Category: дети

Category was added automatically. Read all entries about "дети".

История про то, что два раза не вставать


О! Оказывается, я давным-давно писал про обнуление. Прямо слеза наворачивается от собственных пророчеств

Не очень хочется кого-то обидеть, но речь пойдёт о болезненной теме. Точнее, о том, как современная массовая культура подсовывает своему потребителю модель обнуления мира. И эта модель описывается обидным для некоторых народностей анекдотом, в котором муж говорит жене, разглядывая играющих детей: «Новых народим или этих отмоем?» Про это был написан Аркадием Гайдаром прекрасный рассказ. В этом рассказе мальчишки подступались к ветерану, раненному в революционных сражениях, говоря: есть на горе Горячий камень, и, если разбить его, то можно начать жизнь заново. А увечный революционер справедливо отвечал им, что жизнь его был наполнена смыслом, и другой он не хотел. Тому, у кого смысл в жизни есть, не требуется ничего начинать снова, да и вообще не нужно метаться.
Обнуление жизни не раз бывало в истории — прежний мир сносился до основания, а затем наступала довольно странная пора, и, как правило, старый мир прорастал наново. Но в скучную жизнь обывателя обнуление старого мира вносило определённое разнообразие.

Далее: http://rara-rara.ru/menu-texts/obnulenie







И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

УШИ МЁРТВОГО ОСЛА


— Почему ты называешь его «осёл»? — спрашивает Пятачок. И сразу понятно, что ему страшно.
— Потому что теперь он осёл. Смерть не терпит уменьшительных суффиксов, — отвечает Пух.
Осёл лежит на том мосту, где они вчера ещё играли в пустяки. Кто-то положил его точно по центру — ни сантиметром ближе к какому-нибудь из берегов. Осёл лежит на мосту. Четыре сбоку, ваших нет. Вата лезет из брюха, и её шевелит ласковый ветерок.
Вода внизу несётся быстро и в ней мелькают крупные палки, хотя уже никто не играет в пустяки.
«Боже, как много ваты, — думает Пух. — И ведь он лежит тут давно, значит, ваты было ещё больше. Вопрос, у кого есть мотив, отпадает. У всех есть мотив, даже у Совы. Впрочем, у Совы всегда один мотив — хвост. И у меня есть мотив — я не любил этого старого дурака. Странные у него уши, я никогда не обращал внимания на их форму. А, может, осёл убит диким зверем? Слишком много ран на трупе, это почти как одна большая рана».
Пух знает одного зверя с большими когтями поблизости. Вату несёт ветер, ветер поворачивает от Севера к Западу, а затем к Югу, ветер поворачивает от Юга к Востоку и возвращается ветер на круги своя. Вата падает в воду, цепляется за кусты на берегу. А мёртвый осёл смотрит в серое небо пустыми глазами.
«Меня зовут Уинифред, а иногда зовут Эдуард, кто зовёт меня сейчас? Неужто мёртвый осёл» — Пух вздрагивает от этой мысли.
Пятачок недовольно произносит:
— Ты вообще меня слушаешь.
— Разумеется, и почему? — невпопад отвечает Пух.
— Никто не знает, почему.
Разговор зависает, но Пятачок вдруг продолжает:
— Я когда услышал, что Кристофер подружился с этим шведом, то сразу понял: добра не жди. От шведов и так-то добра не жди, а уж этот летун…
Они уже возвращаются домой, и Пух заходит к Пятачку, чтобы немножко подкрепиться. Первое, что он видит — ружьё, что раньше висело на стене. Теперь оно прислонено к комоду. Пух берёт его в руки и нюхает стволы — из обоих несёт горелым порохом. Пух оборачивается и видит белые от ужаса глаза Пятачка.
— Не хочешь же ты сказать, что…
Слова застревают во рту Пятачка, как сам Пух в дверях Кролика. У Кролика было алиби: Пух вчера застрял в его дверях. И Пятачок был там.
Но мысль, которая бродит в голове Пуха, шевеля слежавшиеся опилки, не исчезает. «Кто знает, что они делали, когда я отключился? У Кролика есть второй выход из норы. Да что там, у самого Пуха нет алиби, он не помнит, что было перед тем, как он застрял. Было очень весело, и осёл был там, вернее, тогда он был просто ослик. Иа-Иа зачем-то заходил к Кролику, и Кролик его выгнал.
«И у меня был мотив, большой пьяный мотив, я не любил осла», — повторяет он про себя.
На следующий день он понимает, что все врут, даже Кристофер Робин. Они отводят глаза, смотрят в пол. Но более того — и осёл не тот, за кого себя выдавал. Пух приходит к Кенге и слышит старую историю про осла. В молодости осёл похитил ребёнка кенгуру, одну из двух дочерей — прямо из сумки. Вторая, выжившая, до сих пор слышит голоса и признана невменяемой. Отец похищенной застрелился. Так что мотив — у всех.
Пух смотрит на сошедшую с ума крошку, её безумные скачки по комнате и соглашается, что у всех есть мотив.
Вечером он встречает Кристофера Робина. С Кристофером сейчас неприятный человек, видимо, тот самый швед, о котором рассказывал Пятачок.
Швед в клетчатой рубашке и штанах на лямках. Он называет себя Карлсон, и Пух злорадно думает, что имя шведу не положено.
— Малыш рассказал, что вы пишете стихи, — бесцеремонно говорит Карлсон.
«Какой Малыш? — недоумевает Пух, и вдруг догадывается, что «Малыш» — это Кристофер Робин. Вот оно у них как повернулось».
— Почитайте что-нибудь, — настаивает Карлсон. Но Кристоферу уже неловко, он тянет Карлсона прочь. Практически подлетев в воздух, Карлсон кричит, удаляясь: «Но в следующий раз — обязательно».
Пух заходит к Сове, и что-то в гостиной его настораживает. Точно — одна из фотографий над камином исчезла. Если бы композиция не была нарушена, то Пух бы не обратил на это внимания. А теперь он мучительно пытается вспомнить, что там было изображено.
Пух вспоминает это только у себя дома. Он, как наяву, видит перед собой выцветший снимок, на котором посреди буша, этой глупой австралийской равнины, лежит огромное тело мёртвого слонопотама. Сама Сова в кружевном чепце и переднике стоит на втором плане. А на первом, сидя на убитом звере, госпожа Кенга с двумя дочерьми, Пятачок в охотничьем костюме со своим ружьём и Кролик, которого будто только что выдернули из-за конторки. За ними стоят Кристофер Робин и этот Карлсон, только все выглядят на вечность моложе. На снимке нет только его — Пуха. Ну и осла, конечно.
Пух просит всех-всех-всех собраться у моста. Осёл по-прежнему лежит там. Вата разлетелась и кажется, что от мёртвого осла остались одни уши.
Пух обвиняет пришедших в мести и сразу же видит, что никто с ним не спорит, а все собравшиеся только печально смотрят на него, как на запутавшегося мальчика.
— Бедный мой маленький медвежонок… — произносит Кристофер Робин. — Ты всё перепутал. Мы не убивали Иа-Иа.
— Да кто же убил?
— Вы. Вы и убили-с, — включается в разговор Карлсон. Он приобнимает Пуха и вдруг резко встряхивает. Пока опилки в голове медвежонка ещё движутся, Карлсон ведёт его к мосту и с каждым шагом воспоминания становятся чётче. Опилки успокаиваются, и перед Пухом проносятся картины того дня.
Вот Пух читает стихи, вот Иа-Иа говорит что-то о силлаботонике. А вот Пух кидает в него пустой горшок.
Вот уже медведь кричит, что с такими ушами не стоит слушать поэзию. По крайней мере, его, Пуха, поэзию.
Пух видит себя над ослом и слышит свой голос (конечно, очень неприятный):
— Детей (молодые литературные школы также) всегда интересует, что́ внутри картонной лошади. После моей работы ясны внутренности бумажных коней и ослов. Если ослы при этом немного попортились — простите! Ругаться не приходиться — это нам учебный материал…
Он выплывает из своего воспоминания в реальность.
— Мы пытались помочь тебе, милый, — говорит Кенга. — Всё равно ведь он был ужасным существом.
— Признаться, мы всё равно убили бы его, но ты успел первым, — вторит ей Сова.
— Мне очень жаль, — говорит Пятачок. — Я стрелял в воздух, но тебя было не остановить. Знал бы ты, чего мне стоило запихнуть тебя в кроличью нору. Я думал, там ты всё забудешь.
— Жаль-жаль, — шелестит в ответ Кролик. — Мы не хотели, чтобы ты так об этом узнал. Вернее, вспомнил.
— Мы вообще не хотели, чтобы ты узнал, — продолжает Пятачок. — Никто не ожидал, что ты снова попрёшься на мост.
— Ему надо побыть одному, — произносит Карлсон, обращаясь ко всем. И вот они уходят, оставив Пуха посреди поляны.
Но Карлсон вдруг оборачивается и бросает:
— Это всё стихи. Если бы вы, Эдуард-Уинифред, не писали стихов, ничего и не случилось бы .




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

КАК ЭТО ДЕЛАЛОСЬ В СТОКГОЛЬМЕ


Тем, у кого в душе ещё не настала осень и у кого ещё не запотели контактные линзы, я расскажу о городе Стокгольме, который по весне покрывается серым туманом, похожим на исподнее торговки сушёной рыбой, о городе, где островерхие крыши колют низкое небо и где живёт самый обычный фартовый человек Свантессон.
Однажды Свантессон вынул из почтового ящика письмо, похожее на унылый привет от шведского военкома. «Многоуважаемый господин Свантессон! ― писал ему неизвестный человек по фамилии Карлсон. ― Будьте настолько любезны положить под бочку с дождевой водой…» Много чего ещё было написано в этом письме, да только главное было сказано в самом начале.
Похожий на очковую змею Свантессон тут же написал ответ: «Милый Карлсон, если бы ты был идиот, то я бы написал тебе как идиоту. Но я не знаю тебя за такого и вовсе не уверен, что ты существуешь. Ты, верно, всем представляешься пожилым мальчиком, но мне это надо? Положа руку на сердце, я устал переживать все эти неприятности, отработав всю жизнь, как последний стокгольмский биндюжник. И что я имею? Только геморрой, прохудившуюся крышу и какие-то дурацкие письма в почтовом ящике».
На следующий день в дом Свантессона явился сам Карлсон. Это был маленький, толстый и самоуверенный человечек, за спиной у которого стоял упитанный громила в котелке. Громилу звали Филле, что для города Стогкольма в общем-то было обычно.
― Где отец? ― спросил Карлсон у мальчика, открывшего ему дверь. ― В заводе?
― Да, на нашем, самом шведском заводе, ― испуганно сообщил Малыш, оставшийся один дома.
― Отчего я не нашёл ничего под бочкой с дождевой водой? ― спросил Карлсон.
― У нас нет бочки, ― угрюмо ответил Малыш.
В этот момент в дверях показался укуренный в дым громила Рулле.
― Прости меня, я опоздал, ― закричал он, замахал руками, затопал радостно и не глядя пальнул из шпалера.
Пули вылетели из ствола, как китайская саранча, и медленно воткнулись Малышу в живот. Несчастный Малыш умер не сразу, но когда из него, наконец, вытащили двенадцать клистирных трубок и выдернули двенадцать электродов, он превратился в ангела, готового для погребения.
На следующий день его привезли на Второе еврейское кладбище в деревянном сундуке, купленным на деньги самого Карлсона.
― Господа и дамы! ― так начал свою речь Карлсон над могилой Малыша. Эту речь слышали все ― и старуха Фрекенбок, и её сестра, хромая Фрида, и дядя Юлик, известный шахермахер. ― Господа и дамы! ― сказал Карлсон и подбоченился. ― Вы пришли отдать последний долг Малышу, честному и печальному мальчику. Но что видел он в своей унылой жизни, в которой не нашлось места даже собаке? Что светило ему в жизни? Только будущая вдова его старшего брата, похожая на тухлое солнце северных стран. Он ничего не видел, кроме пары пустяков ― никчемный фантазёр, одинокий шалун и печальный врун. За что погиб он? Разумеется, за всех нас. Теперь шведская семья покойного больше не будет наливаться стыдом, как невеста в брачную ночь, в тот печальный момент, когда пожарные с медными головами снимают Малыша с крыши. Теперь старуха Фрекенбок может, наконец, выйти замуж и провести со своим мужем остаток своих небогатых дней, пусть живёт она сто лет ― ведь халабуда Малыша освободилась. Папаша Свантессон, я плачу за вашим покойником, как за родным братом, мы могли с ним подружиться, и он так славно бы пролезал в открытые стокгольмские форточки… Но теперь вы получите социальное пособие, и оно зашелестит бумагами и застрекочет радостным стуком кассовой машины… Филле, Рулле, зарывайте!
И земля застучала в холодное дерево, как в бубен.
Стоял месяц май, и шведские парни волокли девушек за ограды могил, шлепки и поцелуи раздавались со всех углов кладбища. Некоторым даже доставалось две-три девки, а какой-то студентке ― целых три парня. Но такая уж жизнь в этой Швеции ― шумная, словно драка на майдане.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЖЕНСКИЙ ДЕНЬ


Город Янев лежал перед ними, занимая всю огромную долину. Стёкла небоскрёбов вспыхивали на солнце, медленно, как жуки, ползли крохотные автомобили. Снег исчезал ещё на подступах к зданиям ― казалось, это дневной костёр догорает среди белых склонов.
Армия повстанцев затаилась на гребне сопок, тихо урчали моторы снегоходов, всхрапывали тягловые и ездовые коровы, запряжённые в сани.
Они пришли из развалин Инёва, со стороны болот. Камни, камни. Валуны. Болота. Спящее море тайги.
Мужики перекуривали сладко и бережно, знали, что эта самокрутка для кого-то станет последней.
Издали прошло по рядам волнение, народный вождь Василий Кожин вышел вперёд и, рванув с головы шапку, закричал:
― Вот стою я перед вами… Простой русский мужик ― бабой битый, попами пуганый, врагами стреляный... Живучий! И мы заживём! И дети наши счастье увидят! Да что говорить, вперёд!
Махнул Кожин рукой, это движение повторили другие командиры, отдавая команду своим отрядам, и вот теперь волной, повинуясь ей, взревели моторы, скрипнули по снегу полозья ― повстанцы начали спуск.
Аэросани мчались к городу, пел свою песню мотор, блестели за спинами круги пропеллеров.
― Бать, а бать! А кто строил город? ― спросил малыш Ванятка, мальчик в драном широком армяке поверх куртки.
― Мы и строили, ― отвечал его отец Карл Иванович, по прозванию Карлсон, кутаясь в старую каторжную шинель с красными отворотами. ― Мы, вот этими самыми руками.
― А теперь, Карл Иваныч, этими руками и посчитаем. За всё, за всё посчитаем ― вмешался в разговоры белорус Шурка, высокий, с больной грудью, парень, сидевший на санях сзади. Прижав к груди автомат «Таймыр», он, не переставая говорить, зорко всматривался в дорогу. ― Счастье наше ими украдено, работа непосильная ― на кухнях да в клонаторах, сколько выстояно штрафных молитв в храмах Римской Матери? Сколько мы перемыли да надоили, напололи да накашеварили… А сколько шпал уложили ― сколько наших братьев в оранжевых жилетах и сейчас спины гнут.
Мимо них, обгоняя, прошла череда снегоходов, облепленных мужиками соседних трудовых зон и рабочих лагерей.
― Видишь, малыш, первый раз ты с нами на настоящее дело идёшь. И день ведь такой примечательный. Помнишь, много лет назад бабы замучили двух товарищей наших, седобородых мудрецов ― Кларова и Цеткина. Утопили их в Ювенальном канале, и с тех пор всё наше мужское племя чтит их гибель. Бабы, чтобы нас запутать, даже календарь на две недели сдвинули, специальным указом такой-то Римской Матери. Поэтому-то мы сейчас и его празднуем, в марте, а не двадцать третьего февраля.
Ну, да ничего. Будет теперь им, кровососам, женский день заместо нашего, мужского. Попомним, как они календарь поменяли и сдвинули всё на две недели, ― всё-всё, от Нового года, до престольных праздников, и наш мужской день превратился в их, женский.
А ещё, сынок, кабы не их закон о клонировании, так был бы тебе братик Петя, да сестричка Серёжа. А так что: мы с Александром только тебя и смастерили, да…

Близились пропускные посты женской столицы. Несколько мужиков вырвались вперёд и подорвали себя на блокпосту. Золотыми шарами лопнули они, а звук дошёл до Ванятки только секунду спустя. Потом закутаются в чёрное их невесты, потекут слёзы по их небритым щекам, утрут тайком слезу заскорузлой мужской рукой их матери.
Дело началось.
Пока не опомнились жительницы города, нужно было прорваться к серому куполу Клонария и захватить клонаторы-синтезаторы. Тогда в землянках инёвских лесов, из лесной влаги и опилок, человечьих соплей и чистого воздуха соткутся тысячи новых борцов за мужицкое дело.
С гиканьем и свистом помчались по улицам самые бесстрашные, рубя растерявшихся жительниц женского города и отвлекая, тем самым, удар на себя.
Но женское племя уже опомнилось, заговорили пулемёты, завизжали под пулями коровы, сбрасывая седоков.
Минуты решали всё ― и мужчины, спрыгнув с саней, стали огнём прикрывать тех, кто рвался ко входу в Клонарий.
Вот последний рубеж, вот он вход, вот Женский батальон смерти уж уничтожил первых смельчаков, но на охранниц навалилась вторая волна нападавших, смяла их, и завизжали женщины под лыжами снегоходов. Огромные кованые ворота распахнулись, увешанные виноградными гроздьями мужицких тел.
Погнали наши городских.
Побежали по парадной лестнице, уворачиваясь от бабских пуль, в антикварной пыли от битой золочёной штукатурки.
Топорами рубили шланги, выдирали с мясом кабели ― разберутся потом, наладят в срок, докумекают, приладят.
Время дорого ― сейчас каждая секунда на счету.
К Клонарию стягивались регулярные правительственные войска, уже пали выставленные часовые, уже запели в воздухе пули, защёлкали по мраморным лестницам, уже покатились арбузами отбитые головы статуй.
― Карл Иваныч, ― скорей, ― торопил Ваниного отца сосед, но сам вдруг осел, забулькал кровавыми пузырями, затих. Попятнала его грудь смертельная помада.
― Не дрейфь, ребята, ― крикнул Карл Иванович, ― о сынке моём позаботьтесь, да о жене кареглазой! А я вас прикрою!
И спрыгнул с саней, держа ствол наперевес.
Застучал его пулемёт, повалились снопами чёрные мундиры, смешались девичьи косы правительственной гвардии с талым мартовским снегом и алой кровью.
И гордо звучала песня про голубой платок, что подарила пулемётчику, прощаясь, любимая. Но вдруг раздался взрыв, и затих голос. Повис без сил малыш Ваня на руках старших товарищей, видя из разгоняющихся саней, как удаляется безжизненное тело отца-героя.
Поредевший караван тянулся к Инёвской долине в сгущающихся сумерках.
Подъехал к ваниным саням сам Василий Кожин, умерил прыть своей коровы, сказал слово:
― А маме твоей, Александру Евгеньевичу, так и скажем: за правое дело муж её погиб, за наше, за мужицкое! Вечная ему память, а нам ― слава. И частичка его крови на нашем знамени. Вынесем под ним всё, проложим широкую и ясную дорогу крепкими мужскими грудями. А бабы-то попомнят этот женский день.
Малышу хотелось заплакать, уткнуться в колени маме. Там, в этих мускулистых коленях была сила и крепость настоящей мужской семьи. Как встретит мама Шура их из похода? Как заголосит, забьётся в плаче, комкая подол старенькой ситцевой юбки… Или просто осядет молча, зажав свой чёрный ус в зубах, прикусив его в бессильной скорби?
Но плакать он не мог ― он же был мужчина. И десять клонаторов-синтезаторов, что продавливали пластиковые днища саней, чьи бока светились в закатных сумерках ― это было мужское дело. Ваня, оглядываясь, смотрел на своих товарищей и их добычу.
Для них это были не странные приборы, не бездушный металл.
Это были тысячи и тысячи новых солдат революции.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



Кстати, я тут смотрел мультфильм про Лунтика. Это, всё же, какая-то удивительная психоделика, от которой я наполовину сошёл с ума. Одна понимающая толк в жизни дама, говорила мне, что, посмотрев мультфильмы «Приключения Лунтика и его друзей» невозможно остаться той личностью, который ты был, и нельзя не ощутить распада прежней.
Но кто слушает мудрых людей?
Я сам два раза смотрел «Лунтика» и это привело к многодневным запоям.
И вот уже тридцать минут слушал звуки писклявых голосов из-под полога сказочного леса, стараясь не переводить взгляд на экран.
Лунтик - это ведь как голос сирен. Если товарищи не привязали тебя к мачте, всё, пиздец. Смотришь навсегда.
Мир травянистых джунглей с четырёхухим главнывм героем. Мутант и божья коровка по имени Мила. Отставной генерал в георгиевских цветах. Несколько водоплавающих сумасшедших. Паук Шнюк, масон и чернокнижник. Да и червяка Корнея Корнеевича я бы со счетов не сбрасывал. Он ведь настоящий человек из Кемерово, шахтёр, появляющийся из тьмы, решала, которому подвластны все вопросы и споры. Гопники Вупсень и Пупсень, девушки пониженной социальной ответственности Марго, Роза и Юля или пахан подводного мира Пескарь Иванович.
Всё это придёт к тебе, даже если включил телевизор, просто желая узнать, что с коронавирусом, каким первомаем он там шагает по планете.
И хотя в телевизоре уже давно закричали-заголосили черепашки-ниндзя, мрачная психоделика Лунтика не отпускала меня.
Лунтик пребудет с нами навсегда.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


Я слышал много публичных разговоров, в которых люди специально, с каким-то отчётливо слышным хрустом вставляют истории про своих детей. Это не просто гордость. Особый случай этого — разговор двух матерей с детьми-малышами. Чувства их свежи, разговор бесконечен, но это физиологическое состояние. Но я немного о другом: среди стареющих мужчин есть такая манера сослаться на детей — ввернуть то, что они что-то умеют или в чём-то успешны. Или нажаловаться на них, но в странной форме, что-то вроде «мне, конечно, их не понять, но мой так гоняет на этом скутере...»
И видно, что твой собеседник не просто упомянул собственное наблюдение, а решает личную психологическую проблему. То есть это такое напоминание, что он лучше, чем сам по себе, у него дети, и, стало быть, безусловный успех.
Кстати, это правда. Когда слушаешь такого человека, который, возможно, и не жил никогда с этими детьми, то ощущаешь к нему некоторое снисхождение.
А так-то мне кажется, ничего о членах семьи никому рассказывать не надо.
Это должна быть тайна, открываемая только особым людям.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ПАРТИЗАНЫ



Город Янев лежал перед ними, занимая всю огромную долину. Стёкла небоскрёбов вспыхивали на солнце, медленно, как жуки, ползли крохотные автомобили. Снег исчезал ещё на подступах к зданиям ― казалось, это дневной костёр догорает среди белых склонов.
Армия повстанцев затаилась на гребне сопок, тихо урчали моторы снегоходов, всхрапывали тягловые и ездовые коровы, запряжённые в сани.
Они пришли из развалин Инёва, со стороны болот. Камни, камни. Валуны. Болота. Спящее море тайги.
Мужики перекуривали сладко и бережно, знали, что эта самокрутка для кого-то станет последней.
Издали прошло по рядам волнение, народный вождь Василий Кожин вышел вперёд и, рванув с головы шапку, закричал:
― Вот стою я перед вами… Простой русский мужик ― бабой битый, попами пуганый, врагами стреляный... Живучий! И мы заживём! И дети наши счастье увидят! Да что говорить, вперёд!
Махнул Кожин рукой, это движение повторили другие командиры, отдавая команду своим отрядам, и вот теперь волной, повинуясь ей, взревели моторы, скрипнули по снегу полозья ― повстанцы начали спуск.
Аэросани мчались к городу, пел свою песню мотор, блестели за спинами круги пропеллеров.
― Бать, а бать! А кто строил город? ― спросил малыш Ванятка, мальчик в драном широком армяке поверх куртки.
― Мы и строили, ― отвечал его отец Карл Иванович, по прозванию Карлсон, кутаясь в старую каторжную шинель с красными отворотами. ― Мы, вот этими самыми руками.
― А теперь, Карл Иваныч, этими руками и посчитаем. За всё, за всё посчитаем ― вмешался в разговоры белорус Шурка, высокий, с больной грудью, парень, сидевший на санях сзади. Прижав к груди автомат «Таймыр», он, не переставая говорить, зорко всматривался в дорогу. ― Счастье наше ими украдено, работа непосильная ― на кухнях да в клонаторах, сколько выстояно штрафных молитв в храмах Римской Матери? Сколько мы перемыли да надоили, напололи да накашеварили… А сколько шпал уложили ― сколько наших братьев в оранжевых жилетах и сейчас спины гнут.
Мимо них, обгоняя, прошла череда снегоходов, облепленных мужиками соседних трудовых зон и рабочих лагерей.
― Видишь, малыш, первый раз ты с нами на настоящее дело идёшь. И день ведь такой примечательный. Помнишь, много лет назад бабы замучили двух товарищей наших, седобородых мудрецов ― Кларова и Цеткина. Утопили их в Ювенальном канале, и с тех пор всё наше мужское племя чтит их гибель. Бабы, чтобы нас запутать, даже календарь на две недели сдвинули, специальным указом такой-то Римской Матери. Поэтому-то мы сейчас и его празднуем, в марте, а не двадцать третьего февраля.
Ну, да ничего. Будет теперь им, кровососам, женский день заместо нашего, мужского. Попомним, как они календарь поменяли и сдвинули всё на две недели ― всё-всё, от Нового года, до престольных праздников, и наш мужской день превратился в их, женский.
А ещё, сынок, кабы не их закон о клонировании, так был бы тебе братик Петя, да сестричка Серёжа. А так что: мы с Александром только тебя и смастерили, да…

Близились пропускные посты женской столицы. Несколько мужиков вырвались вперёд и подорвали себя на блокпосту. Золотыми шарами лопнули они, а звук дошёл до Ванятки только секунду спустя. Потом закутаются в чёрное их невесты, потекут слёзы по их небритым щекам, утрут тайком слезу заскорузлой мужской рукой их матери.
Дело началось.
Пока не опомнились жительницы города, нужно было прорваться к серому куполу Клонария и захватить клонаторы-синтезаторы. Тогда в землянках инёвских лесов, из лесной влаги и опилок, человечьих соплей и чистого воздуха соткутся тысячи новых борцов за мужицкое дело.
С гиканьем и свистом помчались по улицам самые бесстрашные, рубя растерявшихся жительниц женского города и отвлекая, тем самым, удар на себя.
Но женское племя уже опомнилось, заговорили пулемёты, завизжали под пулями коровы, сбрасывая седоков.
Минуты решали всё ― и мужчины, спрыгнув с саней, стали огнём прикрывать тех, кто рвался ко входу в Клонарий.
Вот последний рубеж, вот он вход, вот Женский батальон смерти уж уничтожил первых смельчаков, но на охранниц навалилась вторая волна нападавших, смяла их, и завизжали женщины под лыжами снегоходов. Огромные кованые ворота распахнулись, увешанные виноградными гроздьями мужицких тел.
Погнали наши городских.
Побежали по парадной лестнице, уворачиваясь от бабских пуль, в антикварной пыли от битой золочёной штукатурки.
Топорами рубили шланги, выдирали с мясом кабели ― разберутся потом, наладят в срок, докумекают, приладят.
Время дорого ― сейчас каждая секунда на счету.
К Клонарию стягивались регулярные правительственные войска, уже пали выставленные часовые, уже запели в воздухе пули, защёлкали по мраморным лестницам, уже покатились арбузами отбитые головы статуй.
― Карл Иваныч, ― скорей, ― торопил Ваниного отца сосед, но сам вдруг осел, забулькал кровавыми пузырями, затих. Попятнала его грудь смертельная помада.
― Не дрейфь, ребята, ― крикнул Карл Иванович, ― о сынке моём позаботьтесь, да о жене кареглазой! А я вас прикрою!
И спрыгнул с саней, держа ствол наперевес.
Застучал его пулемёт, повалились снопами чёрные мундиры, смешались девичьи косы правительственной гвардии с талым мартовским снегом и алой кровью.
И гордо звучала песня про голубой платок, что подарила пулемётчику, прощаясь, любимая. Но вдруг раздался взрыв, и затих голос. Повис без сил малыш Ваня на руках старших товарищей, видя из разгоняющихся саней, как удаляется безжизненное тело отца-героя.
Поредевший караван тянулся к Инёвской долине в сгущающихся сумерках.
Подъехал к ваниным саням сам Василий Кожин, умерил прыть своей коровы, сказал слово:
― А маме твоей, Александру Евгеньевичу, так и скажем: за правое дело муж её погиб, за наше, за мужицкое! Вечная ему память, а нам ― слава. И частичка его крови на нашем знамени. Вынесем под ним всё, проложим широкую и ясную дорогу крепкими мужскими грудями. А бабы-то попомнят этот женский день.
Малышу хотелось заплакать, уткнуться в колени маме. Там, в этих мускулистых коленях была сила и крепость настоящей мужской семьи. Как встретит мама Шура их из похода? Как заголосит, забьётся в плаче, комкая подол старенькой ситцевой юбки… Или просто осядет молча, зажав свой чёрный ус в зубах, прикусив его в бессильной скорби?
Но плакать он не мог ― он же был мужчина. И десять клонаторов-синтезаторов, что продавливали пластиковые днища саней, чьи бока светились в закатных сумерках ― это было мужское дело. Ваня, оглядываясь, смотрел на своих товарищей и их добычу.
Для них это были не странные приборы, не бездушный металл.
Это были тысячи и тысячи новых солдат революции.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать



ПТИЦА КАРЛСОН



История маленького мальчика, которого все зовут Малыш, вечна. Она повторяется тысячекратно.
Иногда Малыш вырастает. Пальцы с вросшими ногтями не радуют, а на руках высыпает старческая гречка. Мама обманула его: Малышу всё же всучили вдову старшего брата. Впрочем, и вторая жена оказалась не лучше. Третья разорила его и бежала с гастарбайтером в страну с непроизносимым названием.
И вот однажды он подходит к окну и кладёт свой живот на подоконник.
Чу, что-то движется в сером городском воздухе. Да это ― Карлсон!
Эх, Карлсон! Птица Карлсон, кто тебя выдумал? Знать, у бойкого народа ты мог только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на севере, до которой ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. Хитрый, кажись, этот воздухоплавательный снаряд, схвачен железным винтом, приколот на пузе кнопкой. Не в немецких ботфортах, не с бородой и рукавицами, а летит чёрт знает как; зажужжал да затянул песню ― волосы вихрем, лопасти в пропеллере смешались в один гладкий круг, только дрогнул воздух, да вскрикнул, задрав голову, остановившийся пешеход ― и вон понёсся, понёсся, понёсся!.. И вон уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух.
Не так ли и ты, жизнь, что бойкий необгонимый Карлсон, несёшься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстает и остается позади.
Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в твоей суете? Эх, дни, дни, что за дни! Карлсон, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Идиотическая улыбка расплывается на его лице, чудным звоном звенит моторчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо всё, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ему дорогу всякие народы и государства.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ВЕЛИКОЙ ОКТЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

7 ноября


(нежность)



Они лежали на холодной ноябрьской земле и ждали сигнала. Солнце, казалось, раздумывало — показаться из-за кромки леса или не вставать вовсе.
Володя смотрел на ту сторону канала, за границу заповедника через панорамный прицел, снятый много лет назад с подбитого транспортёра. Карл лежал рядом на спине, тыкая палочкой в нутро старинного коммуникатора.
Наконец по тропинке между холмов показался усиленный наряд пограничников. Один шёл впереди, а двое, тащившие пулемёт и контейнеры с пайком, шагали, отстав на три шага. Пограничники ходко миновали распадок и, лишь немного снизив скорость, начали подниматься на сопку.
Граница охранялась людьми только днём, ночью же здесь было царство роботов. Но этой ночью китаец и индус пробили защиту, поэтому наряд уже ждали на вершине сопки.
Ещё пятнадцать минут, и спутник снова глянет сюда равнодушным глазом, пятнадцать минут — вот что у них есть. Они ползли к этому часу не три километра, как кому-то показалось бы, а три года.

Всё началось с Карла. Он попал в Заповедник не так давно.
Тогда все сбежались смотреть на немцев, которых пригнали большой партией, — одни мальчишки, девочек не было. И вот товарищ Викентий, Вика Железнов, привёл к ним в барак Карла. Сначала на него смотрели свысока — новососланных не любили, у них было превосходство людей, выросших в обществе технологий. Такие мальчики часто были не приспособлены к простому труду и искали кнопки управления на обычных предметах вроде ножа или лопаты. Однако Карл сразу стал наравне с другими заготавливать топливо и безропотно носил воду в пластиковых канистрах. Тогда Володе было, впрочем, не до него — в тот день он познакомился с Таней-англичанкой и через час после знакомства пошёл за ней в рощу. У него ничего не получилось — и этот позор казался важнее всей революционной борьбы.
Только через несколько месяцев, внимательно присмотревшись к соседу, Володя понял, какая горит в глазах Карла священная ненависть.
Однажды немец запел в бараке — причём задолго до подъёма. Товарищи ворочались во сне, а Карл тихо выводил:

Dann ziehn die Moorsoldaten
Nicht mehr mit dem Spaten ins Moor!


— Что это значит? — спросил Володя, и Карл стал пересказывать слова. Это была песня про Заповедник, про эти места, где, куда ни кинешь взгляд, топь и пустошь вокруг, где птицы не поют, а деревья не растут и где они копают торф лопатами. Где периметр закрыт, и колонна по утру выйдет на развод, а потом потянется хвостом, и каждый будет думать о родителях и тёплом куске хлеба, и не обнять никого, и шаг за периметр — смерть, но надежда горит красным огнём целеуказателя, и однажды они шагнут за периметр и скажут «Здравствуй!» тому, другому, миру.
— Только мы можем переплавить ненависть в любовь, и этот процесс называется «нежность». Нежность, вот что спасёт мир, — шепотом сказал Карл. Рядом кашляли во сне другие мальчики, и слова звучали странно.
— Нежность? — Володя не верил в нежность. Он уже знал, во что превращается человек после нескольких лет Заповедника.
Во время Большого Восстания они поймали охранника. Несколько товарищей опознали его — хотя охранник переоделся, и номер на груди был подлинным.
Его опознала Таня, которую он водил в казарму, и ещё двое — те, кто видели, как он убивал. Охранника били по очереди, и, умирая, он вдруг стал страшно улыбаться разбитым ртом с чёрными провалами вместо зубов. Володя встретился с ним взглядом, и понял, чему рад умирающий. «Вы такие же, как мы, — шептали разбитые губы. — Значит, всё правильно, вы такие же, и, значит, моей вины ни в чём нет».
Потом пришли каратели, и уже сами восставшие в своих оранжевых комбинезонах корчились на бетонных полах.
Володе тогда повезло — он бы погиб со всеми, кто пошёл на казармы «Аркада», лёг бы у этих арок, выщербленных пулями. Ему было одиннадцать лет, но брали и таких — всё дело в том, что он заболел и остался в бараке. Именно поэтому он остался в живых, и его даже не подвергли санации. Но зависть к тем, кто участвовал, не оставляла его. Штурм казарм «Аркада» помнили все в Заповеднике. После этого упростили режим, оранжевый цвет формы сменился коричневым, и теперь порядок поддерживали они сами. Торфяная масса уходила по транспортёру, а раз в неделю периметр пересекал состав с продовольствием.
Осталось главное правило — Заповедник был свободен от сетевых коммуникаций. Ни одного устройства с кнопками, ни одного процессора на его территории не было — так, по крайней мере, считалось.

Наутро Володя собрал друзей, и они выучили слова немецкой песни. Коричневая колонна жителей Заповедника теперь уходила на работу под её скрытую ярость. Не вдумываясь особо в смысл, они горланили:


Auf und nieder gehn die Posten,
Keiner, keiner, kann hindurch.
Flucht wird nur das Leben kosten,
Vierfach ist umzäunt die Burg.


Песня клокотала в каждом горле, и движения сами собой делались плавными и сильными, как во сне.
Как во сне или в детстве.
Володя плохо помнил своё детство — горячий бок домашнего водогрейного агрегата, какие-то консервы удивительного вкуса… И тёмная улица, по которой уходил отец на завод. Он доводил его до угла, а дальше их дороги разделялись. Володя торопился в школу, а отца подбирал заводской автобус. Потом всё кончилось.
Они не попрощались тогда — только мигнул и погас фонарь, отразившись в витрине аптеки.
Наверное, это был такой же стылый ноябрьский день, когда пришёл сигнал.
Детские сны о прошлом давно стали в Заповеднике валютой — их воровали, ими обменивались. И кое-кто начинал рассказывать чужую историю, уже веря, что это случилось с ним. Каждый помнил что-то своё, и у всех воспоминания были детские, рваные, многие и вовсе сами придумывали себе прошлое в Большом Мире, хотя родились в Заповеднике.
А пока по ночам у них шла учёба — все только дивились, как поставили дело сосланные немцы. Занятия часто превращались в споры — вплоть до мордобоя, — чтобы наутро все снова встретились друзьями. Вернее — товарищами.
Карл, как судья, обычно сидел молча. Меньше его говорил только напарник Дуна индус Мохандас. Мохандас держался особняком. Первый компьютер он увидел в пятнадцать лет, два года назад. Но жизнь всегда твердила ему: «Нет, ты индус, и оттого компьютер — твой ручной зверёк». Тогда Мохандас начал учиться и с помощью странных мнемонических правил запоминал команды и коды. Напарника-китайца Мохандас не любил, находя в нём излишнюю жестокость. Китайцы, о которых он знал и которых он видел, делились на жестоких и не очень. Вторых Мохандас считал конфуцианцами, а вот первые его просто пугали. Он помнил истории о том, как китайские императоры отдавали осуждённых детям. И не было мучительнее казни, потому что дети ещё не знают разницы между добром и злом.
Когда Мохандас увидел Большое Восстание и то, как подростки ловят своих охранников, он перестал верить в существование конфуцианцев. А вот дети были тут везде. Но его дело было укромное, машинное — и именно его извращённая логика помогала решить неразрешимые, казалось, тайные задачи Заповедника.
Из старожилов Заповедника в спорах задавали тон два брата. Ося и Лёва были близнецами, но при этом совершенно непохожими.
Лёва яростно сверкал очками:
— Можно прожить ещё четверть века — и ничего не изменится. Ничего, кроме того, что мы потеряем силу. Мы протухнем, сопреем и сами превратимся в торф.
— А не протухнет ли сама идея?
Тогда Володя отшутился, сострил, но толку от этого было мало. Сомнения оставались. Особенно тревожны они были ночью: всё было понятно до того момента, пока не будет взят контроль над Сетью. Но что потом? Одно было ясно, Большой Мир должен быть спасён, даже если он будет сопротивляться.
— Буржуа превращались в придатки своих компьютеров, — кричал в ночном сумраке Лёва, а Карл молчаливо кивал головой. — Буржуа редко выходят из дома. Они, по сути — труба, соединяющая линию доставки и канализацию. Гражданский мир убивает человека. Нервно ходил на горле кадык, и Лёва хватал себя ладонями за шею, чтобы не дать ему вырваться на волю. — Когда у настоящего гражданина, подлинного гражданина, рождается ребёнок, то он убит уже в первую минуту своей жизни, потому что он станет таким же придатком, как и родители.
Высший акт любви — это убить убийцу. Спасти идущих нам вслед, и тогда… Тогда наступит эра нежности. Нашим ровесникам мы не нужны — они уже отравлены. А вот те, кто родится сегодня или через месяц, ещё испытают нежную заботу революции. Большое Восстание было репетицией, теперь мы выходим на сцену по-настоящему!
— А победив дракона, не превратимся ли мы сами в зверя в чешуе? — мрачно спрашивал Володя, но Ося обычно в этот момент показывал ему кулак.
— Граждане не сделают ничего: они привязаны к своей виртуальной реальности. Вот если им вырубить Сеть, то они выйдут на улицы, — говорил Лёва.
— А зачем нам эта масса люмпенов?
— Люмпены вымостят нам дорогу своими телами.
— А зачем нам дорога? — возражал Железнов. — Пусть сидят по домам. Пока они не выходят из своих квартир, мы их можем просто сократить в нашем политическом уравнении. Они не нужны нам и не могут нам помешать.
— Но потом мы всё равно лишим их этого замкнутого уютного мира, и они выйдут на улицы... — В воздухе, как гроза, вызревало какое-то решение, компромисс, но Володя всё равно не до конца понимал его.
— Мы перехватим контроль над Сетью и погасим их медленно, — вступила Таня. — Это будет нежное насилие — ведь они должны умереть просто для того, чтобы не отравить будущие поколения.
— Новая революция — это движение электронов. Они — власть, — сурово говорил Вика Железнов, которого Карл уже называл просто Викжель.
— Не электроны… Автоматический стрелковый комплекс рождает власть! — Это был уже китаец Дун.
— Да, но сумеем ли мы её удержать?
— Это не наша забота, поверь, Володя, — отвечал Викжель. — Мы останемся навеки восемнадцатилетними.
Викжелю Володя верил, потому что и он и Володя были среди пятерых, знавших тайну. Только пять человек в Заповеднике знали, что аппаратура из казарм «Аркада» вовсе не превратилась в горелый пластик и что спутниковая станция связи ждала своего часа.
А накануне этого ноябрьского утра, посередине ночи, этот час пробил, электрический петух клюнул в темечко старый мир и разнёс его вдребезги.
Теперь это всё кончится — кончится холод торфяных болот, и кончится старый мир, убивающий души. Зима не бывает вечной.
Главной в их деле была одновременность — и она проявилась в ночном писке почтовой программы. Китаец Дун вылез из своей норы — в глазах у него ещё мерцал свет компьютерных экранов — и сказал, что их ждут за периметром.
Они отрыли ружья и выдвинулись к каналу. За ним, в Большом Мире, тоже начиналась эра возвращения нежности, но именно они станут главной деталью в этом, взрывателем в бомбе, пружиной в часах революции. Они выходят в Большой Мир, о котором так много спорили по ночам в бараках.

Старший пограничного наряда вдруг остановился. Володя в свой панорамный прицел хорошо видел, как он взмахнул руками, а потом беззвучно упали его подчинённые. Володя оторвался от прицела:
— Пора, товарищи…
За ним начали подниматься ожившие кусты — отряхивался от веток передовой отряд. Они были на острие атаки, и Володя бежал впереди всех — молча, экономя дыхание. Лодки, брошенные в ледяную рябь канала, стремительно надувались, и вот первый боец ступил на другой берег. Чужие машины уносили их по трассе — туда, откуда уже невозможно вернуться в Заповедник.
Отряды разошлись веером, принимая город, что стоял на болотах, в мягкие и нежные лапы. Сервера, подстанции, антенны — вот что нужно контролировать. Вчера было рано, завтра будет поздно.
Володя представлял себе, как это было сто лет назад, — тогда революцию здесь делали такие же, как он, и тоже, наверное, тряслись по этой улице в своих танках. Интересно, сколько у них было вертолётов?
Он помнил наизусть страницы учебников по тактике, которые попадали в Заповедник, но теперь всё было по-настоящему — и неожиданно.
Скоротечный бой у самой цели привёл к тому, что они потеряли транспорт и остаток пути проделали пешком.
Снега не было. Только холодный колючий ветер вдоль улицы парусил куртки и рвал заледеневшее оружие из рук. В их группе осталась всего дюжина бойцов, но выбирать задание не приходилось.
Викжель развёл мосты, и пути в центр города у полицейской Дивизии особого назначения уже не было. Серверный центр ждал их, как огромный мрачный зверь, притаившийся в засаде. И они быстро шли по пустой улице, и наконец тепловизор показал, что спецназ впереди, прямо у входа. План казарм с точками — огневыми постами. Точки вспыхивали, пульсировали, по голограмме ползли буковки сообщений.
Революция начиналась — в эфирном треске, щелчках и писке электроники.
Отряд на мгновение сбавил ход, но тогда Карл вдруг вытащил коммуникатор, воткнул шнур в динамик и запел на своём языке. Язык знал не всякий, но всякий знал слова этой песни, наполнившей улицу:

Wacht auf, Verdammte dieser Erde,
die stets man noch zum Hungern zwingt!
Das Recht wie Glut im Kraterherde
nun mit Macht zum Durchbruch dringt.
Reinen Tisch macht mit dem Bedraenger!
Heer der Sklaven, wache auf!
Ein nichts zu sein, tragt es nicht laenger
Alles zu werden, stroemt zuhauf!


Динамик, болтавшийся на шее, хрипел и дребезжал, но слова подхватили, каждый на своём языке — «Это есть наш последний», вторил им Володя. Они пробежали по обледеневшему асфальту перекрёсток и рванулись ко входу в Серверный центр. Осталось совсем немного, но тут на улицу выкатился полицейский броневик и хлестнул пулями по отряду.
Карл споткнулся и, зажав слова Эжена Потье в зубах, как край бинта, рухнул с полного шага на асфальт.
«Главное — не останавливаться, — кося глазом, подумал Володя. — Власти нет, есть воля к нежности и счастью других». Цель ничто, движение всё, и он видел, как разбегаются полицейские, будто чуя их ярость.
Кто-то сзади ещё закончил последний куплет, и они с разбегу вломились в здание. Теперь их было одиннадцать. Хрустя битым стеклом, они разбежались по залам, выставили в окна стволы, а индуса с китайцем отправили в недра компьютерного подвала, в царство проводов и кристаллической памяти.
Володя и Таня устроились в комнате неизвестного отдела, постелив на пол какие-то плакаты со счастливыми семьями. Матери и дети тупо глядели в потолок, предъявляя кому-то сберегательные сертификаты на счастливое будущее. Бумажным людям было невдомёк, что счастливое будущее рождалось сейчас, среди бетонной крошки и осколков оконного стекла.
Наступила неожиданная тишина, и даже — неожиданно долгая тишина. Старый мир не торопился воевать с ними, а может, Дун и его индийский друг уже сделали своё дело.
Володя задремал и проснулся оттого, что его гладила по плечу Таня.
— Что, началось?
— Нет, пока всё спокойно. Я о другом: как ты думаешь, мы продержимся две недели?
— Если мы даже продержимся один день, то всё равно войдём в историю.
— Это будет история новой любви. Любви, очищенной от прагматики и технологии, — настоящей, а не электронной. — Она дышала ему в ухо, и было немного смешно и щекотно.
Володя взял её за руку и потянул к себе, но только Таня склонилась над ним, стены дрогнули.
По пустой улице к ним катилось прогнившее буржуазное государство. Полицейский броневик плюнул огнём, повертел зелёной головой и снова спрятался за углом.
Что-то было знакомым в пейзаже. Ах да — на углу была аптека, и зелёный крест светился в сумерках.
«Надо было послать ребят, чтобы запаслись там чем-нибудь… — запоздало подумал Володя. — Но врача у нас всё равно нет, придётся выбирать самое простое».
Цепочка полицейских приближалась, вдруг сверкнуло белым, и Володю отбросило к стене. Это в соседней комнате разорвалась ракета.
Когда Володя разлепил глаза, тонкая пыль висела в комнате и окружающее плыло перед глазами в совершенной тишине. Таня лежала рядом, смотря в потолок и улыбаясь — точь-в-точь как девушки на рекламных плакатах. Только у Тани на лице застыла улыбка, а куртка набухла кровью.
Таня ушла куда-то, и лежащее рядом тело уже не было ею. Настоящая Таня ушла, ушла и унесла с собой всю нежность.
Запищал коммуникатор. Это Дун торопился сказать, что Сеть под контролем и теперь можно уходить. Но как раз в этот момент Володя понял, что можно не торопиться. Коммуникатор попискивал, сообщая о том, что революция живёт, и город охвачен огнём. Они взяли электронную власть в свои руки, а значит, через несколько дней им подчинится и любая другая.
Торфяная жижа поднялась, и болота неотвратимо наступают на бездушный старый мир. Володя представлял, как тысячи таких же, как он, ловят сейчас в прицел полицейский спецназ. И каждый выстрел приближает тот час, когда нежность затопит землю.
— Уходи, Дун, уходите все. Мы сделали своё дело. Всё как тогда, сто лет назад. Мы взяли коммуникации и терминалы, и теперь революцию не остановить.
Володя раздвинул сошки стрелкового комплекса и посмотрел через прицел на наступавших. Те залегли за припаркованным автомобилем. Запустив баллистическую программу, он открыл огонь. Сначала он убил офицера, а потом зажёг броневик. Зелёный крест аптеки давно разлетелся вдребезги.
Теперь и фонарь, освещавший внутренность комнаты, брызнул осколками.
Его накрыла темнота, но было поздно. Полицейский снайпер попал ему в бок, стало нестерпимо холодно. Очень хотелось, чтобы кто-то приласкал, погладил по голове, прощаясь, как давным-давно прощался с ним отец, стыдившийся своих чувств.
Но это можно было перетерпеть, ведь революция продолжалась.
Она и была — вместо всего несбывшегося — высшая точка нежности.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЖИНГЛЬ И ОЙСТЕР



― Я бы не советовал вам заводить собаку, сэр, ― сказал Джингль Белл Карлсон, протирая фланелью ботинки Малыша.
― Не спорь со мной, Джингль. Я всю жизнь хотел собаку. Для этого мне пришлось даже жениться на вдове старшего брата. ― Малыш лежал в кровати и, обсыпая себя крошками, жевал булочку. ― Это был ужасный брак, и собака, кстати, умерла раньше моей супруги.
― Я раньше служил у леди Вандермеер, и как-то раз собака лорда Утенборо съела соломенный веер леди Вандермеер во время того, как леди гуляла с одним своим знакомым...
― Джингль, ты вечно рассказываешь какие-то ужасные истории. Знаешь, отчего я тебя терплю?
― Нет, сэр, ― ответил Карлсон ровным тоном.
― Так вот, ты появился, будто Мэри Поппинс, когда тебя не ждали. (Я вообще ничего не помню, так сильно в то утро болела голова.) Если ты исчезнешь, может перемениться ветер. А я совершенно не хочу, чтобы что-то менялось. Даже веер… Чёрт, ветер, конечно.
В этот момент в дверь начали ломиться, и Джингль осуждающе посмотрел в сторону двери. Звякнула люстра, а с каминной полки упала фарфоровая собачка с чёрным носиком.
Джингль Белл Карлсон медленно, как и подобает солидному слуге в солидном доме, пошёл отпирать.
― Пришёл мистер Вальрус и какой-то плотник. Они, кажется, хотят вас видеть, сэр.
― Хм... Я его знаю, он специалист по тритонам. Но зачем мне плотник? Открой дверь.
― Да, сэр. Но поймите меня правильно: насколько я могу понять, мистер Вальрус не один.
― Открой дверь.
― Да, сэр.
В комнату ввалился мистер Вальрус вместе с плотником. Впереди них вбежала собака неизвестной породы, которая тут же присела и, выпучив глаза, нагадила на ковёр.
― Это Монморанси, ― заявил Вальрус, рухнув в кресло. ― По-моему, он терьер.
― Собака ― это прекрасно! ― воскликнул Малыш.
― Осмелюсь вмешаться, ― произнёс Джингль, ― но у терьеров не бывает такого длинного тела. Я бы назвал это существо таксой… С вашего позволения. ― И, подумав, прибавил:
― Сэр.
Вальрус, впрочем, не слушал его. Он уже начал рассказывать новости о делах, о башмаках, сургуче, капусте, королях и о том, почему вода в море шипит и пенится точно так же, как шампанское.
Малыш решился прервать его.
― Если ваш рассказ такой длинный, ― сказал Малыш как можно вежливее, ― пожалуйста, скажите мне сначала, зачем ваша собака пытается грызть мой комод?..
Мистер Вальрус нежно улыбнулся и начал снова:
― Кстати, о морях и шампанском: мы решили отправиться за устрицами. Плотник уже арендовал лодку, на которой мы спустимся по Темзе, пересечём Канал, свернём направо ― и устрицы у нас в кармане.
― Вальрус, вы что, когда-нибудь ловили устриц? ― осведомился Малыш, продолжая лежать в кровати и полируя ногти.
― А зачем? ― Мистер Вальрус ничуть не смутился. ― Наш друг плотник утверждает, что его брат видел человека, который рассказывал, что видел, как это делается. В этом нет ничего сложного. Всё это ― ненужные подробности, для нашего предприятия нужен лишь простой набор ― хлеб, зелень на гарнир, уксус и лимон.
― И непременно сыр, ― впервые открыл рот плотник.
― Осмелюсь вмешаться, сэр, ― вмешался Карлсон, смахивая крошки от булочки с халата Малыша. ― Я бы на вашем месте не стал есть устриц. Я как-то видел устриц и знаю, на что они похожи. Даже если облепить их сахаром, сэр.
В этот момент терьер-такса вцепился зубами в халат Малыша. Когда тот попытался вырвать полу халата, Монморанси примерился и вцепился Малышу в ногу. Брызнула кровь.
― Одну минуту, сэр. ― Карлсон тут же возник рядом, ― я сейчас перевяжу вас, как сказал один врач семенному канатику.
Гости вздохнули: мистер Вальрус ― печально, Плотник ― неопределённо, а Монморанси просто сыто заурчал под столом.
― Мне так вас жаль, ― заплакал мистер Вальрус и вытащил платок. Две слезы гулко упали в бокал.
Плотник сказал:
― Может, пойдём уже, а?
Джингль Белл Карлсон подал мистеру Вальрусу пальто, а Плотнику ― стремянку. Дверь за гостями захлопнулась.
― Мне как-то больше понравился плотник, ― расстроено заметил Малыш.
― Это потому, что он больше молчал, сэр. Между тем он украл у вас сигарный ящик.
Малыш растерялся. Помолчав, он проговорил:
― Ну тогда, значит, оба они хороши! Да и собака…
― Боюсь, что я не был с вами до конца откровенен, сэр. Они пришли вместе с собакой с моего ведома. Мистер Вальрус предупреждал меня о собаке, и мне захотелось, чтобы вы примерились к тому, как ведёт себя собака в доме. Я не мог предполагать, что собака примерится к вам.
― Спасибо, Джингль. Я раздумал заводить собаку. Пожалуй, лучше ещё раз жениться. Я не вижу никакого другого выхода, чтобы избавиться от скуки.
― Всегда есть как минимум два выхода, как сказала устрица, почувствовав, что пасть моржа захлопнулась, и вокруг стало совсем темно. ― Карлсон подумал и добавил:
― Сэр.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел