Category: авиация

Category was added automatically. Read all entries about "авиация".

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ВОЕННО-ВОЗДУШНЫХ СИЛ

12 августа

(ночной самолёт в дачном небе)



Мы сидели на крыльце в сгущающихся сумерках. Наши матери несколько раз выглядывали — как мы там, и меня веселило то, что они явно боялись — не покуриваем ли мы. На дачах были тысячи мест, где это можно было сделать тайком, а они боялись, что мы будем курить прямо у них на глазах. Да и бояться надо было совсем других веществ, не табака все теперь боялись.
А уж наши отцы как раз задымили сразу после ужина.
Их фуражки висели рядом — у моего отца околыш был голубой, а у Лёхиного — чёрный. Они всё время шутили, что, дескать, один должен сбивать другого, а тот должен бомбить первого. «Сами не летаем и другим не даем!» — приговаривал Лёхин отец. А вот Лёха всегда завидовал моему шлему, настоящему шлему пилота, чёрному, кожаному, с вставками для наушников. У его отца такого шлема не было, зенитчикам лётные шлемы были не положены. Правда, и мне мать запретила носить этот шлем — если я затягивал ремешок на подбородке, то не слышал уже ничего, а она боялась, что я попаду под машину.
Я бредил авиацией и представлял себя в кабине бомбардировщика — в кожаной куртке, в шлеме, с планшетом, откуда перед вылетом надо достать конверт с указаниями — точно, на Берлин, мы готовы к этому и моторы нашего ТБ-7 уже ревут на старте, мы знаем, что вряд ли вернёмся на родной аэродром, прощай, мама, прощай, Лёха…
Мы жили на соседних дачах, и в городе наши дома были неподалёку.
Дружили наши матери, дружили наши отцы, и мы с Лёхой жили как братья.
Сейчас отцы наши крепко выпили, и мой остался на веранде — сидеть и смотреть на чужую работу. Дача — это всегда много посуды в холодной воде. Тарелки стучали друг о друга, и тихо звенели вилки.
Лёхин отец вышел к нам, как раз, когда в небо россыпью бросили крупные августовские звёзды.
Там, в вышине, мигал разноцветными огнями заходящий на посадку самолёт. Ещё выше по небу медленно двигалась белая точка, и я подумал, что это, наверное, спутник или космическая станция.
— Да, — сказал Лёхин отец, — много всего в воздухе нынче болтается. В мои-то времена…
Лёха скривился, и я знал почему — сейчас его отец будет вспоминать, как начинал службу.
Мы слышали этот рассказ не раз — и всегда вот так, после шашлыков, когда Лёхин отец, приходил в сентиментальное состояние.
Он и выглядел в этот момент моложе.
А рассказывал он всегда о том, как начал служить в зенитном полку, одном из многих, стоявших под Москвой. Эти полки встали там ещё при Сталине, а ракеты для них придумал сам Берия. Ну, или сын Берии или внук — всё равно. Мы как-то ездили на велосипедах к такому месту, оттого что нам рассказали, что это огромные сооружения. Их строили странные люди зеки, и после эти бетонные штуки не стали ломать, потому что как начали, так обнаружили, что внутри толстенных стен эти самые зеки и замурованы.
Никаких скелетов мы не нашли — военная часть была в запустении, всюду валялся мусор, и местные пацаны, судя по пустым бутылкам, уже выпили там целое море пива. Честно сказать, местных мы боялись больше, чем скелетов.
Внутри бетонных укрытий было нагажено, всё мало-мальски ценное растащили, и мы не стали рассказывать об этом Лёхиному отцу, чтобы не расстраивать.
А когда мы, снова оседлав велосипеды, приехали года через два с новенькой цифровой мыльницей, то оказалось, что перед нами крепкий забор, а вместо развалин военного городка — коттеджный посёлок.
Но для Лёхиного отца все эти сооружения были живы, он перечислял смешные позывные и названия каких-то приборов. Рассказывал, как надёжно всё было придумано ещё тогда, в конце сороковых, а, после, когда там служил Лёхин отец, в специальном месте сидел пулемётчик, который должен был сбивать крылатые ракеты.
Но мы потихоньку вырастали из того возраста, когда любая железяка, покрашенная в зелёный цвет, возбуждает мальчишку. Нас стали возбуждать совсем иные вещи.
Мы, поздние дети, любили наших отцов, видя, как они понемногу становятся беззащитны.
Вот и сейчас мы слушали старую историю про то, как дежурный по полку уронил свой пистолет в туалетную дырку, и пришлось пригнать целый кран с электромагнитом, который притянул к себе не только боевое оружие из трясины, но и все гвозди из дощатого домика.
— При Сталине за такое бы не поздоровилось, — сказал я и тут же прикусил язык.
Глупость какая, я, в общем, понимал, что Сталин был давным-давно, а Лёхин отец, как и мой, служил при ком-то другом.
Но тут мой батя вылез с веранды и сказал:
— Ты им про атомный самолёт расскажи.
Лёхин отец посмотрел на меня с недоверием — стоит ли такому рассказывать про атомный самолёт.
По всему выходило — не стоит. Дурак я был дураком, и этой истории недостоин, но он всё же начал.
Когда он только приехал в полк, время было неспокойное (оно у нас всегда было неспокойное), но как-то особенно ждали войны. Особенно, значит, в неё верили.
И вот однажды молодой лейтенант сидел на своём боевом посту и защищал наш город от американских бомбардировщиков: к нам ведь не могли долететь никакие другие бомбардировщики, ни английские, ни китайские.
Вдруг он увидел на экране своего радара точку, что приближалась к нашему городу.
Он тут же нажал кнопку боевой тревоги и стал ловить нарушителя в прицел — не такой, правда, какой бывает у снайперской винтовки, а в специальный электронный захват.
Я себе очень хорошо представлял эту картину — в полутёмном зале светятся только зелёные круглые экраны, потом вспыхивает красная лампа, она мигает, как на дискотеке, все начинают бегать, а Лёхин отец тревожным голосом кричит в микрофон: «Цель обнаружена! Маловысотная! Дальность — тридцать!» Ну, что-то ещё он кричит в микрофон, а в это время солдаты отсоединяют заправочные шланги от ракеты и бегут в укрытие — и вот эта ракета медленно летит по голубому небу, оставляя длинный ватный след.
А на них всех смотрит Сталин с портрета. Ну или там Берия. Или там ещё кто-то, кто должен висеть в виде портрета на этой чумовой дискотеке.
Но в этот раз всё было иначе, старший смены остановил молодого лейтенанта и крикнул: «Отставить тревогу!».
И тревогу отставили — только жёлтая точка всё ползла и ползла по экрану, а потом выползла за его край.
Это был наш атомный самолёт.
У него был вечный запас топлива, потому что атомному самолёту нужен всего один грамм топлива для его реактора, чтобы облететь Землю. А, может, даже и меньше ему нужно.
— Всё дело было в том, что много лет назад, ещё при Сталине, — Лёхин отец сказал это с нажимом и посмотрел при этом на меня.
— Ещё при Сталине, в сороковые годы, когда война уже кончилась, а у нас появилась атомная бомба, мы стали думать, как же нам её добросить до американцев. Не из рогатки же ею пуляться. Ракеты у нас были маленькие, прямо скажем, ракет у нас вовсе не было, а вот самолёты были хорошие. Одна беда — нашим самолётам не хватало дальности, и вот в этом была засада.
Тогда Сталин вызвал к себе разных авиаконструкторов и велел им придумать самолёт, который бы мог пролететь десять тысяч километров.
Потому что американцы могут на нас атомную бомбу сбросить, а мы — нет.
А у него за спиной сидел Берия, и когда Сталин говорил, то Берия корчил из-за его спины авиаконструкторам такие рожи, что они понимали, лучше бы этот самолёт им сделать, а не то с ними случатся неприятности.
Когда Сталин закончил, то встал Берия и говорит: «А сейчас выступит товарищ Курчатов, наш самый главный специалист по атомным бомбам, который не только всё про них знает, но ещё и понимает, как их можно использовать в других целях». Тут вышел такой бородатый старичок и говорит: «Есть такое мнение: очень полезно сделать атомный самолёт. Но не в том смысле, что на нём будет атомная бомба, а в том, что он будет летать на атомной энергии».
Тут конструкторы переглянулись, и всё это им показалось дико — совершенно непонятно, как это всё будет летать, потому что атомная бомба понятно, что такое, и на ней, конечно можно далеко улететь, но только один раз и неизвестно куда.
А бородатый Курчатов и говорит: «Вы ничего не понимаете, мы поставим внутрь самолёта ядерный реактор, он будет нам вырабатывать электричество, а от этого электричества будут винты у самолёта крутиться. Но если вам так не нравится, то можно просто воздух нашим реактором нагреть, реактор-то ведь жутко греется, а потом этот воздух из двигателя будет вылетать — и вот у вас реактивный двигатель без керосина. Теперь уж вы сами думайте — что вам удобнее: сделать винты на электрической тяге, или сразу на ядерной».
Тогда встал такой конструктор Туполев, которого Берия не любил и даже посадил в тюрьму. Поэтому Туполев уже ничего не боялся, и, выйдя из тюрьмы, как был в ватнике и ушанке, пришёл на это совещание.
— Я могу сделать, — говорит.
Ну и начали Туполев и другие конструкторы делать проекты, а потом и сами самолёты. Сначала, конечно, выложили эти самолёты свинцом внутри, а потом стали туда реакторы ставить. То так, то этак примериваются — у нас ведь лётчики не одноразовые, как камикадзе.
Медленно, но верно, продвигались конструкторы к своей цели, но тут умер Сталин. Потом умер Берия — там с ним, правда, как-то неловко получилось, и он очень неудачно умер. А потом умер и человек, который был специалистом и по атомным бомбам, и по разным реакторам — бородатый старичок Курчатов.
Но задания-то никто не отменял! А они были советские люди, и отступать им было некуда, даже без Берии с его дурацкими гримасами. Им даже если бы Берия сказал: всё, надоел мне ваш самолёт, и Сталин всё равно умер, не делайте ничего! Так они бы ему ответили, что всё равно надо сделать, даже без зарплаты, ведь мы же взялись, обещали… Ведь надо отвечать за своё дело и не кривляться, что вот у меня болел зуб, и я поэтому математику не сделал. Наконец, конструкторы построили такой самолёт, который может летать вечно и вечно пугать американцев атомной бомбой.
Но я вообще-то думаю, что если он сам бы, безо всякой бомбы, грохнулся у американцев, то им бы мало не показалось.
Нам в школе рассказывали про реактор, который взорвался в Чернобыле, так уж много лет все только глазами хлопают, не знают, что со всем этим делать.
Лёхин отец как раз и засёк этот наш самолёт.
Оказалось, что двигатель-то конструкторы к нему сделали, а сам самолёт вышел очень тяжёлым. Недаром там столько свинца было, чтобы защитить лётчиков — на меня когда в рентгеновском кабинете свинцовый фартук надевали, я дышал с трудом, а тут целый экипаж надо защитить от излучения.
И вот на взлёте этот тяжёлый-претяжёлый самолёт уж было приподнялся, но от своей тяжести нырнул вниз и стукнулся о взлётно-посадочную полосу. И от этого у него отвалилось переднее колесо. Я всегда говорю «колесо», хотя отец меня поправляет и говорит, что надо произносить «шасси».
Самолёт взлететь-то взлетел, а сесть он уже не может. Как лётчикам садиться: у них же там реактор за спиной, и люди могут погибнуть, если всё это взорвётся. И будет новый Чернобыль. То есть, Чернобыля ещё не было, а мог бы быть гораздо раньше.
Тогда экипаж стал набирать высоту — делать-то нечего, они ведь были советские лётчики, а они всегда спасали тех, на кого мог упасть их самолёт.
Я посмотрел на своего отца — он был абсолютно серьёзен и кивнул мне:
— Экипаж Поливанова. Я его даже знал, хорошие ребята. Лучшие тогда были в летно-испытательном институте.
— Так вот, — продолжил Лёхин отец. — Этот самолёт был вечен. И они поднялись высоко-высоко, до самого практического потолка этой машины и стали уводить самолёт в сторону от жилья. Но тут стало понятно, что и катапультироваться им нельзя, тогда всё это упадёт на людей в других странах, да и какие-нибудь пингвины ничем не виноваты, да и киты... С тех пор они летают над нами, но раз в год командир корабля направляет машину в сторону испытательного центра и пролетает над своим домом.
А я его чуть не сбил тогда. Хорошо, что старший смены у меня был что надо. Его потом, правда, сняли, когда немец к нам пролетел и сел на Красной площади. Тогда многим не повезло, вот нашего главкома тоже сняли. А он неплохой был человек, всё говорил: «Главное богатство войск ПВО — замечательные советские люди»…

Я его уже не слушал, тем более, что их всех позвали снова на веранду. Лёха тоже пошёл туда пить чай с только что сделанным крыжовенным вареньем.
Я встал на полянке перед домом и, задрав голову, стал всматриваться в чёрное небо. Там медленно плыла новая светящаяся точка.
Наверняка это были они, и я представил себе этот самолёт с двойными винтами, которым нет сносу, могучую машину, что плывёт между облаков, а за штурвалом её сидит седой старик в ветхом кожаном шлеме, таком же, как у меня. У него длинная белая борода, и такая же борода у второго пилота. А маленький высохший старичок за штурманским столом выводит их на правильный курс — прямо над домами внуков, что забыли их имена. Портретов у них никаких нет, какие портреты в кабине, разве что фотографии давно умерших жён? Но отец говорил мне, что лётчики на испытаниях таких фотографий не брали — из суеверия.
Они и были такие, как мой отец, — приказали бы ему, он бы тоже полетел на атомном самолёте. И тоже всех спас, если что.
А теперь летящий надо мной самолёт превратился в белую точку. Этот самолёт был уже стар, я слышал, как скрипят под обшивкой шпангоуты. Самолёт шёл тяжело, как облепленное ракушками судно, но бортинженер исправно латал его — потому что полёт их бесконечен.
Они уже так стары, что не слышат попискивания в наушниках, да и не от кого им ждать новостей.
Но их руки крепко держат штурвалы, и пока эти лётчики живы, всё будет хорошо.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ВОЙСК ПВО

Второе воскресенье апреля

(собачья кривая)



Профессор быстро шёл по набережной. Встречные сказали бы, что он шёл медленно, еле волоча ноги, но на самом деле он был необычно взволнован и тороплив.
Он был невысок, и ему казалось, что он бежит по улице стремительно, будто локомотив по рельсам.
Прохожие проносились мимо, как верстовые столбы.
Дым от профессорской трубки отмечал путь, цепляясь за фонари и афишные тумбы.
Сходство с паровозом усиливалось тем, что верхняя часть профессорского туловища была неподвижна, и только ноги крутились как колёса — так всем казалось.
На несколько минут пришлось остановиться, потому что на набережную поворачивала колонна военных грузовиков. Пожилой орудовец махнул необычным жезлом и повернулся к Профессору спиной. Тот, не глядя в сторону милиционера, воткнул щепоть табака в трубку и прикурил.
Профессор шёл к себе домой, погружённый в себя, не обращая внимания ни на что. Дым от трубки опять стелился за ним, как кильватерный след. Орудовец неодобрительно посмотрел на него, но ничего не сказал.
Профессор перевалил мост, слоистая мёрзлая Нева мелькнула внизу и исчезла.
Час назад его вызвали в комнату, пользовавшуюся дурной славой. Два года назад в ней арестовали его товарища, вполне безобидного биолога. А теперь эту дверь открыл он, и, как оказалось, совсем не по страшному поводу.
Несмотря на яркий день, в комнате горела лампа. Два человека с земляными лицами уставились на него.
Они, как сказочные тролли, не вылезавшие из подземных тоннелей, не выносили естественного света.
Один, тот, что постарше, был одет с некоторым щегольством и похож на европейского денди.
На втором, молодом татарине, штатская одежда висела неловко.
«Галстук он совсем не умеет завязывать», — заметил про себя Профессор.
Татарин кашлянул и произнёс:
— Вы знаете, что сейчас происходит на Востоке…
Восток в этой фразе, понятное дело, был с большой буквы.
На Востоке горел яркий костёр войны.
Профессор всё понял, — это было для него ясно, как одна из тех математических формул, которые он писал несколько тысяч раз на доске.
Воздух вокруг стал лёгок, и он подумал, что, даже открывая дверь сюда, в неприятную комнату, он не боялся.
Давным-давно всё происходило с лёгкостью, которой он сам побаивался. Его миновали предвоенные неприятности, кампании и чистки. А жена его умерла до войны. Она была нелюбима, и эта смерть, как цинично Профессор признавался себе, подготовила его к лишениям сороковых. Вместе с ней в доме умерли все цветы, хотя домработница клялась, что поливала их как следует.
Старуха пичкала горшки удобрениями, но домашняя трава засохла разом.
Цепочка несчастий этим закончилась — Профессор перестал бояться.
Внутри него образовалась пустота — за счёт пропажи страха.
И теперь, глядя в глаза стареющего денди, неуместного в победившей и разорённой войной стране, он не сказал «да».
Он сказал:
— Конечно.
Через десять минут стукнула заслонка казённого окошка, чуть не прищемив Профессору пальцы. Он собрал с лотка часть необходимых бумаг, и шестерёнки кадрового механизма, сцепившись, начали своё движение.
И вот он шёл домой, спокойно и весело обдумывая порядок сборов.
Быстро темнело. Тень от столба, как галстук при сильном ветре, промотнулась через плечо. Открыв дверь, он увидел, как кто-то, стремительный и юркий, перебежал ему дорогу.
— Кошка или крыса, — подумал Профессор. — Скорее, всё-таки крыса. Кошек у нас почти нет после Блокады. До сих пор у нас мало кошек.
Во время Блокады он был здесь — один раз его вывезли в Москву на маленьком самолёте, но потом пришлось вернуться.
Он всегда был нужен этому городу. Ну и стране, конечно.


Он не боялся и в Блокаду. Тогда к нему, и к теплу его печки-буржуйки, переехал единственный друг — востоковед Розенблюм.
Розенблюм принёс с собой рукопись своей книги и кастрюлю со сладкой землей пожарища Бадаевских складов. За ним приплёлся отощавший восточный пёс.
Два Профессора лежали по разные стороны буржуйки. Они не сожгли ни одной книги, но мебель вокруг них уменьшалась в размерах, стулья теряли ножки и спинки, потом тоже исчезали в печном алтаре. Сначала печка чадила, а потом начинала гудеть, как аэродинамическая труба.
Профессор, а он был профессор-физик, говорил, разглядывая дым, в который превращался чиппэндейловский стул:
— Даже если мы уберём трубу, градиент температуры вытянет весь дым.
Он занимался совсем другим — ему подчинялись радиоволны, он учил металлические конструкции слышать движение чужих самолётов и кораблей. Но сейчас было время тепла и Первого закона термодинамики.
Профессор рассказывал своему другу, как реактивный снаряд будет гоняться за немецкими самолётами, каждую секунду сам измеряя расстояние до цели, — точь-в-точь, как борзая за зайцем. Профессор чертил в воздухе эту собачью кривую, но понимал при этом, что никаких реактивных борзых нет, а есть ровный гул умирающей мебели в печке.
— Смотрите, как просто… — И копоть на стене покрывалась буквами, толщиной, разумеется, в палец.
Дроби кривились, члены уравнения валились к окну, как дети, что едут с горы на санках.
— Смотрите, — увлекался Профессор, — v — скорость зайца, w — скорость собаки, a вот этот параметр — расстояние от точки касания до начала системы координат. Да?
И востоковед молча соглашался, хоть у физика была своя тайна природы, а у востоковеда — своя. Внутренняя тайна не имела наследника, у неё не было права передачи...
Поэтому профессор Розенблюм съел свою собаку.
Но никакое знание восточной собачьей тайны не сохранило Розенблюма. Он слабел с каждым днём.
С потерей пса что-то произошло в нём, что-то стронулось, и он будто потерял своего ангела-хранителя.
Теперь он шептал будто на семинаре — «кэ-га чичжосо, накыл нэдапонда», будто объяснял деепричастие причины и искал рукой мелок.
Он не хотел умирать и завидовал своему другу, для которого смерть стала математической абстракцией.
— Это счастье, но счастье не твоё, оно заёмное. Это счастье того, кто рождён под телегой.
Профессор ничего не понял про заёмное счастье, и уж тем более про телегу. Он хотел было расспросить потом, но тем же вечером Розенблюм умер.
Мёртвая рука одного профессора держала руку другого, пока живого.
Они были одинаковой температуры. Теперь собаки не было, и духа собаки не было — осталось только одиночество.
Время он мерил стуком ножниц в магазине. Ножницы, кусая карточки, отделяли прошлое от будущего.
Но судьба была легка, и всё равно выбор делался другими, — его вывезли из города той же голодной зимой. Он клепал заумную технику и ковал оружие Победы, хотя ни разу не держал в руках заклёпок, и ковка лежала вне его научных интересов.
Счастье действительно следовало поэтическому определению — покой и воля. Пустое сердце, открытое логике.

А после войны он был по-прежнему нужен, на него посыпались звания и чины, утраты которых он тоже не боялся, — друзей не было, и даже тратить деньги было не на кого.
Решётки из металла давно научились слышать летающего врага, и вот теперь нужно было испробовать их слух вдали от дома.
Профессор собрался легко и стремительно и уже через день вылетел на Восток.
Он продвигался в этом направлении скачками, мёрз в самолётах, что садились часто, — и всё на военных аэродромах.
Наконец, ему прямо в лицо открылся океан, и ноздри наполнила свежесть неизвестных цветов.
Город, лежавший на полуострове, раньше принадлежал Империи. С севера в него втыкалась железная дорога, с юга его обнимала желтизна моря.
Город был свободным портом, раньше он был портом Империи, а теперь на тридцать лет его склады и пристани снова стали принадлежать родине Профессора,
Люди в русских погонах наводняли этот чужой город, как и полвека назад.
Они должны были уйти, но разгорелась новая восточная война, и, как туча за горы, армия и флот зацепились за сопки и гаолян.
Несколько дивизий вросли в землю, а Профессор вместе с подчинёнными, похожими на молчаливых исполнительных псов, развешивал по сопкам свои электрические уши.
Он развешивал электронную требуху, точь-в-точь как ёлочную мишуру, укоренял в зелени укрытия, как игрушки среди ёлочных ветвей. Профессор время от времени представлял, как в нужный час пробежит ток по скрытым цепям, и каждое звено его гирлянды заработает чётко и слаженно.
Дело было сделано, хоть и вчерне.
Но большие начальники не дали Профессору вернуться в прохладную пустоту его одинокой квартиры.
Его, как шахматную фигуру, решили передвинуть на одну клетку восточнее.
Профессора начали вызывать в военный штаб и готовить к новой командировке.
Через две недели он совершил путешествие с жёлтой клетки на розовую.
На прощание человек с земляным лицом — такой же, что и те, кого Профессор видел в маленькой комнатке на университетской набережной, повёл его в местный ресторан.
На стене было объявление на русском — со многими, правда, ошибками. Они сели за шаткий стол, и земляной человек, давая последние, избыточные инструкции, вдруг предложил съесть собаку.
— Ну, это же экзотика, профессор, попробуйте...
Профессор вдруг вспомнил умирающего Розенблюма и решительного отказался. Он промотнул головой даже чересчур решительно, и от этого в поле его зрения попал старик в китайском кафтане. Старик смотрел на него внимательно, как гончар смотрит на кусок глины на круге, — он уже взят в дело, но неизвестно, выйдет из него кувшин или нет. Старик держал в руках полосатый стек, похожий на палку орудовца.
Когда Профессор посмотрел в ту же сторону снова, там никого уже не было.
«Нет, собак есть не надо, — подумал он про себя, — теперь я знаю, от смерти это не спасает».
Оказалось, что он подумал это вслух, и оттого человек с земляным лицом дёрнулся, моргнул, и решил, что старый учёный чего-то боится.
И всё же Профессор приземлился на розовой клетке и начал отзываться на чужое имя.
Теперь, по неясной необходимости, в кармане у него было удостоверение корреспондента главной газеты его страны. Фальшивый корреспондент снова рассаживал свои искусственные уши — точь-в-точь, как цветы.
Как прилежный цветовод, он выбирал своим гигантским металлическим растениям места получше и поудобнее. Сигналы в наушниках таких же безликих, как и прежде, военнослужащих — только в чуть другом обмундировании — были похожи на жужжание насекомых над цветочным полем.
Повинуясь тонкому комариному писку, с аэродромов взлетали десятки тупорылых истребителей с его соотечественниками, у которых и вовсе не было никаких удостоверений.
Война шла успешно, но внезапно Восток перемешался с Западом. Вести были тревожные — фронт был прорван. Освободительная армия бежала на Север и теперь прижималась к границе, как прижимается к стене прохожий, которого теснят хулиганы.
Профессор в этот момент приехал на один из аэродромов и налаживал свою хитрую технику.
Противник окружил их, и аэродром спешно эвакуировали. Маленький самолёт, что вывозил их в безопасное место, был подбит на взлёте. Когда они сделали вынужденную посадку, Профессор обнаружил, что он, как всегда, остался цел и невредим, а летчик перевязывает раненую руку, зажав бинт зубами.
Международные военные силы за холмами убивали их товарищей, а они лежали под пустым танком из аэродромного охранения, ещё с Блокады знакомой всякому штатскому тридцатичетвёркой, и думали, как быть дальше.
— Глупо получилось, — сказал лётчик, — меня три раза сбивали и всё над нашими — два раза на Кубани, и один — в Белоруссии. Нам ведь в плен никак нельзя. В плен я не дамся.
— Интересно, что будет со мной? — задумчиво спросил-сказал Профессор.
— Я вас застрелю, а потом… — лётчик показал гранату.
— Обнадёживающе.
— А, что, не боитесь?
Профессор объяснил, что не боится и начал рассказывать про Блокаду. Оказалось, что лётчик — тоже ленинградец, и тут же, кирпичами собственной памяти, выстроил своё здание существования Профессора.
— Тогда, если что, — вы меня, а потом себя. Справитесь, теперь я вам доверяю, — подытожил он.
Ночью они медленно пошли на север.
Они двигались вслед недавнему бою, обнаруживая битую технику и мёртвых, изломанных взрывами людей.
Даже в самых красивых местах смерть оставила свой след. Профессор как-то хотел присесть в сумерках на бревно. Но это было не бревно.
Мертвец лежал на поляне, и трава росла ему в ухо.
Однажды Профессор, отправившись искать воду, услышал голоса на чужих языках. Он залёг в высокую траву на склоне сопки и пополз вперёд.

На краю котловины стояли несколько солдат и офицеров в светлых мешковатых куртках. Один из них держал у глаз кинокамеру и водил ей из стороны в сторону. Под ними, в грязи на коленях стояли несколько человек с раскосыми лицами и жалобно причитали, судя по всему, умоляя их не убивать. Это были добровольцы из соседней страны, которых Профессор ещё тут не видел.
Они тянули руки в камеру и ползли на коленях к краю обрыва. Главный из победителей, видимо, офицер — на мгновение повернулся к своим подчинённым, чтобы отдать какое-то указание.
Один из добровольцев тут же выдернул из рукава острый тонкий нож и всё с тем же заплаканным лицом, на котором слёзы прочертили борозды в толстом слое грязи, располосовал офицеру горло.
Другие кинулись на оставшихся — слаженно, с протяжными визгами, похожими на мартовский крик котов. Профессора удивило, как это победители умерли абсолютно молча, а бывшие пленные перерезали их как кроликов.
На всякий случай он решил не показываться, а через минуту в котловине уже никого не было, кроме нескольких полураздетых трупов.
Когда Профессор рассказал об этом лётчику, тот сильно огорчился, но, подумав, рассудил, что им вряд ли бы удалось угнаться за этими добровольцами.
— Я видел их в тайге, — сказал он. — У них свои мерки. Я видел, как они бегут с винтовкой по тайге, с запасом патронов и товарищем на плечах. Да так и пробегают километров пятьдесят.
И двое скитальцев продолжали идти по ночам, боясь и своих, и чужих.

Наконец, в очередной ложбине между холмов их остановил человек в кепке со звездой — маленький и толстый.
Сначала, испугавшись окрика, два путешественника спрятались за кустами, но, увидев знакомую форму, вышли на открытое пространство.
— Товарищ, там хва-чжон… То есть, огневая точка. Туда идти не надо, — крикнул ещё раз маленький и толстый, похожий на бульдога человек.
— Это наши! — выдохнул лётчик.
— Какие наши, — про себя подумал Профессор. И действительно, френчи освободительной армии сидели на них хуже, чем на чучелах. Но было поздно.
— Товарищ, товарищ, — залопотал человек-бульдог.
Вечером они сидели в доме у огня. Человек-бульдог и его помощник сидели у двери. Дом был — одно название. В хижине не хватало стены, но огонь в очаге был настоящий. Трубы не было, но интернациональная термодинамика вытягивала весь дым через узкое отверстие в крыше.
У огня, строго глядя на Профессора, устроился старик всё в той же зелёной форме. Судя по всему, он был главный.
— Самое время поговорить, — старик, кряхтя, вытянул ноги.
Профессор оглянулся — лётчик спал, а свита молчаливо сидела поодаль.
— Мы всё время думаем, что, настрадавшись, мы меняем наше страдание на счастье, а это всё не так. Авансов тут не бывает. Со страхом — тоже самое. Нельзя набояться впрок. Завтра вы познакомитесь с вашим счастьем, потому что настоящее счастье — это предназначение.
Профессор не понял о чём речь, но никакого ужаса в этом не было. Граната уютно пригрелась у него в кармане ватника — на всякий случай.
Горячий воздух пел в дырке потолка, а старик говорил дальше:
— Это неправильная война. Вы воюете на стороне котов, а против вас — собаки. Вам надо было воевать за собак. Говоря иначе, вы — люди Запада, воюете на стороне Востока. Проку не будет.
Профессор поёжился. А может, это всё-таки враги? Эмигранты. Вероятно, это плен, или — это просто сумасшедший. И неизвестно, что хуже.
Но старик смотрел в сторону. Он поправил палкой полено в очаге:
— Розенблюм вам рассказал о счастье?
Ничуть не удивившись, Профессор помотал головой.
— Нет. Розенблюм мне этого не рассказывал, — произнеся это, Профессор ощутил, что покривил душой, но не мог точно вспомнить, в чём. Что-то ускользало из памяти.
— Знаете, — старик вздохнул. — Есть старинная сказка о том, как человек взял счастье взаймы. На небе ему сказали, что он может занять счастья у человека Чапоги, что он и сделал. А потом он, разбогатев, услышал рядом с домом тонкий и долгий крик. Ему сказали, что это кричит Чапоги — этот человек понял, что пришёл конец его займу и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить своё счастье или умереть в бою.
Ваше дело — найти своего Чапоги. А то, что вы счастливы чужим счастьем, вы уже давно сами знаете. Тогда вы станете человеком, а не пустым сосудом человеческого тела. В вас появится страх и боль, и вы много раз проклянёте свой выбор, но именно так и надо сделать. Если вы сделаете его правильно, я потом расскажу, чем закончилась эта сказка.
Утром Профессор и лётчик проснулись одни. Рядом лежал русский вещмешок с едой.
На недоумённые расспросы летчика Профессор отвечал, что это были партизаны, и им тоже не стоит оставаться здесь долго…
Они шли ещё день, и вот над их головами с рёвом, возвращаясь с юга, прошли тупорылые истребители.
— Наши, — летчик, задрав голову вверх, пристально смотрел на удаляющиеся машины, — Это наши, значит, всё правильно.
Они спустились в долину.
— Нужно искать по квадратам, — сказал профессор. Он мысленно расчертил долину на шестьдесят четыре шахматных квадрата, потом выбросил заведомо неподходящие.
И рассказал лётчику, по какой замысловатой кривой они пойдут. Тот не понимал, зачем это нужно, и ему пришлось соврать, что так лучше избежать минированных участков.
Двое спускались и поднимались по склонам, пока, наконец, на b6, они не увидели остатки повозки. Мёртвая мать лежала ничком, а в спине её угнездился кусок металла, сделанный не то в Денвере, не то в Харькове. Рядом с телом женщины сидел крохотный мальчик и спокойно смотрел на пришельцев немигающими глазами. Эти глаза, как два замёрзших озера, были полны холодного кристаллического ужаса.
Мальчик схватился за колесо и встал на кривых ножках — был он совершенно гол и только что обгадился.
Двое русских забросали женщину землёй, и накормили мальчика.
Надо было идти. Профессору не было жаль маленькое случайное существо, деталь природы, сорное, как трава. Он навидался смерти — и видел детей и взрослых в ужасе и страхе, видел людей в отчаянии и тех, кто должен умереть вот-вот.
Он просто удивился этому мальчику, как решению долгой и трудной задачи, доведённой до числа, вдруг давшей целый результат с тремя нулями после запятой.
Отчасти это было радостное удивление, но теперь приходилось тащить мальчика на себе. Мальчик сидел на плечах у Профессора, обхватив его голову, как ствол дерева.
— Я усыновлю его, — бормотал сзади лётчик. — Моих убили ещё в июне — в Лиепае. А малец бесхозный. Бесхозных нам нужно защищать — белых, чёрных и в крапинку.
— Знаете что, — сказал профессор, — он может воспитываться у меня. У меня большая квартира. Отчего бы вам и ему — у меня. И у меня домработница есть.
Домработница умерла в Блокаду, и Профессор не понимал, зачем он солгал.
Впрочем, лётчик, кажется, и сам не поверил в домработницу и строил какие-то свои планы.
Раненая рука мешала ему нести мальчика. Его тащил Профессор, время от времени скармливая ему жёванный хлеб с водой.
Ребёнок оказался хорошим талисманом — через два дня они вышли к своим.
Лётчика положили в госпиталь, а мальчик стал жить там же, у местной медсестры.
Потом мальчика повёз через границу на Север уже совсем другой офицер. Мальчик был молчалив, и пугался громкого звука, случайного крика, и даже резкого порыва ветра. Но постепенно это проходило — ужас вытаивал из глаз по мере удаления от войны.
Офицер вёз его с той же целью — усыновить, поскольку раненый лётчик уже не вспоминал о своём желании. Да и Профессору уже казалась странной мысль об усыновлении. Но ему нравилось думать, что он встретится с мальчиком через несколько лет, может быть, через двадцать, вероятно на экзамене. Ну-с, молодой человек, а изобразите кривую…
Впрочем, в Профессоре возникло необычное беспокойство и тревога.
Ему пришлось подробно описать свои приключения на ничейной земле, и его уже два раза допрашивали.
Прошло полгода, и Профессор, уже готовясь отбыть на родину, вдруг снова встретился с тем странным стариком, который нашёл его в безвестной долине.
Он приехал на машине на их аэродром, всё так же одетый в зелёный френч.
Накануне Профессор заболел — сначала ему казалось, что это сам организм сопротивляется ласковым беседам-допросам. Пока ещё ласковым. Но он был болен не дипломатической, а самой настоящей болезнью. В горле профессора стоял твёрдый ком, лоб поминутно покрывался испариной. Тело стало профессору чужим.
Профессор был непонятно и, видимо, смертно болен. Но увидев старика, он забыл о болезни.
Сперва он думал, что приехал очередной чекист — свой или местный, но это был именно тот старик из хижины между холмами. Профессор удивлялся, отчего его пропускают повсюду, — ведь явно форма была для него чужой.
Больше всего он был похож на старого генерала двенадцатого года, с морщинистой черепашьей шеей, болтавшейся в вырезе между петлиц.
Старик был взволнован, торопился, и Профессору приказали ехать с ним. Снова неудобство, почти страх, коснулось Профессора тонким лезвием.
Они двинулись по пыльной дороге к ближайшей цепочке холмов. Старик начал подниматься по склону самого высокого из них, притворившегося горой.
Профессор, отдуваясь, лез в гору вслед за стариком. Шофёр беззвучно, легкими шагами шёл сзади. Там на вершине, у зелёных кустов, сидели человек-бульдог и его товарищ. Они задумчиво глядели в ровную каменистую поляну перед собой.
— А вы что тут?.. — задыхаясь, спросил профессор.
— Ккочх-и ихиги-рыл кидаримнида, — ответил маленький и толстый.
— Что он говорит?
— Он говорит, что они ждут, когда расцветут цветы.
Профессор вспомнил своего друга Розенблюма и подумал, что никогда уже не узнает восточной тайны. Как можно ждать возникновения того, что не сеял и не растил? Как цветы решают — родиться им или умереть?
На плоской полянке рядом чья-то рука провела глубокую борозду, вычертив идеальный (Профессор сразу понял это) круг.
— У нас большие трудности, — грустно сказал старик. — И нам нужна помощь.
Я был не прав, я непростительно ошибался. Они всё-таки сделали это. Приказ отдан, и всё изменилось.
Но сейчас ещё можно что-то исправить — сейчас нужно делать выбор.
Сейчас нужны именно вы — человек с пустой головой, которая поросла формулами.
— Таких, как я — много.
— Нет, совсем нет. Вы дышали без страха, но не оттого, что разучились бояться. Вы не научились этому, и оттого ваша голова сильнее рук. В вас пробуждаются чувства, и они убьют силу разума, но сейчас, сейчас всё ещё по-прежнему.
— И что, что?
— Лёгкость вам казалась обманчивой, и это правда. Лёгкость кончилась, нужно было делать выбор.
— Что за выбор? Зачем?
— Вы сделаете выбор между тем, что умели раньше, и тем, что должно принадлежать Чапоги.
Это был странный разговор, потому что каждый знал наперёд реплику собеседника.
Профессор понимал, что сейчас получит в дар чувство страха и неуверенности, но ответ сделает что-то, что лишит ужаса и трепета мальчика, рождённого под телегой.
Тогда, повинуясь руке старика, он сел в круг, и садясь, услышал, как успокоенно выдохнули двое поодаль.
Старик покосился и сказал:
— Теперь я расскажу вам то, что не успел договорить Розенблюм. Человек из старинной сказки, услышав крик, понял, что пришёл конец его заёмному счастью и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить свои деньги и семейство.
И тогда он увидел, что нищенка родила под телегой мальчика, и мальчик лежит там, маленький и жалкий, но уже имеющий имя Чапоги — потому что Чапоги значит «рождённый под телегой».
А теперь попробуйте поверить, что всё счастье — и ваше, и его — под угрозой.
Край мира остёр, и сейчас мир встал на это ребро.
Попробуйте понять это, и круг замкнётся.
Надо сосредоточиться и представить себе самое важное.

Профессор представил себе земной шар и начал оглядывать этот шар, будто огромную лабораторную колбу. Граница его обзора двигалась по поверхности, как линия терминатора, отсчитывала сотни километров и тысячи, бежала через меридианы и параллели, не останавливаясь нигде, и от этого появилось тоскливое уныние, морок вязкого сна, как вдруг нечто особенное прекратило это движение.
Совсем рядом — несколько градусов по счисленной столетия назад градусной сетке.
Он видел далекий самолёт, что раскручивал винты, — четыре радужных круга вспыхивали у крыльев, видение окружала тысяча деталей, он слышал, как скребёт ладонью небритый техник, сматывающий шланг, щелчок тумблера, шорохи и звуки в требухе огромной машины. Одно наслаивалось на другое, и детали мешали друг другу.
Потом он понял, что нужно читать это изображение как длинный ряд и выделить при этом главный его член. Снова потекли рекой подробности. Работающие моторы, движение топлива по трубкам, движение масла в гидравлике — что-то мешалось, что-то отсутствовало в этом ряду.
Стоп. Он прошёлся снова — длинная сигара самолёта начала разгоняться по бетонной полосе, выгибались крылья, увеличивалась высота. Стоп. В теле самолёта была странная пустота — там была пустота величиной в каплю.
И профессор сразу понял, что это за капля. Он понял, что пустой она кажется оттого, что это не просто бомба, и даже не оттого, что она пахла плутонием.
В бомбе была пустота, похожая на воронку, что втянет в себя весь мир.
Теперь было понятно, что через час эта воронка откроет свою пасть, и на этом месте видение профессора заканчивалось. Дальше просто ничего не было, дальше история обрывалась.
Старик тронул его за плечо.
— Не надо, не рассказывай. Теперь ты понимаешь — всегда можно выделить главное: всегда можно понять, какая песчинка вызовет обвал, смерть какого воина вызовет поражение армии. Постарайся представить себе самое дорогое, что у тебя есть, и у тебя получится всё исправить.
— Мне ничего не дорого, — ответил он и не покривил душой.
В нём не было идеалов, время прошло легко, оттого что он потерял всё давным-давно и не привязался ни к чему. Судьба была, будто пустой мешок. Но нет, подумал он, подумал он, что-то тут неверно. Значение не нулевое, нет, что-то есть ещё.
И он вспомнил о рождённом под телегой и своём заёмном счастье.
Тогда Профессор снова закрыл глаза.
Там, в белом океане воздуха снова летел бомбардировщик, а справа и слева от него шли истребители охранения.
За много километров от них заходил в вираж русский воздушный патруль.
Профессор представлял себе этот мир как совокупность десятка точек, как крупу, рассыпанную по столу.
Вдруг он понял, что он не может действовать на бомбардировщик, тот был слишком велик, и пустота внутри него была бездонна для чужой мысли.
По плоскости небесного стола, с востока к Профессору двигались две крупинки — одна, окружённая стаей защитников, а другая, всего с двумя помощниками, пробивала себе дорогу чуть севернее. Он понял, что именно эта, остающаяся незамеченной, движущаяся на севере, и несёт в себе пустоту разрушения.
Всё новые и новые волны тупорылых истребителей готовились вступить в схватку с воздушной армадой, но пустота, никем не замеченная, приближалась совсем с другой стороны.
Мальчик, родившийся под телегой, в этот момент заворочался во сне на окраине сибирского города, застонал, сбивая в ком одеяльце.
Профессор услышал его за многие сотни километров, вдруг понял, что это — главное. Но, использовав этот звук, как зажигание, потом отогнал его — как уже не нужный теперь параметр.
Итак, точки двигались перед ним в разных направлениях.
Всё было очень просто — выбрать правильную точку, или лучше — две, и начать сводить их с теми тремя, что двигаются на севере. Это простая собачья кривая, да.
Это очень простая математика.
Переменные сочетались в его голове, будто цифры, пробегающие в окошечке арифмометра.
И воображаемым пальцем он начал сдвигать крупинки.
Тут же он услышал ругань в эфире, потому что пара истребителей нарушила строй, это было необъяснимо для оставшихся, эфир накалялся, но ничто уже не могло помешать движению этих двух точек по незатейливой кривой.
Борзая бежала к зайцу.
И русский истребитель вполне подчинялся — он был свой, сочетание родного металла и родного электричества, родного пламени и даже горючего, привезённого сюда, за тридевять земель, при этом сделанного из бакинской нефти.
И человек, что сидел в нём, — был свой, с которым Профессор делил воду и хлеб во время их долго путешествия, этот человек хранил в голове ненужную сейчас память о мосте через Неву и дворцах на её берегах, об умерших и убитых из их общего города.
Поэтому связь между ним и Профессором была прочна, как кривая, прочерченная на диссертационном плакате, — толстая, жирная, среди шахматных квадратов плоскостных координат.
Самолёты сближались, и вот остроносые истребители открыли огонь, а тупорылые ушли вверх, вот они закружились в карусели, сузили в круг, вот задымил один, и тут же превратился в огненный шар остроносый, сразу же две точки были исключены из уравнения, но тупорылый всё же дорвался до длинного самолёта, и пустота вдруг начала уменьшаться.
Истребитель был обречён.
Снаряды рвали его обшивку. Пилот был убит, но мёртвые пальцы крепко сжимали ручку управления и жали на гашетку. Будто струя раскалённого воздуха из самодельной печки, самолёт двигался по заданному направлению, даже лишённый управления.
На мгновение перед Профессором мелькнуло залитое кровью лицо этого лётчика, с которым он брёл между холмов в поисках Чапоги, но оно тут же исчезло.
Бомбардировщик, словно человек, подвернувший ногу, вдруг подломил крыло.
И Профессор увидел, как в этот момент капля пустоты снова обратно превращается в электрическую начинку, плутониевые дольки, взрывчатку — и нормальное, счётное, измеряемое вещество. У бомбардировщика оторвался хвост, и, наконец, море приняло все его части.
Одинокий остроносый самолёт, потеряв цель своего существования, ещё рыскал из стороны в сторону, но он уже был неинтересен профессору.
Он был зёрнышком, бусиной, шариком — только точкой на кривой, что, как известно, включает в себя бесконечное количество точек.
Всё снова стало легко, потому что мир снова был гармоничен.
Профессор выполз из круга на четвереньках — старик и его свита сидели рядом. Посередине поляны, будто зелёная бабочка, шевелил лепестками непонятный росток.
Профессор сел рядом с толстым восточным человеком, поглядеть на обыденное чудо цветка.
И ещё до конца не устроившись на голой земле, он осознал страх и тревогу за своё будущее.
Череда смятённых мыслей пронеслась в его голове — о неустойчивости его положения, и уязвимости его слабого тела. Снова испарина покрыла его лоб, он ощутил себя пустой скорлупой — орех был выеден, всё совершено, поле перейдено, а век кончен.
Но уравнение сошлось, и это было важнее хрупкости скорлупы.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


...Что-то со всем этим пандемическим безумием я совершенно перестал следить за судьбами глобального потопления. К тому же стали замерзать мои знакомые в Техасе, мне на ворота навалило кучу снега, Гузель Яхина написала новый исторический роман, а я только дочитал быковского "Истребителя", мир стоял на краю и всё такое.
Но с потеплением и прочими мечтами шведской девочки случился прекрасный эксперимент - будто Господь смлостивился, и сделал всё, как она просила: самолёты перестали летать,фабрики перестали фабриковать, всё в мире остановилось и призадумалось.
Очень бы хотелось узнать, как это помогло экологии, и я уверен, что тысячи честных учёных сейчас работают над этим.
Но я упустил главное - шведская девочка сейчас только что стала совершеннолетней (Впрочем, надо выяснить, вдруг в Швеции это происходит не в 18 лет, а в 21, скажем).
Но, так или иначе, меня всегда интересовал сюжет "жизнь после славы".
Как она там? Есть ли мальчик? Впрочем, неважно кто. Кто-то присылает валентинки, может, появился кот. Полюбила игру в "го". Что там вообще, отзовись.

Дальше - http://rara-rara.ru/menu-texts/cinnober



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ ГРАЖДАНСКОЙ АВИАЦИИ



Снег кружился, вспыхивал разным цветом, отражая огни праздника.
Такси несло Раевского через праздничный город, потому что зимний праздник в России длится с середины декабря по конец января. Ещё в ноябре о нём предупреждают маленькие ёлки, выросшие в витринах магазинов. Потом на площадях вырастают ёлки большого размера, потом приходит декабрьское Рождество католиков, и его отмечают буйными пьянками в офисах и барах, а затем стучится в двери календарный Новый год.
Затем следует глухое пьяное время до православного Рождества и угрюмое похмелье Старого Нового года. Самые крепкие соотечественники догуливают до Крещения, смывая в проруби праздничный морок.
Раевский ненавидел задушевные разговоры «под водочку» и это липкое время, этот пропавший для дела месяц. Его партнёр, сладко улыбаясь, говорил:
— Самое прекрасное в празднике, то есть в празднике, именуемом «Новый год», — так это первый завтрак. Завтрак вообще лучшая еда дня, а уж в первый день — так особенно. Именно так! Причём отрадно то, что это знание не всем доступно. Но уж если получил его, то навсегда. И всю оставшуюся жизнь можешь смотреть на других свысока. Тайное братство завтракающих! Завтрак высокого градуса посвящения! Ах!
Раевский улыбался и кивал головой — радуйся-радуйся. Но без меня.
Каждый год он улетал прочь, вон из этого пропащего, проклятого города и возвращался лишь тогда, когда трезвели последние пьяницы.
Он не любил пальмовый рай банановых островов и Гоа, похожий на Коктебель нового времени. Это всё было не для него — Раевский уезжал на юг Европы и три недели задумчиво смотрел на море с веранды. Иногда с ним была женщина, но это, в общем, было не обязательно — риски были существенны. Он помнил, как однажды расстроился, сделав неверный выбор.
Лучше уж без него, без этого выбора — как хорошо без женщин и без фраз, без горьких слов и сладких поцелуев, без этих милых, слишком честных глаз, которые вам лгут и вас ещё ревнуют, — и всё остальное, что пел по этому поводу старый эстет, которого ревновала и мучила его собственная родина, и мучила не хуже какой-нибудь женщины. Выбор человека — вот что он считал самым главным в жизни. Это было сродни выбору веры одним князем.
Такси медленно выплыло из города и встало в бесконечную пробку. Раевский не испугался — по старой привычке он выехал заранее и уже предвкушал, что всё равно будет сидеть в баре с видом на взлётно-посадочную полосу. Пробка не пугала его.
Он достал ноутбук и принялся читать сводку погоды по Средиземноморью.
Аэропорт был уже полон офисной плесени — в толпе вращались, не смешиваясь, группы тех, кто побогаче, и тех, кто заработал только на Анталию с Хургадой.
Раевский не смешивался ни с кем, он вообще никогда не смешивался — он всегда был один. Даже в школе он сидел один за партой: так вышло, он пользовался уважением в классе. Не был изгоем, но сидел один.
Он сел в баре, с неудовольствием увидев, что его рейс откладывается.
Когда он отвлёкся от переписки, то заглянул в интернет-новости, с удивлением узнав, что происходит в зале рядом с ним. Оказывается, не один его рейс задерживался, их были десятки.
Раевский привык к тому, что он часто узнаёт из Интернета то, что происходит на соседней улице, но выкрики сумасшедших блогеров вселили в него некоторую тревогу.
Он выглянул из своего убежища — зал был наполнен людьми, причём их было неправдоподобно много. Они уже начинали подниматься в бар, разбавляя немногих состоятельных посетителей.
Час шёл за часом, на телевизионном экране стали появляться репортажи с места событий.
Сотрудники авиакомпаний были невнятны и испуганы, ведущие новостей радостно возбуждены, а приглашённые эксперты — суетливо бестолковы.
Отойдя в туалет, Раевский обнаружил, что потерял место. Прислонившись к стене, он стал обдумывать происходящее.
Всё было до крайности неприятно.
Он в первый раз пожалел, что отправился в путь налегке.
За безумные деньги он сторговал у бармена возможность выспаться на лавочке внутри служебного помещения.
Проснувшись, он не обнаружил в окружающем мире изменений к лучшему.
Наоборот, рейсы были по-прежнему отменены, а народу прибыло. Теперь уже всё смешалось — офисные девушки, копившие весь год на глоток египетского воздуха, и завсегдатаи дорогих альпийских курортов спали вповалку на грязном полу.
Телевизор по-прежнему показывал их всех — лица невольных обитателей аэропорта мелькали среди новостей.
Бармен выключил звук, но его вполне замещали вопли возмущённых из зала.
На третий день произошла первая большая драка.
Раевский с интересом заметил, что сюжеты о задержке рейсов переместились в середину выпуска новостей.
Прошла неделя, и об аэропорте вспоминали где-то в конце, перед спортивными новостями.
Но тут свет мигнул и погас.
«А вот и конец света», — подумал Раевский.
Резервное электропитание продержалось ещё полчаса, и последними погасли огни на посадочных полосах и в диспетчерской башне.
Свету конец — конец света.
Скоро у пассажиров случилась первая битва с охраной и пограничниками. Пограничники, хоть сразу и сдались, были перебиты все до одного. Им мстили как части той системы, что была символом Аэропорта.
Служба безопасности сопротивлялась дольше, но её постиг такой же конец — толпа вывалила на взлётно-посадочную полосу и стала занимать самолёты.
Пилотов ловили по всем зданиям и силой оружия принуждали занять места за штурвалами.
Несколько бортов столкнулись при рулёжке, а два — уже в воздухе.
Раевский не принимал участия в битве за места, он мгновенно просчитал бессмысленность этой затеи.
«Структуры вышли на улицу», — подумал Раевский скорбно.
В этот момент вернулись те, кто хотел вернуться обратно в город. Оказалось, что вокруг Аэропорта уже несколько дней, как выставлено оцепление.
Когда бывшие пассажиры попытались прорваться через него, по ним тут же открыли огонь на поражение.
Ещё через неделю дороги перегородили бетонными блоками, а поля вокруг Аэропорта затянули колючей проволокой и окружили противопехотными минами.
Пассажиров не приняло небо, но и земля не принимала их. Десятки тысяч отчаянных и полных злобы людей не были нужны никому.
Иногда жители Аэропорта видели над собой военные вертолёты. Они перестали появляться, когда обитатели Аэропорта сбили один из винтокрылов. Бывшие пассажиры сбили его ракетой с истребителя, которому толпа навалилась на хвост, чтобы он задрал нос в небо.
Много раз, вооружившись, народ Аэропорта пытался пробиться через кольцо оцепления, но карантин держался прочно. Каждый раз толпа откатывалась обратно к ангарам и терминалам, забирая с собой убитых — уже были нередки случаи каннибализма.
Раевский предугадал всё: вся сила не в одиночках, а в структурах. Истории про мускулистого героя, что мог покорить ставший вдруг диким мир, он оставлял офисным неудачникам. Этими сюжетами несчастные клерки компенсировали своё уныние и теперь сразу гибли, пытаясь выказать себя крутыми парнями.
Раевского интересовали структуры, и, особенно, структуры божественные.
И он начал работать над этим — сначала он нашёл подходящего вождя. Это был молодой парень из грузчиков, безусловно обладавший особой харизмой, уже сколотивший вокруг себя то, что раньше называлось бригадой. Впрочем, это так теперь и называлось.
У Раевского были особые планы насчёт нового названия его структуры, но он знал, что не всё можно делать сразу.
Он сразу понял, что парень будет послушно повторять его слова, — и первым делом объяснил будущему вождю, что судьба собрала их всех в этом странном месте не просто так. Это часть особого плана, ниспосланного свыше.
Рассказывая о воле богов Аэропорта и об их особом Плане насчёт давних пассажиров и их потомков, Раевский не заботился о деталях: самый крепкий миф — это миф недосказанный. Толпа всегда додумывает мистические объяснения лучше любого автора, нужно только дать ей возможность. А уж опорных точек он сочинил множество.
Он издали показал своим слушателям собранные со стен планы эвакуации при пожаре.
Красивые ламинированные бумажки образовали стопку, похожую на книгу. Книг в Аэропорту было мало — офисный народ давно отучился читать бумажные, а электронные быстро прекратили своё существование с исчезновением электричества.
Да и с чтением у офисного народа были проблемы. Многие быстро забыли грамоту, другим понадобилось несколько лет, но результат оказался один. Поэтому Раевский не боялся разоблачения.
Помня, что вся эта неприятность началась под Новый год, Раевский нашёл комнату, где безвестные аниматоры оставили костюмы Дедов Морозов.
Он знал, что пассажиры в возрасте, которые помнили значение красных халатов, уже перестали существовать. Люди средних лет были повыбиты в битвах за еду и продолжали массово погибать, пока пассажиры не начали разводить овощи на взлётных полосах и не научились охотиться на птиц.
Раевский действовал неторопливо — тут нельзя было ошибиться. Он создавал не бандитскую шайку, а новую церковь. Он вывел для себя как аксиому, что выживают группы, осенённые идеей.
Группы, ведомые простыми инстинктами, погибают быстро — их пожирают такие же простые структуры, только сильнее и моложе.
А вот идеи живут долго, куда дольше, чем люди.
Он выстраивал её, свою идею божественного пантеона Аэропорта, — медленно и верно.
Затем он выбрал себе женщину, причём не из длинноногих офисных красоток, а стюардессу с внутренних линий — не очень яркую, но спокойную и властную. Ему была нужна не жена, а жрица — и для неё нашёлся костюм Снегурочки.
Так они и выходили к своей вооружённой пастве — двое в красных халатах (причём Раевский всегда держался чуть сзади), и женщина в халате серебристого цвета.
Конечно, были и военные успехи — каждый день они отвоёвывали по куску территории Аэропорта, пока не захватили его целиком.
Новообращённые должны были прослушать беседы о Плане действий, что пришёл с неба, и о рае, который был потерян их предками из-за греха безделья.
Всё было не просто так — Аэропорт был дан людям, чтобы раскаяться, искупить свой давний грех и грех отцов страданием, а потом вернуться.
После искупления им всем можно будет вернуться в страну огромных стеклянных зданий и волшебного напитка, что был там на каждом этаже.
Напиток этот в раю назывался кофе, но никто, даже Раевский, не помнил его вкуса.
Иногда он вспоминал веранду маленького пансиона на берегу моря и… Нет, никакого «и» не было — только тут была настоящая жизнь. И даже время тут шло иначе — быстро и споро.
Через несколько лет умер последний клерк, который умел завязывать галстук. Подрастающее поколение уже казалось слишком взрослым, старел и Раевский. В какой-то момент он понял, что медлить нельзя. Его Церковь Возвращения снова стала готовиться к исходу, возвращению в рай.
Однако вождь, также состарившись, вдруг стал показывать признаки тихого сумасшествия, он часами лежал на тёплом потрескавшемся бетоне и говорил, что хочет остаться. Это в планы Раевского не входило, и ночью он удушил своё создание подушкой.
Утром он объявил, что боги небес взяли вождя к себе накануне общего возвращения. Вождь не мог вернуться в рай, потому что был слишком грешен и завещал похоронить его под бетоном взлётно-посадочной полосы. Так и сделали — засунув тело в старую дренажную трубу.
После этого Раевский назначил исход на следующий день.

Воины Церкви Возвращения давно смонтировали пулемёт в кузове джипа, и они вышли в поход при поддержке этого самодельного танка. В своём костюме Деда Мороза, превратившимся в одеяние пастыря, проводника воли небесных богов Аэропорта, Раевский шёл впереди. Иногда Раевский думал, что всех их просто посадят в сумасшедший дом, — но это не пугало его. Он представлял себе чистые простыни и гарантированное трёхразовое питание.
С удивлением Раевский обнаружил, что у бетонных блоков их никто не остановил.
Было пустынно, и ветер пел в ржавой проволоке. Блиндажи и карантинные посты давно были брошены. Трава пробивалась через асфальт.
Москва была пустынна. И в странной для Раевского тишине он безошибочно разобрал тонкое пение муэдзина.
На торце огромного дома, все окна которого были выбиты, был нарисован огромный человек с метлой.
Чем-то этот рисунок напомнил Раевскому какую-то виденную в юности картину Пиросмани. Что-то было написано внизу — кириллицей, но слова были непонятны.
— Это таджикский, — сказала подруга Раевского. — Я помню этот язык. Когда-то лет пять подряд летала в Таджикистан.
Передовой отряд пересёк мост и вступил в пределы города. Они снова услышали непонятный звук — но это уже было не смутно знакомое Раевскому пение муэдзина. Это был целый хор, непонятно откуда шедший.
Только миновав огромные чёрные башни, на которые была наброшена маскировочная сеть из зелёных лиан, они увидели источник звука, так похожего на бормотание сотен живых существ.
Два всадника в красных халатах на вате гнали по бывшему проспекту огромную отару овец.
Всадники остановились и недоумённо уставились на пришельцев.
Боги Церкви Возвращения встретились с богами Нового города.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

АЭРОПОРТ


Снег кружился, вспыхивал разным цветом, отражая огни праздника.
Такси несло Раевского через праздничный город, потому что зимний праздник в России длится с середины декабря по конец января. Ещё в ноябре о нём предупреждают маленькие ёлки, выросшие в витринах магазинов. Потом на площадях вырастают ёлки большого размера, потом приходит декабрьское Рождество католиков, и его отмечают буйными пьянками в офисах и барах, а затем стучится в двери календарный Новый год.
Затем следует глухое пьяное время до православного Рождества и угрюмое похмелье Старого Нового года. Самые крепкие соотечественники догуливают до Крещения, смывая в проруби праздничный морок.
Раевский ненавидел задушевные разговоры «под водочку» и это липкое время, этот пропавший для дела месяц. Его партнёр, сладко улыбаясь, говорил:
— Самое прекрасное в празднике, то есть в празднике, именуемом «Новый год», — так это первый завтрак. Завтрак вообще лучшая еда дня, а уж в первый день — так особенно. Именно так! Причём отрадно то, что это знание не всем доступно. Но уж если получил его, то навсегда. И всю оставшуюся жизнь можешь смотреть на других свысока. Тайное братство завтракающих! Завтрак высокого градуса посвящения! Ах!
Раевский улыбался и кивал головой — радуйся-радуйся. Но без меня.
Каждый год он улетал прочь, вон из этого пропащего, проклятого города и возвращался лишь тогда, когда трезвели последние пьяницы.
Он не любил пальмовый рай банановых островов и Гоа, похожий на Коктебель нового времени. Это всё было не для него — Раевский уезжал на юг Европы и три недели задумчиво смотрел на море с веранды. Иногда с ним была женщина, но это, в общем, было не обязательно — риски были существенны. Он помнил, как однажды расстроился, сделав неверный выбор.
Лучше уж без него, без этого выбора — как хорошо без женщин и без фраз, без горьких слов и сладких поцелуев, без этих милых, слишком честных глаз, которые вам лгут и вас ещё ревнуют, — и всё остальное, что пел по этому поводу старый эстет, которого ревновала и мучила его собственная родина, и мучила не хуже какой-нибудь женщины. Выбор человека — вот что он считал самым главным в жизни. Это было сродни выбору веры одним князем.
Такси медленно выплыло из города и встало в бесконечную пробку. Раевский не испугался — по старой привычке он выехал заранее и уже предвкушал, что всё равно будет сидеть в баре с видом на взлётно-посадочную полосу. Пробка не пугала его.
Он достал ноутбук и принялся читать сводку погоды по Средиземноморью.
Аэропорт был уже полон офисной плесени — в толпе вращались, не смешиваясь, группы тех, кто побогаче, и тех, кто заработал только на Анталию с Хургадой.
Раевский не смешивался ни с кем, он вообще никогда не смешивался — он всегда был один. Даже в школе он сидел один за партой: так вышло, он пользовался уважением в классе. Не был изгоем, но сидел один.
Он сел в баре, с неудовольствием увидев, что его рейс откладывается.
Когда он отвлёкся от переписки, то заглянул в интернет-новости, с удивлением узнав, что происходит в зале рядом с ним. Оказывается, не один его рейс задерживался, их были десятки.
Раевский привык к тому, что он часто узнаёт из Интернета то, что происходит на соседней улице, но выкрики сумасшедших блогеров вселили в него некоторую тревогу.
Он выглянул из своего убежища — зал был наполнен людьми, причём их было неправдоподобно много. Они уже начинали подниматься в бар, разбавляя немногих состоятельных посетителей.
Час шёл за часом, на телевизионном экране стали появляться репортажи с места событий.
Сотрудники авиакомпаний были невнятны и испуганы, ведущие новостей радостно возбуждены, а приглашённые эксперты — суетливо бестолковы.
Отойдя в туалет, Раевский обнаружил, что потерял место. Прислонившись к стене, он стал обдумывать происходящее.
Всё было до крайности неприятно.
Он в первый раз пожалел, что отправился в путь налегке.
За безумные деньги он сторговал у бармена возможность выспаться на лавочке внутри служебного помещения.
Проснувшись, он не обнаружил в окружающем мире изменений к лучшему.
Наоборот, рейсы были по-прежнему отменены, а народу прибыло. Теперь уже всё смешалось — офисные девушки, копившие весь год на глоток египетского воздуха, и завсегдатаи дорогих альпийских курортов спали вповалку на грязном полу.
Телевизор по-прежнему показывал их всех — лица невольных обитателей аэропорта мелькали среди новостей.
Бармен выключил звук, но его вполне замещали вопли возмущённых из зала.
На третий день произошла первая большая драка.
Раевский с интересом заметил, что сюжеты о задержке рейсов переместились в середину выпуска новостей.
Прошла неделя, и об аэропорте вспоминали где-то в конце, перед спортивными новостями.
Но тут свет мигнул и погас.
«А вот и конец света», — подумал Раевский.
Резервное электропитание продержалось ещё полчаса, и последними погасли огни на посадочных полосах и в диспетчерской башне.
Свету конец — конец света.
Скоро у пассажиров случилась первая битва с охраной и пограничниками. Пограничники, хоть сразу и сдались, были перебиты все до одного. Им мстили как части той системы, что была символом Аэропорта.
Служба безопасности сопротивлялась дольше, но её постиг такой же конец — толпа вывалила на взлётно-посадочную полосу и стала занимать самолёты.
Пилотов ловили по всем зданиям и силой оружия принуждали занять места за штурвалами.
Несколько бортов столкнулись при рулёжке, а два — уже в воздухе.
Раевский не принимал участия в битве за места, он мгновенно просчитал бессмысленность этой затеи.
«Структуры вышли на улицу», — подумал Раевский скорбно.
В этот момент вернулись те, кто хотел вернуться обратно в город. Оказалось, что вокруг Аэропорта уже несколько дней, как выставлено оцепление.
Когда бывшие пассажиры попытались прорваться через него, по ним тут же открыли огонь на поражение.
Ещё через неделю дороги перегородили бетонными блоками, а поля вокруг Аэропорта затянули колючей проволокой и окружили противопехотными минами.
Пассажиров не приняло небо, но и земля не принимала их. Десятки тысяч отчаянных и полных злобы людей не были нужны никому.
Иногда жители Аэропорта видели над собой военные вертолёты. Они перестали появляться, когда обитатели Аэропорта сбили один из винтокрылов. Бывшие пассажиры сбили его ракетой с истребителя, которому толпа навалилась на хвост, чтобы он задрал нос в небо.
Много раз, вооружившись, народ Аэропорта пытался пробиться через кольцо оцепления, но карантин держался прочно. Каждый раз толпа откатывалась обратно к ангарам и терминалам, забирая с собой убитых — уже были нередки случаи каннибализма.
Раевский предугадал всё: вся сила не в одиночках, а в структурах. Истории про мускулистого героя, что мог покорить ставший вдруг диким мир, он оставлял офисным неудачникам. Этими сюжетами несчастные клерки компенсировали своё уныние и теперь сразу гибли, пытаясь выказать себя крутыми парнями.
Раевского интересовали структуры, и, особенно, структуры божественные.
И он начал работать над этим — сначала он нашёл подходящего вождя. Это был молодой парень из грузчиков, безусловно обладавший особой харизмой, уже сколотивший вокруг себя то, что раньше называлось бригадой. Впрочем, это так теперь и называлось.
У Раевского были особые планы насчёт нового названия его структуры, но он знал, что не всё можно делать сразу.
Он сразу понял, что парень будет послушно повторять его слова, — и первым делом объяснил будущему вождю, что судьба собрала их всех в этом странном месте не просто так. Это часть особого плана, ниспосланного свыше.
Рассказывая о воле богов Аэропорта и об их особом Плане насчёт давних пассажиров и их потомков, Раевский не заботился о деталях: самый крепкий миф — это миф недосказанный. Толпа всегда додумывает мистические объяснения лучше любого автора, нужно только дать ей возможность. А уж опорных точек он сочинил множество.
Он издали показал своим слушателям собранные со стен планы эвакуации при пожаре.
Красивые ламинированные бумажки образовали стопку, похожую на книгу. Книг в Аэропорту было мало — офисный народ давно отучился читать бумажные, а электронные быстро прекратили своё существование с исчезновением электричества.
Да и с чтением у офисного народа были проблемы. Многие быстро забыли грамоту, другим понадобилось несколько лет, но результат оказался один. Поэтому Раевский не боялся разоблачения.
Помня, что вся эта неприятность началась под Новый год, Раевский нашёл комнату, где безвестные аниматоры оставили костюмы Дедов Морозов.
Он знал, что пассажиры в возрасте, которые помнили значение красных халатов, уже перестали существовать. Люди средних лет были повыбиты в битвах за еду и продолжали массово погибать, пока пассажиры не начали разводить овощи на взлётных полосах и не научились охотиться на птиц.
Раевский действовал неторопливо — тут нельзя было ошибиться. Он создавал не бандитскую шайку, а новую церковь. Он вывел для себя как аксиому, что выживают группы, осенённые идеей.
Группы, ведомые простыми инстинктами, погибают быстро — их пожирают такие же простые структуры, только сильнее и моложе.
А вот идеи живут долго, куда дольше, чем люди.
Он выстраивал её, свою идею божественного пантеона Аэропорта, — медленно и верно.
Затем он выбрал себе женщину, причём не из длинноногих офисных красоток, а стюардессу с внутренних линий — не очень яркую, но спокойную и властную. Ему была нужна не жена, а жрица — и для неё нашёлся костюм Снегурочки.
Так они и выходили к своей вооружённой пастве — двое в красных халатах (причём Раевский всегда держался чуть сзади), и женщина в халате серебристого цвета.
Конечно, были и военные успехи — каждый день они отвоёвывали по куску территории Аэропорта, пока не захватили его целиком.
Новообращённые должны были прослушать беседы о Плане действий, что пришёл с неба, и о рае, который был потерян их предками из-за греха безделья.
Всё было не просто так — Аэропорт был дан людям, чтобы раскаяться, искупить свой давний грех и грех отцов страданием, а потом вернуться.
После искупления им всем можно будет вернуться в страну огромных стеклянных зданий и волшебного напитка, что был там на каждом этаже.
Напиток этот в раю назывался кофе, но никто, даже Раевский, не помнил его вкуса.
Иногда он вспоминал веранду маленького пансиона на берегу моря и… Нет, никакого «и» не было — только тут была настоящая жизнь. И даже время тут шло иначе — быстро и споро.
Через несколько лет умер последний клерк, который умел завязывать галстук. Подрастающее поколение уже казалось слишком взрослым, старел и Раевский. В какой-то момент он понял, что медлить нельзя. Его Церковь Возвращения снова стала готовиться к исходу, возвращению в рай.
Однако вождь, также состарившись, вдруг стал показывать признаки тихого сумасшествия, он часами лежал на тёплом потрескавшемся бетоне и говорил, что хочет остаться. Это в планы Раевского не входило, и ночью он удушил своё создание подушкой.
Утром он объявил, что боги небес взяли вождя к себе накануне общего возвращения. Вождь не мог вернуться в рай, потому что был слишком грешен и завещал похоронить его под бетоном взлётно-посадочной полосы. Так и сделали — засунув тело в старую дренажную трубу.
После этого Раевский назначил исход на следующий день.

Воины Церкви Возвращения давно смонтировали пулемёт в кузове джипа, и они вышли в поход при поддержке этого самодельного танка. В своём костюме Деда Мороза, превратившимся в одеяние пастыря, проводника воли небесных богов Аэропорта, Раевский шёл впереди. Иногда Раевский думал, что всех их просто посадят в сумасшедший дом, — но это не пугало его. Он представлял себе чистые простыни и гарантированное трёхразовое питание.
С удивлением Раевский обнаружил, что у бетонных блоков их никто не остановил.
Было пустынно, и ветер пел в ржавой проволоке. Блиндажи и карантинные посты давно были брошены. Трава пробивалась через асфальт.
Москва была пустынна. И в странной для Раевского тишине он безошибочно разобрал тонкое пение муэдзина.
На торце огромного дома, все окна которого были выбиты, был нарисован огромный человек с метлой.
Чем-то этот рисунок напомнил Раевскому какую-то виденную в юности картину Пиросмани. Что-то было написано внизу — кириллицей, но слова были непонятны.
— Это таджикский, — сказала подруга Раевского. — Я помню этот язык. Когда-то лет пять подряд летала в Таджикистан.
Передовой отряд пересёк мост и вступил в пределы города. Они снова услышали непонятный звук — но это уже было не смутно знакомое Раевскому пение муэдзина. Это был целый хор, непонятно откуда шедший.
Только миновав огромные чёрные башни, на которые была наброшена маскировочная сеть из зелёных лиан, они увидели источник звука, так похожего на бормотание сотен живых существ.
Два всадника в красных халатах на вате гнали по бывшему проспекту огромную отару овец.
Всадники остановились и недоумённо уставились на пришельцев.
Боги Церкви Возвращения встретились с богами Нового города.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ЖАБА


― А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура... ― каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.
Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин...
Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?
Это было непостижимо, да и не важно.
Выбирать не приходилось ― собеседник был один.
Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.
Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.
Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много ― ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.
Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.
Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.
Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому. Теперь перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.
Зачем она выходила?
― Ну, дура, что скажешь, ― оправдывался русский, ― Жаба ― дура, а штык молодец.
Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах ― он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё нескольких генералиссимусов он видел в Китае, ведь там генералиссимусы водятся без счёта.
Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.
Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».
Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Его летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку ― у островов на горизонте.
Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.
Недели шли за неделями, но никто его не искал ― надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.
Только тогда увидишь стрелу в небе.
Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.
Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме, до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.
Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.
Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник ― русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.
К собеседнику прилагались три десятка туземцев.
Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы, как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.
Мужчины относились к нему равнодушно.
Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и на череп туземцы любили смотреть.
На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.
― Мы его съели, ― честно признался старейшина. ― Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.
Русского они, впрочем, тоже не уважали ― из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.
Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.
Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.
Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные ― такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно ― и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.
Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала, и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.
В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, говорил, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц ― это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба ― инь.
И два этих зверя только и живут на Луне.
Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.
Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.
Тот отвечал, что война всегда ― лучшее время.
Когда была война, было много интересного.
Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.
Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.
Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что всех убитых не съели.
Впрочем, старик опять стал настаивать на том, что война ― самое интересное в жизни людей.
Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?
Старик отвечал, что это единственное его желание ― если прилетят самолёты, то вернётся и война.
Карлсон согласился, что это часто связано и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.
Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.
― О, да, ― отвечал туземец. ― Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.
― Значит, надо сделать так же, как тогда.
Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.
Ничего из этого не вышло.
― Мы что-то упустили, ― сказал Карлсон. ― Что было ещё?
И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.
Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.
Потом они построили заправочную станцию.
Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Каталины». После этого работа надолго остановилась.
Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя ― он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.
Русский смотрел на всё это презрительно.
Карлсон даже обижался:
― Вы же сами рассказывали мне историю про жабу на болоте и упавшую стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав ― ничего не выходило.
И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.
― Точно, ― ответил старик. ― Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.
И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.
Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.
Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.
И стоило только ему заорать в эту трубку: «Я ― жаба, я ― жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.
Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ВОЙСК ПВО

Второе воскресенье апреля

(собачья кривая)


Профессор быстро шёл по набережной. Встречные сказали бы, что он шёл медленно, еле волоча ноги, но на самом деле он был необычно взволнован и тороплив.
Он был невысок, и ему казалось, что он бежит по улице стремительно, будто локомотив по рельсам.
Прохожие проносились мимо, как верстовые столбы.
Дым от профессорской трубки отмечал путь, цепляясь за фонари и афишные тумбы.
Сходство с паровозом усиливалось тем, что верхняя часть профессорского туловища была неподвижна, и только ноги крутились как колёса — так всем казалось.
На несколько минут пришлось остановиться, потому что на набережную поворачивала колонна военных грузовиков. Пожилой орудовец махнул необычным жезлом и повернулся к Профессору спиной. Тот, не глядя в сторону милиционера, воткнул щепоть табака в трубку и прикурил.
Профессор шёл к себе домой, погружённый в себя, не обращая внимания ни на что. Дым от трубки опять стелился за ним, как кильватерный след. Орудовец неодобрительно посмотрел на него, но ничего не сказал.
Профессор перевалил мост, слоистая мёрзлая Нева мелькнула внизу и исчезла.
Час назад его вызвали в комнату, пользовавшуюся дурной славой. Два года назад в ней арестовали его товарища, вполне безобидного биолога. А теперь эту дверь открыл он, и, как оказалось, совсем не по страшному поводу.
Несмотря на яркий день, в комнате горела лампа. Два человека с земляными лицами уставились на него.
Они, как сказочные тролли, не вылезавшие из подземных тоннелей, не выносили естественного света.
Один, тот, что постарше, был одет с некоторым щегольством и похож на европейского денди.
На втором, молодом татарине, штатская одежда висела неловко.
«Галстук он совсем не умеет завязывать», — заметил про себя Профессор.
Татарин кашлянул и произнёс:
— Вы знаете, что сейчас происходит на Востоке…
Восток в этой фразе, понятное дело, был с большой буквы.
На Востоке горел яркий костёр войны.
Профессор всё понял, — это было для него ясно, как одна из тех математических формул, которые он писал несколько тысяч раз на доске.
Воздух вокруг стал лёгок, и он подумал, что, даже открывая дверь сюда, в неприятную комнату, он не боялся.
Давным-давно всё происходило с лёгкостью, которой он сам побаивался. Его миновали предвоенные неприятности, кампании и чистки. А жена его умерла до войны. Она была нелюбима, и эта смерть, как цинично Профессор признавался себе, подготовила его к лишениям сороковых. Вместе с ней в доме умерли все цветы, хотя домработница клялась, что поливала их как следует.
Старуха пичкала горшки удобрениями, но домашняя трава засохла разом.
Цепочка несчастий этим закончилась — Профессор перестал бояться.
Внутри него образовалась пустота — за счёт пропажи страха.
И теперь, глядя в глаза стареющего денди, неуместного в победившей и разорённой войной стране, он не сказал «да».
Он сказал:
— Конечно.
Через десять минут стукнула заслонка казённого окошка, чуть не прищемив Профессору пальцы. Он собрал с лотка часть необходимых бумаг, и шестерёнки кадрового механизма, сцепившись, начали своё движение.
И вот он шёл домой, спокойно и весело обдумывая порядок сборов.
Быстро темнело. Тень от столба, как галстук при сильном ветре, промотнулась через плечо. Открыв дверь, он увидел, как кто-то, стремительный и юркий, перебежал ему дорогу.
— Кошка или крыса, — подумал Профессор. — Скорее, всё-таки крыса. Кошек у нас почти нет после Блокады. До сих пор у нас мало кошек.
Во время Блокады он был здесь — один раз его вывезли в Москву на маленьком самолёте, но потом пришлось вернуться.
Он всегда был нужен этому городу. Ну и стране, конечно.


Он не боялся и в Блокаду. Тогда к нему, и к теплу его печки-буржуйки, переехал единственный друг — востоковед Розенблюм.
Розенблюм принёс с собой рукопись своей книги и кастрюлю со сладкой землей пожарища Бадаевских складов. За ним приплёлся отощавший восточный пёс.
Два Профессора лежали по разные стороны буржуйки. Они не сожгли ни одной книги, но мебель вокруг них уменьшалась в размерах, стулья теряли ножки и спинки, потом тоже исчезали в печном алтаре. Сначала печка чадила, а потом начинала гудеть, как аэродинамическая труба.
Профессор, а он был профессор-физик, говорил, разглядывая дым, в который превращался чиппэндейловский стул:
— Даже если мы уберём трубу, градиент температуры вытянет весь дым.
Он занимался совсем другим — ему подчинялись радиоволны, он учил металлические конструкции слышать движение чужих самолётов и кораблей. Но сейчас было время тепла и Первого закона термодинамики.
Профессор рассказывал своему другу, как реактивный снаряд будет гоняться за немецкими самолётами, каждую секунду сам измеряя расстояние до цели, — точь-в-точь, как борзая за зайцем. Профессор чертил в воздухе эту собачью кривую, но понимал при этом, что никаких реактивных борзых нет, а есть ровный гул умирающей мебели в печке.
— Смотрите, как просто… — И копоть на стене покрывалась буквами, толщиной, разумеется, в палец.
Дроби кривились, члены уравнения валились к окну, как дети, что едут с горы на санках.
— Смотрите, — увлекался Профессор, — v — скорость зайца, w — скорость собаки, a вот этот параметр — расстояние от точки касания до начала системы координат. Да?
И востоковед молча соглашался, хоть у физика была своя тайна природы, а у востоковеда — своя. Внутренняя тайна не имела наследника, у неё не было права передачи...
Поэтому профессор Розенблюм съел свою собаку.
Но никакое знание восточной собачьей тайны не сохранило Розенблюма. Он слабел с каждым днём.
С потерей пса что-то произошло в нём, что-то стронулось, и он будто потерял своего ангела-хранителя.
Теперь он шептал будто на семинаре — «кэ-га чичжосо, накыл нэдапонда», будто объяснял деепричастие причины и искал рукой мелок.
Он не хотел умирать и завидовал своему другу, для которого смерть стала математической абстракцией.
— Это счастье, но счастье не твоё, оно заёмное. Это счастье того, кто рождён под телегой.
Профессор ничего не понял про заёмное счастье, и уж тем более про телегу. Он хотел было расспросить потом, но тем же вечером Розенблюм умер.
Мёртвая рука одного профессора держала руку другого, пока живого.
Они были одинаковой температуры. Теперь собаки не было, и духа собаки не было — осталось только одиночество.
Время он мерил стуком ножниц в магазине. Ножницы, кусая карточки, отделяли прошлое от будущего.
Но судьба была легка, и всё равно выбор делался другими, — его вывезли из города той же голодной зимой. Он клепал заумную технику и ковал оружие Победы, хотя ни разу не держал в руках заклёпок, и ковка лежала вне его научных интересов.
Счастье действительно следовало поэтическому определению — покой и воля. Пустое сердце, открытое логике.

А после войны он был по-прежнему нужен, на него посыпались звания и чины, утраты которых он тоже не боялся, — друзей не было, и даже тратить деньги было не на кого.
Решётки из металла давно научились слышать летающего врага, и вот теперь нужно было испробовать их слух вдали от дома.
Профессор собрался легко и стремительно и уже через день вылетел на Восток.
Он продвигался в этом направлении скачками, мёрз в самолётах, что садились часто, — и всё на военных аэродромах.
Наконец, ему прямо в лицо открылся океан, и ноздри наполнила свежесть неизвестных цветов.
Город, лежавший на полуострове, раньше принадлежал Империи. С севера в него втыкалась железная дорога, с юга его обнимала желтизна моря.
Город был свободным портом, раньше он был портом Империи, а теперь на тридцать лет его склады и пристани снова стали принадлежать родине Профессора,
Люди в русских погонах наводняли этот чужой город, как и полвека назад.
Они должны были уйти, но разгорелась новая восточная война, и, как туча за горы, армия и флот зацепились за сопки и гаолян.
Несколько дивизий вросли в землю, а Профессор вместе с подчинёнными, похожими на молчаливых исполнительных псов, развешивал по сопкам свои электрические уши.
Он развешивал электронную требуху, точь-в-точь как ёлочную мишуру, укоренял в зелени укрытия, как игрушки среди ёлочных ветвей. Профессор время от времени представлял, как в нужный час пробежит ток по скрытым цепям, и каждое звено его гирлянды заработает чётко и слаженно.
Дело было сделано, хоть и вчерне.
Но большие начальники не дали Профессору вернуться в прохладную пустоту его одинокой квартиры.
Его, как шахматную фигуру, решили передвинуть на одну клетку восточнее.
Профессора начали вызывать в военный штаб и готовить к новой командировке.
Через две недели он совершил путешествие с жёлтой клетки на розовую.
На прощание человек с земляным лицом — такой же, что и те, кого Профессор видел в маленькой комнатке на университетской набережной, повёл его в местный ресторан.
На стене было объявление на русском — со многими, правда, ошибками. Они сели за шаткий стол, и земляной человек, давая последние, избыточные инструкции, вдруг предложил съесть собаку.
— Ну, это же экзотика, профессор, попробуйте...
Профессор вдруг вспомнил умирающего Розенблюма и решительного отказался. Он промотнул головой даже чересчур решительно, и от этого в поле его зрения попал старик в китайском кафтане. Старик смотрел на него внимательно, как гончар смотрит на кусок глины на круге, — он уже взят в дело, но неизвестно, выйдет из него кувшин или нет. Старик держал в руках полосатый стек, похожий на палку орудовца.
Когда Профессор посмотрел в ту же сторону снова, там никого уже не было.
«Нет, собак есть не надо, — подумал он про себя, — теперь я знаю, от смерти это не спасает».
Оказалось, что он подумал это вслух, и оттого человек с земляным лицом дёрнулся, моргнул, и решил, что старый учёный чего-то боится.
И всё же Профессор приземлился на розовой клетке и начал отзываться на чужое имя.
Теперь, по неясной необходимости, в кармане у него было удостоверение корреспондента главной газеты его страны. Фальшивый корреспондент снова рассаживал свои искусственные уши — точь-в-точь, как цветы.
Как прилежный цветовод, он выбирал своим гигантским металлическим растениям места получше и поудобнее. Сигналы в наушниках таких же безликих, как и прежде, военнослужащих — только в чуть другом обмундировании — были похожи на жужжание насекомых над цветочным полем.
Повинуясь тонкому комариному писку, с аэродромов взлетали десятки тупорылых истребителей с его соотечественниками, у которых и вовсе не было никаких удостоверений.
Война шла успешно, но внезапно Восток перемешался с Западом. Вести были тревожные — фронт был прорван. Освободительная армия бежала на Север и теперь прижималась к границе, как прижимается к стене прохожий, которого теснят хулиганы.
Профессор в этот момент приехал на один из аэродромов и налаживал свою хитрую технику.
Противник окружил их, и аэродром спешно эвакуировали. Маленький самолёт, что вывозил их в безопасное место, был подбит на взлёте. Когда они сделали вынужденную посадку, Профессор обнаружил, что он, как всегда, остался цел и невредим, а летчик перевязывает раненую руку, зажав бинт зубами.
Международные военные силы за холмами убивали их товарищей, а они лежали под пустым танком из аэродромного охранения, ещё с Блокады знакомой всякому штатскому тридцатичетвёркой, и думали, как быть дальше.
— Глупо получилось, — сказал лётчик, — меня три раза сбивали и всё над нашими — два раза на Кубани, и один — в Белоруссии. Нам ведь в плен никак нельзя. В плен я не дамся.
— Интересно, что будет со мной? — задумчиво спросил-сказал Профессор.
— Я вас застрелю, а потом… — лётчик показал гранату.
— Обнадёживающе.
— А, что, не боитесь?
Профессор объяснил, что не боится и начал рассказывать про Блокаду. Оказалось, что лётчик — тоже ленинградец, и тут же, кирпичами собственной памяти, выстроил своё здание существования Профессора.
— Тогда, если что, — вы меня, а потом себя. Справитесь, теперь я вам доверяю, — подытожил он.
Ночью они медленно пошли на север.
Они двигались вслед недавнему бою, обнаруживая битую технику и мёртвых, изломанных взрывами людей.
Даже в самых красивых местах смерть оставила свой след. Профессор как-то хотел присесть в сумерках на бревно. Но это было не бревно.
Мертвец лежал на поляне, и трава росла ему в ухо.
Однажды Профессор, отправившись искать воду, услышал голоса на чужих языках. Он залёг в высокую траву на склоне сопки и пополз вперёд.

На краю котловины стояли несколько солдат и офицеров в светлых мешковатых куртках. Один из них держал у глаз кинокамеру и водил ей из стороны в сторону. Под ними, в грязи на коленях стояли несколько человек с раскосыми лицами и жалобно причитали, судя по всему, умоляя их не убивать. Это были добровольцы из соседней страны, которых Профессор ещё тут не видел.
Они тянули руки в камеру и ползли на коленях к краю обрыва. Главный из победителей, видимо, офицер — на мгновение повернулся к своим подчинённым, чтобы отдать какое-то указание.
Один из добровольцев тут же выдернул из рукава острый тонкий нож и всё с тем же заплаканным лицом, на котором слёзы прочертили борозды в толстом слое грязи, располосовал офицеру горло.
Другие кинулись на оставшихся — слаженно, с протяжными визгами, похожими на мартовский крик котов. Профессора удивило, как это победители умерли абсолютно молча, а бывшие пленные перерезали их как кроликов.
На всякий случай он решил не показываться, а через минуту в котловине уже никого не было, кроме нескольких полураздетых трупов.
Когда Профессор рассказал об этом лётчику, тот сильно огорчился, но, подумав, рассудил, что им вряд ли бы удалось угнаться за этими добровольцами.
— Я видел их в тайге, — сказал он. — У них свои мерки. Я видел, как они бегут с винтовкой по тайге, с запасом патронов и товарищем на плечах. Да так и пробегают километров пятьдесят.
И двое скитальцев продолжали идти по ночам, боясь и своих, и чужих.

Наконец, в очередной ложбине между холмов их остановил человек в кепке со звездой — маленький и толстый.
Сначала, испугавшись окрика, два путешественника спрятались за кустами, но, увидев знакомую форму, вышли на открытое пространство.
— Товарищ, там хва-чжон… То есть, огневая точка. Туда идти не надо, — крикнул ещё раз маленький и толстый, похожий на бульдога человек.
— Это наши! — выдохнул лётчик.
— Какие наши, — про себя подумал Профессор. И действительно, френчи освободительной армии сидели на них хуже, чем на чучелах. Но было поздно.
— Товарищ, товарищ, — залопотал человек-бульдог.
Вечером они сидели в доме у огня. Человек-бульдог и его помощник сидели у двери. Дом был — одно название. В хижине не хватало стены, но огонь в очаге был настоящий. Трубы не было, но интернациональная термодинамика вытягивала весь дым через узкое отверстие в крыше.
У огня, строго глядя на Профессора, устроился старик всё в той же зелёной форме. Судя по всему, он был главный.
— Самое время поговорить, — старик, кряхтя, вытянул ноги.
Профессор оглянулся — лётчик спал, а свита молчаливо сидела поодаль.
— Мы всё время думаем, что, настрадавшись, мы меняем наше страдание на счастье, а это всё не так. Авансов тут не бывает. Со страхом — тоже самое. Нельзя набояться впрок. Завтра вы познакомитесь с вашим счастьем, потому что настоящее счастье — это предназначение.
Профессор не понял о чём речь, но никакого ужаса в этом не было. Граната уютно пригрелась у него в кармане ватника — на всякий случай.
Горячий воздух пел в дырке потолка, а старик говорил дальше:
— Это неправильная война. Вы воюете на стороне котов, а против вас — собаки. Вам надо было воевать за собак. Говоря иначе, вы — люди Запада, воюете на стороне Востока. Проку не будет.
Профессор поёжился. А может, это всё-таки враги? Эмигранты. Вероятно, это плен, или — это просто сумасшедший. И неизвестно, что хуже.
Но старик смотрел в сторону. Он поправил палкой полено в очаге:
— Розенблюм вам рассказал о счастье?
Ничуть не удивившись, Профессор помотал головой.
— Нет. Розенблюм мне этого не рассказывал, — произнеся это, Профессор ощутил, что покривил душой, но не мог точно вспомнить, в чём. Что-то ускользало из памяти.
— Знаете, — старик вздохнул. — Есть старинная сказка о том, как человек взял счастье взаймы. На небе ему сказали, что он может занять счастья у человека Чапоги, что он и сделал. А потом он, разбогатев, услышал рядом с домом тонкий и долгий крик. Ему сказали, что это кричит Чапоги — этот человек понял, что пришёл конец его займу и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить своё счастье или умереть в бою.
Ваше дело — найти своего Чапоги. А то, что вы счастливы чужим счастьем, вы уже давно сами знаете. Тогда вы станете человеком, а не пустым сосудом человеческого тела. В вас появится страх и боль, и вы много раз проклянёте свой выбор, но именно так и надо сделать. Если вы сделаете его правильно, я потом расскажу, чем закончилась эта сказка.
Утром Профессор и лётчик проснулись одни. Рядом лежал русский вещмешок с едой.
На недоумённые расспросы летчика Профессор отвечал, что это были партизаны, и им тоже не стоит оставаться здесь долго…
Они шли ещё день, и вот над их головами с рёвом, возвращаясь с юга, прошли тупорылые истребители.
— Наши, — летчик, задрав голову вверх, пристально смотрел на удаляющиеся машины, — Это наши, значит, всё правильно.
Они спустились в долину.
— Нужно искать по квадратам, — сказал профессор. Он мысленно расчертил долину на шестьдесят четыре шахматных квадрата, потом выбросил заведомо неподходящие.
И рассказал лётчику, по какой замысловатой кривой они пойдут. Тот не понимал, зачем это нужно, и ему пришлось соврать, что так лучше избежать минированных участков.
Двое спускались и поднимались по склонам, пока, наконец, на b6, они не увидели остатки повозки. Мёртвая мать лежала ничком, а в спине её угнездился кусок металла, сделанный не то в Денвере, не то в Харькове. Рядом с телом женщины сидел крохотный мальчик и спокойно смотрел на пришельцев немигающими глазами. Эти глаза, как два замёрзших озера, были полны холодного кристаллического ужаса.
Мальчик схватился за колесо и встал на кривых ножках — был он совершенно гол и только что обгадился.
Двое русских забросали женщину землёй, и накормили мальчика.
Надо было идти. Профессору не было жаль маленькое случайное существо, деталь природы, сорное, как трава. Он навидался смерти — и видел детей и взрослых в ужасе и страхе, видел людей в отчаянии и тех, кто должен умереть вот-вот.
Он просто удивился этому мальчику, как решению долгой и трудной задачи, доведённой до числа, вдруг давшей целый результат с тремя нулями после запятой.
Отчасти это было радостное удивление, но теперь приходилось тащить мальчика на себе. Мальчик сидел на плечах у Профессора, обхватив его голову, как ствол дерева.
— Я усыновлю его, — бормотал сзади лётчик. — Моих убили ещё в июне — в Лиепае. А малец бесхозный. Бесхозных нам нужно защищать — белых, чёрных и в крапинку.
— Знаете что, — сказал профессор, — он может воспитываться у меня. У меня большая квартира. Отчего бы вам и ему — у меня. И у меня домработница есть.
Домработница умерла в Блокаду, и Профессор не понимал, зачем он солгал.
Впрочем, лётчик, кажется, и сам не поверил в домработницу и строил какие-то свои планы.
Раненая рука мешала ему нести мальчика. Его тащил Профессор, время от времени скармливая ему жёванный хлеб с водой.
Ребёнок оказался хорошим талисманом — через два дня они вышли к своим.
Лётчика положили в госпиталь, а мальчик стал жить там же, у местной медсестры.
Потом мальчика повёз через границу на Север уже совсем другой офицер. Мальчик был молчалив, и пугался громкого звука, случайного крика, и даже резкого порыва ветра. Но постепенно это проходило — ужас вытаивал из глаз по мере удаления от войны.
Офицер вёз его с той же целью — усыновить, поскольку раненый лётчик уже не вспоминал о своём желании. Да и Профессору уже казалась странной мысль об усыновлении. Но ему нравилось думать, что он встретится с мальчиком через несколько лет, может быть, через двадцать, вероятно на экзамене. Ну-с, молодой человек, а изобразите кривую…
Впрочем, в Профессоре возникло необычное беспокойство и тревога.
Ему пришлось подробно описать свои приключения на ничейной земле, и его уже два раза допрашивали.
Прошло полгода, и Профессор, уже готовясь отбыть на родину, вдруг снова встретился с тем странным стариком, который нашёл его в безвестной долине.
Он приехал на машине на их аэродром, всё так же одетый в зелёный френч.
Накануне Профессор заболел — сначала ему казалось, что это сам организм сопротивляется ласковым беседам-допросам. Пока ещё ласковым. Но он был болен не дипломатической, а самой настоящей болезнью. В горле профессора стоял твёрдый ком, лоб поминутно покрывался испариной. Тело стало профессору чужим.
Профессор был непонятно и, видимо, смертно болен. Но увидев старика, он забыл о болезни.
Сперва он думал, что приехал очередной чекист — свой или местный, но это был именно тот старик из хижины между холмами. Профессор удивлялся, отчего его пропускают повсюду, — ведь явно форма была для него чужой.
Больше всего он был похож на старого генерала двенадцатого года, с морщинистой черепашьей шеей, болтавшейся в вырезе между петлиц.
Старик был взволнован, торопился, и Профессору приказали ехать с ним. Снова неудобство, почти страх, коснулось Профессора тонким лезвием.
Они двинулись по пыльной дороге к ближайшей цепочке холмов. Старик начал подниматься по склону самого высокого из них, притворившегося горой.
Профессор, отдуваясь, лез в гору вслед за стариком. Шофёр беззвучно, легкими шагами шёл сзади. Там на вершине, у зелёных кустов, сидели человек-бульдог и его товарищ. Они задумчиво глядели в ровную каменистую поляну перед собой.
— А вы что тут?.. — задыхаясь, спросил профессор.
— Ккочх-и ихиги-рыл кидаримнида, — ответил маленький и толстый.
— Что он говорит?
— Он говорит, что они ждут, когда расцветут цветы.
Профессор вспомнил своего друга Розенблюма и подумал, что никогда уже не узнает восточной тайны. Как можно ждать возникновения того, что не сеял и не растил? Как цветы решают — родиться им или умереть?
На плоской полянке рядом чья-то рука провела глубокую борозду, вычертив идеальный (Профессор сразу понял это) круг.
— У нас большие трудности, — грустно сказал старик. — И нам нужна помощь.
Я был не прав, я непростительно ошибался. Они всё-таки сделали это. Приказ отдан, и всё изменилось.
Но сейчас ещё можно что-то исправить — сейчас нужно делать выбор.
Сейчас нужны именно вы — человек с пустой головой, которая поросла формулами.
— Таких, как я — много.
— Нет, совсем нет. Вы дышали без страха, но не оттого, что разучились бояться. Вы не научились этому, и оттого ваша голова сильнее рук. В вас пробуждаются чувства, и они убьют силу разума, но сейчас, сейчас всё ещё по-прежнему.
— И что, что?
— Лёгкость вам казалась обманчивой, и это правда. Лёгкость кончилась, нужно было делать выбор.
— Что за выбор? Зачем?
— Вы сделаете выбор между тем, что умели раньше, и тем, что должно принадлежать Чапоги.
Это был странный разговор, потому что каждый знал наперёд реплику собеседника.
Профессор понимал, что сейчас получит в дар чувство страха и неуверенности, но ответ сделает что-то, что лишит ужаса и трепета мальчика, рождённого под телегой.
Тогда, повинуясь руке старика, он сел в круг, и садясь, услышал, как успокоенно выдохнули двое поодаль.
Старик покосился и сказал:
— Теперь я расскажу вам то, что не успел договорить Розенблюм. Человек из старинной сказки, услышав крик, понял, что пришёл конец его заёмному счастью и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить свои деньги и семейство.
И тогда он увидел, что нищенка родила под телегой мальчика, и мальчик лежит там, маленький и жалкий, но уже имеющий имя Чапоги — потому что Чапоги значит «рождённый под телегой».
А теперь попробуйте поверить, что всё счастье — и ваше, и его — под угрозой.
Край мира остёр, и сейчас мир встал на это ребро.
Попробуйте понять это, и круг замкнётся.
Надо сосредоточиться и представить себе самое важное.

Профессор представил себе земной шар и начал оглядывать этот шар, будто огромную лабораторную колбу. Граница его обзора двигалась по поверхности, как линия терминатора, отсчитывала сотни километров и тысячи, бежала через меридианы и параллели, не останавливаясь нигде, и от этого появилось тоскливое уныние, морок вязкого сна, как вдруг нечто особенное прекратило это движение.
Совсем рядом — несколько градусов по счисленной столетия назад градусной сетке.
Он видел далекий самолёт, что раскручивал винты, — четыре радужных круга вспыхивали у крыльев, видение окружала тысяча деталей, он слышал, как скребёт ладонью небритый техник, сматывающий шланг, щелчок тумблера, шорохи и звуки в требухе огромной машины. Одно наслаивалось на другое, и детали мешали друг другу.
Потом он понял, что нужно читать это изображение как длинный ряд и выделить при этом главный его член. Снова потекли рекой подробности. Работающие моторы, движение топлива по трубкам, движение масла в гидравлике — что-то мешалось, что-то отсутствовало в этом ряду.
Стоп. Он прошёлся снова — длинная сигара самолёта начала разгоняться по бетонной полосе, выгибались крылья, увеличивалась высота. Стоп. В теле самолёта была странная пустота — там была пустота величиной в каплю.
И профессор сразу понял, что это за капля. Он понял, что пустой она кажется оттого, что это не просто бомба, и даже не оттого, что она пахла плутонием.
В бомбе была пустота, похожая на воронку, что втянет в себя весь мир.
Теперь было понятно, что через час эта воронка откроет свою пасть, и на этом месте видение профессора заканчивалось. Дальше просто ничего не было, дальше история обрывалась.
Старик тронул его за плечо.
— Не надо, не рассказывай. Теперь ты понимаешь — всегда можно выделить главное: всегда можно понять, какая песчинка вызовет обвал, смерть какого воина вызовет поражение армии. Постарайся представить себе самое дорогое, что у тебя есть, и у тебя получится всё исправить.
— Мне ничего не дорого, — ответил он и не покривил душой.
В нём не было идеалов, время прошло легко, оттого что он потерял всё давным-давно и не привязался ни к чему. Судьба была, будто пустой мешок. Но нет, подумал он, подумал он, что-то тут неверно. Значение не нулевое, нет, что-то есть ещё.
И он вспомнил о рождённом под телегой и своём заёмном счастье.
Тогда Профессор снова закрыл глаза.
Там, в белом океане воздуха снова летел бомбардировщик, а справа и слева от него шли истребители охранения.
За много километров от них заходил в вираж русский воздушный патруль.
Профессор представлял себе этот мир как совокупность десятка точек, как крупу, рассыпанную по столу.
Вдруг он понял, что он не может действовать на бомбардировщик, тот был слишком велик, и пустота внутри него была бездонна для чужой мысли.
По плоскости небесного стола, с востока к Профессору двигались две крупинки — одна, окружённая стаей защитников, а другая, всего с двумя помощниками, пробивала себе дорогу чуть севернее. Он понял, что именно эта, остающаяся незамеченной, движущаяся на севере, и несёт в себе пустоту разрушения.
Всё новые и новые волны тупорылых истребителей готовились вступить в схватку с воздушной армадой, но пустота, никем не замеченная, приближалась совсем с другой стороны.
Мальчик, родившийся под телегой, в этот момент заворочался во сне на окраине сибирского города, застонал, сбивая в ком одеяльце.
Профессор услышал его за многие сотни километров, вдруг понял, что это — главное. Но, использовав этот звук, как зажигание, потом отогнал его — как уже не нужный теперь параметр.
Итак, точки двигались перед ним в разных направлениях.
Всё было очень просто — выбрать правильную точку, или лучше — две, и начать сводить их с теми тремя, что двигаются на севере. Это простая собачья кривая, да.
Это очень простая математика.
Переменные сочетались в его голове, будто цифры, пробегающие в окошечке арифмометра.
И воображаемым пальцем он начал сдвигать крупинки.
Тут же он услышал ругань в эфире, потому что пара истребителей нарушила строй, это было необъяснимо для оставшихся, эфир накалялся, но ничто уже не могло помешать движению этих двух точек по незатейливой кривой.
Борзая бежала к зайцу.
И русский истребитель вполне подчинялся — он был свой, сочетание родного металла и родного электричества, родного пламени и даже горючего, привезённого сюда, за тридевять земель, при этом сделанного из бакинской нефти.
И человек, что сидел в нём, — был свой, с которым Профессор делил воду и хлеб во время их долго путешествия, этот человек хранил в голове ненужную сейчас память о мосте через Неву и дворцах на её берегах, об умерших и убитых из их общего города.
Поэтому связь между ним и Профессором была прочна, как кривая, прочерченная на диссертационном плакате, — толстая, жирная, среди шахматных квадратов плоскостных координат.
Самолёты сближались, и вот остроносые истребители открыли огонь, а тупорылые ушли вверх, вот они закружились в карусели, сузили в круг, вот задымил один, и тут же превратился в огненный шар остроносый, сразу же две точки были исключены из уравнения, но тупорылый всё же дорвался до длинного самолёта, и пустота вдруг начала уменьшаться.
Истребитель был обречён.
Снаряды рвали его обшивку. Пилот был убит, но мёртвые пальцы крепко сжимали ручку управления и жали на гашетку. Будто струя раскалённого воздуха из самодельной печки, самолёт двигался по заданному направлению, даже лишённый управления.
На мгновение перед Профессором мелькнуло залитое кровью лицо этого лётчика, с которым он брёл между холмов в поисках Чапоги, но оно тут же исчезло.
Бомбардировщик, словно человек, подвернувший ногу, вдруг подломил крыло.
И Профессор увидел, как в этот момент капля пустоты снова обратно превращается в электрическую начинку, плутониевые дольки, взрывчатку — и нормальное, счётное, измеряемое вещество. У бомбардировщика оторвался хвост, и, наконец, море приняло все его части.
Одинокий остроносый самолёт, потеряв цель своего существования, ещё рыскал из стороны в сторону, но он уже был неинтересен профессору.
Он был зёрнышком, бусиной, шариком — только точкой на кривой, что, как известно, включает в себя бесконечное количество точек.
Всё снова стало легко, потому что мир снова был гармоничен.
Профессор выполз из круга на четвереньках — старик и его свита сидели рядом. Посередине поляны, будто зелёная бабочка, шевелил лепестками непонятный росток.
Профессор сел рядом с толстым восточным человеком, поглядеть на обыденное чудо цветка.
И ещё до конца не устроившись на голой земле, он осознал страх и тревогу за своё будущее.
Череда смятённых мыслей пронеслась в его голове — о неустойчивости его положения, и уязвимости его слабого тела. Снова испарина покрыла его лоб, он ощутил себя пустой скорлупой — орех был выеден, всё совершено, поле перейдено, а век кончен.
Но уравнение сошлось, и это было важнее хрупкости скорлупы.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Аэропорт


Снег кружился, вспыхивал разным цветом, отражая огни праздника.
Такси несло Раевского через праздничный город, потому что зимний праздник в России длится с середины декабря по конец января. Ещё в ноябре о нём предупреждают маленькие ёлки, выросшие в витринах магазинов. Потом на площадях вырастают ёлки большого размера, потом приходит декабрьское Рождество католиков, и его отмечают буйными пьянками в офисах и барах, а затем стучится в двери календарный Новый год.
Затем следует глухое пьяное время до православного Рождества и угрюмое похмелье Старого Нового года. Самые крепкие соотечественники догуливают до Крещения, смывая в проруби этот праздничный морок.
Раевский ненавидел задушевные разговоры «под водочку» и это липкое время, этот пропавший для дела месяц. Его партнёр, сладко улыбаясь, говорил:
— Самое прекрасное в празднике, то есть в празднике, именуемом «Новый год», — так это первый завтрак. Завтрак вообще лучшая еда дня, а уж в первый день — так особенно. Именно так! Причём отрадно то, что это знание не всем доступно. Но уж если получил его, то навсегда. И всю оставшуюся жизнь можешь смотреть на других свысока. Тайное братство завтракающих! Завтрак высокого градуса посвящения! Ах!
Раевский улыбался и кивал головой — радуйся-радуйся. Но без меня.
Каждый год он улетал прочь, вон из этого пропащего, проклятого города и возвращался лишь тогда, когда трезвели последние пьяницы.
Он не любил пальмовый рай банановых островов и Гоа, похожий на Коктебель нового времени. Это всё было не для него — Раевский уезжал на юг Европы и три недели задумчиво смотрел на море с веранды. Иногда с ним была женщина, но это, в общем, было не обязательно — риски были существенны. Он помнил, как однажды расстроился, сделав неверный выбор.
Лучше уж без него, без этого выбора — как хорошо без женщин и без фраз, без горьких слов и сладких поцелуев, без этих милых, слишком честных глаз, которые вам лгут и вас ещё ревнуют, — и всё остальное, что пел по этому поводу старый эстет, которого ревновала и мучила его собственная родина, и мучила не хуже какой-нибудь женщины. Выбор человека — вот что он считал самым главным в жизни. Это было сродни выбору веры одним князем.
Такси медленно выплыло из города и встало в бесконечную пробку. Раевский не испугался — по старой привычке он выехал заранее и уже предвкушал, что всё равно будет сидеть в баре с видом на взлётно-посадочную полосу. Пробка не пугала его.
Он достал ноутбук и принялся читать сводку погоды по Средиземноморью.
Аэропорт был уже полон офисной плесени — в толпе вращались, не смешиваясь, группы тех, кто побогаче, и тех, кто заработал только на Анталию с Хургадой.
Раевский не смешивался ни с кем, он вообще никогда не смешивался — он всегда был один. Даже в школе он сидел один за партой: так вышло, он пользовался уважением в классе. Не был изгоем, но сидел один.
Он сел в баре, с неудовольствием увидев, что его рейс откладывается.
Когда он отвлёкся от переписки, то заглянул в интернет-новости, с удивлением узнав, что происходит в зале рядом с ним. Оказывается, не один его рейс задерживался, их были десятки.
Раевский привык к тому, что он часто узнаёт из Интернета то, что происходит на соседней улице, но выкрики сумасшедших блогеров вселили в него некоторую тревогу.
Он выглянул из своего убежища — зал был наполнен людьми, причём их было неправдоподобно много. Они уже начинали подниматься в бар, разбавляя немногих состоятельных посетителей.
Час шёл за часом, на телевизионном экране стали появляться репортажи с места событий.
Сотрудники авиакомпаний были невнятны и испуганы, ведущие новостей радостно возбуждены, а приглашённые эксперты — суетливо бестолковы.
Отойдя в туалет, Раевский обнаружил, что потерял место. Прислонившись к стене, он стал обдумывать происходящее.
Всё было до крайности неприятно.
Он в первый раз пожалел, что отправился в путь налегке.
За безумные деньги он сторговал у бармена возможность выспаться на лавочке внутри служебного помещения.
Проснувшись, он не обнаружил в окружающем мире изменений к лучшему.
Наоборот, рейсы были по-прежнему отменены, а народу прибыло. Теперь уже всё смешалось — офисные девушки, копившие весь год на глоток египетского воздуха, и завсегдатаи дорогих альпийских курортов спали вповалку на грязном полу.
Телевизор по-прежнему показывал их всех — лица невольных обитателей аэропорта мелькали среди новостей.
Бармен выключил звук, но его вполне замещали вопли возмущённых из зала.
На третий день произошла первая большая драка.
Раевский с интересом заметил, что сюжеты о задержке рейсов переместились в середину выпуска новостей.
Прошла неделя, и об аэропорте вспоминали где-то в конце, перед спортивными новостями.
Но тут свет мигнул и погас.
«А вот и конец света», — подумал Раевский.
Резервное электропитание продержалось ещё полчаса, и последними погасли огни на посадочных полосах и в диспетчерской башне.
Свету конец — конец света.
Скоро у пассажиров случилась первая битва с охраной и пограничниками. Пограничники, хоть сразу и сдались, были перебиты все до одного. Им мстили как части той системы, что была символом аэропорта.
Служба безопасности сопротивлялась дольше, но её постиг такой же конец — толпа вывалила на взлётно-посадочную полосу и стала занимать самолёты.
Пилотов ловили по всем зданиям и силой оружия принуждали занять места за штурвалами.
Несколько бортов столкнулись при рулёжке, а два — уже в воздухе.
Раевский не принимал участия в битве за места, он мгновенно просчитал бессмысленность этой затеи.
«Структуры вышли на улицу», — подумал Раевский скорбно.
В этот момент вернулись те, кто хотел вернуться обратно в город. Оказалось, что вокруг Аэропорта уже несколько дней, как выставлено оцепление.
Когда бывшие пассажиры попытались прорваться через него, по ним тут же открыли огонь на поражение.
Ещё через неделю дороги перегородили бетонными блоками, а поля вокруг Аэропорта затянули колючей проволокой и окружили противопехотными минами.
Пассажиров не приняло небо, но и земля не принимала их. Десятки тысяч отчаянных и полных злобы людей не были нужны никому.
Иногда жители аэропорта видели над собой военные вертолёты. Полёты прекратились, когда они сбили один из них. Бывшие пассажиры сбили его ракетой с истребителя, которому толпа навалилась на хвост, чтобы он задрал нос в небо.
Многажды, вооружившись, они пытались пробиться через кольцо оцепления.
Но карантин держался прочно. И каждый раз толпа откатывалась обратно к Аэропорту, забирая с собой убитых — уже были нередки случаи каннибализма.
Раевский предугадал всё: вся сила не в одиночках, а в структурах. Истории про мускулистого героя, что мог покорить ставший вдруг диким мир, он оставлял офисным неудачникам. Этими сюжетами несчастные клерки компенсировали своё уныние и теперь сразу гибли, пытаясь выказать себя крутыми парнями.
Раевского интересовали структуры, и, особенно, структуры божественные.
И он начал работать над этим — сначала он нашёл подходящего вождя. Это был молодой парень, безусловно обладавший особой харизмой, уже сколотивший вокруг себя то, что раньше называлось бригадой. Впрочем, это так теперь и называлось.
У Раевского были особые планы насчёт нового названия его структуры, но он знал, что не всё можно делать сразу.
Он сразу понял, что парень будет послушно повторять его слова, — и первым делом объяснил будущему вождю, что судьба собрала их всех в этом странном месте не просто так. Это часть особого плана, ниспосланного свыше.
Рассказывая о воле богов Аэропорта и об их особом Плане насчёт давних пассажиров и их потомков, Раевский не заботился о деталях: самый крепкий миф — это миф недосказанный. Толпа всегда додумывает мистические объяснения лучше любого автора, нужно только дать ей возможность. А уж опорных точек он сочинил множество.
Он издали показал своим слушателям собранные со стен планы эвакуации при пожаре.
Красивые ламинированные бумажки образовали стопку, похожую на книгу. Книг в Аэропорту было мало — офисный народ давно отучился читать бумажные, а электронные быстро прекратили своё существование с исчезновением электричества.
Да и с чтением у офисного народа были проблемы. Многие быстро забыли грамоту, другим понадобилось несколько лет, но результат оказался один. Поэтому Раевский не боялся разоблачения.
Помня, что вся эта неприятность началась под Новый год, Раевский нашёл комнату, где безвестные аниматоры оставили костюмы Дедов Морозов.
Он знал, что пассажиры в возрасте, которые помнили значение красных халатов, уже перестали существовать. Люди средних лет были повыбиты в битвах за еду и продолжали массово погибать, пока пассажиры не начали разводить овощи на взлётных полосах и не научились охотиться на птиц.
Раевский действовал неторопливо — тут нельзя было ошибиться. Он создавал не бандитскую шайку, а новую церковь. Он вывел для себя как аксиому, что выживают группы, осенённые идеей.
Группы, ведомые простыми инстинктами, погибают быстро — их пожирают такие же простые структуры, только сильнее и моложе.
А вот идеи живут долго, куда дольше, чем люди.
Он выстраивал её, свою идею божественного пантеона Аэропорта, — медленно и верно.
Затем он выбрал себе женщину, причём не из длинноногих офисных красоток, а стюардессу с внутренних линий — не очень яркую, но спокойную и властную. Ему была нужна не жена, а жрица — и для неё нашёлся костюм Снегурочки.
Так они и выходили к своей вооружённой пастве — двое в красных халатах (причём Раевский всегда держался чуть сзади), и женщина в халате серебристого цвета.
Конечно, были и военные успехи — каждый день они отвоёвывали по куску территории Аэропорта, пока не захватили его целиком.
Новообращённые должны были прослушать беседы о Плане действий, что пришёл с неба, и о рае, который был потерян их предками из-за греха безделья.
Всё было не просто так — Аэропорт был дан людям, чтобы раскаяться, искупить свой давний грех и грех отцов страданием, а потом вернуться.
После искупления им всем можно будет вернуться в страну огромных стеклянных зданий и волшебного напитка, что был там на каждом этаже.
Напиток этот в раю назывался кофе, но никто, даже Раевский, не помнил его вкуса.
Иногда он вспоминал веранду маленького пансиона на берегу моря и… Нет, никакого «и» не было — только тут была настоящая жизнь. И даже время тут шло иначе — быстро и споро.
Через несколько лет умер последний клерк, который умел завязывать галстук. Подрастающее поколение уже казалось слишком взрослым, старел и Раевский. В какой-то момент он понял, что медлить нельзя. Его Церковь Возвращения снова стала готовиться к исходу, возвращению в рай.
Однако вождь, также состарившись, вдруг стал показывать признаки тихого сумасшествия, он часами лежал на тёплом потрескавшемся бетоне и говорил, что хочет остаться. Это в планы Раевского не входило, и ночью он удушил своё создание подушкой.
Утром он объявил, что боги небес взяли вождя к себе накануне общего возвращения. Вождь не мог вернуться в рай, потому что был слишком грешен и завещал похоронить его под бетоном взлётно-посадочной полосы. Так и сделали — засунув тело в старую дренажную трубу.
После этого Раевский назначил исход на следующий день.

Воины Церкви Возвращения давно смонтировали пулемёт в кузове джипа, и они вышли в поход при поддержке этого самодельного танка. В своём костюме Деда Мороза, превратившимся в одеяние пастыря, проводника воли небесных богов Аэропорта, Раевский шёл впереди. Иногда Раевский думал, что всех их просто посадят в сумасшедший дом, — но это не пугало его. Он представлял себе чистые простыни и гарантированное трёхразовое питание.
С удивлением Раевский обнаружил, что у бетонных блоков их никто не остановил.
Было пустынно, и ветер пел в ржавой проволоке. Блиндажи и карантинные посты давно были брошены. Трава пробивалась через асфальт.
Москва была пустынна. И в странной для Раевского тишине он безошибочно разобрал тонкое пение муэдзина.
На торце огромного дома, все окна которого были выбиты, был нарисован огромный человек с метлой.
Чем-то этот рисунок напомнил Раевскому какую-то виденную в юности картину Пиросмани. Что-то было написано внизу — кириллицей, но слова были непонятны.
— Это таджикский, — сказала подруга Раевского. — Я помню этот язык. Когда-то лет пять подряд летала в Таджикистан.
Передовой отряд пересёк мост и вступил в пределы города. Они снова услышали непонятный звук — но это уже было не смутно знакомое Раевскому пение муэдзина. Это был целый хор, непонятно откуда шедший.
Только миновав огромные чёрные башни, на которые была наброшена маскировочная сеть из зелёных лиан, они увидели источник звука, так похожего на бормотание сотен живых существ.
Два всадника в красных халатах на вате гнали по бывшему проспекту огромную отару овец.
Всадники остановились и недоумённо уставились на пришельцев.
Боги Церкви Возвращения встретились с богами Нового города.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ЖАБА


― А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура... ― каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.
Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин...
Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?
Это было непостижимо, да и не важно.
Выбирать не приходилось ― собеседник был один.
Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.
Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.
Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много ― ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.
Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.
Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.
Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому. Теперь перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.
Зачем она выходила?
― Ну, дура, что скажешь, ― оправдывался русский, ― Жаба ― дура, а штык молодец.
Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах ― он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё нескольких генералиссимусов он видел в Китае, ведь там генералиссимусы водятся без счёта.
Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.
Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».
Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку ― у островов на горизонте.
Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.
Недели шли за неделями, но никто его не искал ― надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.
Только тогда увидишь стрелу в небе.
Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.
Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме, до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.
Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.
Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник ― русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.
К собеседнику прилагались три десятка туземцев.
Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы, как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.
Мужчины относились к нему равнодушно.
Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и череп туземцы уважали.
На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.
― Мы его съели, ― честно признался старейшина. ― Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.
Русского они, впрочем, тоже не уважали ― из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.
Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.
Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.
Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные ― такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно ― и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.
Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала, и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.
В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, говорил, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц ― это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба ― инь.
И два этих зверя только и живут на Луне.
Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.
Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.
Тот отвечал, что война всегда ― лучшее время.
Когда была война, было много интересного.
Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.
Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.
Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что всех убитых не съели.
Впрочем, старик согласился с тем, что война ― самое интересное в жизни людей.
Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?
Старик отвечал, что это единственное его желание ― если прилетят самолёты, то вернётся и война.
Карлсон согласился, что это часто связано и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.
Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.
― О, да, ― отвечал туземец. ― Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.
― Значит, надо сделать так же, как тогда.
Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.
Ничего из этого не вышло.
― Мы что-то упустили, ― сказал Карлсон. ― Что было ещё?
И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.
Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.
Потом они построили заправочную станцию.
Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Каталины». После этого работа надолго остановилась.
Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя ― он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.
Русский смотрел на всё это презрительно.
Карлсон даже обижался:
― Вы же сами рассказывали мне историю про жабу на болоте и упавшую стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав ― ничего не выходило.
И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.
― Точно, ― ответил старик. ― Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.
И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.
Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.
Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.
И стоило только ему заорать в эту трубку: «Я ― жаба, я ― жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.
Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ГРАЖДАНСКОЙ АВИАЦИИ

9 февраля

(аэропорт)


Снег кружился, вспыхивал разным цветом, отражая огни праздника.
Такси несло Раевского через праздничный город, потому что зимний праздник в России длится с середины декабря по конец января. Ещё в ноябре о нём предупреждают маленькие ёлки, выросшие в витринах магазинов. Потом на площадях вырастают ёлки большого размера, потом приходит декабрьское Рождество католиков, и его отмечают буйными пьянками в офисах и барах, а затем стучится в двери календарный Новый год.
Затем следует глухое пьяное время до православного Рождества и угрюмое похмелье Старого Нового года. Самые крепкие соотечественники догуливают до Крещения, смывая в проруби этот праздничный морок.
Раевский ненавидел задушевные разговоры «под водочку» и это липкое время, этот пропавший для дела месяц. Его партнёр, сладко улыбаясь, говорил:
— Самое прекрасное в празднике, то есть в празднике, именуемом «Новый год», — так это первый завтрак. Завтрак вообще лучшая еда дня, а уж в первый день — так особенно. Именно так! Причём отрадно то, что это знание не всем доступно. Но уж если получил его, то навсегда. И всю оставшуюся жизнь можешь смотреть на других свысока. Тайное братство завтракающих! Завтрак высокого градуса посвящения! Ах!
Раевский улыбался и кивал головой — радуйся-радуйся. Но без меня.
Каждый год он улетал прочь, вон из этого пропащего, проклятого города и возвращался лишь тогда, когда трезвели последние пьяницы.
Он не любил пальмовый рай банановых островов и Гоа, похожий на Коктебель нового времени. Это всё было не для него — Раевский уезжал на юг Европы и три недели задумчиво смотрел на море с веранды. Иногда с ним была женщина, но это, в общем, было не обязательно — риски были существенны. Он помнил, как однажды расстроился, сделав неверный выбор.
Лучше уж без него, без этого выбора — как хорошо без женщин и без фраз, без горьких слов и сладких поцелуев, без этих милых, слишком честных глаз, которые вам лгут и вас ещё ревнуют, — и всё остальное, что пел по этому поводу старый эстет, которого ревновала и мучила его собственная родина, и мучила не хуже какой-нибудь женщины. Выбор человека — вот что он считал самым главным в жизни. Это было сродни выбору веры одним князем.
Такси медленно выплыло из города и встало в бесконечную пробку. Раевский не испугался — по старой привычке он выехал заранее и уже предвкушал, что всё равно будет сидеть в баре с видом на взлётно-посадочную полосу. Пробка не пугала его.
Он достал ноутбук и принялся читать сводку погоды по Средиземноморью.
Аэропорт был уже полон офисной плесени — в толпе вращались, не смешиваясь, группы тех, кто побогаче, и тех, кто заработал только на Анталию с Хургадой.
Раевский не смешивался ни с кем, он вообще никогда не смешивался — он всегда был один. Даже в школе он сидел один за партой: так вышло, он пользовался уважением в классе. Не был изгоем, но сидел один.
Он сел в баре, с неудовольствием увидев, что его рейс откладывается.
Когда он отвлёкся от переписки, то заглянул в интернет-новости, с удивлением узнав, что происходит в зале рядом с ним. Оказывается, не один его рейс задерживался, их были десятки.
Раевский привык к тому, что он часто узнаёт из Интернета то, что происходит на соседней улице, но выкрики сумасшедших блогеров вселили в него некоторую тревогу.
Он выглянул из своего убежища — зал был наполнен людьми, причём их было неправдоподобно много. Они уже начинали подниматься в бар, разбавляя немногих состоятельных посетителей.
Час шёл за часом, на телевизионном экране стали появляться репортажи с места событий.
Сотрудники авиакомпаний были невнятны и испуганы, ведущие новостей радостно возбуждены, а приглашённые эксперты — суетливо бестолковы.
Отойдя в туалет, Раевский обнаружил, что потерял место. Прислонившись к стене, он стал обдумывать происходящее.
Всё было до крайности неприятно.
Он в первый раз пожалел, что отправился в путь налегке.
За безумные деньги он сторговал у бармена возможность выспаться на лавочке внутри служебного помещения.
Проснувшись, он не обнаружил в окружающем мире изменений к лучшему.
Наоборот, рейсы были по-прежнему отменены, а народу прибыло. Теперь уже всё смешалось — офисные девушки, копившие весь год на глоток египетского воздуха, и завсегдатаи дорогих альпийских курортов спали вповалку на грязном полу.
Телевизор по-прежнему показывал их всех — лица невольных обитателей аэропорта мелькали среди новостей.
Бармен выключил звук, но его вполне замещали вопли возмущённых из зала.
На третий день произошла первая большая драка.
Раевский с интересом заметил, что сюжеты о задержке рейсов переместились в середину выпуска новостей.
Прошла неделя, и об аэропорте вспоминали где-то в конце, перед спортивными новостями.
Но тут свет мигнул и погас.
«А вот и конец света», — подумал Раевский.
Резервное электропитание продержалось ещё полчаса, и последними погасли огни на посадочных полосах и в диспетчерской башне.
Свету конец — конец света.
Скоро у пассажиров случилась первая битва с охраной и пограничниками. Пограничники, хоть сразу и сдались, были перебиты все до одного. Им мстили как части той системы, что была символом аэропорта.
Служба безопасности сопротивлялась дольше, но её постиг такой же конец — толпа вывалила на взлётно-посадочную полосу и стала занимать самолёты.
Пилотов ловили по всем зданиям и силой оружия принуждали занять места за штурвалами.
Несколько бортов столкнулись при рулёжке, а два — уже в воздухе.
Раевский не принимал участия в битве за места, он мгновенно просчитал бессмысленность этой затеи.
«Структуры вышли на улицу», — подумал Раевский скорбно.
В этот момент вернулись те, кто хотел вернуться обратно в город. Оказалось, что вокруг Аэропорта уже несколько дней, как выставлено оцепление.
Когда бывшие пассажиры попытались прорваться через него, по ним тут же открыли огонь на поражение.
Ещё через неделю дороги перегородили бетонными блоками, а поля вокруг Аэропорта затянули колючей проволокой и окружили противопехотными минами.
Пассажиров не приняло небо, но и земля не принимала их. Десятки тысяч отчаянных и полных злобы людей не были нужны никому.
Иногда жители аэропорта видели над собой военные вертолёты. Полёты прекратились, когда они сбили один из них. Бывшие пассажиры сбили его ракетой с истребителя, которому толпа навалилась на хвост, чтобы он задрал нос в небо.
Многажды, вооружившись, они пытались пробиться через кольцо оцепления.
Но карантин держался прочно. И каждый раз толпа откатывалась обратно к Аэропорту, забирая с собой убитых — уже были нередки случаи каннибализма.
Раевский предугадал всё: вся сила не в одиночках, а в структурах. Истории про мускулистого героя, что мог покорить ставший вдруг диким мир, он оставлял офисным неудачникам. Этими сюжетами несчастные клерки компенсировали своё уныние и теперь сразу гибли, пытаясь выказать себя крутыми парнями.
Раевского интересовали структуры, и, особенно, структуры божественные.
И он начал работать над этим — сначала он нашёл подходящего вождя. Это был молодой парень, безусловно обладавший особой харизмой, уже сколотивший вокруг себя то, что раньше называлось бригадой. Впрочем, это так теперь и называлось.
У Раевского были особые планы насчёт нового названия его структуры, но он знал, что не всё можно делать сразу.
Он сразу понял, что парень будет послушно повторять его слова, — и первым делом объяснил будущему вождю, что судьба собрала их всех в этом странном месте не просто так. Это часть особого плана, ниспосланного свыше.
Рассказывая о воле богов Аэропорта и об их особом Плане насчёт давних пассажиров и их потомков, Раевский не заботился о деталях: самый крепкий миф — это миф недосказанный. Толпа всегда додумывает мистические объяснения лучше любого автора, нужно только дать ей возможность. А уж опорных точек он сочинил множество.
Он издали показал своим слушателям собранные со стен планы эвакуации при пожаре.
Красивые ламинированные бумажки образовали стопку, похожую на книгу. Книг в Аэропорту было мало — офисный народ давно отучился читать бумажные, а электронные быстро прекратили своё существование с исчезновением электричества.
Да и с чтением у офисного народа были проблемы. Многие быстро забыли грамоту, другим понадобилось несколько лет, но результат оказался один. Поэтому Раевский не боялся разоблачения.
Помня, что вся эта неприятность началась под Новый год, Раевский нашёл комнату, где безвестные аниматоры оставили костюмы Дедов Морозов.
Он знал, что пассажиры в возрасте, которые помнили значение красных халатов, уже перестали существовать. Люди средних лет были повыбиты в битвах за еду и продолжали массово погибать, пока пассажиры не начали разводить овощи на взлётных полосах и не научились охотиться на птиц.
Раевский действовал неторопливо — тут нельзя было ошибиться. Он создавал не бандитскую шайку, а новую церковь. Он вывел для себя как аксиому, что выживают группы, осенённые идеей.
Группы, ведомые простыми инстинктами, погибают быстро — их пожирают такие же простые структуры, только сильнее и моложе.
А вот идеи живут долго, куда дольше, чем люди.
Он выстраивал её, свою идею божественного пантеона Аэропорта, — медленно и верно.
Затем он выбрал себе женщину, причём не из длинноногих офисных красоток, а стюардессу с внутренних линий — не очень яркую, но спокойную и властную. Ему была нужна не жена, а жрица — и для неё нашёлся костюм Снегурочки.
Так они и выходили к своей вооружённой пастве — двое в красных халатах (причём Раевский всегда держался чуть сзади), и женщина в халате серебристого цвета.
Конечно, были и военные успехи — каждый день они отвоёвывали по куску территории Аэропорта, пока не захватили его целиком.
Новообращённые должны были прослушать беседы о Плане действий, что пришёл с неба, и о рае, который был потерян их предками из-за греха безделья.
Всё было не просто так — Аэропорт был дан людям, чтобы раскаяться, искупить свой давний грех и грех отцов страданием, а потом вернуться.
После искупления им всем можно будет вернуться в страну огромных стеклянных зданий и волшебного напитка, что был там на каждом этаже.
Напиток этот в раю назывался кофе, но никто, даже Раевский, не помнил его вкуса.
Иногда он вспоминал веранду маленького пансиона на берегу моря и… Нет, никакого «и» не было — только тут была настоящая жизнь. И даже время тут шло иначе — быстро и споро.
Через несколько лет умер последний клерк, который умел завязывать галстук. Подрастающее поколение уже казалось слишком взрослым, старел и Раевский. В какой-то момент он понял, что медлить нельзя. Его Церковь Возвращения снова стала готовиться к исходу, возвращению в рай.
Однако вождь, также состарившись, вдруг стал показывать признаки тихого сумасшествия, он часами лежал на тёплом потрескавшемся бетоне и говорил, что хочет остаться. Это в планы Раевского не входило, и ночью он удушил своё создание подушкой.
Утром он объявил, что боги небес взяли вождя к себе накануне общего возвращения. Вождь не мог вернуться в рай, потому что был слишком грешен и завещал похоронить его под бетоном взлётно-посадочной полосы. Так и сделали — засунув тело в старую дренажную трубу.
После этого Раевский назначил исход на следующий день.

Воины Церкви Возвращения давно смонтировали пулемёт в кузове джипа, и они вышли в поход при поддержке этого самодельного танка. В своём костюме Деда Мороза, превратившимся в одеяние пастыря, проводника воли небесных богов Аэропорта, Раевский шёл впереди. Иногда Раевский думал, что всех их просто посадят в сумасшедший дом, — но это не пугало его. Он представлял себе чистые простыни и гарантированное трёхразовое питание.
С удивлением Раевский обнаружил, что у бетонных блоков их никто не остановил.
Было пустынно, и ветер пел в ржавой проволоке. Блиндажи и карантинные посты давно были брошены. Трава пробивалась через асфальт.
Москва была пустынна. И в странной для Раевского тишине он безошибочно разобрал тонкое пение муэдзина.
На торце огромного дома, все окна которого были выбиты, был нарисован огромный человек с метлой.
Чем-то этот рисунок напомнил Раевскому какую-то виденную в юности картину Пиросмани. Что-то было написано внизу — кириллицей, но слова были непонятны.
— Это таджикский, — сказала подруга Раевского. — Я помню этот язык. Когда-то лет пять подряд летала в Таджикистан.
Передовой отряд пересёк мост и вступил в пределы города. Они снова услышали непонятный звук — но это уже было не смутно знакомое Раевскому пение муэдзина. Это был целый хор, непонятно откуда шедший.
Только миновав огромные чёрные башни, на которые была наброшена маскировочная сеть из зелёных лиан, они увидели источник звука, так похожего на бормотание сотен живых существ.
Два всадника в красных халатах на вате гнали по бывшему проспекту огромную отару овец.
Всадники остановились и недоумённо уставились на пришельцев.
Боги Церкви Возвращения встретились с богами Нового города.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел