли, ― сказал вдруг Карлсон, поднимая голову, ― доведи меня... Мне ведь на последний этаж надо, краны чинить…
― А нельзя ли меня на чердак заодно пустить?
― Да отчего же нельзя? У нас и ключ есть. Да что там чердак ― мы и на крышу взойдём, если захотим! Ангелы, говоришь? Да у меня два ангела сидят на плечах: ангел смеха и ангел слёз. И их вечное пререкание ― моя жизнь.
Эти слова Карлсона обнадёживали, тем более, что бутылочка его кончилась.
Мы поднялись по лестнице на первый этаж. Консьержка сразу высунулась из своего домика и посмотрела на нас неодобрительно. Очень неодобрительно посмотрела на нас она.
Будто цербер, посмотрела она на нас.
Но я быстро понял, что она смотрит только на меня, а Карлсона просто игнорирует.
― Малыш, ― сказала мне консьержка. ― Не ссы в лифте, я всё вижу.
― А я и не ссу, ― ответил я. И ответил так лёгким шелестом, будто ангелы говорят с консьержкой. Только ангелы знают, кто ссыт в лифте, а я не знаю. В лифте у нас действительно пахнет не очень. Прямо сказать, дрянь запах. Да и мокро, как в подвале.
Но консьержка уже не слушала меня и скрылась в своей клетке.

Первый этаж ― третий этаж


В этот момент двери открылись, и в лифт вошли подростки, которые обычно у нас катаются вверх-вниз или ездят к друзьям на других этажах. По-моему, это именно они и сожгли кнопку, а также написали в лифте массу непонятных слов ― отчего-то исключительно иностранных. Мальчишки стали хихикать, они прислушивались к нашему разговору, и было видно, что они хорошо знают Карлсона.
В сумке у Карлсона обнаружилась вторая бутылочка, и подростки загоготали, предчувствуя представление. А тот прихлебнул и решительно стукнул кулаком по стене.
― Такова уж жизнь моя! Знаете ли вы, дорогой товарищ, что я не только нынешнюю, но и будущую зарплату пропил? Детей же маленьких у нас трое, жена ходит убираться по новым хозяевам жизни, моет да пылесосит, потому что с детства к чистоте привержена. Разве я не чувствую от этого ужаса? Чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сём сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу... Пью, ибо сугубо страдать хочу!
Я понимал, что витиеватая речь нашего сантехника свойственна всем алкоголикам, которые стремятся пообщаться с малознакомыми людьми. Этим алкоголики, жаждущие общения отличаются от наркоманов, которые никакой потребности к общению не испытывают.
― Ишь, учёный! ― сказал один из подростков. ― А чё сантехником работаешь?
― Отчего? Отчего я отставлен от академии, как не мог был бы быть отставлен Ломоносов? А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда кто-то из ваших избил, тому месяц назад, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой человек, (обратился он уже ко мне) случалось вам испрашивать денег взаймы безнадежно?
― Да ясен перец, случалось.
― То есть совсем безнадёжно, заранее зная, что из сего ничего не выйдет. Вот вы знаете, например, заранее, что сей человек, сей наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и...
― Для чего же ходить?
― А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Но нет, вот можете вы сказать сейчас, что я не свинья?
Подростки тут же начали хрюкать на разные лады.
― Ну-с, ― продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав опять последовавшее в лифте хрюканье и хихикание. ― Ну-с, я пусть свинья, звериный образ имею, а супруга моя ― особа образованная и даже кандидат наук. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена. А между тем... о, если б она пожалела меня! Ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели! А жена моя жена хотя и великодушная, но несправедливая... Не один уже раз жалели меня, но... такова уже черта моя, а я прирождённый скот!
― Еще бы! ― заметил, зевая, кто-то из подростков, но тут открылась дверь и они вышли.
Карлсон хотел прихлебнуть из бутылочки, но раздумал.
― Да чего тебя жалеть-то? ― подумал я вдруг зло. И даже, кажется, сказал вслух, потому что Карлсон возопил:
― Жалеть! Зачем жалеть, говоришь ты? Да! Меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Господь всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, ― скажет, ― и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники! Дауншифтеры и сантехники, мздоимцы и неудачники, офисная плесень и бандитское стадо!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...» И прострет к нам руце свои, и мы припадём... и заплачем... и всё поймем! Тогда всё поймем!.. и все поймут... Господи, да приидет царствие твоё!

Третий этаж ― пятый этаж


Лифт вдруг встал на пятом этаже, но на площадке никого не оказалось.
Мы с Карлсоном выглянули, вытянув шеи, но кругом было тихо. Только выла за дверью одной из квартир, оставленная в одиночестве хозяевами, какая-то большая собака.
― Зачем же я похмелялся пивом, ― задумчиво сказал Карлсон. ― Нельзя так делать, да и пива всегда очень много выходит. Кстати, и пиво нынче такое, Малыш, что и цвета не меняет, проходя через человека.
― Это интимное, ― невпопад сказал я. ― Область материально-телесного низа. Я про это стесняюсь, хотя и честный, а то вот моя знакомая всегда прерывалась в разговорах по телефону, если там ей надо было пописать, или чо. Объясняла, что ей стыдно.
Вдруг послышались шаги, и Карлсон в последний момент просунул руку между закрывающимися дверьми. Двери больно ударили его, но в награду к ним в кабину ввалилась звезда подъезда Зинаида Михайловна Даян.
В руках у неё были три банана на одной веточке.
Задорные это были бананы, надо сказать. Но в руках у Зинки всё превращалось в нечто задорное, всё восставало и плодоносило.
Она принюхалась и весело посмотрела на нас.
― Что, алкаши, уже? По случаю праздников или отмечая приход дождливых дней?
― Алчем пищи духовной, ― смиренно отвечал Карлсон. ― Спросите, почему мы алчем этой пищи, только когда напились этакой дряни? Вот нет бы её алкать сегодня утром ― когда я вышел в ветреную погоду. Ветер рвал парики и срывал шляпы. По небу бежали облака как беженцы со своими пожитками. Природа сдёргивала покрывало листвы как подвыпивший кавказец ― ресторанную скатерть. Наблюдалось буйство красок, и форейтор тряс бородой как безумный. А ныне набухает дождь, вниз ли нам стремиться или...
― Да мне-то какое дело? ― прервала его Зинка. ― Я вверх поеду.
― К профессору? ― брякнул я.
― Да хоть бы и к нему, ― махнула рукой Зинка.


Пятый этаж ― шестой этаж

Она нажала на кнопку, а я задумался об удаче профессора. Он был старый, больной, толстый и лысый. И ― нате, кроме жены, у него была любовница. Да, к тому же, сама Зинка.
Но кто был я, чтобы говорить о нравственности профессора. Как-то случился в моей жизни чудесный разговор близ одного вокзала.
Там, за круглым столиком, я стоял с людьми, что были куда старше меня. Разговор их, тлевший вначале, вдруг стал разгораться, шипя и брызгаясь, как шипит мангал, в который стекает бараний жир с шашлыка.
Наконец один из моих соседей схватил другого за ворот капроновой куртки и заорал:
― А сам Пушкин?! Сам Пушкин? Жене ― верен был? Скажешь, не гулял насторону? Не гулял, при живой-то жене? Утверждаешь? А за это руку под трамвай положишь?
И правда, рядом звенел по рельсам трамвай за номером девять.
― А как на Воронцова эпиграммы писать, так можно и тут же к жене его подкатываться можно? ― не унимался тот худой и быстрый человек. ― А Воронцов из своих заплатил за наших обжор в Париже! Из своих!.. И тут этот... И ты мне ещё выкатываешь претензии? Мне?!
Ещё дрожали на столе высокие картонные пакеты из-под молока, ещё текло по нему пузырчатое пиво, но было видно, что градус напряжения спал. Снова прошёл трамвай, а когда грохот утих, соседи мои забурчали что-то и утонули в своих свитерах и шарфах.
«Вот оно, умелое использование биографического жанра», ― подумал я и до сих пор пребываю в этом мнении.
Меж тем, лифт приехал на шестой этаж.
Двери открылись, и мы увидели профессора, который поливал огромный цветок, который стоял прямо на лестничной площадке. По всему было видно, что цветок не влезал в его квартиру, и остался жить у лифта.
Профессор шлёпнул Зинку пониже спины, и она захохотала.
«Три банана, три банана…» ― пропел профессор тенором.
Они скрылись в бесконечном коридоре, уставленном каким-то невостребованным строительным материалом, а нам осталась только пустая лейка посреди площадки.
Карлсон вдруг достал из сумки икейскую баночку с консервированными тефтельками и…


Шестой этаж ― восьмой этаж *


…и бросил тефтельку в рот.

_______________
* Когда я записал эту речь Карлсона, то она показалась мне ужасно неприличной, и я предварил её словами: «Девушкам просьба эту главу не читать». Привело это к тому, что все только её и читали, а ни в какие другие главы носу не совали. Это меня жутко разозлило, и я выкинул весь текст, кроме слов «и бросил тефтельку в рот».


Восьмой этаж ― двенадцатый этаж

Карлсон продолжал говорить о влечении женщины к мужчине и влечении мужчины к женщине, а тефтелями со мной не делился. Но тут я вспомнил, что в кармане у меня есть недоеденный Тульский Пряник. Ведь Тульский Пряник ― не просто пряник, он круче кнута. Тульский Пряник, Тульский Самовар и Тульское Ружьё ― вот чем Россия спасётся. С нами Бог и Андреевский флаг, как известно.
Тульский Пряник в годину войны был больше, чем пряник. Я в школе читал повесть про одного бойца Красной Армии, что носил на груди, под гимнастёркой, Тульский Пряник ― оттого фашисты его не могли убить. Все пули вязли нахрен в Тульском Прянике, и только когда фашисты в последний день войны подобрались к бойцу Красной Армии со спины, случилась неприятность. В этот момент боец Красной Армии кормил на берлинской улице Тульским Пряником голодную девочку, и фашисты выстрелили в бойца Красной Армии из кривого пистолета. Но и тогда у них ничего не вышло ― потому что солдат тут же стал бронзовым и превратился в памятник. Впрочем, и девочка тоже превратилась из живой в тот же памятник ― и поделом, что русскому ― пряник, то немцу ― смерть.
Что мне тефтельки Карлсона, когда у меня есть Тульский Пряник (ТП), который всё равно что Тульский Токарев (ТТ).
ТП ― это вообще наше всё. С ТП всё выглядит иначе. Думаешь, что с жизнью то же самое, что и с полимерами, думаешь ― край, никто не любит тебя и пригожие девки попрятались в окошки отдельных квартир… Ан нет, оказывается рядом ТП.
Остроумному человеку, такому как я, ТП просто спасение.
Но пока спасение таяло у меня во рту, Карлсон разбушевался:
― У властных мужчин ― длинные руки, а у их властительниц ― длинные ноги, ― вещал он. ― Но Прокруст считал, что и то и другое ― поправимо. Но я, сантехник Карлсон, остаюсь дилером Протагора, заверявшего, что «Человек есть мера всех вещей, существующих, как существующих, и несуществующих, как несуществующих».
Но человека-измерителя, оратора, сообщающего об измеренном теле, часто волнует только эффект. Он может, говорят, прокрасться к береговой линии, и прокричать в ямку, что у царя Мидаса ослиные уши. Это иногда приводит к обескураживающим результатам, но тоже является методом. Всё дело в том, чего хочет оратор. Я вспоминаю, как посещал места, где воины ислама не брезговали свиной тушёнкой, но бывал и по соседству, где смиренные православные миряне вели своих дочерей гордым воинам ислама ― за ту же ложку тушёнки, видал и тех, что склоняются к униатской облатке при остановке шахт, видел я и язычников, которым нечего сорвать с шеи ― они ели тушёнку просто так. Тушёнка во всех случаях была сделана из давно мёртвых советских свиней. Цвет макарон, её сопровождавших, был сер, а жизнь непроста.
Человек слаб, и всё дело в том, чтобы понять ― пора ли кончить, или всё же нужно продолжать. Есть зыбкая грань между мудростью стариков и старческим безумием ― я иногда завидую лётчикам, которых каждый год ждёт обязательная медкомиссия и что ни день ― предполётный осмотр. Непрошедший смотрит на небо с земли. Но специальность, связанная с водой и паром, накладывает на меня дополнительное обязательство ― вовремя придти и вовремя кончить. Мне скажут, что это нормальная мужская обязанность, а я отвечу, что нет, особая.
В жизни сантехника-философа нет медкомиссии, что даст тебе пенделя в сторону неторопливых шахматных боёв на бульваре, но не дай мне Бог сойти с ума, ведь страшен буду, как чума ― да-да. Тотчас меня запрут ― да-да. Как зверька ― да-да.
Кому ты нужен тогда будешь ― со всей поэтикой старого советского животворящего гранёного цилиндра, поэтикой закуски в консервной банке?
В сущности, Малыш, это следствие ещё более давнего разговора ― не помню с кем. Мне, правда, скажут, что все наши разговоры ― продолжение разговора неизвестно с кем. Я соглашусь с этим, зажав жестяную вскрытую банку между ног, держа наготове ложку ― но... Тут остро встаёт проблема авторства реплик.
Кто сказал, что всякое животное после сношения печально? Кто? Аверинцев или Аристотель? Кто это там пел перед полным залом ― ваш Миша Шишкин или Изабелла Юрьева?
И мы никогда не узнаем, кто придумал слова «шехерезадница» и «енот-потаскун».
Говорили мне, что на далёком полуострове Индостан, есть специальное дерево с дуплом, в каковое каждый уважающий себя оратор должен крикнуть: «Император ел тушенку, словно свинья!». Существует, однако, вероятность того, дерево это спилено, и из него произведён деревянный истукан, которым подменили президента Ельцина, чтобы проще было продать мою Родину. Самого Ельцина ударили чем-то по голове, он потерял память, и теперь дирижирует еврейским оркестром на свадьбах и похоронах. А вот истукан-то и правил столько Россией. Он и придумал серые макароны.
Сила истукана в том, что он обмерен и измерен, у него текел и фарес, и он точно совпадает с прокрустовым ложем ожиданий.
Поэтому Протагор и Прокруст, породнившись детьми, образуют новую семью. Их внук выбирает себе барышень, как говорят в рабочих посёлках ― «под рост». Иногда ― со смертельным исходом. Чу, кто это там ― прячется за гаражами? Вон тот, чёрный, курчавый, кавказец или грек, он уже на мушке... Три банана, три банана, три банана-а-а, путешествие к униженным и оскорблённым, преступление без наказания, братья Карамзиновы. Откуда нам известны все эти песни? Они сохранились, потому что по дороге, нащупывая босыми ногами разбросанные пуговицы, прошёл простой русский пастух Ансальмо Кристобаль Серрадон-и-Гутьерра и срезал дудочку из лопухов. Когда он дунул в эту дудочку, оттуда полились песни Колобка. Песнь Первая, Песнь Вторая, Песнь Третья, Лебединая Песнь и Песнь Песней. Оттуда, нет ― оттудова нам всё о жизни и известно.
Об этом нужно всё время думать ― до полного удовлетворения. Поскольку журнал Man's Health говорит нам, что ежели бросить без удовлетворения, то всем кирдык, несчастье и аденома простаты.

Двенадцатый этаж ― шестнадцатый этаж


― Вы что-то всё время дёргаете ногой, ― прервал я сантехника.
― Напрасно я утром пиво пил, ― заявил Карлсон. ― Совершенно напрасно. Слишком много пива. Никуда я не пойду. Краны, крутитесь сами.
― Но как же с чердаком, ― перебил я. ― Там ведь ангелы, ангелы? Они живут в маленьком домике на крыше.
При слове «ангелы» Карлсон как-то встрепенулся и потянулся к ширинке.
Я понял, что он-то и есть сексуальный маньяк. Тогда я выбросил вперёд кулак, метя ему в нос, но сантехник уклонился, и я с размаху врезал кулаком по кнопкам панели. Лифт дёрнулся и будто подскочил. Затем он полетел вверх, как ракета с тремя бананами, что несли по тропинкам далёких планет добро, справедливость и польский социализм…
Больше я ничего не успел почувствовать, потому что в голове моей действительно запели ангелы.
Когда я очнулся, лифт уже не двигался. Я был один, никакого Карлсона рядом не было.
И тут я понял, что Карлсон ударил меня по голове. Со стоном я глянул на табло и обнаружил, что лифт стоит на первом этаже.
Двери открылись, и я увидел консьержку. А она увидела, что я стою в лифте рядом с вонючей лужей. Она даже ничего не сказала, нечего ей было говорить


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ЖАБА


― А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура... ― каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.
Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин...
Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?
Это было непостижимо, да и не важно.
Выбирать не приходилось ― собеседник был один.
Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.
Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.
Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много ― ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.
Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.
Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.
Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому, и перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.
Зачем она выходила?
― Ну, дура, что скажешь, ― оправдывался русский, ― Жаба ― дура, а штык молодец.
Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах ― он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё нескольких генералиссимусов он видел в Китае, ведь там генералиссимусы водятся без счёта.
Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.
Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».
Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку ― у островов на горизонте.
Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.
Но недели шли за неделями и никто его не искал ― надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.
Только тогда увидишь стрелу в небе.
Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.
Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме, до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.
Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.
Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник ― русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.
К собеседнику прилагались три десятка туземцев.
Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы, как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.
Мужчины относились к нему равнодушно.
Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и череп туземцы уважали.
На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.
― Мы его съели, ― честно признался старейшина. ― Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.
Русского они, впрочем, тоже не уважали ― из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.
Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.
Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.
Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные ― такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно ― и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.
Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала, и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.
В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, рассказывал, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц ― это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба ― инь.
И два этих зверя только и живут на Луне.
Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.
Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.
Тот отвечал, что война всегда ― лучшее время.
Когда была война, было много интересного.
Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.
Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.
Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что их всех не съели.
Впрочем, старик согласился, что война ― самое интересное в жизни людей.
Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?
Старик отвечал, что это единственное его желание ― если прилетят самолёты, то вернётся и война.
Карлсон согласился, что это часто связано и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.
Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.
― О, да, ― отвечал туземец. ― Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.
― Значит, надо сделать так же, как тогда.
Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.
Ничего из этого не вышло.
― Мы что-то упустили, ― сказал Карлсон. ― Что было ещё?
И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.
Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.
Потом они построили заправочную станцию.
Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Каталины». После этого работа надолго остановилась.
Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя ― он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.
Русский смотрел на всё это презрительно.
Карлсон даже обижался:
― Вы же сами рассказывали мне историю про жабу на болоте и упавшую стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав ― ничего не выходило.
И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.
― Точно, ― ответил старик. ― Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.
И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.
Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.
Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.
И стоило только ему заорать в эту трубку: «Я ― жаба, я жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.
Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ПАМЯТИ РАДИАЦИОННЫХ АВАРИЙ

26 апреля





– Ты чего хочешь, чаю или кофе?

– Давай кофе. Я с похмелья всегда кофе пью, да. Только растворимого не надо.

– Да кто тебя растворимым собирается поить? У нас тут приличный дом. Сейчас только кофемолку принесу…

– О, красивая какая, большая.

– Китайская. У нас теперь всё китайское.

– Кнопочки… А там, сбоку, это индикатор чего? Зачем?

– Не знаю чего, вчера только купили. С рук. У нас тут конверсия, много что производят. А, может, и вправду – китайская. Веса, наверное. Или помола… Ну, а, может, часы – там вся инструкция иероглифами, что я их, читать буду? Так… Тьфу, не работает. Хм, и так не работает. Не будет нам кофе.

– Надо потрясти.

– Ну, потряс, толку то?

– Давай, я погляжу. Ага. А у тебя отвёртка есть? Нет, не крестовая, а с плоским шлицем. Крестовую всё равно давай. Ага, вон как у неё донце снимается.

– А может, ну её на хрен, купили-то за копейки… Китайская… Китайское ведь не чинится.

– У кого не чинится, а у кого и чинится. Тебе вот протестантская этика, гляжу, чужда. Надо всякую вещь спасать. Так, это мы сейчас вынем – гляди, какой пропеллер смешной! А вообще, знаешь, на что это похоже? Прямо хоть в кино снимай.

– На что?

– На мину… Нет, на атомную бомбу. В кино такую лабуду часто показывают – герой бегает по крышам, стреляет, а потом спасает мир, потому что бомба привязана, например, к Эйфелевой башне. Ну и привязывают что-нибудь – серебристое, с часами. Обыватель ведь тупой – ему палец покажешь – хохочет, кофемолку без корпуса в кадре изобразишь – испугается. А герою надо откусить красный провод. Красный провод – это традиция, у злодеев самый главный провод всегда красный. Если бы они хоть раз взяли бы синий, то весь мир бы провалился в тартарары… Так, тут у нас что? Тут у нас проводочки китайские, отсюда и сюда, а потом вона куда… Электричество, брат, это наука о контактах. Поэтому в девяти случаях из десяти всё лечится протиркой спиртом. Почистишь контакты, и порядок… Только тут, боюсь, что-то оторвалось, слышь – болтается? На всякий случай – у тебя паяльник есть?

– А? Паяльник? Нет.

– Ну, блин, ты даёшь! Как ты жив ещё, без паяльника в доме. Ладно, я понимаю, нет у тебя микропаяльника, или там какого хитрого… Но вообще нет, это я не понимаю. Хорошо, неси гвоздь-десятку и плоскогубцы.

– Э-э…Какую десятку?

– Упс. Ладно, просто принеси толстый гвоздь, хорошо? Да, и газ зажги!

– Держи. А, всё-таки, мы зря это затеяли. Попили бы чайку тихо-мирно. У меня чай есть, японский. Очень вкусный. Правда, рыбой пахнет.

– На фиг чай с рыбой. Тут дело принципа… Так, обмотка горелым не пахнет – уже хорошо. Так вот, смотри – видишь: шарик в центре – это как главная часть, сюда ружейный плутоний кладут, шарик такой, как ротор этого движка; тут и тут бериллий; а по бокам, как статор – взрывчатка, она подрывается, еблысь! – рабочая зона сжимается, вероятность захвата усиливается, нейтроны полетели, всё завертелось и понеслось.

– Куда понеслось?

– Ну, цепная реакция. Не важно. Просто удивительно до чего дошёл масскульт – нам в фильмах показывают всякие кофемолки с трансформаторами, и миллион людей народу пугается, вжимается в кресла, герой фанфаронистый туда-сюда бегает… Провода… Впрочем, это я уже говорил. Мы ведь всё время имеем дело не с вещами, а с символами. Зритель всё сам додумает. А, вот и проводок – ясный перец, красный оторвался! Ага! Как раз у тебя разрыв у этого понтового индикатора. Вот, видишь, светодиоды вспыхнули и погасли. В тут-то, всё и было, значит. Ты пока суй гвоздь в пламя – пусть накалится. Наши китайские братья, конечно, скопидомы, но припоя тут немного осталось, сейчас мы это дело до ума доведём.

– Слушай, десять раз бы чаю попили, право слово.

– Отвянь. Вот сюда иди, сюда, родной… Оп-паньки. Счастье. Ишь, замигал.

Пластинка индикатора вспыхнула красными цифрами и стала похожа на табло из обменника. Сумма на ценнике была велика – 99.99. Но и она продержалась недолго – табло стало быстро убавлять значение, цена стремительно падала, и когда кофемолку собрали до конца, распродажа проходила уже на отметке 9.99.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


История про ведро с говном

Я вот думаю, что человек устроен так: внутри он полый (с этим многие согласны), а в этой пустоте, на специальном коромысле, висит ведро с говном.
Ну, бывают разные размеры у ведра и уровень жидкости бывает разный. Но если человек живёт безмятежно, если у него есть кусок хлеба с маслом и никаких бомбёжек, то он проживает всю жизнь и ложится в гроб с этим ведром, ни разу его не потревожив.
Но вот если кругом обстановка нервная, все толкаются, куда-то бегут, бьют себя в грудь, отнимают друг у друга кусок хлеба (не говоря уже о масле) и кидаются бомбами, от всех этих дел всякий человек начинает суетиться, ведро раскачивается, всё плещет... Одним словом, страх и ужас, выпустили джина из ведра.
Такая вот, на мой взгляд, политэкономия, а также исторический материализм.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ МИЛИЦИИ
10 ноября

(чёрный кофе)



— Будете кофе? — официантка наклонилась к самому уху старика.
Он поднял на неё белые выцветшие глаза и дёрнул плечом. Официантка ненавидела его в этот момент — придётся потратить полчаса, чтобы понять, что он хочет. Старик приходил каждое утро, и заказывал одно и то же, кофе с рогаликом или булочкой. То с рогаликом, то с булочкой. Но что сегодня… И она повторила ещё раз:
— Кофе?
Старик чётко выговорил слова, будто диктор учебного фильма:
— Кофе-малый, вместо рогалика коньяк на два пальца.
Коньяк он мог себе позволить, хотя пил всего два раза в год. Один раз — на день Поминовения павших, а второй сегодня, в День милиции. Давно не было никакой милиции, его товарищи давно превратились в пепел, всё переменилось.
И повсюду был кофе, вкус которого он узнал раньше многих. Теперь его можно было попробовать в любой забегаловке — но он застал иные времена.

Кофе он попробовал лет сорок назад.

Бронетранспортёр фыркнул, дёрнулся и рванул по проспекту, набирая скорость. Двадцать горошин бились в железном стручке, двадцать голов в сферических шлемах качались из стороны в сторону.
Рашида (тогда его никто ещё не звал Ахмет-ханом) взяли на задание в первый раз. Все смотрят на тебя как на чужака, все глядят на тебя, как на недомерка, ты ничей и никчемен — это было всего через месяц после натурализации. И поэтому лучше было умереть, чем совершить ошибку.
Грохотал двигатель — тогда на технике стояли ещё дизельные движки, электричество было дорого — и вот Рашид слушал рёв, обнимал штурмовую винтовку, как девушку, стучал своей головой в шлеме о броню.
— Сейчас, сейчас, — сержант положил ему руку на плечо. — Сейчас, готовься. Не дрейфь, парень.
Бронетранспортёр ссыпал на углу двух загонщиков, ещё двое побежали к другому концу улицы. Слева переулок, справа забор, впереди одноэтажный шалман. Машина взревела, окуталась сладким дымом и ударила острым носом в стальную неприметную дверь. Отъехала и снова ударила.
Дверь прогнулась и выпала из косяка — туда в пыль прыгнули первые бойцы социального обеспечения. Вскипел и оборвался женский крик. Ударили два выстрела. Рашид бежал со всеми, стараясь не споткнуться — опаздывать нельзя, он молод, он самый младший, и он только что натурализован.
Ему нельзя опоздать.
Коридор был пуст — только два охранника, скорчившись и прижав колени к груди, лежали около развороченного проёма.
В ухо тяжело дышал сержант, резал плечо ремень винтовки.
Группа вышибала двери, проверяла комнаты и, наконец, уткнулась в новую стальную преграду. Скатали пластиковую колбаску, подожгли — и эта дверь, вынесенная взрывом, рухнула внутрь.
Сопротивления уже не было. Трое в комнате подняли руки, четвёртая — женщина — билась в истерике на полу.
На столе перед ними было то, за чем пришли бойцы. Ради этого несколько месяцев плели паутину капитаны и майоры, ради чего сержант мучил Рашида весь этот месяц.
В аккуратных пластиковых пакетах лежал коричневый порошок. Сержант наколол один из пакетов штык-ножом.
— Запомни, парень, — это и есть настоящий кофе. Лизни, давай.
Рашид послушно лизнул — на языке осталась горечь.
— Противный вкус.
— Ну, так без воды его никто не принимает.
И горький вкус остался на языке Рашида навсегда.


Прошло много лет.
Он видел много кофейных притонов — он видел, как в развалинах на юге города нищие наркоманы кипятят кофейный порошок на перевёрнутом утюге. Он видел, как изнеженные юнцы в дорогих клубах удаляются в туалет, чтобы в специальном окошке получить от дилера стакан кофе.
Потом картинка менялась — юнцы сначала хамили, потом сдавали друзей и приятелей, оптом и в розницу торгуя их фамилиями. Потом за ними приезжал длинный, как такса электрокар с тонированными стёклами. Дело закрывали, а менее хамоватые и менее благородные посетители клубов отправлялись на кабельные работы.
Нищие кофеманы обычно молчали — терять им было нечего.
Коричневая смерть — вот что ненавидел Рашид Ахмет-хан. Тогда его ещё звали так, ещё год — и он сменит имя, он станет полноправным гражданином Третьего Рима. И никто не попрекнёт его происхождением.
А происхождение мешало, особенно на службе в Министерстве социального обеспечения. Кофе давно звали мусульманским вином.
Это был яд, который приходил с юга, — там, на тайных плантациях, зрели зёрна. Там кофе сортировали, жарили и мололи.
На подпольных заводах стояли рядами кофемолки, перетирая кофе в коричневую пыль и удваивая его стоимость.
С юга текли коричневые контрабандные ручьи — вакуумным способом пакованные брикеты кофе перекидывали через границу с помощью примитивных катапульт, переправляли управляемыми воздушными шарами.
И каждый метр на этом пути всё более увеличивал стоимость коричневой смерти. Смерть двигалась к северу, запаянная в целлофан, будто в саван.
Человек не мог пройти через границу — умные мины превращали курьера в перетёртое мясо без взрыва. Но поток с юга, казалось, не нуждался в людях. Люди появлялись потом, когда появлялись потребители, когда перекупщики сменялись покупателями.
Банды кофейников с окраин сходились на сходки, назначали своих смотрящих, выставляли дозоры. На любое движение сил Министерства социального обеспечения они отвечали своим незаметным, но действенным движением.
Ахмет-хан хорошо знал историю коричневого порошка. Для него он был навсегда связано с рабством — везде, где был кофе в старом мире, там плантация была залита потом и кровью раба. Миллионы работников, имен которых он никогда не знал, и в правильности национальности которых можно было усомниться, положили свою жизнь за кофе. И вот это Ахмет-хан знал очень хорошо.
Коричневый бизнес был неистребим.
Не так давно начальство сообщило им, трудягам нижнего звена, что пришла новая эра.
Оказалось, что три студента-химика успешно выделили из кофейного сусла экстракт, который не нужно никуда возить. Они, повторив чикагский эксперимент Сатори Като, научились экстрагировать из кофе главную составляющую — белые кристаллы.
Один студент тут же погиб, попробовав продукт и по недоразумению превысив дозу. Двое других умерли через два дня при невыясненных обстоятельствах.
Но факт оставался фактом — теперь все жили по-новому.
Уходило старое время подпольных кофеен. Уходит время аромата и запаха, споров о том, нужен ли сахарный порошок, и если да — сколько его положить в кофейник.
Время ушло, и бандиты старого образца уступали место промышленной корпорации. Кофемахеры в кафтанах на голое тело, колдовавшие над раскалёнными песочными ящиками в потайных местах метрополитена, вытеснялись химиками в белых халатах.


Хейфец был человек с дипломом. Он получал особые стипендии, сутками не вылезал из библиотек — но по виду был похож на маленького мальчика, заблудившегося среди стеллажей. Четыре года он рисовал молекулярные цепочки, четыре года он складывал и вычитал, множились в его голове диаграммы состояний. Плавление и кипение бурлили в его мозгах — да только главными были алкалоиды и триметилксантин, в частности.
Людьми двигал кофеин — два кольца, кислородные и метильные группы — все было просто, как в учебнике, но Хейфец понимал, что ему нет пути в этот внешне простой мир. Тайный, обширный мир кофейных корпораций. Его знакомый, делая плановый опыт по метилированию теобромина, вдруг получил белые кристаллы — опрометчиво, хоть и невнятно, похвастался на кафедре. Он пропал не на следующий день, а через несколько часов. Ни тела, ни следов его никто не нашёл. Гриша Хейфец тогда сделал для себя вывод — цивилизация не хочет удешевления продукта, она хочет, чтобы продукт был дорогим. Вот что нужно глупому человечеству, которое не улучшить.
По крайней мере, улучшение человечества в Гришины планы не входило.
Он только внешне походил на мальчика, он даже отзывался, если его так окликали, но внутри работали рациональные схемы — весь мир описывался цепочками химических реакций.
Его друзья, так же как он, тайно экспериментировали с кофейным зерном — работать приходилось ювелирно, чтобы обмануть телекамеры, моргавшие из каждого угла. Друзья сублимировали воду из коричневого порошка, меняя давление и температурный режим. Это нарушало его картину мира — кофе должен был дорожать, а не дешеветь.
Поэтому он как бы случайно проговорился знакомой на вечеринке — шестерёнки невидимого механизма лязгнули, встали в новое положение и снова начали движения.
Мальчик Гриша внезапно поменял тему работы. Ушёл к биологам в другой экспериментальный корпус, а вскоре снял для экспериментов маленький домик рядом с университетом.

Осведомитель переминался на крыльце — его положение было незавидным. Информация оказалась ложной, дом был чист, не было в нём решительно ничего, кроме мебели, пыли и продавленных диванов. И сомневаться не приходилось. Ахмет-Хан сам вёл зачистку. Дом был пуст, но брошен недавно — даже кресло хранило отпечаток чьего-то тощего полукружия.
В подвале было подозрительно пусто — пахло помётом, по виду кошачьим. Но кошки разбежались, покинув клетки, сорвав занавески и исцарапав подоконник. На газоанализаторе мигал зелёный огонёк, мерно и неторопливо.
Ахмет-хан привалился к стене. Дело в том, что в доме тут и там гроздьями висел чеснок. Гирлянды чеснока струились по рамам, колыхались на нитках, свисавших с потолка.
Это было подозрительно — чесноком часто отбивали кофейный запах. Чеснок сбивал с толку служебных собак, да и газоанализатор в присутствии чеснока работал нечётко. Только пристанешь к хозяевам, ткнёшь пальцем в гирлянды и связки — тебе скажут, что боятся комаров. Комары — это был известный миф о существах, сосущих кровь по ночам. Комары приходили в сумерках и успевали до утра свести с ума укушенных и лишённых крови людей.
Никто не верил в комаров до конца, никто не мог понять, есть ли они на самом деле. В комиксах их представляли то как людей с крыльями, то как страшных зубастых монстров. Внутри телевизионного ящика то и дело появлялись люди, видавшие комаров, — но они показывались, как и сами комары, только после полуночи, в передачах сомнительных и недостоверных. Некоторые демонстрировали следы укусов по всему телу — но Ахмет-хан не верил никому.
Он верил только в одно — что чеснок в Городе используется для того, чтобы отбить запах. Это знает всякий. И чаще всего он используется, чтобы отбить запах кофе.
Кофе — вот что искала его группа социального обеспечения. Но подвал был чист.
За окном нарезала круги большая птица, нет, не птица — это вертолёт-газоанализатор, барражировал над кварталом. И всё равно — не было никакого толка от техники.
Оставалось только взять пробы и нести нюхачам в Собес. Там несколько пожилых ветеранов, помнящих ещё довоенные времена свободной продажи кофе, на запах определяли примеси — ходили слухи, что лейтенант Пепперштейн мог отличить по запаху арабику от робусты. Но никто, впрочем, не доверял этой легенде.

Всё дело было в том, что Ахмет-хану было действительно нечего искать в подвале — потому что всё самое ценное оттуда вынес мальчик Гриша.
Гриша прошел по улице до угла спокойным шагом, вразвалочку. Он издавна усвоил правило, гласившее — если сделал что-то незаконное, иди медленно, иди, не торопясь, иначе кинутся на тебя добропорядочные граждане и сдадут куда надо.
Но пройдя так два квартала, он не выдержал — и побежал стремглав, кутая что-то краем куртки.
Мальчик Хейфец бежал по улице, не оглядываясь. Не спасёт ничего — ни вера, ни прошлые заслуги отца, первого члена Верховного Совета, потому что он работал на ставших притчей во языцех хозяев кофемафии.
А на груди у него, будто спартанский лисёнок, копошился пушистый зверок.
Этого зверка искали араби и робусты и дали за него столько, что Грише не потратить ни за пять лет, ни за десять — да только Гриша знал, что не успеет он потратить и сотой доли, как его найдут с дыркой в животе, с кофейной гущей в глотке. Так казнили предателей, а предателем Гриша не был.
Он бежал по улице и радовался, что дождь смывает все запахи — дождь падает стеной, соединяя небо и землю. Шлёпая по водяному потоку, водопадом падающему в переход, Хейфец пробежал тёмным кафельным путём, нырнул в техническую дверцу и пошёл уже медленно. Над головой гудели кабели, помаргивали тусклые лампы.
Зверок копошился, царапал грудь коготком.
Хейфец остановился у металлической лесенки, перевёл дух и начал подниматься. Там его уже ждали, подали руку (он отказался, боясь выронить зверка), провели куда нужно, посадили на диван.
И вот к нему вышел Вася-робуста.
— Спас кошку?
Хейфец вместо ответа расстегнул куртку и пустил зверка на стол. Зверок чихнул и нагадил прямо на пепельницу.
Вася-робуста сделал лёгкое движение, и рядом вырос подтянутый человек в костюме:
— Владимир Павлович, принесите кошке ягод… Свежих, конечно. И поглядите — что там.
Подтянутый человек ловким движением достал очень тонкий и очень длинный нож и поковырялся им в кучке. Наконец, он подцепил что-то ножом и подал хозяину уже в салфетке.
Вася-робуста кивнул, и перед зверком насыпали горку красных ягод.
Зверок, которого называли кошкой, покрутил хвостом, принюхался и принялся жрать кофейные ягоды.
В этот момент Хейфец понял, что материальные проблемы его жизни решены навсегда.


Ахмет-хан сидел в лаборатории Собеса и стаканами пил воду высокой очистки. Старик Пепперштейн ушёл, и пробы для анализа принимал его сверстник Бугров.
Он звал его по-прежнему — Рашидом, и Ахмет-хан не обижался. У них обоих была схожая судьба — недавняя натурализация, ни семьи, ни денег — один Собес с его государственной службой.
У Бугрова в витринах, опоясывающих комнату, были собраны во множестве кофейные реликвии — старинные медные ковшики, на которых кофе готовился на открытом огне и в песочных ящиках, удивительной красоты сосуды из термостойкого цветного стекла, фильтрационные аппараты, конусы на ножках или фильтр, что ставили когда-то непосредственно на чашку, электрические кофеварки, в которые непонятно было, что и куда заливать и засыпать.
Чудной аппарат блистал в углу хромированным боком. Этот аппарат состоял из двух частей, и водяной пар путешествовал по нему снизу вверх — через молотый кофе. Набравшись запаха и кофейной силы, этот пар транспортировал их в верхнюю часть.
Старик Пепперштейн рассказывал сослуживцам, что по цвету кофейной шапки из этого аппарата он может определить стоимость и состав кофе до первого знака после запятой.
Но кто теперь смотрит на эти шапки — в эпоху растворимых кристаллов и суррогатного порошка.
— Ты слышал про легалайс? — спросил Бугров, наливая ещё воды.
— Про это дело много кто слышал, да только непонятно, что с этим будет. Вчера на совещании говорили, решён вопрос со слабокофейными коктейлями. Это всё, конечно, отвратительно.
— Знаешь, я иногда думаю, что кофе нам ниспослан сверху — чтобы регулировать здоровье нации. — Бугров был циничен, проработав судмедэкспертом десять лет. — Я вскрывал настоящих кофеманов, а ты только на переподготовке слышал, какая у них сердечно-сосудистая, а я вот своими руками щупал. Всех, у кого постоянная экстрасистолия, можно сажать.
Иногда я думаю, что наше общество напоминает котелок на огне — вскипит супчик, зальёт огонь и снова кипит. Я бы кофеманов разводил — если бы их не было. Да ты не крути головой, тут не прослушивается — а хоть бы и прослушивали, куда без нас.
Мы состаримся, и над нами юнцы жахнут в небо, как и положено на кладбище ветеранов, и всё — потому что нас некуда разжаловать. А вернее, никто не пойдёт на наше место.
Ахмет-хан соглашался с Бугровым внутри, но не хотел выпускать этого согласия наружу. Он был честным солдатом армии, которая воевала с кофеманами. Общество постановило считать кофеманов врагами, и надо было согнуть кофеманов под ярмо закона.
Это было справедливо — потому что общество, измученное переходным периодом и ещё не забывшее ужас Южной войны, нуждалось в порядке. Оно нуждалось в законе, каким бы абсурдным он кому ни казался.
Сам Ахмет-хан мог бы привести десяток аргументов, но главным был этот — невысказанный.
Красные глаза кофеманов, их инфаркты, воровство в поисках дозы — всё это было.
Но главным был общественный запрет. Нет — значит, нет.
— Бугров, я сегодня видел странное место. Ни запаха, ни звука. Нет кофе в доме. А по всем наводкам, это самое охраняемое место Васи-робусты.
— Бывает, — ответил Бугров, прихлебывая воду. — Может, запасная нора.
— Да нет, у меня чутьё на это. И подвал весь загажен. Клетки, правда, пустые — тут Ахмет-хан поднял глаза на Бугрова и удивился произошедшей перемене.
— Клетка, говоришь… А большая клетка?
— Метр на метр. Их там две было — обе пустые, загажено всё…
Бугров поднялся и включил экран в полстены.
— Вот кто жил в твоём подвале.
Мохнатые звери копошились на экране, дёргали полосатыми хвостами, совали нос в камеру.
— Это виверра, дружок. С этой виверрой Вася-робуста делает половину своего бизнеса — она жрёт кофейные плоды и ими гадит. Их желудочный сок выщелачивает белки из кофейных зёрен, а само зерно остаётся целым. Цепочки белков становятся короче… А впрочем, это спорно. Главное, что одно зернышко, пропущенное через виверру, стоит больше, чем мы с тобой заработаем за год. Я тебе скажу, если бы ты поймал виверру, то был бы завтра майором.
— Ты думаешь, мне хочется быть майором?
Бугров посмотрел на него серьёзно.
— Если бы я думал, что хочется, не стал бы тебя расстраивать. Наша с тобой служба — что рассветы встречать: вечная. А человечество несовершенно — всё в рот тянет. Да много ли съест наша виверра, а?
Ахмет-хан вздохнул — жизнь почти прожита. Он помнил, как работал под прикрытием и в низких сводчатых залах сам молол кофе для посетителей. Он помнил старых предсказателей, которые ходили между столами и предсказывали будущее по гуще. Гущи было много, и хотя глотать её не принято, но для вкуса настоящего кофе, густого и терпкого, плотного и похожего на сметану — она была необходима.
Тогда гуща текла из фарфоровой чашки, гадатель отшатывался, смотрел на Ахмет-хана безумными глазами — а в подпольную кофейню уже вбегали десантники Собеса, кладя посетителей на пол…
И вот жизнь ему показывала ещё раз, что все логические конструкции искусственны, а люди ищут только способа обмануться.
Он посмотрел ещё раз в глаза виверре, что кривлялась и прыгала на экране, и решил, что оставит её живого собрата в покое.

Хейфец смотрел на старика за соседним столиком, ожидая официантку. Известно было, что старик приходит в кофейню каждое утро. В этот раз он заказал коньяк — видимо, день рождения или кто-то умер. У таких людей одинаковы и праздники, и похороны.
Хейфец всегда точно опознавал таких — тоска в глазах, свойственная всем не-нативам Третьего Рима. Но у этого была прямая спина: видимо, бывший военный, пенсия невелика, но на утреннюю чашечку чёрного густого кофе хватает.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел