Category: дети

Category was added automatically. Read all entries about "дети".

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РАБОТНИКА ПИЩЕВОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ

третье воскресенье октября

(тамариск)



Жизнь их текла медленно, как вода в клепсидре.
Старший брат всю жизнь занимался клепсидрами, этими греческими водяными часами.
Даже раскопал один такой высохший механизм в Крыму.
Видимо, мера времени была ему важна с рождения, когда он пролез на свет на пять минут раньше своего брата.
Потом много лет, без жен и детей, они старились вместе, слушая дожди и капель ледяного города.
Время было жидким чистящим раствором — оно смывало все, смыло папу и маму, смыло сестру, но близнецы законсервировались, как бесчисленные уроды в тех банках со спиртом, которыми издавна славился этот город.
Уроды плыли в своем полусонном состоянии — вечно молодые, и вечно пьяные.
Ими заведовал младший брат.
У старшего брата в недавние годы случилась опала, и он стал рыть канал неподалеку. Кто-то написал на него донос, что знаток водяных часов происходит из северного княжеского рода.
Это было так и не так — их отец был сыном вождя, но жил в чуме, пока не приехал в Петербург, не гадая еще, что найдет себе жену из местных.
Но специалист по водяным часам стал специалистом по рытью и отсыпке грунтов. Однако, через год за него заступились, и старший брат вновь вернулся к своим клепсидрам, архимедову винту и прочим странным вещам, что придумали под южным солнцем много веков назад.
И у младшего до войны были неприятности — кто-то решил, что происхождение будет мешать работе с жильцами стеклянных банок. Младший думал, что написал ту бумагу кто-то из однокашников по гимназии, что помнили забытые клички и обиды, но подлинно узнать это было нельзя. Не спрашивать же оперуполномоченного, что вызывал его в большой дом на широком проспекте. Там младший объяснил, что их предки пасли оленей несколько веков, и сами они пасли оленей, а дети старейшины — вовсе не князья. Неприятности для младшего кончились, по сути, так и не начавшись — оттого ли, что пастушеское происхождение было в цене, или оттого, что уроды, как и часы, требовали присмотра.
Ведь это только так кажется, что они всем довольны в своих банках.
Экспонаты требовали протирок и смазок, замен растворов и, может, эти растворы смыли заодно и неприятности.
Но вот потом пришла война, а она не разбирала, кто более нужен.
Вместе с войной пришел голод.
Сосед-бухгалтер и его жена умерли — впрочем, нет, они вышли, оставив свою дочь в комнате, а больше в квартиру не вернулись.
Как их смыло само военное время, и куда унесла эта невидимая река бухгалтера с женой — никто не знал.
Даже фамилия их потерялась.
Фамилия у них была длинная, шипящая и лязгающая, младший брат все время ее путал, а теперь и вовсе забыл.
Девочку братья подкармливали.
— Мы становимся свидетелями истории, — как-то сказал старший брат, глядя из окна на набережную, на перекрашенный уже в целях маскировки шпиль и дворец на той стороне.
— Мы становимся ее объектами, — печально возразил младший.
— Ну, да, сейчас я понимаю, как полезно и прибыльно одиночество. Но некому передавать наследство — ученики наши во льду под Петергофом.
Они перебрались в одну комнату и по вечерам грелись у печки, в которой исчезали бесчисленные старые отчеты. Над печкой висела старинная фотография, изображавшая северный народ в стойбище. Фотография была подписана просто именем далекого северного народа, но оба старика знали: два мальчика, что стоят с краю со скрытыми мехом лицами — они сами.
Последней можно было сжечь эту фотографию в рамке, и тогда больше ничего от них в мире не останется.
Однажды они вместе пошли на соседнюю улицу, где жил другой старик — профессор биологии. Старик умирал, и с ним хотелось поговорить напоследок.
Но когда они пришли, хозяин уже давно остыл.
Однако в его каморке сидел странный персонаж.
Широким жестом он пригласил их за стол — от такого предложения никто не отказывался. А на столе стояла консервная банка, из которой лез рыбий кусок, что не доел хозяин. Не по зубам оказалась ему довоенная рыба.
Мертвому еда ни к чему, а родственников у покойника не было.
Гость представился просто:
— Уполномоченный.
Он был гладок и сыт, впрочем, такие люди в городе были.
Удивительно то, что младший брат не определил антропологический тип — а это он определял всегда. Это была его специальность. Он держал в руках тысячи черепов и видел десятки тысяч портретов.
Семит — не семит, цыган — не цыган, все в этом госте было как-то неправильно перемешано.
Но где-то он его видел — и мысль о том, что они как-то сидели точно так же, по разные стороны стола, не оставляла младшего.
Старшего, впрочем, тоже тревожила эта мысль.
В этот момент младший брат подумал, что и в них самих мало северного — их отец влюбился в русскую в Петербурге, да там и умер, не дождавшись их рождения. Русские скулы и русские носы братьев не выказывали никакой связи с тем снежным миром, куда летали и плыли герои.
Умерший профессор как-то им сказал, что дети у братьев должны быть с раскосыми круглыми лицами. Это проявится, говорил он, в следующем поколении. Да какие теперь дети, когда им за пятьдесят и вряд ли будет пятьдесят два. И профессора уже не спросишь о подробностях.
У постели хозяина они разговорились с уполномоченным — будто в мирное время они неспешно толковали о душе, которая бабочка-психея. Впрочем, говорили и о голоде, вспомнили прошлую Блокаду, ещё при Юдениче.
Они разглядывали незнакомца, а тот смотрел на них, будто взвешивал.
И спросил внезапно, верят ли они в Бога.
Власти в городе почти что не было, кроме той, что была сверху, в белесых облаках, и братья ответили, что да.
— Вы ведь крещены, — спросил, будто утверждая, уполномоченный человек.
— Это было давно, — ответил младший за обоих.
— Неважно. Главное, вы люди образованные, с вами не нужно тратить время. Я часть такой силы, понимаете… В общем, я творю добро.
И тут же предложил им продать душу.
Это сделано было просто, как если бы трамвайный кондуктор предложил оплатить проезд.
Души менялись на еду. Нет, только на еду. Нет, только за один раз. Но не после смерти — сразу.
— Одну? — спросил сумрачно старший.
— По одной с каждого, — повторил уполномоченный.
— Отвечаешь за базар? — сказал старший, который вдруг вспомнил, как он три года без выходных мешал бетон на шлюзах. Сейчас этот бетон был разорван толом, топорщился арматурой, а с другого берега канала, который он строил три года, стреляли финны.
— Отвечаю, — веско пообещал уполномоченный.
— Да только еда должна быть не простая. Мы же вегетарианцы, а хотим еды с куста. Что это за растение, мы тебе сейчас расскажем.
Уполномоченный заверил, что достанет что угодно.
Братья ему сказали, что он должен принести горшок с тамарисковым кустом, но не со всяким, а только с тем, что стоит в Лесной оранжерее в Гатчине. Это старая история, давний научный спор, и уполномоченному скучно будет, если они примутся рассказывать подробности.
Но, если он тот, за кого себя выдает, то перебраться через линию фронта до Гатчины и вернуться потом, ему не составит труда.
Главное взять нужно тот горшок, что стоит в углу, в бывшем кабинете Петра Леонтьевича, и написано на табличке, что на боку горшка: «Из коллекции Фридриха Бузе». Такое вот у братьев есть желание, попробовать на вкус те ягоды, а там и помирать не жалко.
Уполномоченный удивился, да не очень. Люди, помраченные голодом, просили и куда более странные и бессмысленные вещи. Человек мог попросить ящик тушёнки, а выторговывал к нему леденец. Уполномоченный знал будущее каждого — всё равно конец один. Даже в обнимку с ящиком, полным промасленных банок.
Они расстались.
И только бредя домой и, хватаясь от слабости за стенку, старший брат вспомнил, где он видел этого уполномоченного — десять лет назад, когда строили канал. Он приезжал — такой же, как и сейчас, во френче без петлиц. Уполномоченный о чем-то разговаривал с артистами лопаты, и те исчезали со стройки на следующий день.
А младший решил, что это все-таки не тот, что сидел напротив него за столом зеленого сукна в большом доме. Тот, да не тот, а может один из тех — язык в сухом рту вольно тасовал местоимения.

Назавтра уполномоченный появился у них на пороге. Лицо его было угрюмо, но у ног стояло огромное растение в кадке.
Ее поставили посреди комнаты.
— Вы знали, да? — спросил уполномоченный.
— Глупый вопрос, — ответил старший брат. — Мне кажется, такой вопрос вас недостоин. Кстати, вас, таких, в городе много?
Уполномоченный отвечал, что таких, как он, хватает, и заявил, что пора исполнить договор.
Братья выпрямились на стульях.
Уполномоченный зашел сзади и сделал какие-то движения в воздухе. Потом он склонил голову и прислушался — что-то вышло не так. Не понимая, он заглянул братьям в глаза.
Что-то пошло криво, хотя договор был выполнен.
С выражением обиды на лице уполномоченный покинул их дом.
В дверях гость обернулся и сказал, что они еще непременно встретятся, и тогда-то он уже не сделает никаких ошибок.
А братья сели вокруг горшка.
Куст был невысок, на ветках белел странный налет.
Они стали собирать его, будто ягоды.
Очень медленно, засовывая крохотные белые крупинки за щеку, они ждали, когда они разойдутся, и только потом брали следующую.
— Какую душу ты отдал? — вдруг спросил младший брат старшего.
— Ту, что нужно передать детям, нам все равно некому будет передавать. Но все равно будет болеть — и у тебя тоже. Все души привязаны к нам, как ездовые собаки к погонщику.
— А я отдал третью, что должна сопровождать в загробном мире. Я люблю тебя, брат, и мне там хватит твоего общества.
— Ты меня вечно не слушаешься.
— Тебя не слушаются даже твои водяные часы. Они замерзли, и время остановилось.
Они ощущали, как прибывают силы.
— И на что это похоже, как ты думаешь?
— На что? Помнишь, нас привезли из города в стойбище? Маленьких, помнишь? Все были еще живы. Так вот, это похоже на оленью кровь. Мы давно не пробовали её на вкус, но это — оленья кровь. Это всегда вкус детства. Впрочем, мы сейчас узнаем.
Старший почувствовал, что может двигаться куда лучше и вышел из комнаты.
Он вернулся с маленькой девочкой.
Это была соседская дочь, в глазах у которой закончились слезы.
— Вот, Фира, — сказал он, — съешь это. Предки твои ели, пока по пустыне ходили.
— Какие предки? — прошелестела девочка. Ей, впрочем, было все равно.
— Неважно. Твои предки. Ешь, это вкусно. На что похоже?
— На мороженое.
— Какая прелесть. Мороженое. А твои предки говорили, что ваши мальчики чувствовали в этом вкус хлеба, старики — вкус меда, а дети — вкус масла. Ты не верь тем, кто говорит, что манна — это червяки или саранча. Потом, когда вырастешь, ты представишь себе пустыню, и своих предков, что идут по ней вереницей. А в момент отчаяния обретают вот это. Вот оно тебе — крупинка к крупинке, зернышко к зернышку. В прошлом веке фон Эрисман считал, что это реакция дерева на то, когда его начинает есть тля. А виконт де Рибо питался этим во время Второго крестового похода, и с тех пор до смерти не притрагивался к пище — он был всегда сыт. Старому ботанику Бузе этот куст привезли из Палестины, когда ещё Великий Морж не думал позволить нашему отцу родиться. Ты только не роняй ничего, а то запах почуют муравьи и съедят все. Хотя, может, и муравьи у нас теперь перевелись. Кустик нам достался маленький, но тебя мы прокормим. Да ты ешь, ешь, не трясись, не слушай меня даже, это я говорю для порядка. Ешь, всё честь по чести, мы душу за этот куст продали.
— Две, — вставил второй брат.
— Две души из шести, девочка, так что не роняй крошек, у нас ведь хоть и было по три северных души, но все равно не так много осталось. Да о чем я? Все равно, больше с нами меняться не будут.
Старший перевел взгляд на младшего, а тот показал ему глазами на девочку: хорошая, вот не ту душу ты продал, но, если что, я ей дам свою, что предназначена для детей. Воспитаем как-нибудь.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ПАР


― Что? Не видать? Где ж они? ― волновался на крыльце барского дома Николай Павлович, хлебосольный и радушный барин. Настоящий незлой русский человек, он жил мирной жизнью крепостника, в которой не было событий. Но теперь событие случилось: Николай Павлович ожидал приезда сына.
И действительно, вскоре на дороге показался тарантас, над ним мелькнул околыш студенческой фуражки. Впрочем, в тарантасе наличествовал и другой гость — вовсе без головного убора.
― Малыш! Малыш! ― И вот уже отец обнял сына. Впрочем, тот быстро отстранился:
― Папаша, позволь познакомить тебя с моим добрым приятелем Карлсоном, что любезно согласился погостить у нас.
Карлсон оказался упитанным человеком, который не сразу подал Николаю Павловичу красную руку с толстыми пальцами-сардельками. Но подумал, и подал.
Потянулись радостные дни семейной идиллии.
Завтракать начинали поздно, да и так завтракали, что вставали из-за стола, когда уже смеркалось.
За столом обсуждали «Вестник Европы», турок, богатство Сибири, покорится ли кому русская земля и снова «Вестник Европы».
Однако Карлсон не прижился в барском доме. Он съехал во флигель, где устроил себе мастерскую ― и днём и ночью он что-то резал там, строгал и пилил. Однажды Малыш, зайдя во флигель, увидел, как его университетский товарищ приделал к себе на спину винт и прыгает со столов и стульев, махая руками.
Малыш тихо притворил дверь и пошёл к лесу, где девушки собирали ягоду. Их звонкое пение раззадорило Малыша, и он несколько дней не возвращался домой.
Надо сказать, что многие птицы любят ягодные места. Хорошо охотиться рядом с таким ягодным местом, скажем, на тетеревов. Настреляешь довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно режет плечо ― но уже вечерняя заря погасла, и в воздухе, ещё светлом, хотя не озарённом более лучами закатившегося солнца, начинают густеть и разливаться холодные тени…
Но мы отвлеклись. Как-то Малыш думал позвать Карлсона к девкам, но тот даже не отворил дверь, а ограничился тем, что бросил в окно короткое «nihil». Малыш удалился, озадаченный.
И правда, Карлсон до того был увлечён своими изысканиями, что даже не съездил проведать свою бабушку, госпожу Бок, вдову военного лекаря.
Малыш недоумевал о таком поведении, но Николай Павлович объяснил ему, что такая чёрствость пошла у нас, разумеется, от немцев.
― Вот, ― заметил он, ― один немец тоже был недавно в уезде, да на спор начал на масленице есть блины с купцом Черепановым. Объелся блинами, да и умер ― ему бы фрикадельками да тефтелями питаться, а он туда же… Блины на спор решил есть…
И Николай Павлович, приняв от Ерошки-лакея раскуренный чубук, прекратил рассказывать.
Через какое-то время, то ли потерпев неудачу в полётах со стульев, то ли, наоборот, преуспев, Карлсон вышел на свет и начал делать упрёки Малышу.
― Ты развалился, спишь всё, ― говорил он. ― Между тем Россия требует нового человека. А где его взять, если всяк будет лежать в праздности. Вот скажем, паровые машины ― определённо, они сумеют изменить весь мир к лучшему.

Через неделю в поместье появился англичанин в гетрах, с рыжими бакенбардами. Вместе с ними прибыл целый воз труб и медных листов. Карлсон заперся с ним во флигеле, а когда англичанин уехал, выяснилось, что Карлсон всем по кругу должен.
Когда денежный вопрос набух и распустился, будто почка на берёзе, к нему подступились с расспросами. Тогда Карлсон молча привёл всех во флигель.
― Это моя паровая машина, ― с гордостью сказал Карлсон, указывая на сплетенье труб, похожее на голый весенний лес.
Паровая машина грохотала, её металлические части гремели, поршни то поднимались, то опускались снова.
― У меня будет десять тысяч паровых машин, ― продолжил Карлсон, но в этот момент флигель огласил свист. Он усиливался, и горячий пар заполнил помещение. Малыш опрометью бросился вон.
Столб огня и пламени встал на месте несчастной постройки, к которой уже бежали барские мужички, все как один обтёрханные и помятые. Таких много в нашем небогатом краю, где я так любил охотиться на рябчиков. Птица рябчик ― плут, веры ей нет, да и мяса на её костях мало. А бывали случаи, когда я приносил по пятнадцать рябчиков и потом долго у костра смотрел в ночное небо…
Вернёмся к нашему герою.
В одном из отдалённых районов России есть сельское кладбище. Как почти все наши кладбища, оно как-то покривилось и покосилось, а скот топчет кладбищенскую траву. Туда, на одну из могил, ходит сгорбленная старая женщина. Печально смотрит она на серый камень с изображением пропеллера, под которым покоится тело её сына. Неужели её молитвы были бесплодны?
Но нет, хоть страстное сердце, которое, как запущенный не вовремя пламенный мотор, замолкло навсегда, гармония и спокойствие природы говорит старушке о вечном мире и жизни бесконечной…





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


БОЧКА


Так, но с чего же начать, какими словами? Всё равно, начни словами: там, на подоконнике. На подоконнике? Но это неверно, стилистическая ошибка, Марья Ивановна непременно бы поправила, подоконник здесь появился рано, сначала нужно сказать об оконнике, а лишь потом о том, что под ним. Нужно было бы описать само окно, его деревянный короб, подоконник и карниз, то, что карниз был жестяной, а подоконник ― деревянный. Минутку, а окно, само окно, пожалуйста, если не трудно, опиши окно, какой был вид из него, этого окна, была ли видна мрачная улица, по которой катятся мультипликационные автомобили, или ещё были видны красные черепичные крыши. Да, я знаю, вернее, знал некоторых людей, которые жили в этом городе, и могу кое-что рассказать о них, но не теперь, потом, когда-нибудь, а сейчас я опишу окно. Оно было обыкновенное, с облупившейся белой краской, сквозь которую выступало дерево, и в это окно проникал шум улицы, прежде чем проникло то, другое. То, особое существо, которое изменило всё. А может быть, его просто не было? Может быть. Марья Ивановна говорит, что его я придумал сам. Этот человечек, эти быстрые перемещения в воздухе ― лишь сон, видение. Но как же его звали? Его ― звали. И он назывался.
Мне запрещают сидеть на подоконнике, даже когда я объяснил, кого я там жду. По их мнению, подоконник ― это часть пропасти, смертельная опасность.
― Папа тебя убьёт, он тебя просто убьёт, ― говорит мне сестра, заходя в комнату. Но я её не слушаю. Во-первых, я знаю, что скажет папа: «Спокойствие, только спокойствие». И всё. Больше ничего он не скажет. Во-вторых, мне пришла в голову одна мысль ― совершенно дикая мысль.
― Знаешь, кем бы я хотел быть? ― говорю. ― Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, чёрт подери!
― Перестань чертыхаться и слезь с подоконника! Ну, кем?
― Знаешь такую песенку ― «Если ты ловил кого-то вечером на лжи...»
― Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Это стихи Гамзатова!
― Знаю, что это стихи Гамзатова.
Сестра была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Честно говоря, я забыл, но я и хотел звать. Именно для этого была Бочка. Однако звать можно было и с подоконника ― просто Бочка была внизу, на мостовой, а тут я был ближе к небу, в котором парит мой герой. Марья Ивановна говорит, что лечение моё успешно и скоро я перестану верить в это моё второе «я», но я понимаю, что меня просто хотят убедить, что Бочка лучше Подоконника. Поэтому я говорю сестре:
― Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», ― говорю. ― Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером, каждый в своей квартире, и каждый из них одинок. Тысячи малышей, и кругом ― ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я сижу на самом краю подоконника, над пропастью, понимаешь? И моё дело ― ловить ребятишек, чтобы они не упали из своих окон. Понимаешь, они играют и не видят края, а тут я подлетаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят на подоконнике. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.
Сестра долго молчала. А потом только повторила:
― Папа тебя убьёт.
― Ну и пускай, плевать мне на всё! ― Я встал и пошёл вниз, к Бочке. Большая бочка для дождевой воды, иначе говоря, пожарная бочка, манит меня ― она там внизу, но воды в ней нет. Она будто резонатор Гельмгольца, я не знаю, что это, но Марья Ивановна говорит, что это вовсе не резонатор, и уж никак не Гельмгольца. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину своего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, перед вашим данным свыше талантом. И мне приходится кричать, кричать, занимая не по праву занятое мной место способнейшего из способных, кричал за себя и за них, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглуплённых, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных ― кричал, пьяня и пьянея: «Карлсон, Карлсон, Карлсон»! В пустоте пустых резонаторов, внутри полой головы неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую шведскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. «Да, ― говоришь ты себе, ― тут нужен крик нового типа». Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, ― ты кричишь первое, что является в голову: «Карлсон! Карлсон! Карлсон!» ― кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплёвывает излишки крика в тухлое городское небо, к поросли антенн на крышах, к тому дому, где живёт праздник, и где находится твоё второе «я», маленький пухлый гость извне-внутри, в которого не верит ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра. Ты вызываешь праздник так, как вызывают дождь, ты, как шаман, пляшешь вокруг бочки, и крик летит, мешаясь с гудками и визгами большого города, со скрипом тормозов и трелями телефонов.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

РЕКОНСТРУКЦИЯ


― Мне не нравится, что ты всё время пьёшь, ― сказал Командир, переводя дух.
Видно было, что он ненавидит весь мир, потому что ему пришлось лезть по бесконечной лестнице, а потом пробираться пыльным чердаком на крышу.
― Если бы я воевал в Афганистане, то курил бы. Но ты знаешь, что я туда не попал по возрасту.
― Мало ли, у вас, питерских, всегда всё перевёрнуто. И слушаешь ты какую-то дрянь. Какие-то двери... Что это, зачем? Для старпёров это всё…
Малыш выключил допотопный магнитофон, а Командир брезгливо отодвинул бутылки и лёг с ним рядом на нагретую жесть. ― А говорят, что курить даже лучше для здоровья. Скоро, говорят, снова разрешат.
― Нам много что обещают скоро. ― Малыш говорил с Командиром на равных. Тем более, перед ним был бывший командир.
И Малыш сразу же спросил:
― Куда?
Он знал, что за просьба может быть у Командира, не огород же ему понадобилось полоть.
Ехать надо было недалеко.
― Ты понимаешь, ― говорил Командир, ― Карлсон совсем сошёл с ума. У него был шанс, а теперь его нет. И шанса нет, и его самого. Он — как бы не он уже, крыша у него поехала.
Малыша немного вело от утренней выпивки, ему уже хватило романтики в прошлом. Да-да, сто тысяч лет необъявленных войн, и вот ещё одна, чужая. И этот полковник, он ведь его знал. Революция пожирает своих детей. Нет, враньё, все пожирают своих детей ― и всегда приходят свои ― как к Андреасу Нину...
― Какая Нина?
― А это я так, это из Барселоны, вспомнилось просто,― отмахнулся Малыш.
― Вас, питерских, погубит начитанность, вот что.
Малыш пожал плечами. Папа не одобрил бы этой фразы.
― Он становится опасен, ― продолжал шелестеть голос над ухом. ― Ты должен понимать, он воин-поэт в прямом смысле… Ты пойдёшь на катере...
― К такой-то матери, ― сам того не желая, продолжил Малыш.
Он погрузился на этот катер в верхнем течении реки, по которому ещё невозможно было угадать её величие в течении среднем и нижнем.
Катер шёл, поднимая волну, и только у границы сбросил скорость.
Капитан угрюмо смотрел на Малыша. Он, видимо, часто возил такой груз, и не сказать, что это доставляло ему удовольствие.
Малыш думал, что они пересекут границу ночью, но катер прошёл её днём. Просто капитан сходил к пограничникам с красной полиэтиленовой сумкой из супермаркета с логотипом «Кока-Колы», а вернулся уже без сумки. Малыш даже и не поинтересовался, почём нынче переход.
Как только пограничный пост скрылся за поворотом, два матроса стащили брезент с кормы.
Там оказался спаренный пулемёт.
Стволы масляно блестели в закатном солнце.
Пулемётом они воспользовались только раз.
Из протоки было высунулась лодка ― старая дюралевая «казанка».
Матрос с плоским, будто стоптанным, лицом тут же развернул стволы и стрелял, пока не опустели коробки.
Они отплыли довольно далеко, когда Малыш услышал, как воет собака. Он догадался, что это, видимо, собака с той лодки. Как она уцелела ― непонятно. Но больше думать ничего не стал.
Они были уже на черте войны ― черта была зыбкой, и войну от мира, по сути, ничего не отделяло.
Так прошло два дня.
Малыш, по большей части, сидел у борта и слушал в наушниках свою музыку для старпёров.
Иногда он лежал на палубе катера и смотрел, как голубое небо чертят реактивные самолёты, ― он знал их силуэты наизусть, потому что видел их на многих войнах. Если во всём мире будут воевать одним оружием, это было бы логично. Оружейники всегда договорятся, подумал он. Но в наушниках бились клавишные, и он прикрыл глаза. Тем более что в наушниках он не слышал залпов, что становились всё ближе и ближе.
Наконец, они вошли в пустынный город, с трудом миновав обломки обрушившихся мостов, и причалили к прогулочной пристани.
Там ветер давно истрепал навесы с рекламой «Кока-Колы».
«Кока-Кола, ― подумал Малыш, ― тоже интернациональное оружие».
― Мы не обязаны идти с вами, ― прервал молчание капитан.
― А? Ах да, разумеется. Но вы, кажется, ждёте меня до утра?
― Точно так. Но только до утра.
― Больше и не надо.
Малыш пошёл вдоль пустынной улицы. Какой-то остряк написал на стене старый лозунг «Patria o muerte!» ― конечно, с ошибкой.
В нагрудном кармане попискивал навигатор, выводя к старому зданию универмага.
Всё решается в универмагах, история всегда рифмуется, ― подумал Малыш, но не сумел вспомнить, что это за универмаг пришёл ему на ум. Кажется, это был какой-то универмаг на Волге. Волга совсем другая река, но и там всё решилось в универмаге. Какой-то сумасшедший фотограф следовал за ним, бормоча и щелкая аппаратом.
Приглядевшись, Малыш заметил, что объектив у него наглухо заклеен скотчем. Он прошёл мимо костров, что чадили в железных бочках. У него несколько раз проверили документы, но Малышу показалось, что он мог бы показывать их кверху ногами.
И вот, пройдя по длинным коридорам, где отовсюду слышалась какая-то разухабистая музыка, он остановился перед дверью с вполне уместной табличкой «Директор».
― Узнаю тебя, мой мальчик! Даже сейчас ты постучался, даже сейчас.
Голос был добродушен, и Малыш сразу вспомнил, как услышал его в первый раз. Хозяин этого голоса орал на него под Полтавой лет десять назад. Они выстроились в поле, шведы против русских, и полковник тогда не был ещё полковником и даже генерал-поручиком ― он был капитаном Преображенского полка.
― Здравствуйте, товарищ полковник. Вы помните меня?
― Как же тебя не помнить, Малыш? Ты ведь зашёл поговорить, да?
― Конечно, товарищ полковник, поговорить.
― Только сядь сюда, Малыш. Мне очень не хочется, чтобы ты делал какие-нибудь резкие движения, тогда ведь разговор не получится. А помнишь, как я вытащил тебя из вертолёта, а потом мы вместе вытащили штурмана? Пилот был убит, а штурмана мы вытащили. У него были перебиты ноги, и, дёргаясь, он резал себя обломками костей. Доктор скомандовал: «Наркоз!», и ты резко ударил штурмана в голову. Я не ожидал, что тебя учили полевой медицине. А теперь ты пришёл поговорить. Просто пришёл поговорить. Варенья хочешь?
― Давайте.
Карлсон выдернул банку из груды таких же за его спиной.
― О, на этот раз ― клубничное. Хорошо жить в универмаге, да?
― Я не люблю клубничное, хотя, впрочем, какая разница.
― Ты просто не разбираешься в варенье. А я вот разбираюсь, я даже спирт в нём развожу. Я много в чём разбираюсь. Многие упрекали нас в том, что мы просто хотели пошалить, но ведь ты знаешь, что это не так. Я слишком много читал, прежде чем перестал читать вовсе, ― и это были воспоминания. Что толку читать выдумки, нужно читать мемуары ― в них хватит и выдумки, и правды. Я хотел реконструировать прошлое.
― Всего не перечитаешь, и ничего не вернёшь, ― сказал Малыш, чтобы только заполнить паузу.
― Всего и не надо. Ведь что скажет Папа? А Папа скажет ― пустяки, ведь это дело житейское. Но я запомнил, как делается история. Кому сейчас интересны ужасные подробности политических решений Че Гевары, расстреливал ли он несчастных по темницам и его смешной опыт руководства финансами?
Это всё задел для будущего. Тем, кто сейчас рядом, мы не нужны: ни мы, ни наши идеи; они не простят нам голода и бомб с неба. Им выплатят пенсии и раздадут хлеб. Если бы мы смогли платить, то всё бы решалось просто. Война выигрывается в банках, а не в окопах.
― Ну, конечно, ― сказал Малыш. ― Кусок хлеба с маслом и никаких бомбёжек.
― О, ты понимаешь, Малыш. А вот те, кто сейчас ещё ничего не смыслит, будут рассказывать о нас легенды. Всё будет решаться в пространстве художественных текстов и кино. Меня, впрочем, тогда уже не будет. Я удивлён, что мне позволили прожить так долго, ведь революции пожирают своих детей, ты не поверишь, из этой нехитрой мысли состоят все мемуаристы. У тебя, кстати, тоже есть шанс успеть написать что-то в этом духе. Тот, кто привёз из джунглей руки Че Гевары, кажется, написал.
― Я не люблю писать.
― Люби, не люби ― дело твоё. Будешь выступать в телевизоре, залезешь в эту маленькую дурацкую коробочку. Постарайся там рассказать обо мне хорошо.
― Это уж как выйдет.
― Ну, я и не надеялся. Тогда давай сделаем это по-быстрому. Тут на стене, видишь, висит меч. Мне подарили ― сам... А, не важно, кто... Я тогда дрался за японцев. Ты читал Мисиму? Да что я спрашиваю, читал, конечно. Это конец, мой милый друг. Это конец, мой единственный друг, конец. This is the end, this is the end. Я не буду сопротивляться, а ты постарайся отрубить мне голову с одного удара, ладно?
Малыш снял со стены настоящую катану ― сразу было видно, что дорогую.
Когда дело было сделано, то он поднял с пола голову и бережно положил её в пакет с логотипом «Кока-Колы». Пакет был красный, казалось бы под цвет крови, но кровь, тут же его залившая, казалась почти чёрной.
Этих пакетов тут была целая стопка, куда ж ещё класть отрывной корешок расходного ордера.
Затем Малыш воткнул в уши наушники и вышел.

2010





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


МО


Муж ушёл окончательно и бесповоротно ― я поняла это, когда сидела на крыльце нашего дома в Вазастане. Какой-то человек шёл по улице, и я думала: если это не мой муж, то Георг больше не придёт никогда. Дети выросли и разъехались, со мной жил только Малыш, мой Мо.
Я часто вспоминала, как он подошёл ко мне утром и уткнулся головой в колени, ― он боялся, что ему достанется жена старшего брата.
― Уж от вдовы старшего брата я постараюсь тебя избавить. ― Мой голос тогда в первый раз дрогнул, стал низким и хриплым.
Потом я часто вспоминала этот разговор.
Прошло несколько лет, и Георг заявился к нам в дом. Кажется, он хотел договориться об алиментах, но ему не повезло. Малыш учился водить машину и парковался в первый раз. Я услышала хруст ― и сразу поняла, что случилось.
А Малыш не заметил ничего, увлечённый борьбой с рулём и педалями ― я приказала ему отъехать от дома, припарковаться и ждать. Быстро собрав вещи, я заявила, что для нас начались каникулы.
Мы пересекли Балтийское море на пароме и углубились на юг, проглотив по дороге Данию, как одинокую тефтельку.
На белом польском пляже я наблюдала за Мо, ― белая майка, белые шорты и полоска коричневого загорелого тела между ними, он играет в волейбол с распущенными девчонками, у них на сорок килограммов похотливого тела килограмм спирохет. Я уже ненавижу их, лёжа в пляжном кресле. Но вот, переехав в Венгрию, мы снимаем номер в гостинице. Не подлежащим обжалованию приговором я вижу в комнате единственную огромную кровать.
Мо смотрит на меня, и вопросительный знак в его глазах отсутствует.
Я, однако, не стану докучать ученому читателю подробным рассказом о его мальчишеской самонадеянности. Ни следа целомудрия не усмотрел бы непрошеный соглядатай в этом юном неутомимом теле. Ему, конечно, страшно хотелось поразить меня неожиданной опытностью, стокгольмским всеведением сочетаний, сплетением рук и ног на индийский манер, но я показала ему, что он только ещё намочил ноги в этом океане и до свободного вольного плавания вдали от берегов ещё далеко.
Тогда-то, посередине винной Венгрии, в отсутствие всякой вины, и начались наши долгие странствия по Европе. Мы жили в мотелях, и подозрительная к мужчинам-педофилам Европа принимала нас, подмигивая мне выгодой феминизма. Мы видели белый серп швейцарских снегов, грязь Парижа и Венецию, где, в райской келье с розовыми шторами, метущими пол, казалось, судя по музыке за стеной, что мы в Пенсильвании.
Там, в Венеции, мы застряли надолго.
И вот тогда он встретил Карлсона. Тот влетел в наш дом, как шаровая молния. Предчувствие беды вжало меня в шезлонг.
Но это явление испугало только меня, Малыш отнёсся к Карлсону радостно. Он был писатель. Как он сам сообщал о себе — творец могучей и точной прозаической эпопеи о жизни Карла XII, терпеливый художник, долго, с великим тщанием вплетавший в ковёр своего романа «Ацтеки» множество образов и человеческих судеб, соединившихся под сенью одной идеи; автор интересного и сильного рассказа, названного им «Великий», который целому поколению благодарной молодежи явил пример моральной решительности, основанной на глубочайшем знании; наконец (и этим исчерпываются основные произведения его зрелой поры), создатель страстного трактата «Материя и ремесло», конструктивную силу и диалектическое красноречие которого самые требовательные критики ставили вровень с Шиллеровым рассуждением о наивной и сентиментальной поэзии. Я ненавидела всю эту чушь, и Карлсон сразу стал мне понятен, но на Мо это произвело впечатление.
Он часто подходил к Карлсону, сидевшему на пляже с книгой в руках. Они перекидывались мужскими вольностями, и снова Карлсон часами следил за пляжным весельем моего маленького Мо.
Однажды я не дождалась его вечером. Он вернулся под утро, и выяснилось (недолгие расспросы, скомканный платок), что Карлсон под предлогом того, что покажет ему, как работает пропеллер, прибег к фокусу с раздеванием. Несмотря на пылкие обещания, мой Мо исчез на следующий день.
Только через несколько дней я узнала, что, вдосталь насладившись, Карлсон открыл малышу Мо тайну смерти его отца. Тогда я поняла, что это вовсе не мюнхенский немец, как он представлялся, а наш соотечественник, какое-то гипертрофированное, подслушавшее чужую тайну, ухо. Сладострастник смотрел на мучения Мо, сам, наверное, не подозревая о губительной силе своей репризы, ― Мо, выйдя от него, тут же ослепил себя пряжкой от брючного ремня.
Бабочка сама влезла в морилку, сама насаживалась на булавку, а я, представляя это, чернела от горя. Мой сын, мой любовник, мой маленький Мо убит Карлсоном, хотя всё ещё лежит, как бабочка, на учёной правилке, внутри белого больничного кокона.
И тогда я поняла, что нужно делать.

Когда-то, давным-давно, в порхающей как бабочка Рapilio machaon с его полоской голубизны-надежды в перспективе, в то придуманное время, я подарила Малышу крохотный пистолетик. Он был похож на настоящий ― да и, собственно, был настоящим; для лёгкого превращения его из куколки, кукольности игрушки нужно было добавить всего одну детальку. Карлсон всё время пытался выклянчить у Малыша этот пистолетик, приводил его за руку к водопаду слёз и мучил упрёками. Чёрная металлическая игрушка перекочевала было в карман Карлсона, но я настояла на её возвращении в дом.
И вот я вынула эту смертельную бабочку из кармана, при нажатии в нужное место её тельце дёрнулось с тонким странным звуком. Пуля попала во что-то мягкое, а именно вырвала кусок плюшки из рук удивлённого Карлсона. Моя мишень стремительно выпала из перспективы, белым шариком перекатилась в соседнюю комнату. Я следовала за ней, уже лишённой пола и звания. Карлсон бормотал что-то, становясь понемногу неодушевлённым ― покамест в моём воображении.
Он попытался взлететь, но только задел и обрушил вниз люстру. Это был бешеный колобок из причудливых русских сказок, что читала мне в детстве бонна, только теперь лиса выигрывала схватку без помощи прочих зверей, достигала, настигала это бессмысленное и круглое существо, пошлее которого был только паровоз Венской делегации, учёные очкарики, что попытаются потом объяснить мои чувства к Малышу. Вторая моя пуля угодила Карлсону в бок, и он свалился на пол, пропоров пропеллером безобразный след в чёрном зеркале рояля.
Карлсон стал хвататься за грудь, за живот, но ещё катился прочь от меня, мы проследовали в прихожую, где я докончила дело тремя выстрелами.
Он успел ещё пробормотать: «Ах, это очень больно, фру Свантессон, не надо больше... Ах, это просто невыносимо больно, моя дорогая… Прошу вас, воздержитесь. Я уже ухожу, туда, где булочки, где гномы, я вижу, они протягивают ко мне руки»…
Я вышла на лестницу ― немые истуканы соседей, отрицательное пространство недоумения окружало меня, и я проколола его одной фразой:
― Господа, я только что убила Карлсона.
― И отлично сделали, ― проговорила краснощекая фрекен Бок, а дядя Юлиус, обнимая её за плечи, добавил:
― Кто-нибудь давно бы должен был его укокошить. Что ж, мы все в один прекрасный день должны были собраться вместе и это сделать.
Я возвращалась в гостиницу, думая о том, что мы больше не увидимся с Малышом.
Его глаза незрячи, а я сейчас сделаю то, что логично оборачивает сюжет, подсказывая разгадку стороннему наблюдателю. Бабочка уничтожает себя, лишая пенитенциарного энтомолога радости пошлого прикосновения к своим крыльям.
Я дописываю эту сбивчивую повесть ― отсрочки смертной нет, но шаток старый табурет. Вот бабочки, а вот капустный лист, но уже скрылся скучный лепидоптерист. Трава ещё звенит, и махаон трепещет, мой мальчик слеп, и мёртв его отец, последний съеден огурец, вечерняя заря не блещет, не увидит уж никто, как небо на закате украшает чёрный креп. Гостиница уснула, верёвка, знать, крепка, и вот ― кончается строка.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

МЕЧТА


Малыш был хороший мальчик. Более того, он был сын хороших родителей.
Он хорошо учился и хорошо вёл себя.
Поэтому он поступил в один московский институт, где готовили дипломатов. Там готовили ещё много кого, но сложность заключалась в том, что нужно было ещё найти хорошую работу в хорошей стране. Одно дело ― бродить по Елисейским полям, а другое ― жить посреди каменистой пустыни, экономя воду. Одно дело пить пиво в Бонне, а совсем другое ― сидеть в заложниках внутри бамбуковой клетки.
Малыш по-прежнему хорошо вёл себя и в результате попал в Швецию.
Жизнь его катилась медленно, как фрикаделька в соусе.
Однажды он познакомился со старым Карлсоном, бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.
Бывший поверенный говорил по-русски, и это немного насторожило молодого человека. Но он написал докладную записку об этих встречах и успокоился.
Карлсон был алкоголик, но Малыш, как и полагается дипломату, был устойчив к алкоголю. Одним словом, в этих встречах не нашли ничего страшного.
За бутылкой настоящей шведской водки он рассказывал Малышу о делах прошлого. Они сидели на крыше дома Карлсона в креслах-качалках и курили. Карлсон рассказывал о паровых машинах, абстрактной живописи, спутниках-шпионах, шведском телевидении и шведских жуликах и, разумеется, о королях и капусте. Ведь всё-таки он был бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.
Как-то они курили, глядя на шведские крыши, и Карлсон упрекнул Малыша, что тот слишком хорошо ведёт себя.
― Ты жизнь проживёшь свою, и сожалеть будешь о том, ― сказал Карлсон. Он, конечно, не очень хорошо говорил по-русски, и порядок слов казался Малышу непривычным.
― Но можно вести себя дурно и потом всё равно пожалеть, ― возразил Малыш.
― Если дурно вести себя совсем, то ты пожалеть не успеешь, мой молодой друг, ― парировал Карлсон.
― Не хотелось бы жить слишком быстро и молодым умереть, ― не сдавался Малыш.
― Жизнь устроена так, ― отвечал старик. ― Но жалеть всё равно будешь. Не упускай мечты.
И он сказал, что в Бразилии видел одного русского, что следовал своей мечте, не обращая внимания на её цену. Это было много лет назад, в те времена, когда сильные вожди кроили карту мира по своему желанию, возникали и рушились империи, а этот русский исполнил свою мечту, таким Карлсон его и увидел.
Мечта у русского была прозрачной, как морской воздух, и высокой, как крик чаек.
Этот человек давным-давно, ещё до большой войны, попался в России на какой-то махинации. Он пытался бежать через пограничную реку, да ничего не вышло. Потом, кажется, он был управдомом и продал на сторону больше досоки гвоздей, чем это было принято. Беда его была в том, что украл он не частное имущество, а общественное. Оттого он уехал от своего дома далеко и надолго.
В вагоне он быстро понял, что выдавать себя за бывшего начальника нельзя, и сочинил себе дружбу со знаменитым уголовником по кличке Полтора Ивана.
Благодаря этому он попал не на общие работы, а в гражданскую баню. Там его начальником оказался высокий красивый поляк с залысинами.
Поляк обладал военной выправкой, но мало смыслил в обороте угля, мыла и полотенец. А вот его новый подчинённый понимал в этом хорошо, и они подружились.
Поляк врал сказки про великие битвы и то, как он рубился в дальней стране с каким-то бароном.
Банщик победил барона, но тот наложил на поляка заклятие быть своим среди чужих и чужим среди своих.
Социально-близкий заключённый не верил в эти сказки, как и в обещание вытащить его отсюда, и очень удивился, когда его начальник исчез.
А через полгода и его самого внезапно освободили.
На станции он увидел газету с портретом банщика. У банщика были огромные звёзды в петлицах и четыре ордена на груди.
Бывший узник прикинул, где ветер теплее и двинулся в сторону любимого города на Чёрном море.
Но, пока он медленно двигался от города к городу, началась война, и всюду, как пена на бульоне, закипала неразбериха.
На брошенном складе он оделся в чужую форму. В скромном звании техника-интенданта 2-го ранга он решил пробиваться к своему благодетелю, да тут же попал в окружение, а затем в партизанский отряд.
Там он заведовал кухней и оружейной мастерской.
В 1944 году вновь мобилизован и окончил войну с двумя медалями ― «За боевые заслуги» и «Партизану Отечественной войны».
С войсками Толбухина он вступил в Румынию.
Остановившись на постой в доме одной вдовы, он вдруг заметил странно знакомый предмет.
Это было большое и овальное, как щит африканского вождя, блюдо фунтов на двадцать весом.
Это что-то напомнило ему из прошлой жизни, и он вскрыл финкой буфет.
Там оказался портсигар с русскими буквами: «Г-ну приставу Алексеевского участка от благодарных евреев купеческого звания». Под надписью помещалось пылающее эмалевое сердце, пробитое стрелой.
Тут он вспомнил всё и зашарил рукой глубже. Но глубже ничего не было ― чужая семья проела его мечту. Не было ничего, кроме маленького барашка на потёртой ленте.
Вдова заплакала.
― Золотое руно, ― бормотала она, ― муж получил за высшую доблесть!
― Оставьте, мадам, ― отвечал он, ― я знаю, что за доблесть была у вашего мужа.
Но потом этого русского подвела старая привычка. Их перевели в Венгрию, и отчего-то он не смог сдержать себя.
Он служил в оккупационной группе войск и был на хорошем счету. Однако через год попался на афёре со швейными иголками, которые он поставлял демобилизующимся крестьянам, которые ехали в свои деревни.
В последний момент он решился бежать и, сев на виллис, рванул к австрийской границе.
Оставив машину, русский перешёл демаркационную линию двух зон пешком, снова, как и пятнадцать лет назад, по горло в воде.
Он не открылся американцам и притворился сумасшедшим турком из Боснии.
Медали были зашиты в тряпицу и лежали в мешке вместе с портсигаром и орденом Золотого руна.
В Далмации он сел на корабль и заплатил портсигаром за дорогу через океан.
Чтобы прокормиться, он рисовал портреты пассажиров ― за прошедшие годы он набил себе руку, но всё равно, итальянцы и югославы выходили у него похожими на русских крестьян, истощённых голодом.
Через месяц он сошёл на берег в Рио-де-Жанейро и обменял последние деньги с американскими бородачами на белый костюм, в котором спал на набережной.
Он спал, а над карманом горели две советские медали, и блестел свесившийся на бок литой барашек.
Кричали чайки, а он спал и видел во сне девушку Зосю из Черноморска, которую повесили румыны в 1942 году.

― Вот так, ― заключил Карлсон. ― Он многому научил меня, этот русский. Ушёл со службы я и здесь поселился. А у тебя, человек молодой, шанс есть ещё. Не ищи, чья сила светлее, мечту ищи свою.
Малыш ничего не отвечал, он думал, что напьётся сегодня как свинья, а там видно будет.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

НА ВОДЕ


― Зря мы всё-таки не пошли через мост. Если бы мы переправились с острова по мосту в штат Иллинойс, то дело уже было бы сделано.
― На мосту наверняка засада, ― ответил Карлсон Малышу.
Малыш ― так звали мальчика ― только пожал плечами. Гекльберри Швед ввязался в это дело случайно. Со своим братом Боссе он красил забор, и тут на дороге появился странный толстяк. Смекнув, в чём дело, толстяк нашёл за углом поливальную машину и залил в неё краску. Забор был выкрашен мгновенно.
Но братья испугались: слишком умён был незнакомец. Наверняка это был один из сорока четырёх дюжин тех людей, которых похитили инопланетяне и, улучшив человеческую породу, отпустили обратно. Каждый из возвращённых имел новое таинственное свойство. Кому-то инопланетяне вживили вместо рук грабли, кто-то стал чайником, а у этого из спины торчал пропеллер.
Потом он сидел в столовой и одну за другой осушал банки с вареньем из кумквата. Это тоже не могло не насторожить. Съев всё, что было в доме, странный человек наконец сообщил, что его зовут Карлсон и что у него нет ни минуты свободного времени.
Оказывается, за пришельцем гнались. Чтобы спасти Карлсона, Гекльберри Швед повёл его к реке, и они сели на плот, чтобы уйти от погони.
Но сам Малыш не успел спрыгнуть с брёвен, и плот стремительно понёс их обоих по великой реке Мисиписи. Если бы они сразу перебрались в другой штат, то закон защитил бы Карлсона, но теперь обратной дороги не было.
Плот нёс их по американской воде мимо Санкт-Петербурга, Москвы, Харькова, Жмеринки и Бобруйска ― так назывались здесь города.
― Таких, как мы, никто не любит, ― сказал Карлсон, поудобнее устраиваясь на плоту. ― Отчего эта несправедливость? Почему меня хотят поймать и отдать государству, будто оно ― мой владелец? Почему, наконец, меня всё время продают ― и за унизительную сумму в пять эре будто я какой-то найденный в болоте русский спутник-шпион? Я всего лишь один, один из сорока четырёх дюжин, а меня хотят запереть в какой-то резервации.
Карлсон умел летать и многое видел. Он то и дело рассказывал разные интересные истории ― например, про мальчика Тома Сайфера, про то, как Том однажды влюбился в дочь судьи Бекки Шарп и решил жить с ней в хижине своего дядюшки. Чтобы избежать гнева отца, они убежали туда ночью и случайно провалились в старые каменоломни. Парочка заблудилась в пустых и гулких проходах и долго наблюдала причудливые тени на стенах. Тому казалось, что эти тени на стенах пещер что-то означают, что они реальны, но на поверку всё оказывалось только видениями. В результате, когда кончились припасы, Тому пришлось проглотить свою любовь в прямом и переносном смысле.
Кроме причудливых историй о том, как Карлсон избирался в Сенат, как он торговал башмаками и титулами в стране вечнозелёной капусты и других легенд, Карлсон знал много забавных игр: на третий день путешествия он выбил Малышу зуб и научил его чудесным образом сплёвывать через получившуюся дырку.
Среди историй Карлсона была и история про Категорический Презерватив. Мальчик не очень понимал, что это такое, но знал, что этот предмет был дыряв, как звёздное небо, и оттого способствовал нравственному закону. Нравственному закону, впрочем, способствовало всё ― даже то, как устроен язык (Карлсон показал).
― Вот смотри, ― говорил Карлсон, когда их плот медленно двигался под чашей звёздного неба. ― Категорический Презерватив ― это охранительный символ. Он состоит из трёх частей и трёх составных источников: родной веры ― как культурного стока цивилизационного проекта; родного быта и календарных традиций ― как почвы, и родного языка как орудия и средства сохранения-охранения, а также как орудия и средства развития проекта в исторической парадигме.
― Парадигме… ― с восторгом выдохнул Гекльберри Швед и чуть не упал с плота в воду.
― Осторожнее, ― предостерёг его Карлсон, ― соприкосновение с Категорическим Презервативом опасно для неокрепших душ. Мой товарищ, странствующий философ Пеперкорн, даже заболел, услышав фразу «осесть на земле», и потом долго лечился от туберкулёза.
Однажды они встретили Валета Треф и Короля Червей ― двух странствующих философов. Философы устраивали представления в городах, и благодарные жители приносили им пиво и акрид. Однако судья Шарп опознал в них банду конокрадов, и разочарованные зрители хотели вывалять их в чернилах и стальных писчих перьях. Валет Треф и Король Червей бежали и теперь скрывались ― точно так же, как Карлсон.
Они оказались людьми образованными, и Малыш даже погрузился в сон от обилия умных слов, слушая, как они беседуют с Карлсоном.
Из того, что он успел понять, было ясно, что и они, и он сам заброшены на плот, как на корабль. Мужество и достоинство заброшенных в том, чтобы спокойно принять это обстоятельство, потому что курс корабля невозможно изменить. Карлсон, впрочем, говорил, что можно просто прыгнуть в воду. Но все уже знали, что Карлсон не умеет плавать.
Поутру Малыш проснулся на плоту один. Вокруг он увидел следы борьбы и долго их разглядывал. По следам было видно, что Карлсон сопротивлялся, но их попутчики связали его и покинули плот вместе с пленником.
Малыш причалил к берегу неподалёку от городка Санкт-Новосибирск и отправился на поиски Карлсона. Странствующие философы не успели уйти далеко, и малыш Гекельберри вскоре нагнал их. Прячась за придорожными кустами, он следовал за ними, вслушиваясь в философские споры жертвы и похитителей.
Было понятно, что философы решили выдать Карлсона властям штата, чтобы выручить за него денег. Карлсон предлагал им даже пять эре, голос его был жалок, он ведь давно скитался, жил на вокзалах, его дом сгорел, а документы украли, но философы были непреклонны.
Они притомились и, прислонив Карлсона к дереву, упали в траву.
― Давайте я тогда расскажу вам историю про трёх философов, ― сказал наконец Карлсон. ― Вот послушайте: по пустыне брели три странствующих философа, и двое из них невзлюбили третьего. Один из этих двоих отравил воду во фляге несчастного. Но, не зная этого, другой решил, что врага убьёт жажда, и для этого проделал шилом дырку в отравленной фляге. Так и вышло ― путник скончался от жажды. Но вот вопрос: кто виноват в его смерти?
― Конечно тот, кто сделал дырку! ― воскликнул Валет Треф.
― А вот и нет, если мы исключим философа с шилом, то путник всё равно был бы мёртв, ― воскликнул Король Червей.
― Это не бинарная логика! ― закричал Валет Треф и треснул своего товарища в ухо.
― Да вы же просто колода карт, ― страдальчески простонал Карлсон и закатил глаза.
Философы устроили драку ― Валет Треф сперва побил Короля Червей, но тот быстро опомнился и ответил тем же. В этот момент Гекльберри Швед подполз к Карлсону и развязал верёвки.
― Кстати, ― спросил малыш Швед, ― а раз ты такой умный, ты не можешь мне объяснить, должен ли я выполнить свой общественный долг и выдать тебя? Или я должен следовать сложившимся между нами отношениям и не выдавать тебя? Где правда, брат?
― Правда или истина? ― быстро спросил Карлсон.
― И то, и другое. Должен ли я сделать это в интересах истины или в интересах правды?
― С точки зрения истины ты, конечно, должен меня выдать.
― А с точки зрения правды?
― А с точки зрения правды ― тоже. Но я бы попросил тебя этого не делать. Ведь вся эта философия ― фуфло, а, между прочим, и у тебя, и у меня есть бабушка. Смог бы ты огорчить мою бабушку до смерти? Смог бы, если б отдал меня федералам. А я бы твою не смог.
― У тебя точно есть бабушка?
― Это совершенно не важно, ведь всё равно ты не можешь это проверить. Есть ли у меня бабушка, нет ли ― ты должен либо принять её существование на веру, либо отвергнуть.
― Охренеть! Теперь я понимаю, что значит «быть заброшенным».
Бродячие философы меж тем продолжали тузить друг друга, хотя уже изрядно вымотались.
― Ты знаешь, милый Карлсон, давай мы просто поплывём дальше. Забросимся обратно на плот, а всем, кто будет про тебя спрашивать, я скажу, что ты ― мой отец, а так выглядишь оттого, что у тебя горб и проказа. Будем плыть вечно, как Сизиф.
― Сизиф катил камень, ― возразил Карлсон, поднимаясь.
― Да всё равно, хоть бы и «Камю» пил. Будем плыть и питаться левиафанами. Пока плот плывёт, всё будет хорошо. Мисиписи ― великая река, и с неё выдачи нет.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


УШИ МЁРТВОГО ОСЛА


— Почему ты называешь его «осёл»? — спрашивает Пятачок. И сразу понятно, что ему страшно.
— Потому что теперь он осёл. Смерть не терпит уменьшительных суффиксов, — отвечает Пух.
Осёл лежит на том мосту, где они вчера ещё играли в пустяки. Кто-то положил его точно по центру — ни сантиметром ближе к какому-нибудь из берегов. Осёл лежит на мосту. Четыре сбоку, ваших нет. Вата лезет из брюха, и её шевелит ласковый ветерок.
Вода внизу несётся быстро и в ней мелькают крупные палки, хотя уже никто не играет в пустяки.
«Боже, как много ваты, — думает Пух. — И ведь он лежит тут давно, значит, ваты было ещё больше. Вопрос, у кого есть мотив, отпадает. У всех есть мотив, даже у Совы. Впрочем, у Совы всегда один мотив — хвост. И у меня есть мотив — я не любил этого старого дурака. Странные у него уши, я никогда не обращал внимания на их форму. А, может, осёл убит диким зверем? Слишком много ран на трупе, это почти как одна большая рана».
Пух знает одного зверя с большими когтями поблизости. Вату несёт ветер, ветер поворачивает от Севера к Западу, а затем к Югу, ветер поворачивает от Юга к Востоку и возвращается ветер на круги своя. Вата падает в воду, цепляется за кусты на берегу. А мёртвый осёл смотрит в серое небо пустыми глазами.
«Меня зовут Уинифред, а иногда зовут Эдуард, кто зовёт меня сейчас? Неужто мёртвый осёл» — Пух вздрагивает от этой мысли.
Пятачок недовольно произносит:
— Ты вообще меня слушаешь.
— Разумеется, и почему? — невпопад отвечает Пух.
— Никто не знает, почему.
Разговор зависает, но Пятачок вдруг продолжает:
— Я когда услышал, что Кристофер подружился с этим шведом, то сразу понял: добра не жди. От шведов и так-то добра не жди, а уж этот летун…
Они уже возвращаются домой, и Пух заходит к Пятачку, чтобы немножко подкрепиться. Первое, что он видит — ружьё, что раньше висело на стене. Теперь оно прислонено к комоду. Пух берёт его в руки и нюхает стволы — из обоих несёт горелым порохом. Пух оборачивается и видит белые от ужаса глаза Пятачка.
— Не хочешь же ты сказать, что…
Слова застревают во рту Пятачка, как сам Пух в дверях Кролика. У Кролика было алиби: Пух вчера застрял в его дверях. И Пятачок был там.
Но мысль, которая бродит в голове Пуха, шевеля слежавшиеся опилки, не исчезает. «Кто знает, что они делали, когда я отключился? У Кролика есть второй выход из норы. Да что там, у самого Пуха нет алиби, он не помнит, что было перед тем, как он застрял. Было очень весело, и осёл был там, вернее, тогда он был просто ослик. Иа-Иа зачем-то заходил к Кролику, и Кролик его выгнал.
«И у меня был мотив, большой пьяный мотив, я не любил осла», — повторяет он про себя.
На следующий день он понимает, что все врут, даже Кристофер Робин. Они отводят глаза, смотрят в пол. Но более того — и осёл не тот, за кого себя выдавал. Пух приходит к Кенге и слышит старую историю про осла. В молодости осёл похитил ребёнка кенгуру, одну из двух дочерей — прямо из сумки. Вторая, выжившая, до сих пор слышит голоса и признана невменяемой. Отец похищенной застрелился. Так что мотив — у всех.
Пух смотрит на сошедшую с ума крошку, её безумные скачки по комнате и соглашается, что у всех есть мотив.
Вечером он встречает Кристофера Робина. С Кристофером сейчас неприятный человек, видимо, тот самый швед, о котором рассказывал Пятачок.
Швед в клетчатой рубашке и штанах на лямках. Он называет себя Карлсон, и Пух злорадно думает, что имя шведу не положено.
— Малыш рассказал, что вы пишете стихи, — бесцеремонно говорит Карлсон.
«Какой Малыш? — недоумевает Пух, и вдруг догадывается, что «Малыш» — это Кристофер Робин. Вот оно у них как повернулось».
— Почитайте что-нибудь, — настаивает Карлсон. Но Кристоферу уже неловко, он тянет Карлсона прочь. Практически подлетев в воздух, Карлсон кричит, удаляясь: «Но в следующий раз — обязательно».
Пух заходит к Сове, и что-то в гостиной его настораживает. Точно — одна из фотографий над камином исчезла. Если бы композиция не была нарушена, то Пух бы не обратил на это внимания. А теперь он мучительно пытается вспомнить, что там было изображено.
Пух вспоминает это только у себя дома. Он, как наяву, видит перед собой выцветший снимок, на котором посреди буша, этой глупой австралийской равнины, лежит огромное тело мёртвого слонопотама. Сама Сова в кружевном чепце и переднике стоит на втором плане. А на первом, сидя на убитом звере, госпожа Кенга с двумя дочерьми, Пятачок в охотничьем костюме со своим ружьём и Кролик, которого будто только что выдернули из-за конторки. За ними стоят Кристофер Робин и этот Карлсон, только все выглядят на вечность моложе. На снимке нет только его — Пуха. Ну и осла, конечно.
Пух просит всех-всех-всех собраться у моста. Осёл по-прежнему лежит там. Вата разлетелась и кажется, что от мёртвого осла остались одни уши.
Пух обвиняет пришедших в мести и сразу же видит, что никто с ним не спорит, а все собравшиеся только печально смотрят на него, как на запутавшегося мальчика.
— Бедный мой маленький медвежонок… — произносит Кристофер Робин. — Ты всё перепутал. Мы не убивали Иа-Иа.
— Да кто же убил?
— Вы. Вы и убили-с, — включается в разговор Карлсон. Он приобнимает Пуха и вдруг резко встряхивает. Пока опилки в голове медвежонка ещё движутся, Карлсон ведёт его к мосту и с каждым шагом воспоминания становятся чётче. Опилки успокаиваются, и перед Пухом проносятся картины того дня.
Вот Пух читает стихи, вот Иа-Иа говорит что-то о силлаботонике. А вот Пух кидает в него пустой горшок.
Вот уже медведь кричит, что с такими ушами не стоит слушать поэзию. По крайней мере, его, Пуха, поэзию.
Пух видит себя над ослом и слышит свой голос (конечно, очень неприятный):
— Детей (молодые литературные школы также) всегда интересует, что́ внутри картонной лошади. После моей работы ясны внутренности бумажных коней и ослов. Если ослы при этом немного попортились — простите! Ругаться не приходиться — это нам учебный материал…
Он выплывает из своего воспоминания в реальность.
— Мы пытались помочь тебе, милый, — говорит Кенга. — Всё равно ведь он был ужасным существом.
— Признаться, мы всё равно убили бы его, но ты успел первым, — вторит ей Сова.
— Мне очень жаль, — говорит Пятачок. — Я стрелял в воздух, но тебя было не остановить. Знал бы ты, чего мне стоило запихнуть тебя в кроличью нору. Я думал, там ты всё забудешь.
— Жаль-жаль, — шелестит в ответ Кролик. — Мы не хотели, чтобы ты так об этом узнал. Вернее, вспомнил.
— Мы вообще не хотели, чтобы ты узнал, — продолжает Пятачок. — Никто не ожидал, что ты снова попрёшься на мост.
— Ему надо побыть одному, — произносит Карлсон, обращаясь ко всем. И вот они уходят, оставив Пуха посреди поляны.
Но Карлсон вдруг оборачивается и бросает:
— Это всё стихи. Если бы вы, Эдуард-Уинифред, не писали стихов, ничего и не случилось бы.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЗАМЕЩЕНИЕ


Как-то утром, проснувшись после беспокойного юношеского сна, Малыш обнаружил, что за ночь он сильно изменился. Тело его раздулось, пальцы распухли, а лежит он на чём-то ужасно неудобном. Стоило ему просунуть между телом и простынёй ставшую вдруг короткой руку, как он ощутил жёсткие лопасти пропеллера.
«Что случилось?» ― подумал он. Комната была всё та же, что и вечером. Всё так же косо висел групповой портрет рок-группы, и автограф одного из кумиров казался частью татуировки.
Носок на стуле, шорты на полу. Изменился только он.
Мать, зашедшая в комнату, дико закричала.
Это было очень неприятно. Последний раз она кричала так, когда они прогнали из дома Карлсона. Карлсон и в самом деле всем надоел. Он надоел даже ему, Малышу. Карлсон распугивал его подружек, воровал вещи и ломал то, что не мог стащить. Однажды он даже укусил Малыша. Семья Свантессонов собралась, наконец, с духом и заколотила все окна и форточки.
Последнее, что видел Малыш, была круглая ладошка Карлсона, съезжающая по мокрому запотевшему стеклу, ― и он исчез.
Теперь, проснувшись, Малыш понимал, что произошло что-то странное, и пытался объяснить это матери, но она всё кричала и звала отца.
Отец долго смотрел на Малыша, сидящего на кровати, а потом угрюмо сказал, что в школу Малышу сегодня идти не надо. И ещё долго Малыш слышал, как отец шушукается с матерью на кухне.
Малыш долго привыкал к своему нынешнему положению. Он скоро научился ходить по-новому, быстро переставляя толстые ножки, а вот летать у него получалось с трудом, он набивал себе шишки и ставил синяки.
Хуже было с внезапно проснувшимся аппетитом ― Малыш за утро уничтожил все запасы еды в доме. Брат и сестра с ненавистью смотрели на то, как он, чавкая, ест варенье, пытаясь просунуть голову в банку.
День катился под горку, и Малыш, наконец, заснул. Спать теперь приходилось на животе, и Малыш лежал в одежде, снять которую мешал пропеллер.
На следующее утро он долго не открывал глаз, надеясь, что наваждение сгинет само собой, но всё было по-прежнему. Прибавились только пятна грязи на постельном белье от неснятых ботинок.
Малыш встал и, шатнувшись, попробовал взлететь. Получилось лучше ― он подлетел к люстре и сделал круг, разглядывая круглые головы лампочек и пыль на рожках.
На завтрак он прибежал первым и съел всё, не оставив семье ни крошки.
Отец швырнул в него блюдом, но Малыш увернулся. Толстый фарфор лежал на ковре крупными кусками, и никто не думал его подбирать. Сестра плакала, а мать вышла из комнаты, хлопнув дверью.
К вечеру она вернулась с целым мешком еды ― и Малыш снова, чавкая и пачкаясь, давился всем без разбора.
Так прошло несколько дней. Его комнату начали запирать, чтобы Малыш пакостил только у себя. Действительно, вся его комната была покрыта слоем разломанной мебели, грязью и объедками.
Как-то, когда мать в очередной раз принесла ему еду, он, как обычно, бросился к мешку, на ходу запуская туда руки, но случайно он оторвался от содержимого, поднял на мать глаза ― и ужаснулся.
Мать смотрела на него с ненавистью. Но её ненависть была совсем другой, непохожей на угрюмую ненависть отца и нетерпеливую ненависть брата и сестры.
В глазах матери Малыш увидел ненависть, смешанную с отчаянием.
Он с тоской посмотрел ей в лицо, но тут привычка взяла своё, и он, хрюкая, нырнул в мешок со снедью.
Через месяц он подслушал разговор родителей. В доме кончились деньги, а соседи снизу жаловались на шум и грохот от проделок Малыша.
С плюшкой в зубах он выступил из темноты, и разговор прервался.
Они молча смотрели друг на друга, пока отец не взорвался ― он кинул единственной уцелевшей тефтелькой в уже уходящего сына. Тефтелька попала в ось моторчика, и при попытке улететь двигатель заело. Спина болела несколько дней, боль не утихала, несмотря на то, что Малыш, изловчившись, выковырял тефтельку и тут же съел.
Но, много раз запуская и глуша моторчик, Малыш всё же разработал болезненную втулку. Одно было понятно: жизнь его была под угрозой.
Когда он снова проник на кухню, разбив стекло, то увидел всю семью в сборе. Они молча смотрели на него так, что Малыш сразу же принял решение.
Малыш быстро взобрался на подоконник, настолько быстро, насколько ему позволяли толстенькие ножки и ручки, встал и, свалив цветок в горшке, распахнул раму. У него хватило сил обернуться, он даже помахал своей семье рукой, а потом занёс ногу над бездной.
Шагая в пропасть с подоконника, он чувствовал, как счастливо они все улыбаеются. Они улыбались, разумеется, беззвучно, но Малыш слышал эти улыбки. Они были похожи на распускающиеся бутоны цветов.
Но Малыш отогнал тоскливые мысли ― жизнь продолжалась, и в последний момент он всё же решил включить моторчик. Это произошло в нескольких метрах от земли ― теперь он летел вниз и в сторону.
Малыш кувыркался в воздухе ― лететь было некуда, но время нужно было заморить, как червяка в животе.
Он бездумно глядел на окна, мелькавшие перед ним, но вдруг что-то остановило его внимание. Малыш развернулся и постарался понять, что его заинтересовало.
Да, это был самый верхний этаж старого дома.
Там, за окном, стоял заплаканный белобрысый мальчик. Рядом с ним на подоконнике сидел плюшевый мишка.
Малыш заложил вираж и подлетел к окну.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


БРАСЛЕТ


Карлсон жил на даче.
Дачный посёлок прятался в скалах, и солёные брызги иногда долетали до крыльца.
Балтийское море, холодное, как сердце ростовщика, било в волнорез.
Облака тянулись со стороны Дании, и, привыкнув к нелётной погоде, Карлсон почти перестал подниматься в воздух.
Дни тянулись за днями. Несмотря на упрёки жены, он забросил холст и краски. Вместо того, чтобы закончить картину, заказанную Королевским обществом любителей домашней птицы, он часами играл Бетховена на фортепьяно, пил в местной таверне и глядел на бушующее море.
Как-то, вернувшись домой, он обнаружил жену непривычно весёлой.
― Фрида, кто у нас был?
Но жена не отвечала. Она хлопотала на кухне, оттуда тянуло пряным и копчёным. За ужином, когда она разливала суп, Карлсон заметил у неё на руке браслет странной формы.
Её нрав переменился, как по волшебству, но Карлсон не был от этого счастлив.
Он понимал, что жену сглазили.
Карлсон перебрал в уме всех соседей: долговязый поэт Чуконис, русский художник Тыквин ― ни один не годился в разлучники. Чуконис любил маленьких детей, Тыквин ― только артезианскую воду. Днём и ночью он сидел у своей скважины и делал наброски к будущей картине «Не будем говорить кто убивает сами знаете кого». Шёл уже третий год, а картина не была написана, ― хотя художник Тамарисков уже нарисовал мрачный пустынный пейзаж с черепами и подписью «Не будем говорить кто убил всех».
Нет, у Тыквина не было времени на романы, а Чуконис был слишком для них поэтичен.
Ответа на загадку не было, и Карлсон зачастил в таверну «Три пескаря», где топил тоску в чёрном пиве.
Однажды в этой таверне к нему подсел, как всегда бывает в таких случаях, странный одноногий человек.
Он не кричал и не орал, как многие посетители, но как только он появился, завсегдатаи разом утихли. Одноногий, стуча деревяшкой, сразу направился к столику у окна.
― Я знаю, как помочьму горю, сынок. ― Одноногий пожевал трубку, затянулся и выпустил изо рта клуб дыма, похожий на трёхмачтовый парусник. ― Всё дело в браслете, чёрт меня забери. Всё дело в браслете, который подарил твоей Фриде Малыш Свантессон.
Карлсон знал этого Свантессона очень хорошо.
Телеграфист Свантессон, маленький, тщедушный, казалось, никогда не выходил из крохотной каморки почтовой конторы.
Раз в неделю Карлсон забирал у него письма, и он с трудом верил, что именно этот человек разрушил его семейное счастье.
Но теперь всё вставало на свои места ― обрывки разговоров, жесты, движения глаз…
― Я вижу, ты задумался сынок, ― зашептал одноногий. ― Дело табак, браслет заколдован. Ты можешь швырнуть его в печку, и он не сгорит. Только будут светиться на нём тайные письмена «Ю.Б.Л.Ю.Л.», что много лет назад, где-то в Средиземноморье, нанесла на проклятый гранатовый браслет рука слепого механика Папасатыроса.
А ещё раньше этот браслет нашёл за обедом в брюхе жареной тараньки старый рыбак Филле. Браслет тут же показал свою дьявольскую сущность: Филле подавился, а его брат Рулле даже не хлопнул его по спине. Верь мне, меня боялись многие, меня боялся даже сам капитан Клинтон, а уж как боялись Клинтона девки… Но слушай, мой мальчик, единственный способ избавиться от браслета ― это кинуть его обратно в море. Не гляди за окно, такая лужа солёной воды не поможет. Эту дрянь нужно швырнуть в Мальстрем.
Карлсон обречённо уронил голову на стол.
«Мальстрем» было слово страшное, оно не принадлежало миру домашней птицы, галереям портретов петухов и уток, этюдам с яйцами и пейзажам с фермами.
Карлсон сквозь пальцы глядел на одноногого.
Но тот продолжал хлестать его страшным словом, как суровая госпожа из одного заведения, куда Карлсон как-то забрёл по ошибке.
― Мальстрем, запомни, сынок, Мальстрем! ― проговорил ещё раз одноногий, вставая.
Наконец, хлопнула дверь, впустив в таверну сырой воздух, и одноногий исчез навсегда.

Ночью, стараясь не разбудить жену, Карлсон стащил с её пухлого запястья браслет и, осторожно ступая, выбрался из дому.
Стоя за каретным сараем, он привёл в порядок своё имущество ― несколько банок варенья, ящик печенья и небольшой запас шоколада.
Невдалеке треснула ветка, заухал тревожно филин и кто-то сдавленно крикнул, но Карлсон не обратил на это внимания.
Он вышел рано, до звезды. А путь был далёк ― до самого дальнего шведского края, который, по неосмотрительности истории, стал норвежским.
Карлсон шёл пешком и лишь иногда поднимался в воздух, чтобы разведать путь ― так он сберегал силы и варенье.
И всё время ему казалось, что кто-то наблюдает за ним. Однажды ему приснился страшный сон ― в этом сне он был слоном, и огромный удав, куда больше слоновьих размеров, душил его, свернувшись кольцами. Нет, он был удавом, сидящим внутри слона… Впрочем, нет ― всё же слоном, которого задушил и съел удав.
Вдруг он понял, что это не сон. Его, лежащего рядом с потухшим костром, душил полуголый и ободранный Малыш Свантессон.
Маленький телеграфист хрипел ему в ухо:
― Зач-ч-чем ты взял мою прелес-с-сть… Заче-е-е-ем? Она ― не тебе-е-е… Отдай мою прелес-с-сть…
Тонкие ручки телеграфиста налились невиданной силой, но Карлсону удалось перевернуться на живот и из последних сил нажать кнопку на ремне. С мерным свистом заработал мотор, пропеллер рубанул телеграфиста по рукам, и они разжались.
Но и после этого, пролетев над Лапландией значительное расстояние, он видел Малыша. Он видел, как, догоняя его, по мхам и травам тундры, где валуны поднимались, как каменные тумбы, бежит на четвереньках телеграфист Свантессон. И вместе с тенью облака, тенью оленя, бегущего по тундре, и стремительной тенью себя самого, видел сверху Карлсон и тень Малыша.
Карлсону уже казалось, что они ― разлучённые в детстве братья. Брат Каин и брат Авель.
Иногда Карлсон встречался взглядом с этим существом. Но это лишь казалось, потому что Малыш не смотрел на Карлсона: глаза маленького уродца были прикованы к проклятому браслету.
Но вот Карлсон достиг цели своего путешествия.
Он приземлился на огромном утесе, что поднимался прямым, отвесным глянцево-чёрным обелиском над всем побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нурланд, в суровом краю Лофодена. Гора, на которой стоял Карлсон, называлась Унылый Хельсегген. Он видел широкую гладь океана густого черного цвета, со всех сторон тянулись гряды отвесных скал, чудовищно страшных, словно заслоны мира. Под ногами у Карлсона яростно клокотали волны, они стремительно бежали по кругу, втягиваясь в жерло гигантской воронки.
Зачарованный, в каком-то упоении, Карлсон долго стоял на краю мрачной бездны.
― Я никогда не смогу больше написать ни одной домашней птицы, ― подумал он вслух. ― Если, конечно, выберусь отсюда.
Браслет жёг его карман, и Карлсон вдруг засомневался, правильно ли он поступает.
Но тут кто-то схватил его за ногу и повалил. Это телеграфист Свантессон добрался вслед за ним до горы Хельсегген.
Браслет упал между камней и мерцал оттуда гранатовым глазом. Художник и телеграфист дрались молча, лишь Малыш свистел и шипел сквозь зубы непонятное шипящее слово.
Наконец Малыш надавил Карлсону на шею, и тот на секунду потерял сознание. Когда он открыл глаза, то увидел, как голый телеграфист, не чувствуя холода, любуется браслетом.
Из последних сил Карлсон пихнул Малыша ногой и услышал всё тот же злобный свист.
Телеграфист, потеряв равновесие, шагнул вниз.
Страшная пучина вмиг поглотила его.
Воронка тут же исчезла, море разгладилось, и тонкий солнечный луч, как вестник надежды, ударил Карлсону в глаза.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел