?

Log in

No account? Create an account
Березин's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are 20 journal entries, after skipping by the 20 most recent ones recorded in Березин's LiveJournal:

[ << Previous 20 -- Next 20 >> ]
Friday, May 31st, 2019
11:52 pm
История про то, что два раза не вставать
ГАМЕЛЬНСКИЕ МУЗЫКАНТЫ


Близилось Рождество, и звери в хлеву как-то заскучали. Под нож не хотелось, а хотелось тепла и лета.
Но настоящий побег силён сообщниками, поэтому они сговорились с котом и псом.
Ну и с ослом, конечно. Осёл тоже давно чувствовал себя неуверенно ― его уже несколько раз обещали сводить в гости на живодёрню.
А осёл заметил, что никто из приглашённых на живодёрню обратно не возвращается.
Так они и рванули ― по снегу, до рассвета.
Когда в первый раз они остановились перевести дух, то кот спросил, есть ли у кого идеи на будущее.
Идей не было ― единственное, что всех утешало (и никем не было сказано вслух): никто не собирался никого есть. Правда, бывалый петух косился на пса ― ему, петуху, рассказывали, что матёрые берут с собой в побег корову, чтобы потом съесть. Но коровы среди них не было, да и у старого пса сточились все зубы.
Через несколько дней они нашли в лесу избушку, где жили разбойники.
Разбойников они быстро прогнали, да так, что те не успели забрать своё имущество.
Обнаружив среди него скрипку и барабан, осёл предложил притвориться уличными музыкантами.
― А спросят нас: «Откуда вы?» ― что ответим? ― засомневался кот.
― Из Бремена! ― ответил петух.
― Почему из Бремена? ― спросил осёл, потому что он был настоящий осёл.
― Это единственное место, в котором никто из нас не был, ― ответил мудрый петух.
Вооружившись музыкальными инструментами, они двинулись в путь. Первым им встретился озябший крестьянин, который отказался слушать музыку, и пришлось отобрать у него мешок с зерном просто так.
― Это зерно маркиза Барбариса! ― крикнул крестьянин, но его никто не слушал.
Так же поступили и с другими встреченными путниками. Ослу это начинало нравиться, ведь он был настоящий осёл.
Впрочем, все равнодушные к музыке путешественники кричали им вслед, что маркиз Барбарис ― волшебник, и он-то с этим делом разберётся.
Так они приблизились к огромному замку, и осёл постучался в маленькую железную дверь в стене, потому что он был настоящий осёл.
Им открыли, и тут звери поняли, что они попали в замок самого маркиза Барбариса. Маркиз оказался маленьким смешным человечком с уродливым винтом на спине.
У маленького смешного человечка росла синяя борода, что делало его ещё смешнее.
Маркиз Барбарис весело посмотрел на них, да так, что петух потерял несколько перьев, пёс прижал хвост, а осёл повесил уши.
Один кот спросил жалобно:
― Нам говорили, что ты волшебник… А ты можешь превратиться в мышь?
― Могу. Только ведь ты, глупый кот, попытаешься её съесть. Но ты не знаешь, что заплатишь за это своей жизнью. Эй, кот, ты готов съесть отравленную мышь? Погибнуть, так сказать, за други своя?
Кот попятился.
― Я даже готов превратиться в сено, да только во мне столько яда, что хватит на десять ослов, ― продолжил странный урод. ― Но я могу предложить вам сделку.
Вы поможете мне отвести кое-кого кое-куда.
― Кого?
― Детей. Детей, милые мои. У меня полный подвал детей, и они надоели мне хуже горькой брюквы. Что я ни делал, их не убывает.
― Даже…
― Да, я и это пробовал. Поэтому вы поможете мне их доставить в одно место неподалёку. А потом можете стать музыкантами, если захотите.
― Бременскими?
― Ну, уж не бременскими, во всяком случае. Назовётесь честно, по самому близкому городу. Что у нас тут ближе, осёл?
― Гамельн, ― сказал осёл, потому что он был настоящий осёл.
― Вот-вот, ― согласился маркиз Барбарис. ― И поскольку вам уже никуда не деться, я расскажу вам свою историю.
Давным-давно я подружился с крысами. Более того, я подружился с крысиным королём. Но за эту дружбу меня невзлюбила одна добрая фея. А вы, звери, верно, не знаете, что добрые феи куда страшнее злых. Ведь злую фею сразу видно: она сморщенная и вонючая ― брызни на неё водой, и она стразу растает. А вот добрые феи все в блёстках и шуршат платьями, как конфетными обёртками.
Да только внутри они ещё хуже, чем злые.
И вот добрая фея невзлюбила меня и превратила в дурацкое существо ― с пропеллером на спине, в широких штанах на лямках и широко открытым ртом, в который дети совали всё что угодно ― от жевательных резинок до орехов.
Вы, звери, жевали чужие резинки? Впрочем, кого я спрашиваю?
И я прожил долгие годы в таком обличье ― но фее этого было мало, она натравила на меня всех детей. И я играл на дудочке (я так люблю играть на дудочке), дети лезли ко мне, тормошили и тилибомкали.
Первыми от этого ужаса из города бежали крысы, я бросился за ними, но дети преследовали нас.
Наконец, я обессилел и отстал от своих любимых крыс. Мне пришлось спрятаться в этой чащобе, в замке какого-то барона, которого я случайно съел вместе с вареньем. Пришлось, правда, договориться с Серым волком, чтобы он подъедал случайно напавших на мой след детей.
Но дети сами поймали Серого волка и расправились с ним. Теперь они живут у меня в замке, хоть и несколько притомились. Праздник непослушания всегда приедается.
Так вот…

На следующий день перед замком появился бродячий цирк. Осёл прял ушами возле телеги, на которой кот показывал фокусы, пёс плясал, а маркиз Барбарис летал над ними, как настоящий акробат под куполом.
Представление всё длилось и длилось, но никак не могло закончиться. И когда телега медленно двинулась по дороге, дети зачарованно пошли за ней.
Мелодия была так себе, да и фокусы были неважные, но развлечений в замке было так мало, что все безропотно шли за телегой.
Маркиз летел впереди, показывая дорогу.
Наконец, они пришли в Гамельн.
Маркиз долго что-то искал, заглядывал в подвальные окна, пока, наконец, из одной дыры не выглянула молодая крыса. Она огляделась, пошевелила усиками и вдруг поцеловала маркиза Барбариса в нос.
Тут у маркиза отвалился пропеллер-крестовина, и он стал как-то выше ростом.
Дурацкие штаны на лямках превратились в прекрасный серый камзол, а на голове у маркиза Барбариса теперь была треуголка.
Он обернулся к непоротым и некормленым детям:
― Дети мои, ― сказал он, ― Мы прощаемся. Я привёл вас в Гамельн. Наши странствия окончены ― вы дома.
Он, не выпуская из рук крысы, устроился на повозке, в которую по-прежнему был впряжён осёл. Ослу всё это нравилось ― потому что он был настоящий осёл.
Дети угрюмо молчали. Домой им не хотелось.
Наконец, самый маленький из них, совсем малыш, вышел вперёд:
― А ты обещаешь вернуться?
― Да не вопрос, ― ответил маленький человечек. ― Но сначала пусть к вам вернутся крысы.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Thursday, May 30th, 2019
8:14 pm
История про то, что два раза не вставать
МАЛЫШ И ГУНИЛЛА


Пир кипит в княжеском замке ― выдаёт князь красавицу Гуниллу замуж. Бьют скальды по струнам, терзают уши.
Льётся рекой хмельной мёд поэзии.
Славный викинг по прозвищу Малыш смотрит на Гуниллу, она прячет взор под покрывалом. Не замечает храбрый молодой воин, что смотрят на него с завистью брат Боссе и товарищ по детским играм Кристер.
Нравится им Гунилла, и только хмельной мёд не даёт гостям увидеть взгляды, что бросают мужчины на влюблённую пару.
Но вдруг грохнул гром, сверкнула молния, тьма покрыла любимый Малышом город. Покатились по лестницам ночные горшки и пьяные гости, лопнули бычьи пузыри в окнах.
Миг ― и стихло всё. Но нет нигде Гуниллы.
Объявил старый конунг поиски, пообещал нашедшему переиграть свадьбу.
И вот трое выехали из ворот замка ― Кристер со своими служанками, Боссе с толпой оруженосцев и Малыш ― один-одинёшенек.
Кристер поехал в одну сторону, Боссе ― в другую, а Малыш никуда не поехал. Малыш сел на камень и задумался.
Он думал долго, и орешник успел прорасти сквозь его пальцы.
За это время Кристер успел вернуться, стащить его меч и уехать снова. Боссе ограничился тем, что увёл у брата коня.
Очнулся Малыш от того, что рядом с ним на землю села огромная птица.
― Здравствуй, дикий гусь, ― сказал Малыш. ― Отнеси меня в Вальхаллу, на небо, где много хлеба, чёрного и белого…
― Я не дикий гусь, я птица Рух, ― отвечала та. ― Меня послало сюда провидение, чтобы завязать узлы и сплести нити. Только знай: всё, чего ты хочешь, сбудется, но буквально. Ты найдёшь утерянное, но не будешь рад.
Малыш сел на шею птице, взял в руку ― за неимением лучшего ― садовые ножницы и полетел вокруг света.
Прошло много дней и ночей, пока Малыш не увидел в воздухе карлика с длинной бородой. Чалма воздушного странника сверкала огнями драгоценных камней. На спине его, словно начищенный щит, сверкал и переливался радужный круг. Малыш понял, что это и есть похититель Гуниллы ― великий Карлсон, маг и чародей.
Долго он бился с Карлсоном, пока со скуки не обстриг ему всю бороду. И в тот же миг великий маг и чародей потерял свою силу, потух за его спиной радужный круг… И вместе с Малышом рухнул колдун вниз камнем.
На счастье, оба они упали в болото. Выбравшись на твёрдое место, Малыш хорошенько отлупил Карлсона, а потом спросил его о Гунилле.
― Глупец! ― крикнул Карлсон. ― Зачем мне, старику, твоя Гунилла? Волею заклинаний я могу всю равнину, что находится под нами, уставить рядами готовых на всё суккубов! А твоя Гунилла никуда не исчезала из замка! До сих пор она моет твоему другу Кристеру ноги, скрываясь среди его служанок! А за то, что ты меня так обкорнал и унизил, я предрекаю тебе изгнание!
Малыш вздрогнул. Но что сделано, то сделано ― стриженого и бритого Карлсона запихнули в котомку, и Малыш повернул домой.
Словно ватное одеяло, наползла на замок тень крыльев птицы Рух, разбежались придворные и слуги.
Гулко ударяя коваными сапогами по каменным плитам, Малыш ввалился в спальню. Дрожа, как два осиновых листа, стояли Боссе и Кристер перед Малышом. За их спинами пряталась полуодетая Гунилла.
― Нужно отрезать Кристеру голову, ― сказал славный Боссе. ― Надо, впрочем, отрезать её и мне, но я твой брат.
― Мы все будем ― братья! ― Голос Малыша был суров, а рука лежала на рукояти меча. ― И он рассказал о проклятии карлика.
Заплакав, все трое поклялись друг другу в дружбе страшной клятвой викингов.
― Останешься здесь, брат Боссе? ― спросил Малыш.
― Для конунга это слишком мало, а для брата великого Малыша ― слишком много, ― отвечал тот.
― А ты, брат Кристер?
― Знаешь, брат мой, я давно хотел посвятить себя духовной жизни и нести слово господне в чужих краях.
И братья решили двинуться в путь вместе.

На следующее утро они вместе с Гуниллой отправились на поиски новых земель.
Путь их лежал на юг. Речная волна билась в щиты, вывешенные за борт.
― Ну, что нам делать с Карлсоном? ― спросил угрюмый Боссе.
Кристер заявил:
― Когда мы построим новый город, я посажу его в зверинец. На одной клетке будет написано: «Пардус рычащий», на другой «Вепрь саблезубый», а на третьей ― «Карлсон летающий».
― Нет, ― возразил Малыш, ― у меня другой план.
Он наклонился к котомке, вынул оттуда Карлсона и осмотрел. Борода карлика начала отрастать, он злобно хлопал глазами и бормотал древние проклятия.
Малыш затолкал его в бутылку, кинул туда пару тефтелей и опустил горлышко в смолу.
Карлсон беззвучно грозил изнутри пальцем, но стеклянная темница уже тяжело ухнула в чёрную воду. На тысячу лет скрылся Карлсон с поверхности земли.
Малыш оглянулся.
Гунилла заплетала косу, Боссе спал, разметавшись на медвежьей шкуре, а Кристер жевал кусок солёной оленины. Малыш отвёл глаза и принялся сурово глядеть на березняк по обоим берегам мутной реки. Чужая страна, мягкая и податливая, как женщина, лежала перед ним. Надо было готовиться к встрече с ней, как ко встрече с женщиной ― сначала непокорной, а потом преданной. Но на новом месте он и его братья должны зваться иначе ― с прошлым покончено. А Гунилла…
― Знаешь, ― наклонился он к Гунилле и заглянул в её испуганные глаза, ― давай я буду звать тебя Лыбедь?




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
9:43 am
История про то, что два раза не вставать

МИМИКА


Он испугался в жизни единственный раз (он же был первым) ― когда увидел склонившиеся над ним лица бабушки и дедушки.
В деревне был голод. Голод пришёл в деревню давно ― ещё не стаял снег, как жители подъели последние запасы, но и весна не принесла облегчения. Ели нераспустившиеся почки и древесную кору, сумасшедшая старуха скребла ножом по ларям, но в добыче было больше стружки, чем остатков муки. Первые смерти начались как раз весной, а когда солнце выжгло посевы, стало совсем невмоготу.
И вот в ночи он почувствовал рядом движение и перевалился на другой бок. В это мгновение он понял, что две фигуры встали по разные стороны от него, едва не соприкасаясь лбами.
Дедушка и бабушка смотрели на него с любовью, и вот это было самое страшное.
Не в том дело, что сейчас твоя жизнь прекратится, а в том, что твои близкие сделают это с этим выражением на лицах.
Он не видел, как сверкнул нож ― он и не сверкнул, нож был чёрный и ржавый, рука с ним только поднималась, когда был произведён резкий бросок в темноте. Вывернувшись из-под ножа, он вывалился с лавки на пол, спружинил, подпрыгнул и всем телом выбил дверь.
Дорога шла под уклон, к обрыву, и, разогнавшись, он очутился в воздухе. Воды он боялся, плавать не умел, но выбирать не приходилось.
На счастье, ещё в падении он приметил большое дерево, медленно плывущее по течению.
Видимо, оно рухнуло в реку с подмытого берега.
Он уцепился за ветки с зелёными листьями, мёртвые ветки, не знающие ещё, что они мертвы.
Можно было перевести дух и бездумно смотреть в небо. Там плыли мелкие, как горох, облака.
Нервное напряжение уходило, и понемногу он уснул.
Когда он очнулся, то увидел, что берега реки раздвинулись. Наверное, это была уже другая река, проглотившая его родную мелкую реку без имени. Но и имени этой большой реки он не знал, знать не хотел и повернулся, чтобы смотреть не в небо, а в воду.
Тогда он пришёл в ужас ― из воды глядел ужасный лик. Испытанный накануне ужас вернулся ― лицо, смотревшее на него снизу, было искажено гримасой любви, и, одновременно, вожделения и смерти.
Рыба, случайно вплывшая в его поле зрения, мгновенно окаменела и пошла на дно. Если бы он смотрел на отражение минутой дольше, то потерял рассудок, но судьба миловала его ― он снова впал в забытьё.
Через пару дней его вынесло к морю. Ещё не видя его, он почувствовал, как изменился воздух и вода.
Море было близко, но дерево застряло в одной из бесчисленных проток дельты, и пришлось самому выбираться на твёрдую землю. Он уже не боялся утонуть ― не потому, что вода перестала его пугать, а потому, что он видел своё отражение.
Наконец он увидел людей ― впервые за эти несколько дней.
За ними было лучше наблюдать, оставаясь в кустах. Это были не простые крестьяне, которых он видел раньше, а вооружённые мечами солдаты. Ими командовал высокий человек в плаще.
У берега стоял корабль ― большой и грозный, несравнимый с деревенскими лодками и плотами.
Он решил остаться в укрытии, но опять уснул, а проснувшись, понял, что это была плохая идея.
Теперь он находится в мешке.
Плескались волны, а вокруг мешка скрипело дерево.
Пленник находился на корабле, за жизнью которого нужно было подсматривать в дырочку. В мешке было много дырок, и, повертевшись, можно было увидеть всё. Рядом на палубе был утверждён сапог начальствующего человека.
Человек говорил кому-то:
― Это большая удача. Хорошо, что он спал лицом вниз, если бы наоборот, мы бы не смогли подойти. Я даже сейчас не верю в свою удачу. Это точно та самая голова?
― Сведения рознятся, господин, ― отвечал ему другой голос, дребезжащий и тонкий. ― Писали о таких головах у скифов, но они были большие, размером с быка или даже с дом. Они живут на перекрёстках дорог и своим дыханием сбивают с ног путников. Геродот утверждал, что иногда эти головы загадывают смертельные загадки, и никто не может их отгадать. Про эту голову или похожую на неё, писал Гервасий. Он сообщал, что некий рыцарь влюбился в царицу, и поскольку не мог насладиться блудом с нею, тайно познал её. От позора она умерла и была погребена, но в результате этого несчастья породила чудовищную голову. В час её зачатия рыцарь услышал голос в воздухе: «Порожденное ею погубит и истребит своим взором всё, что узрит». По истечении девяти месяцев рыцарь, открыв могилу, нашёл голову, но от лица её всегда отворачивался, и когда показывал её врагам, тотчас губил их вместе с городами. Но та ли это голова, может, это какая-нибудь другая, мне известно.
― Это легко проверить.
И властный голос произнёс гораздо громче:
― Поставьте пленного у борта.
Мешок, зашуршав, исчез, и короткий стон пролетел над палубой. Отяжелевшее тело ухнуло в морскую волну.
Мешок появился снова, а голос загремел наверху, не стесняясь радости:
― Запишите в книгу: в десятый день августа старший брат Готфрид фон Карлсон именем Господа пленил адскую голову и принёс её в дар Ордену.
Годфрид фон Карлсон ещё не раз доставал голову из мешка. Железные пальцы его перчатки впивались в сухую корку, по которой шли трещины.
Враги рыцаря умирали в муках, а голова закрывала глаза, чтобы не видеть ненужных подробностей.
Нрав рыцаря смягчился, когда он приблизился к Святой земле.
Рыцарь начал тосковать и проводил много времени в молитвах.
Голова жила теперь в тесном ларце лежа ничком. Былой хлебный запах из неё выветрился.
Однажды на море начался шторм, и владелец страшного лика вдруг почувствовал, что может повернуться. Кряхтя и скалывая корку, он перевернулся так, чтобы смотреть вверх.
Через некоторое время крышка ларца откинулась, и через мгновение Готфрид фон Карлсон перестал существовать. Другие руки захлопнули ларец, и сидящий внутри вдруг ощутил, что он снова, как в детстве летит.
Полёт был недолог, ларец упал в воду и мгновенно пошёл на дно.
Вальтер Ратенау замечал, что загадочная голова, слепленная китайцами, ворочается в своём ящике, и когда она обращает взор вверх, то происходят морские бури. Отец Климент, оставивший сочинение в двух томах «Плавание к Святой земле», утверждал, что голова изготовлена персами из глины, собранной в первом круге ада.
Лорд Эшби же в книге «Медуза: голова и плот» пишет, что сказки об адских головах распространены среди многих народов и даже античная история ― вряд ли самая древняя.
А Шмараков в «Невозможности латыни» подытоживает, что omnia in cineres vertunt praeter ignorantiam (всё превращается в прах, кроме невежества).





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, May 28th, 2019
7:26 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ПОГРАНИЧНИКА

28 мая

(с минимальными потерями личного состава)



Лампочка на потолке подпрыгнула, моргнула, и он сразу понял, что началось. Один раз уже так было — лет десять назад, когда он только начал служить в этих краях. Тогда их сильно тряхнуло — землетрясение разрушило несколько городов и повернуло в сторону реку. Но теперь это было не землетрясение, теперь это была их персональная беда.
Лампочка мотнулась на длинном шнуре и погасла. И тогда капитан понял, что попали в домик с генератором. Линия, что вела из Посёлка, уже неделю висела мёртвыми проводами — в общем, сразу стало понятно, чего ждать.
Вернее, он ждал этого последние года три.
Бойцы были давно натренированы и быстро заняли место в траншеях на склонах холма. «Мы будем драться и ждать, — подумал капитан. — Я знаю начальника отряда, он совершенно отмороженный, но их в обиду не даст. Он будет идти напролом, главное, чтобы не промедлили мотострелки».
А вот мотострелки были осторожны, и ему казалось, что они наверняка будут медлить, они застряли в политической паутине, в тонких договорённостях между местными князьями, в национальных проблемах, в ценности зыбкого перемирия сторон, в сложностях взаимодействия с армией республики, которой были формально приданы. Мотострелки всё будут проверять и перепроверять, пока по нему, капитану, будут молотить реактивными снарядами.
Самое обидное было в том, что жители Посёлка не предупредили его. Люди с той стороны не могли прийти к ним, форсировав реку перед заставой. Они накапливались в Посёлке, и это было ясно как день.
Капитан много раз приезжал в Посёлок, чтобы специально говорить с главными людьми.
Маленькому суетливому человеку, по виду вовсе не кулябцу, он просто подарил телевизор и тем закончил общение с гражданской властью. А вот с шейхом мазара он проводил долгие часы, сидя на ковре в тени мавзолея.
Отец шейха мазара был похоронен тут же, в нескольких метрах от края пыльного ковра, и дед его был похоронен там же, и отец деда лежал под соседней плитой. Время там, у могильных плит, остановилось, и скоро капитан понял, что шейх мазара воспринимал могильные плиты просто как новый дом своих родственников. Они, эти старики, просто переселились туда, под арабскую вязь каменного покрывала.
Хранитель мазара пил с ним чай три года, и три года капитан надеялся, что в нужный день из Посёлка прибежит мальчишка и предупредит заставу о беде. Но беда пришла без предупреждения. Долгие часы, проведённые на пыльном ковре, были напрасны.

Ракеты снова ударили в холм, и с потолка посыпалась какая-то труха.
Он пошёл по траншеям, чтобы ободрить своих солдат, но солдаты его были давно проверены и сами понимали, что сейчас будет. Лишь один сержант из Калуги молился своим солдатским заступникам — это была давняя легенда, что в крайний час к тебе придут на помощь с Родины. Капитан слышал её в десятках вариантов, а один корреспондент уверял его, что был описанный в летописи факт, когда в Вологде в страшный час явились какие-то белоризцы. Как не крути, всё выходил смертный ужас — в конце погибали все. Капитан этого не одобрял, но и не препятствовал — сержант был правильный и обстоятельный человек, из тех, на которых держится служба.
Через полчаса пошла первая волна атакующих — абсолютно одинаковых людей в халатах. Это были крестьяне, давно забывшие крестьянский труд. Солдаты из них выходили тоже неважные — капитан видел оружие, что находили при убитых нарушителях. Стволы были изъедены ржавчиной, а затворы болтались в китайских винтовках, как горошины в погремушках.
А вот за ними стояли люди в хорошей форме с хорошими биноклями. Двух людей в чистой и новой форме тут же сняли снайпера-пограничники, и атака захлебнулась. Но инструкторов оказалось куда больше, и ещё у наступающих были хорошие артиллеристы с давним боевым опытом.
Сейчас вся надежда ложилась на резерв погранотряда, который уже находился в пути. Всё шло правильно, и в начальстве он не ошибся. Теперь надо было просто продержаться — с минимальными потерями личного состава.

Но минул день, и оказалось, что подмога не пришла. «Не пришла, значит, подмога», — подумал он сокрушённо. Капитан ещё не знал, что помощь застряла на горной дороге близ Посёлка. Капитан понимал, что такое случается, и даже был готов и к этому. Но дальше пошло ещё хуже.
Он знал, что в самом лучшем раскладе всё равно погибнут несколько его человек, но не ожидал, что они погибнут так быстро. Слишком плотен был огонь, и против них работало несколько безоткатных орудий, ракетные установки и невесть сколько гранатомётов.
Враги действовали грамотно и первым делом сожгли бронетранспортёр. Отстреляв боезапас, из него вылез единственный живой член экипажа и сразу же оказался в окружении людей с той стороны. На него бросилось несколько человек, и они были в такой ярости, что, добивая раненого, искололи ножами друг друга.
К концу дня радист доложил, что позывной «полста восемь» застрял на заминированной дороге под огнём из засады. Итак, всё действительно было гораздо хуже, чем сначала думал капитан. Самое дорогое, что у него было — время, уходило в песок, как вода из пробитого бака. Время стало дороже воды и патронов, это время было нужно для вертолётов, что везли к нему экипажи танков; для того, чтобы сапёрный отряд снял под огнём фугасы, закопанные в дорожной грязи; для того, чтобы пришла помощь, пока он воюет. И вот этого времени для дыхания его личного, личного, личного состава не хватало.
Из-за его спины давно перестал валить чёрный дым пожара, сменившись белым кислым облаком, стелившимся над холмом. Застава выгорела.
Ночью они отбили ещё одну атаку, а наутро пересчитались и запомнили новый скорбный счёт. Радист сжёг документацию, а некоторые — фотографии близких, чтобы их не разглядывали ненужные люди. Построек, по сути, уже не сохранилось — четыре стены на восемь домов. Теперь надо уходить — с минимальными потерями личного состава.
Тех, кто будет жить, увёл его заместитель. Глядя на него, капитан с некоторым удовольствием думал, что у него выросла хорошая смена. Грязный и перебинтованный лейтенант выведет личный состав к своим, и в этом сомнения у капитана не было. Уходящие отстёгивали рожки с остатком патронов и бросали их остающимся. Здоровые (здоровых, впрочем, не было, были легкораненые) ушли, и теперь их осталось полдюжины. «Это и будут теперь, — решил капитан, — минимальные потери».
У него осталось пять бойцов, и обратного пути нет. Шесть человек окончательно сровнялись между собой и забыли про звания и награды, забыли про вещевое и денежное довольствие, забыли про планы на будущее и про обиды прошлого. Жизнь теперь была проста и ничего, кроме врагов и друзей, в ней уже не было.
Внезапно он понял, что забыл фамилию Президента.
Фамилию начальника погранотряда он помнил, а вот главнокомандующего — уже нет.
Видимо, это произошло за ненужностью.
Накануне он говорил с заместителем о жизни, и это им обоим казалось частью бесконечной шахматной партии, когда время от времени игроки переворачивают доску и начинают играть фигурами противника.
Заместитель говорил о смысле войны и о том, за что им умирать. Они говорили об этом всегда, но ни разу не расширили круг участников таких бесед. Подчинённых надо было оберегать от этих размышлений, а начальство — тем более.
— За что мы будем умирать? За президента нашего, что дирижирует чужими оркестрами? — говорил заместитель. — Не смеши. За идеалы демократии? За геополитику? Нас с тобой давно уже не раздражают статьи в газетах о том, как мы стоим на пути наркотрафика. Те, кому надо этого трафика, просто купят канал доставки, подешевле возьмут местных генералов, а подороже — наших.
— Может, и купят. Проще всего сказать «дерусь — потому что дерусь», и в этом великий смысл военного равновесия. Мы — должны существовать, а значит, стоять здесь для того, чтобы человек верил, что на всякую силу есть сила противоположная. Что кого-то не купят, а кто-то не уйдёт — такая вот метафизика.
Про себя капитан думал о том, что не надо умножать причин. Те, кто рвут рубаху на груди и говорят о Родине, чаще всего взяли эти слова из книг и кинофильмов. С ними тяжело в бою, и пафос похож на песок, набившийся в ствол. Его товарищ, попавший в русский батальон в Югославии, рассказывал историю, которая капитану очень понравилась.
Во время боснийской войны кто-то написал на доме, что стоял на краю у сербского поселения: «Это — Сербия!» а кто-то другой приписал: «Будало, ово jе пошта» — «Дурак, это — почта». Те, кто знают, что церковь — это церковь, почта — это почта, а Родина — это Родина, и не произносят пафосных речей, обычно при этом служат лучше.
Он не кривил душой, пафос давно улетучился из их разговоров. Высокая политика растворилась в горном воздухе, а оставшиеся ценности оказались просты: приказ и Устав, жизнь товарища и выполнение задачи. Чем было дальше от полосатого пограничного столба, тем меньше внимания вызывали эмоциональные слова. Капитан вспомнил, что одной из самых пафосных сцен в жизни, что он видел, был доклад оборванного лейтенанта другого погранотряда, у которого убили больше половины сослуживцев, и вот он, выведя к своим горстку пограничников, плачет, докладывая об этом какому-то начальнику.
Он вдруг раздражённо подумал, что может вдруг забыть фамилию этого старшего лейтенанта, но тут же вспомнил: Мерзликин его звали. Точно — Мерзликин.

Тут заместитель напомнил ему, что в прошлом году на соседней заставе убили наряд. До сих пор было непонятно, кто это сделал, и местные говорили, что пограничников зарезали горные духи, злые гении этого места. И действительно, после нескольких лет в этих горах, им иногда казалось, что под тонкой коркой цивилизации, присутствовавшей здесь в виде телевизоров, вентиляторов и газированной воды, существует жаркий и пыльный как здешние горы, мир духов и сказочных существ.
Внутри этого глубинного, скрытого от глаз корреспондентов мира, сходились странные силы, и произнесённые на разных языках молитвы вступали в бой как солдаты вражеских армий. Люди с той стороны собирали из воздуха своих демонов, а солдаты с севера, мелко крестясь, звали на помощь своих святых. Но и поверхностный мир, мир рациональной материи и марксистских товарных отношений был жесток, часто бессмысленно жесток (так считал капитан, относившийся к смерти спокойно, но рачительно), но так же неистребим, как невидимый.
Капитан касался этого в разговорах с шейхом мазара, и каждый раз ощущал, что не вполне может понять речь старика. Дело было не в нюансах диалекта, а в базовых понятиях. У них было разное мнение о добре и зле, о лжи и справедливости, вот в чём было дело.
— Мы пришли сюда не так давно, — говорил он заместителю. — Мы пришли сюда полтора столетия назад. Мы строили мосты и железные дороги, больницы и школы, но ничего не изменилось. Тот же мир, та же пыль и песок. И совершенно не факт, что мы были тут нужны.
— Детская смертность упала, можно себя этим оправдывать.
— Никто ничего не знает о здешней смертности, лейтенант. Кто-то написал какую-то цифру, и вот она кочует из доклада в доклад. Никто ничего про эти места не знает. И когда Партия исламского возрождения схлестнётся с Демократической партией, и одни будут стрелять в других из кузовов японских пикапов, а другие отвечать им из наших бронетранспортёров, то мы не отличим белую нитку от чёрной. При этом на въезде в Посёлок до сих пор написано «Слава КПСС» — только буквы проржавели. Легко сказать, что нужно нести бремя белых, смело сеять просвещенье и всё такое. Гораздо труднее сказать вслух, что люди не равны, что у нас есть более высокая правда, чем у них.
Мы ели плов с этими людьми, пытаясь понравиться им.
И они совали нам в рот свои пальцы.
Это, кстати, известное дело — тут гостю средней почётности (самый почётный ещё получал бараний глаз), хозяин вкладывал пирамидку, слепленную из плова в рот сам, своими руками. Говорят, в прежние времена, предполагая, что почётный гость может превратиться во врага, внутрь этой пирамидки вкладывали гвоздь и изо всех сил проталкивали его в чужое горло.
И наша правда оказывалась в итоге ненужной.
Кажется, тот разговор происходил зимой, когда на склоны ложился тонкий слой снежной крошки, которую быстро сдували злые ветры. Или это было жарким летом, когда личный состав экономил каждую каплю воды из пробитого теперь в десятке мест бака водокачки? Всё равно. В любом случае, этот разговор был бесконечен, и они вели его, будто проверяя посты, изучая, не изменилось ли что на местности. Где смысл, где их предназначение? У капитана был, на самом деле, год эйфории, когда он считал, что всё утрясётся и местная власть возьмёт дело в свои руки, а его начальство безжалостно и цинично наведёт порядок в этом горном краю. Но год прошёл, и эйфория улетучилась. Самообман прошёл, вокруг бушевали нескончаемые мятежи, столицу брали три раза — и всё люди непонятных политических пристрастий, а правительство в изгнании грозило казнями всякому, кто поможет иным правительствам. Здесь правил принцип коллективной ответственности, и если что, — просто вырезался весь род несогласных. «Правда белого человека, — думал про себя капитан, — работает только тогда, когда империя прочна, а сам белый человек в пробковом шлеме едет на слоне между согнутых спин своих рабов. А когда семьи белых людей сидят на своих пожитках, и вся улица кидает в них камни, никакой правды уже у них нет. И самое глупое наступает тогда, когда белые люди начинают метаться между силой своего оружия и любовью к малым народам. Они рассчитывают на взаимность любви, а кончается это всё одинаково — выселенными из квартир и узлами из пододеяльников в уличной пыли.
Капитан знавал местных демократов, что норовили прорубить новое окно не то в Россию, не то сразу в Европу. Но он не верил в эти окна, и думал, что всё как началось мятежами и казнями, ими, в итоге, и закончится. Такой вот исторический материализм наблюдал капитан вокруг себя.
Семьдесят лет тут насаждали атеизм, но он мгновенно высыхал на этой выжженной солнцем земле, как пролитая в полдень вода.
А с водой тут много что было связано: вода была жизнью, а распределяли её особые люди. Как-то раз он сидел на пыльном ковре с шейхом мазара, когда к ним пришёл приехавший из города мираб. Мираб был непростым человеком, весь род которого был мирабами — раздатчиками воды. Даже глава здешнего муфтията был мирабом. А этот мираб был когда-то начальником водокачки в городе — и не сразу капитан понял, что приезжий приехал не к старику в его мазар, а посмотреть на него, капитана.
Мираб смотрел на него, будто пробовал на зуб — и капитан был для него камушком, попавшим в плов, чем-то раздражающим и неудобным. Он, будто кусок скалы, упал в горный поток, и вот вода думает — сдвинуть ли его с места или обойти.
Господин воды смотрел на него хмуро и отхлёбывал горький чай из пиалы. Капитан сидел перед ним в своей выгоревшей форме и вдруг вспомнил, что у него большая дырка в носке. «Ничего, — подумал он. — Мне терять нечего. На семь бед один ответ». И мираб, словно почувствовав это безразличие, расстроился. Ему было бы приятнее, если бы в этом русском был страх или ненависть, а спокойное безразличие говорило о том, что капитан пойдёт до конца.
Поднявшись с ковра и зашнуровывая свои высокие ботинки, капитан понял, что признан неудобным. Именно неудобным — это непроизнесённое слово всё же отдавалось в ушах.
Старик из мазара, кажется, сожалел об этой встрече и в следующий раз привёл его к своей сестре-старухе. Про неё говорили, что это настоящая Биби-Сешанби, госпожа Вторник.
Госпожа Вторник стучала в своём закутке старинной прялкой и уже ждала капитана. В его руки была вложена толстая шерстяная нить, натянув которую, старуха тщательно всмотрелась в волокна.
— Тебе хорошо, — сказала старуха, пожевав беззубым ртом. — Ты настоящий воин, и ты живёшь по своей судьбе. Жизнь твоя коротка, как порыв ветра, а смерть быстра, как глоток. Да ты, собственно, уже мёртв.
— Да? — улыбнулся капитан. — Уже?
Но старик уже уводил его прочь, говоря, что бояться нечего, женщин не стоит слушать, и вообще он плохо понял её из-за шума прялки.
«С надеждой мы смотрели на этот мир, — думал он на обратной дороге, трясясь в кабине грузовика. — А мир неисправимо жесток, зол и беспощаден. Никто не знает предназначенья, кроме как Боевой устав».

Жизнь действительно оказалась недлинной, но это была его жизнь. Капитан не верил в эту местную нечисть: ни в здешнюю, ни в тех существ, что бродят среди родных осин. Из всех суеверий в нём жило только правило называть последнее «крайним». Капитан верил в личный состав, матчасть и боевое взаимодействие. И то, что сейчас ему не повезло, ничем не нарушило картины его мира.
Поэтому он был раздосадован, когда к нему подполз сержант-пулемётчик с неожиданным вопросом:
— Может, позовём заступников?
Капитан досадливо поморщился: мистики он не любил, потому что она слишком легко объясняла неудачи, и оправдывала бездействие. И эту старую солдатскую легенду про заступников не любил, но время было такое, что только на легенды и приходилось надеяться. Солдатских заступников, может, кто и видел, да и не мог рассказать: солдатские заступники приходили перед самым смертным часом, и увидеть их на пробу никто не хотел. А испытать на себе то, как крайнее время превращается в последнее, удовольствие сомнительное.
И всё же капитан кивнул — потому что его люди заслужили всё остальное, если уж не заслужили времени на жизнь.
Сержант пошёл к камням молиться, да и остальные забормотали что-то про себя.
И вот капитан увидел, как сгущаются рядом странные тени. Как они набирают плотность и вес — и вдруг фигур вокруг стало вдвое больше.
Вышел из-за камней очень высокий человек в длинной рубахе и с плотницким топором за поясом. Кажется, его звал как раз сержант из Калуги. Пришли ещё и другой бородач, и с ним монах, почти мальчик.
Но один оказался совсем странным, с ветками вместо рук. Ветки торчали из рукавов, и это существо больше походило на пугало.
— А ты кто такой? — спросил капитан, не сдержавшись.
— Это мой, — сказал снайпер с раскосыми глазами. — Это со мной.
Капитан не стал спрашивать, как зовут этого северного бога, но, заглянув в его пустые глаза, подумал, что он, пожалуй, самый страшный из пришельцев.
Замыкал строй старик в чалме.
— А вы-то, отец, зачем тут?
Тот покачал головой: сам, дескать, понимаешь, так надо.
Пришлые разбрелись по своим подопечным. К капитану же никто не пришёл — можно было позвать своего первого командира, который умер несколько лет назад, но капитан рассудил, что нужно быть последовательным и не отвлекать покойника от возможных дел.
Так они повоевали ещё, а через несколько часов капитану перебило осколками ноги. Тогда он понял, что надо устраивать последнюю лёжку.
Готовя себе это место, он смотрел, как дерутся призванные его солдатами заступники, и отмечал, что дерутся они неважно — недостаточно слаженно. Очевидно, что они были простые крестьяне — за исключением старика в чалме, что лихо махал кривой саблей, и человека-пугала, на работу которого капитан, видавший всякое, старался не смотреть. Но капитан понимал, что эти существа пришли сюда не для того, чтобы помочь им выстоять, а как раз потому, что его солдаты были обречены.
Надо было умирать за простые истины — за друга и за командира. А ему — идти вместе с ними, и чтобы у них достало мужества и пришли эти духи воздуха и огня, как старшие братья к заплаканным школьникам.
Старик с саблей стоял рядом с его радистом, действительно недавним школьником откуда-то из-под Казани. Лицо у радиста было залито слезами, и видно было, как ему страшно. Старик временами кричал радисту что-то ободряющее, и тот, хлюпая носом, старался целиться тщательнее.
«Мы пришли в этот мир с мальчишескими представлениями о славе и назначении, — думал капитан, — Нам повезло больше прочих, потому что мы сейчас ответим за эти мальчишеские представления о долге. Мёртвые сраму не имут, никто из нас не потерял чести, и мы всё сделали правильно».
Потом капитан увидел, как сержант умирает, положив голову на колени своего местного святого, а тот гладит его по бритой голове. Когда сбоку подбежал какой-то человек в халате, бородач только махнул своей саблей не глядя, и голова врага покатилась прочь.
Сержант умер, но ноги его прожили чуть дольше, заскреблись о камни ботинками и вытянулись, наконец.
Старик с саблей встал, поклонился телу, и пошёл к другим бойцам.
Тут капитану стало немного обидно за своё безверие — но он отогнал эту жалость к себе.
Дело-то житейское, дело времени, дело минуты — сейчас он тоже умрёт, и все окажутся на равных.
Когда все пятеро заступников пришли к нему, капитан понял, что остался один. Тела тех, кого назвали заступниками, уже начинали просвечивать, растворяться в сумерках. Видать, дело их тут было исполнено.
Человек-пугало подошёл попрощаться, но капитан помахал ему рукой — не трать время, дескать, мне недолго, не задержу.
Своих ног капитан уже не чувствовал.
Хорошо было бы умирать, смотря в небо, как герой толстовского романа, который он проходил в школе. Это было единственное место, которое он там прочитал, но память услужливо подсказала, что под чужим небом герой не умер, а умер в какой-то душной деревенской избе, среди стонущих раненых. Но капитану нужно было доделать одно, последнее дело.
Для достоверности он лёг на живот поверх ненужных бумаг, пятная их кровью. Бумагами и планшеткой те, кто поднимутся сейчас на холм, обязательно заинтересуются, и обязательно сдвинут его тело с места — всё равно, будь он жив или мёртв. А под ним и под ворохом бумаг их ждёт неодолимая фугасная сила.
Капитан стал ждать чужих шагов, а пока смотрел, как в сухой траве, на уровне его глаз, бежит муравей.
Муравей был тут не при делах. Ни при чём тут был муравей, и капитан пожелал ему скорее убраться отсюда.
Муравей поверил ему и, помотав головой, побежал быстрее прочь.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
8:41 am
История про то, что два раза не вставать


А вот, собственно, то, о чём я говорил в прошлый раз - о неумолимости времени.
Ну и о том отношении к славным победам нашего отечества, о котоых пишет Норов, которые недопонял Толстой и что по этому поводу написал Куприн.
Ссылка, по обыкновению в конце.

...В разных разговорах вокруг Дня Победы и вообще о войне (а от нас не так далеко национальный день скорби 22 июня), часто возникает вопрос: теряется ли острота восприятия этих событий семидесятилетней давности. В своё время я застал стариков, ходивших в те же бани, что и я. В шестьдесят пятом, когда Победу снова стали праздновать широко им было по сорок, молодость по нашим временам, а я только родился. В начале семидесятых им было меньше, чем мне сейчас, и я видел их тела, с разными белыми и фиолетовыми шрамами, которые никого не удивляли. Потом их становилось меньше и меньше, да и вряд ли врачи разрешают оставшимся ходить в общественные бани.
Время неумолимо, и сакральное отношение к той войне поддерживается совсем другими людьми. Тут именно вопрос отношения, потому что есть какая-то грань поколений, за которой боль ослабляется. Горе потерь на уровне дедушек и бабушек в сороковые ещё хранят их внуки. Погибших в годы Первой мировой и даже Гражданской войны оплакивают меньше. Имён родственников, сгинувших в Крымскую кампанию не помнят вовсе. В этом ужасное свойство времени — человек, умиравший на севастопольских камнях, страдал не меньше, чем его правнуки там же, но от него — только надпись на памятнике типа «и ещё 200 нижних чинов».
Любая война сакральна, и история всегда повторяется. Сперва споры ведут очевидцы, их хор нестроен, ими могут руководить разные мотивы, их воспоминания безжалостно режет цензура (или редактор), они возмущаются следующими поколениями. Потом всегда возникают люди, присваивающие символический капитал. Так происходит с любой верой, когда адепты начинают теснить отцов-основателей.
Тут есть хороший пример — Отечественная война 1812 года. Циклы отношений к ней были примерно такие же (но, понятно, что обсуждение фиксировалось лишь среди образованного сословия, а интернет ныне общедоступен), ну и далее...



http://rara-rara.ru/menu-texts/neumolimoe_vremya

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
12:19 am
История про то, что два раза не вставать
ПАР


― Что? Не видать? Где ж они? ― волновался на крыльце барского дома Николай Павлович, хлебосольный и радушный барин. Настоящий незлой русский человек, он жил мирной жизнью крепостника, в которой не было событий. Но теперь событие случилось: Николай Павлович ожидал приезда сына.
И действительно, вскоре на дороге показался тарантас, над ним мелькнул околыш студенческой фуражки. Впрочем, в тарантасе наличествовали и другой гость – вовсе без головного убора.
― Малыш! Малыш! ― И вот уже отец обнял сына. Впрочем, тот быстро отстранился:
― Папаша, позволь познакомить тебя с моим добрым приятелем Карлсоном, что любезно согласился погостить у нас.
Карлсон оказался упитанным человеком, который не сразу подал Николаю Павловичу красную руку с толстыми пальцами-сардельками. Но подумал, и подал.
Потянулись радостные дни семейной идиллии.
Завтракать начинали поздно, да и так завтракали, что вставали из-за стола, когда уже смеркалось.
За столом обсуждали «Вестник Европы», турок, богатство Сибири, покорится ли кому русская земля и снова «Вестник Европы».
Однако Карлсон не прижился в барском доме. Он съехал во флигель, где устроил себе мастерскую ― и днём и ночью он что-то резал там, строгал и пилил. Однажды Малыш, зайдя во флигель, увидел, как его университетский товарищ приделал к себе на спину винт и прыгает со столов и стульев, махая руками.
Малыш тихо притворил дверь и пошёл к лесу, где девушки собирали ягоду. Их звонкое пение раззадорило Малыша, и он несколько дней не возвращался домой.
Надо сказать, что многие птицы любят ягодные места. Хорошо охотиться рядом с таким ягодным местом, скажем, на тетеревов. Настреляешь довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно режет плечо ― но уже вечерняя заря погасла, и в воздухе, ещё светлом, хотя не озарённом более лучами закатившегося солнца, начинают густеть и разливаться холодные тени…
Но мы отвлеклись. Как-то Малыш думал позвать Карлсона к девкам, но тот даже не отворил дверь, а ограничился тем, что бросил в окно короткое «nihil». Малыш удалился, озадаченный.
И правда, Карлсон до того был увлечён своими изысканиями, что даже не съездил проведать свою бабушку, госпожу Бок, вдову военного лекаря.
Малыш недоумевал о таком поведении, но Николай Павлович объяснил ему, что такая чёрствость пошла у нас, разумеется, от немцев.
― Вот, ― заметил он, ― один немец тоже был недавно в уезде, да на спор начал на масленице есть блины с купцом Черепановым. Объелся блинами, да и умер ― ему бы фрикадельками да тефтелями питаться, а он туда же… Блины на спор решил есть…
И Николай Павлович, приняв от Ерошки-лакея раскуренный чубук, прекратил рассказывать.
Через какое-то время, то ли потерпев неудачу в полётах со стульев, то ли, наоборот, преуспев, Карлсон вышел на свет и начал делать упрёки Малышу.
― Ты развалился, спишь всё, ― говорил он. ― Между тем Россия требует нового человека. А где его взять, если всяк будет лежать в праздности. Вот скажем, паровые машины ― определённо, они сумеют изменить весь мир к лучшему.

Через неделю в поместье появился англичанин в гетрах, с бритыми бакенбардами. Вместе с ними прибыл целый воз труб и медных листов. Карлсон заперся с ним во флигеле, а когда англичанин уехал, выяснилось, что Карлсон всем по кругу должен.
Когда денежный вопрос набух и распустился, будто почка на берёзе, к нему подступились с расспросами. Тогда Карлсон молча привёл всех во флигель.
― Это моя паровая машина, ― с гордостью сказал Карлсон, указывая на сплетенье труб, похожее на голый весенний лес.
Паровая машина грохотала, её металлические части гремели, поршни то поднимались, то опускались снова.
― У меня будет десять тысяч паровых машин, ― продолжил Карлсон, но в этот момент флигель огласил свист. Он усиливался, и горячий пар заполнил помещение. Малыш опрометью бросился вон.
Столб огня и пламени встал на месте несчастной постройки, к которой уже бежали барские мужички, все как один обтёрханные и помятые. Таких много в нашем небогатом краю, где я так любил охотиться на рябчиков. Птица рябчик ― плут, веры ей нет, да и мяса на её костях мало. А бывали случаи, когда я приносил по пятнадцать рябчиков и потом долго у костра смотрел в ночное небо…
Вернёмся к нашему герою.
В одном из отдалённых районов России есть сельское кладбище. Как почти все наши кладбища, оно как-то покривилось и покосилось, а скот топчет кладбищенскую траву. Туда, на одну из могил, ходит сгорбленная старая женщина. Печально смотрит она на серый камень с изображением пропеллера, под которым покоится тело её сына. Неужели её молитвы были бесплодны?
Но нет, хоть страстное сердце, которое, как запущенный не вовремя пламенный мотор, замолкло навсегда, гармония и спокойствие природы говорит старушке о вечном мире и жизни бесконечной…






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Saturday, May 25th, 2019
12:37 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ОСВОБОЖДЕНИЯ АФРИКИ


25 мая

(грипп)



Дмитрий Игоревич проснулся под протяжное пение. Это значило, что открылся рынок и на него пришли торговцы диким мёдом из племени дхирв, а вот когда будут дудеть в гнусавую трубу, это будет значить, что опори принесли на рынок молоко.
Под эти звуки Дмитрий Игоревич завтракал, но ритуал был вдруг нарушен.
К нему зашёл Врач.
Этот пожилой француз жил в разных местах Африки чуть не с самого рождения и, кажется, не узнавал новости, а предчувствовал их. Что-то в нём было, позволявшее ему угадать, что начнутся народные волнения или море будет покрыто божьими коровками.
Африка соединила русского и француза давно. Между ними повелось звать друг друга по имени-отчеству, отчего Врач получался Пьер Робертович и при этом терял остатки своего французского прошлого.
— Сегодня придёт Колдун, — сообщил Пьер Робертович. — Хочет сказать о чём-то важном.
Это была новость неприятная. Ничего приятного в Колдуне не было.
Нормальный такой был Колдун, даром что людоед. Или недаром.
Колдун был сухим стариком без возраста и имени. Вернее, имён у него были сотни — и на каждый случай жизни особенные. Как-то, в давние времена, Колдун было учредил в долине социализм, съел нескольких вождей, объявленных империалистами, и поехал в СССР. Но светлого будущего не вышло — ему очень не понравился Ленин. Дмитрий Игоревич не до конца понял, что произошло, вроде бы колдун вступил с Лениным в ментальную связь, но они не сошлись характерами. Но всё равно колдун получил из Москвы танковую роту и несколько самолётов оружия. Свежеобученные водители передавили своими танками массу зевак, да тем дело и кончилось. Потом из социализма колдун всё-таки выписался и учредил капитализм, за что получил от американцев бронетранспортёры и вертолётную эскадрилью.
Потом он заскучал. От скуки пошёл войной на соседей, да война как-то не получилась, затянулась, и вот уже лет двадцать было непонятно, кто победил, да и вообще, закончилась ли она, эта война.
Дмитрий Игоревич не застал начала этих безобразий и привык к неопределённости этих мест. Его дело было — птицы, и только птицы. Орнитолог Дмитрий Игоревич занимался птицами всю жизнь — или почти всю, с юннатского школьного кружка.
Сейчас он воспринимал их как гостей с Родины, сограждан, прилетевших по необходимости, вроде как в командировку. Дмитрий Игоревич служил на этой биостанции уже десять лет.
Он чувствовал себя в полной гармонии с этой каменистой пустыней, утыканной редкими деревцами, с берегом гигантского озера и отсутствием зимы и лета.
Сейчас он перестал ездить домой — родственники по очереди ушли из жизни, квартиру он продал и после этого стал никому не нужен. А тут шли деньги от Организации Объединённых Наций, которая была здесь представлена (кроме Дмитрия Игоревича и Пьера Робертовича) изрешеченным белым джипом с буквами UN на дверце. Букв, правда, уже никто не мог различить.
Джип стоял в кювете, и к нему давно все привыкли.
Дело было в привычке. Здесь ко всему надо было привыкнуть, а потом расслабить память и волю и плыть по реке времени. От одного сезона дождей до другого, когда эта река поднималась и затапливала всю долину до горизонта. И только холмы, на которых стоял посёлок, возвышались над серой гладью.
Здесь была то империя, то республика — но вечно окраина мира.
Здесь все беды мира казались меньше приступа лихорадки. Дмитрий Игоревич поэтому не одобрял порывистого и стремительного Пшибышевского, которого прислали к нему метеорологом. Пшибышевский был настоящий пан, чуть что — ругался по-польски и привёз с собой карабин, с которым практиковался каждое утро.


Три белых человека посреди пустыни жили в уединении. Они собирались за столом биостанции каждый вечер и молча смотрели телевизор. Пить было нельзя — предшественники часто совершали эту ошибку и теряли человеческий облик через год.
Нельзя тут было пить, нельзя. Спивались стремительно, алкоголь входил в какую-то реакцию с местной водой при любой очистке этой воды. Да и безо всякой воды человек, не научившийся плыть по реке времени, одновременно оставаясь на месте, спивался за один сезон.
Врач рассказывал про предыдущего метеоролога, которого после приступа белой горячки отправили вертолётом в столицу.
Несчастный метеоролог выпрыгнул из кабины над пустыней.
Поляк, хоть и изображал из себя Ливингстона, но принял правила игры.
Поэтому три белых человека смотрели телевизор, перебирая каналы как собеседников, и пили чай из местной сонной травы.
Потом Врач возвращался в больницу, а Дмитрий Игоревич с метеорологом расходились по спальным комнатам биостанции.
Сейчас метеоролог стрелял по банкам, и Дмитрий Игоревич про себя отметил, что он не промахнулся ни разу. Однако метеоролог перехватил его скептический взгляд и назидательно сказал:
— А вы крякозябликами своими занимаетесь, да? Но если местные полезут, то только это и поможет.
— Это вам так кажется, что вам это поможет, — Дмитрий Игоревич знал, что говорил.
Пять лет назад тут началась большая война. Люди гибли не сотнями, а тысячами, только тарахтел советский трактор, роя траншею под общую могилу. Тогда Дмитрий Игоревич впервые увидел настоящую реку крови. На холме подле биостанции победители резали побеждённых, и кровь текла с вершины до подножия именно что рекой. Дмитрий Игоревич навсегда запомнил этот душный запах, который исходил от чёрной струящейся крови.
Впрочем, получив подкрепление с юга, недорезанные отплатили противнику тем же. И снова тот же трактор «Беларусь» с ржавым отвалом выкопал траншею, куда свалили без счёта тела.
Чтобы прекратить это, Врач пошёл на поклон к Колдуну, и они заперлись на сутки в больнице.
Колдун вышел из больничного покоя шатаясь, но с умиротворённым лицом. О чём он говорил с Врачом, было непонятно, да и не важно.
Бойня действительно прекратилась.


Как-то они сидели у телевизора и вдруг увидели репортаж о беспорядках в столице.
Это вызвало такое же странное ощущение, как звук собственного голоса в записи. Названия были узнаваемы — да и только. В столице произошли беспорядки, но даже им, давно живущим в этой стране, было невдомёк, что к чему.
— Я, честно говоря, — вдруг сказал давно молчавший Врач, — избегаю разговоров о ретроспективной политике — и всё потому, что она похожа на шахматы. И если одно государство навалится на другое, то, чтобы ни случилось, всё равно через несколько лет все всё забудут — всё, может быть, кроме результата.
Вот мы помним, как наши маленькие друзья (я говорю без иронии — местные жители невелики ростом) перерезали своих родственников, а потом родственники ответили тем же. Миллион народу, по слухам, перерезали. Однако ж европеец или американец, за исключением волонтёров Красного Креста, одних от других не отличит (а может, и наш волонтёр не отличит), и этот пресловутый европеец нетвёрдо знает даже то, как эти племена правильно пишутся. Общество цинично и готово простить всё — если это произошло быстро, эффективно и эстетично. И общество смиряется со статус кво.
А в случае с нашими маленькими друзьями зритель с удивлением узнаёт, что сначала одни резали других почём зря, а потом другие вырезали примерно столько же.
При этом обыватель с удивлением понимает, что не может отличить одних от других. Поэтому он бежит от этой темы, соответственно, она непопулярна и в медиа.
— Неправда, — вмешался поляк. — Вы давно не были на родине, а я как раз тогда учился в Париже… И вся Франция только и делала, что обсуждала резню и ругала своё правительство, которое не мешало этим… ну, в общем, первым резать вторых, а вмешалось, только когда те перешли в контратаку.
— Нет-нет, — возразил Врач. — Одно дело — слой, в котором вращался мой юный и пылкий собеседник, а вот вникал ли во всё это марсельский докер или пейзан-винодел из Шампани? Рабочие «Рено», сдаётся мне, далеко не все того цвета, в который окрашены французские пейзане. И я не знаю, в какой цвет были раскрашены их школьные карты. Может, среди них есть и сгребающие стружки наши маленькие друзья — не знаю, конечно, наверняка. Что европейцы интересуются разными вещами — спору нет. Но мой пафос в жестокости мира. Ну вот скажите мне, положа руку на сердце, что, долго мир помнил это дело? Сделай шаг в сторону — многие страны охвачены были устойчивым и деятельным интересом к этим кровожадностям? Ну, пошумели, следствие закончено — забудьте!
Но вы, сами того не заметив, ввели очень важный мотив. Вы сказали, что «опори высокие и красивые даже по европейским стандартам, а дхирвы маленькие и плюгавенькие». Это прекрасно (то есть, конечно, что резали — ужасно). А вот тот, кто красив и виден в телевизоре, всегда любим (что бы ни делал), а плюгавенького будут бить. Он плохо выглядит. Я исправно смотрел тогда не только в окно, но и в телевизор — и должен признаться, что картинка и CNN, и Fox была такая, что отличить одних от других было невозможно. Может быть, в некоторых странах распространяли специальные таблицы для различения, но на экране, я клянусь, всё мешалось. Были среди негров с «Калашниковыми» и плюгавенькие, и красивые, но, увы, все оказались в одной куче.
Беда в общественном цинизме: он интернационален — можно, конечно, ввести постулат о том, что люди какой-нибудь национальности черствы, а какой-то — душевны и отзывчивы, но это нынче немодно.
Мировое сообщество всё переваривает. Пепел не стучит. Да и чёрт знает, чей это пепел.
Всё это укрепляет меня в мизантропии, а уж в скепсисе к идеалам цивилизации, рождённой Французской революцией, и подавно.
Впрочем, у всякого нормального исследователя есть сомнения в идеальности мира, особенно если входишь в него, с самого начала получая по заднице от акушера.

Метеоролог не выдержал и ушёл упражняться в стрельбе.
— Напрасно вы так, — сказал Дмитрий Игоревич. — У него ведь переходный период.
— Чем раньше кончится, тем лучше. Он ведь ещё живёт мыслями о возвращении. Все его ружья и ковбойские желания, вся его философия фронтира лишь для того, чтобы вернуться в Варшаву и гулять с красивой женщиной по парку Лазёнки, не хвастаясь вслух, а лишь сурово намекая на Африку.
Чем раньше наш маленький Томек поймёт, что отсюда нет возврата, тем лучше.

Колдун пришёл, когда стемнело, в своей длинной рубашке (ей костюм и ограничивался). Всё остальное составляли десятки амулетов — Колдун был обвешан ими, как новогодняя ёлка. Сначала он долго говорил на своём ломаном английском о разных глупостях, рассказал какой-то местный анекдот, довольно запутанный, но белые люди вежливо улыбнулись.
Наконец он приступил к главному, и оказалось, что Колдун пришёл жаловаться на птиц.
Он сказал, что птицы опять уничтожили весь урожай, и чаша терпения его народов переполнена.
Это нужно возместить.
Дмитрий Игоревич, как ответственный за птиц, только пожал плечами.
Объединённые Нации уже присылали муку, — отвечал он. Муку, пищевой концентрат, сгущенное молоко и сахар.
Но Колдун только махнул рукой. Ему, сказал он, нет дела до наций, он говорит об ответственности птиц.
Дмитрию Игоревичу нужно было внушить птицам, что они не правы, и должны понести наказание, а также искупить вину. Птицы прилетали с Севера, с его Родины, и ответственным за них был он.
Врач молчал: он понимал, что с Колдуном не сладить.
Метеоролог начал было привставать, возмущение переполняло его, но гость не обратил на это внимания. Когда старик окончательно надоел пану Пшибышевскому, тот схватил Колдуна за рукав рубашки. Вот это была ошибка, это была ужасная ошибка, и Дмитрий Игоревич предпочёл отвести глаза.
Колдун только помахал у метеоролога перед лицом пучком травы, и несчастный пан Пшибышевский зашёлся в страшном кашле.
Да, птицы должны были ответить.
— Ладно, сказал Колдун. — Если ты не хочешь сделать это сам, дай мне говорить с птицами, когда они прилетят.
— Конечно, — поклонился Дмитрий Игоревич. — Обязательно. Какой вопрос.
— Но если ваши птицы не согласятся, мы будем мстить всему их роду.
— Это очень печально. — Дмитрий Игоревич был вежлив, а Врач только качал в тоске головой.
Месть, подумал он. Месть тут дело привычное, совсем не то, что мы понимаем под этим словом. Здесь, на этой забытой Богом земле, нет никакой итальянской горячности и стрельбы между людьми в смешных шляпах, это не кавказские кровники — тут это делается попросту. Семья вырезает другую семью, включая грудных детей, а потом спокойно садится и доедает за убитыми ещё не остывшую пшеничную похлёбку.
А тут ещё месть птицам.
Дмитрий Игоревич на миг представил себе эту картину. Несколько племён пускаются в путь, распевая боевые песни, по пути их количество увеличивается, они пересекают море и высаживаются в Европе. Методично и бесшумно, питаясь отбросами, они распространяются по континенту, разоряя птичьи гнёзда.
Это особый невидимый мир, который проникает в европейскую цивилизацию как зараза. А европейцы не видят неприметных людей в рванье, что повсеместно истребляют птиц, совершая ту месть, о которой говорил Колдун.
Но нет, конечно, никто из них не дойдёт, не доплывёт до русских равнин и польских лесов.
Бояться особо нечего.

Бояться было нечего, но наутро пан Пшибышевский не вышел из своей комнаты. Сначала всё напоминало грипп, но потом у метеоролога начался необычный жар. Тут же пришёл Врач, и по выражению его лица Дмитрий Игоревич понял, что дело совсем плохо.
Сходили к Колдуну, да тот засмеялся им в лицо.
Когда они возвращались, Врач непривычно дрожащим голосом сказал:
— А вам не приходило в голову, Дмитрий Игоревич, что наш Колдун удивительно похож на настоящего бога? Нет — нашего ветхозаветного Бога? Он жесток, и при этом непонятно жесток. От него нельзя уберечься, как нельзя уберечься Иову от гибели своих родственников и нищеты…
Орнитолог тогда ничего не ответил, не ответил и на утро, потому что думал о гибели романтики.
Поки мы живэм. Ещё Польска не сгинела, поки мы…
А метеоролог умер, а вместе с ним и часть Польши, и часть их мира.
Вернее, одна треть.

Они похоронили поляка через два дня. Вертолёт мог прилететь разве что через месяц, и то, если не помешают дожди. А пока Врач и Дмитрий Игоревич раздали местным женщинам муку, чтобы они свершили свой погребальный обряд. Как ни странно, даров никто не взял, и пан Пшибышевский лёг в африканский суглинок лишь под молитву, прочитанную Врачом. Дмитрий Игоревич молчал, а про себя подумал с грустью: «Вот они, ляхи… Ай, ай, сынку, помогли тебе твои ружья?..»
Но вот прилетели птицы с Севера.
С каждым днём их прилетало всё больше, и Дмитрий Игоревич весь был погружён в работу. Он описывал уже окольцованных птиц, взвешивал их на пищавших без умолку электронных весах, дул им в затылки, ероша пёрышки, чтобы узнать возраст, и совсем потерял счёт дням. Поэтому он не сразу понял, что говорит ему вечером Пьер Робертович. А? Что? Что с могилой?
Оказалось, что могила метеоролога пуста.
Даже не сжившись с Африкой так, как Пьер Робертович, Дмитрий Игоревич понял, что это конец.
Колдун придумал для развлечения что-то, что гораздо хуже его доморощенного социализма и капитализма.
И точно, когда они вышли к берегу озера, то увидели своего товарища.
Мёртвый пан Пшибышевский ходил по берегу и кормил птиц своим мясом. Метеоролог отщипывал у себя с бока что-то, и птицы радостно семенили к нему.
Врач и орнитолог смотрели на озеро, которое было покрыто пернатым народом.
Задул холодный ветер с гор, и птицы сотнями начали подниматься.
Правда, некоторые падали обратно, едва взлетев.
Даже издали было видно, какие они больные.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Friday, May 24th, 2019
9:42 am
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ СЛАВЯНСКОЙ ПИСЬМЕННОСТИ

24 мая


(экзамен по русскому)




Поезд пересёк границу города, и за окном мелькнули огромные фортификационные сооружения, оставшиеся ещё с давних водяных войн во время Эпидемии.
Мальчик прилип к окну, наблюдая за горящими на солнце куполами и белыми свечами колоколен. Купола двигались медленно, поезд втягивался под мерцающую огнями даже в дневном свете надпись «Добро пожаловать! Привет репатриантам!»
Мальчику даже захотелось заплакать, когда в поезде вдруг заиграл встречный марш, и все купе наполнились ликующими звуками. Он оглянулся на родителей — отец был торжественен и строг. Мать не плакала, лишь глаза её были красными. Видно было, что для неё, русской по крови, это была не просто репатриация, а возвращение.
Они прошли санитарный контроль и получили из рук пограничника временные разрешения на проживание. До этого у мальчика никогда не было документов — этот кружок с микрочипом был первым (не считая прошения о сдаче экзаменов с трёхмерной фотографией, на которой он вышел жалким и затравленным зверьком).
Их поселили в просторном общежитии, где семья потратила немало времени, чтобы разобраться с хитроумной сантехникой. Родители притихли: казалось, они сразу устали от впечатлений, а мальчика, наоборот, трясло от возбуждения.
До экзамена были ещё сутки, и он пошёл гулять.

Прямо у общежития был разбит большой сквер с памятником посередине. Мальчик чуть было не спросил у пробегающего мимо сверстника, кому это памятник, но сам вдруг узнал фигуру. Это был памятник Розенталю. Это был человек-легенда, человек-символ.
Именем Розенталя его последователи-ученики вернули в свои права русский язык, и портреты Розенталя висели в каждой школе города. Книги Розенталя члены запрещённого Московского лингвистического кружка хранили как священные реликвии, а теперь первоиздания лежали под музейным стеклом.
Розенталь был равновелик Кириллу и Мефодию — те дали миру волшебные буквы, а Розенталь утвердил учение о норме языка и его правилах.
Норма — вот что принёс Розенталь в страну победившего русского языка.
Его портрет присутствовал даже в степной глуши, где жил мальчик. В русской миссионерской школе, стоявшей на вершине одного из курганов, сквозняк трепал портрет Розенталя. Портрет был вырезан из журнала и прибит гвоздиком к стене класса. Человек с высоким лбом, колыхаясь на стене, будто кивал мальчику, а учительница в это время рассказывала, как члены лингвистического кружка устраивали демонстрации у Президентского дворца. И вот уже восставшие брали власть, а вот принимался новый закон о гражданстве. Начиналась новая эра — и отныне всякий, кто говорил по-русски, был русским.
Так в раскалённом котле междоусобиц рождалась новая нация.
Мало было говорить по-русски, нужно было говорить по-русски правильно. Чем правильнее ты говорил, тем лучшим русским ты был.
И если ты по-настоящему знал язык, то рано или поздно ты приходил на древнюю площадь древнего города, и там, под памятником Кириллу и Мефодию, тебя возводили в гражданство Третьего Рима. Неважно было, какой у тебя цвет кожи, стар ты или молод, богат или беден — если ты сдавал экзамен, то становился гражданином. Ты мог выучить язык в тюрьме или среди полярных скал, в полуразрушенных аудиториях Оксфорда или в собственном поместье — неважно, шанс был у всех.

Мальчик шёл по улицам города своей мечты — он пока ещё боялся пользоваться общественным транспортом. Здесь всё не было похоже на те места, где он родился. А там сейчас, наверное, вспоминают о них — в деревне около заглохших ключей, где дремлет вода. Старики пьют вино и играют в кости и с недоверием переговариваются об их затее. Погонщики-сарматы, сигналя почём зря, ведут через реку длинный и скучный обоз. В гавань, к развалинам порта, причаливают шхуны, неизвестно откуда и неизвестно зачем посетившие этот печальный берег.
Эти места — царство латиницы, хотя об этом знают те, кто научился читать. Старинные вывески с румынскими словами, смысл которых утерян, дребезжат на ветру, латинские буквы можно прочитать на номерах ржавых автомобилей, что вросли в землю на поросших травой улицах.
Мальчику рассказывали, что в те времена, когда с севера шли беженцы от Эпидемии, здесь было не протолкнуться, но он не очень верил в сказки стариков. Дедушка Эмиреску вообще говорил, что купил бабушку за корзину помидоров. Больную девушку просто спихнули с телеги ему под ноги…
Погружённый в детские воспоминания, мальчик вышел на площадь с обязательной статуей. Там он увидел стайку девочек — их наряды казались мальчику сказочными, словно платья фей. Девочки сговаривались о встрече, и он услышал, как одна, уже убегая, крикнула: «Под Дитмаром, в семь!..».
Мальчик догадался, что имеется в виду какой-то из бесчисленных памятников Розенталю, и неприятно поразился. Ему никогда не пришло бы в голову назвать великого Розенталя просто Дитмаром. Что это за фамильярность? Но он сразу же простил эти волшебные создания, потому что в этом городе всё должно быть прекрасным, а если ему кажется, что что-то не так, то, значит, он просто пока не разобрался.
После недолгих размышлений мальчик пошёл в музей — разумеется, в музей военной истории. Он не так удивился системам защиты периметра, что спасали город от внешней опасности, как тому, что в одном из залов увидел дробовой зенитный пулемёт, из которого расстреливали стаи птиц во время Эпидемии птичьего гриппа. Точно такой же пулемёт стоял на окраине их деревни — только разбитый и ржавый. Однажды дедушка Эмиреску залез на место стрелка и попытался дать залп, но один из ржавых кривых стволов разорвало, и дедушка навсегда приобрёл кличку «корноухий». Кличку дала бабушка, и, стоя посреди двора, подперев бока руками, долго кричала, объясняя деду незнакомое русское слово.
Мальчик шёл по пустым залам музея — здесь никого не интересовала консервированная война. Город жил своей хлопотливой жизнью, подрагивали стёкла от движения транспорта, и мальчик думал — что вот он здесь свой, этот город — его город.
Осталось только сдать экзамен.
К этому он готовился долгих два года. По вечерам после работы отец тоже читал книжки Розенталя, и мать вслед за ним обновляла свой русский, следуя учебникам из миссионерской школы.
Мальчик учил свод законов Розенталя наизусть. Память мгновенно вбирала в себя оттенки словоупотребления, грамматические правила и исключения, а мальчик только дивился прекрасной сложности этого языка. Мать улыбалась, когда он хвастался ей диктантами без единой ошибки.
Собственно, с диктанта и начинался экзамен на гражданство, а по сути — экзамен по русскому языку.
В документах просто писали «экзамен» — и сразу было понятно, о чём речь. В разрешении на трёхдневное пребывание было сказано «…для сдачи экзамена», и пограничники понимающе кивали головами.
Сначала диктант, через час — сочинение, и, наконец, на второй день — русский устный.
Ходили слухи, что в зависимости от результатов экзамена новым гражданам выписывают тайные отметки, ставят специальные баллы, которые потом определяют положение в обществе. Мальчик не верил слухам, да и что им было верить, когда во всех справочниках было написано, что оценок всего две — «сдал» и «не сдал».

Наутро они вместе отправились на экзамен. Взрослых пригласили в отдельный зал, и, на всякий случай, семья простилась до вечера.
Диктант оказался на удивление лёгким. Лоб мальчика даже покрылся мелкими бисеринами пота от усердия, когда он старательно выписывал буквы так, как они выглядели в старинных прописях — учительница в миссии предупреждала, что это необязательно, но ему хотелось доказать свою преданность языку.
Потом он выбрал тему сочинения — впрочем, выбор произошёл мгновенно. Ещё несколько месяцев назад, репетируя экзамен, он написал несколько десятков текстов, и теперь что-то из них можно было просто подогнать под объявленное.
Он решил писать об истории. «Отчего нашу Москву называют Третьим Римом», — горела надпись на табло в торце аудитории. Эта тема значилась последней и, стало быть, самой сложной.
И он принялся писать.
Хотя он тысячи раз представлял себе, как это будет, но всё же забыл про план и черновик и сразу принялся писать набело. Он представлял себе, как в далёком, ныне не существующем городе Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря старец Филофей пишет письма Василию III.
Мальчик старательно вывел заученную давным-давно цитату: «Блюди и внемли, — благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твое единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть. Уже твое христианское царство иным не останется».
Неведомая сила водила рукой мальчика, и на бумагу сами собой лились чеканные формулировки на настоящем имперском наречии — то есть, на правильном русском языке.
Каждый знающий русский язык чувствовал себя подданным этой империи, и Третий Рим незримо простирался за границы Периметра, за охранные сооружения первого и второго кольца. Его легионы стояли на Днепре и на Волге — среди лесов и пустынь, обезлюдевших после Эпидемии. Варвары, сидя в болотах и оврагах, в горах и долинах по краю этого мира, с завистью глядели на эту империю, частью которой готовился стать мальчик. Иногда варвары заманивали русские легионы в ловушки, и от этого рождались песни — про погибшую в горах центурию всё из того же Пскова и про битву с латинянами под Курском. Но чаще легионы огнём и мечом устанавливали порядок, обучая безъязыких истории.
Мальчик, шурша страницами умирающих книг, пытался сравнить себя — то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой первый итальянский Рим и, недоумённо озираясь, разглядывали развалины, среди которых пасутся козы, и прочие следы былого величия. Он отличался от них одним — великим и могучим русским языком, что был сейчас пропуском в новую жизнь.
Семья встретилась у выхода и вместе вернулась домой. Отец был хмур и тревожен, а мать непривычно весела. Мальчик подумал, что им нелегко даётся экзамен. Сам он перед сном прочитал одну главу из Розенталя наугад, просто так — зная, что перед смертью не надышишься, а перед экзаменом не научишься, и быстро уснул.
В темноте он ещё слышал, как мать подходила к кровати и поправляла ему одеяло.
Сны были быстры и радостны, но, проснувшись, он тут же забыл их навсегда.

Устный экзамен был самым сложным — получив билет, мальчик понял, что два вопроса он знает отлично, один — про древнего академика Щербу и его глокую куздру — хорошо (он с ужасом понял, что не помнит, как ставить ударение в фамилии учёного, и решил подготовить речь, почти не упоминая этой фамилии). Это, собственно, было несложно: «Великий учёный предложил нам…»
Дальше ему выпал рассказ о сакраментальном «одеть» и «надеть» — знаменитый спор, приведший к расколу в рядах лингвистического кружка. За ним последовали битвы за букву «ё», окончившиеся высылкой, а затем и ликвидацией печально знаменитого оппортуниста Лейбова. Мальчик помнил несколько параграфов учебника, посвящённых этой необходимой тогда жестокости. Но возвращение идеального языка и должно было быть связанным с жертвами.
Дальше шло несколько практических задач — и вот среди них он затруднился с двумя. Это были задачи о согласовании в одной фразе и о правильном употреблении обращения «вы» — с прописной и строчных букв.
Определённо, он помнил это место у Розенталя, помнил даже фактуру бумаги, то, что внизу страницы была сноска, но вот полный список никак не возникал у него в памяти.
Он молился и всё был уже готов отдать за это знание, и вдруг оно выскочило словно чёртик из коробочки в старинной игрушке, что хранил дед Эмиреску в комоде.
Кто-то наверху, в небесной выси, принял его неназванную жертву, и ему не задали ни одного дополнительного вопроса.
Он разговаривал с экзаменаторами, поневоле наслаждаясь своим правильным, по-настоящему нормативным языком.
«Назонов» — старинной перьевой ручкой вписал секретарь его фамилию в какой-то специальный лист бумаги. Комиссия не скрывала, что экзамен он сдал, — хотя такое полагалось объявлять только после ответа последнего экзаменующегося.
Он отправился шататься по улицам. Счастье билось где-то в районе горла, как пойманная птица, и было трудно дышать.
Мальчик даже не сразу нашёл общежитие — так преобразился город в его глазах. Солнце валилось за горизонт, и стоящий в розовых лучах памятник Розенталю, казалось, приветствовал мальчика.
Он рассказал отцу о своей победе, и отец, как оказалось, сдавший хуже, но тоже успешно, обнял его — кажется, второй раз в жизни. Первый был шесть лет назад, когда еле живого мальчика вытащили из Истра уже вдосталь наглотавшегося стылой весенней воды.
Отец обнял его и сразу отстранился:
— Послушай, у нас проблема. Мама…
Мальчик не сразу понял — что могло быть с мамой?
— Она не прошла. Не сдала.
— К-как?!
Это было чувство обиды — случилось что-то несправедливое, и что теперь с этим делать?
— Почему?! Она мало учила? Она плохо выучила, да?
— Так вышло, сынок. Никто не виноват. Не обижай маму, она всё, всю жизнь отдала нам.
— А не надо было всё, зачем нам это всё? Надо, чтобы она была с нами, надо… — мальчик заплакал. — Это она виновата, она.
Отец молчал.
Наконец мальчик поднял глаза и спросил неуверенно:
— Что же теперь будет?
— Мы остаёмся тут, мы с тобой. Я говорил с мамой, и она считает, что мы должны остаться. У тебя очень хорошие перспективы. Тебе нельзя упускать этого шанса. Мама тоже так считает.
Мальчик стоял неподвижно, а мир вокруг него завертелся. Мир вращался всё быстрее и быстрее, точно так же, как мысли в голове. «Но ведь она же русская, русская, вот отец — молдаванин, и теперь их примут в гражданство, а она всегда была русская, её все в деревне так и звали «русская», и бабушку, когда она была маленькой, дразнили «русской», потому что она, купленная за помидоры, осела там с первой волной беженцев сразу после начала Эпидемии. А вот теперь мама не сдала экзамен, но ведь её обязательно надо принять. Ведь она своя, она русская — но металлический голос внутри его головы равнодушно отвечал «Она не сдала экзамен». Кому могла помешать его мать в этом городе, на их Родине?»…
Мальчик вошёл к маме. Нет, она не плакала, хотя глаза были красные. Но вот что неприятно поразило мальчика — её руки.
Мать не знала, куда деть руки. Они шевелились у неё на коленях, огромные, красные, с большими, чуть распухшими в суставах пальцами.
Он не мог отвести от них глаз и молчал.
А потом, так и не произнеся ни слова, ушёл в свою комнату.

На следующий день они провожали её на вокзале — разрешение на пребывание кончалось на закате. Счёт дней по заходу солнца был архаикой, сохранившейся со времён Московского Каганата, но он не противоречил законам о русском языке, и его оставили.
Теперь на вокзале уже не было лозунгов, не играла музыка, только лязгало и скрипело на дальних путях какое-то самостоятельно живущее железо, приподнимались и падали вниз лапы автоматических кранов.
Они как-то потеряли дар речи, в этот день русский язык покинул их, и семья общалась прикосновениями.
Мать зашла в пустой вагон, помотала головой в ответ на движение отца — «нет, нет, не заходите». Но отец всё же втащил в тамбур два баула с подарками — это были подарки, похожие на те, что мальчик находил в курганах рядом с мёртвыми кочевниками. Чтобы в долгом странствии по ту сторону мира им не было скучно, рядом с мертвецами, превратившимися в прах, лежали железные лошадки и оружие, посуда и кувшины. Мама уезжала, и подарки были не утешением, а скорбным напоминанием. Столько всего было недосказано, и не будет сказано никогда.
Мальчик понимал, что боль со временем будет только усиливаться, но что-то важное было уже навсегда решено. Потом он будет подыскивать оправдания, и, наверное, годы спустя, достигнет в этом совершенства — но это годы спустя, потом.
Поезд пискнул своей электронной начинкой, двери герметично закрылись и разделили отъезжающих и остающихся.
Выйдя из здания вокзала, отец и сын почувствовали нарастающее одиночество — они были одни в этом огромном пустом городе, как два подлежащих без сказуемого. Никто не думал о них, никто не знал о них ничего.



Только Дитмар Розенталь на вокзальной площади на всякий случай протягивал им со своего постамента бронзовую книгу.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
12:05 am
История про то, что два раза не вставать
ПОДВАЛ ― ЧЕРДАК

Подвал ― первый этаж


Я всегда хотел попасть на крышу.
Сколько раз я садился в лифт, а крыши всё равно не видел.
То сойду на пятом этаже, где живёт известная всем Зина Даян. То выйду на шестом, где живёт один профессор, чтобы поднести его жене пакеты из магазина. То на своём выйду, а это уже совсем удивительно. Даже кнопка последнего, шестнадцатого этажа сожжена и выглядывает из своей дырки, как сгоревший танкист из люка.
Но вот прорвало трубы в подвале, и я решил сходить посмотреть на эту катастрофу. Катастрофы всегда привлекают, особенно когда они рядом, но не совсем уж на твоём пороге. Посмотрел ― в подвале пахнет неважно: утробной теплотой и сырым бетоном.
Это ужас какой-то, что я вижу ― это ад, а на крыше рай, там ангелы живут. Я давно хочу увидеть ангелов, и мне кто только не обещал их показать, да так никто и не показал.
В подвале обнаружился наш сантехник. Его зовут Карлсон, но он русский. Ничего удивительного, я знал одного Иванова, так он был еврей. Карлсон был всегда пьян, но дело своё знал ― и в подвале уже сидел давно, и работа его почти завершилась. Сейчас он закручивал какой-то огромный кран.
Карлсон вытащил из сумки стаканчики и бутылочку.
Мы выпили, и понеслась душа в рай. Какие там ангелы, сами демоны отступили в тёмные сырые углы.
― А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? ― спросил Карлсон. ― Ибо хотя вы и не в значительном виде, но опытность моя отличает в вас человека образованного, но к напиткам привычного. Осмелюсь узнать, служить изволили?
― Нет, я в институте учился... ― ответил я.
― Студент, стало быть, или бывший студент! ― вскричал сантехник. ― Так я и думал! Зачем вам сугубый армейский опыт? А я вот отбыл-с.
Сантехник был пьян, причём давно, наши три рюмочки были вовсе не первыми сегодня. При этом мы все знали нашего сантехника, а он едва ли помнил жильцов в лицо и по именам. Так бывает.
― Милостивый государь, ― начал он почти с торжественностью, ― бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета ― порок-с. В бедности вы ещё сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из всякого офиса, когда туда придёшь наниматься. И отсюда питейное! Позвольте ещё вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать в подвале, на тюках стекловаты?
― Нет, не случалось, ― отвечал я. ― А что?
― Ну-с, а я оттуда. И всегда возникает дилемма: ночевать ли в сырости и тепле в подвале или же в холоде, но на сухом чердаке.
Действительно, на его комбинезоне и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие волокна стекловаты. Как-то он был нечист.
Карлсон отхлебнул из бутылочки, не предлагая мне, и задумался.
― Пошли, ― сказал вдруг Карлсон, поднимая голову, ― доведи меня... Мне ведь на последний этаж надо, краны чинить…
― А нельзя ли меня на чердак заодно пустить?
― Да отчего же нельзя? У нас и ключ есть. Да что там чердак ― мы и на крышу взойдём, если захотим! Ангелы, говоришь? Да у меня два ангела сидят на плечах: ангел смеха и ангел слёз. И их вечное пререкание ― моя жизнь.
Эти слова Карлсона обнадёживали, тем более, что бутылочка его кончилась.
Мы поднялись по лестнице на первый этаж. Консьержка сразу высунулась из своего домика и посмотрела на нас неодобрительно. Очень неодобрительно посмотрела на нас она.
Будто цербер, посмотрела она на нас.
Но я быстро понял, что она смотрит только на меня, а Карлсона просто игнорирует.
― Малыш, ― сказала мне консьержка. ― Не ссы в лифте, я всё вижу.
― А я и не ссу, ― ответил я. И ответил так лёгким шелестом, будто ангелы говорят с консьержкой. Только ангелы знают, кто ссыт в лифте, а я не знаю. В лифте у нас действительно пахнет не очень. Прямо сказать, дрянь запах. Да и мокро, как в подвале.
Но консьержка уже не слушала меня и скрылась в своей клетке.

Первый этаж ― третий этаж


В этот момент двери открылись, и в лифт вошли подростки, которые обычно у нас катаются вверх-вниз или ездят к друзьям на других этажах. По-моему, это именно они и сожгли кнопку, а также написали в лифте массу непонятных слов ― отчего-то исключительно иностранных. Мальчишки стали хихикать, они прислушивались к нашему разговору, и было видно, что они хорошо знают Карлсона.
В сумке у Карлсона обнаружилась вторая бутылочка, и подростки загоготали, предчувствуя представление. А тот прихлебнул и решительно стукнул кулаком по стене.
― Такова уж жизнь моя! Знаете ли вы, дорогой товарищ, что я не только нынешнюю, но и будущую зарплату пропил? Детей же маленьких у нас трое, жена ходит убираться по новым хозяевам жизни, моет да пылесосит, потому что с детства к чистоте привержена. Разве я не чувствую от этого ужаса? Чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сём сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу... Пью, ибо сугубо страдать хочу!
Я понимал, что витиеватая речь нашего сантехника свойственна всем алкоголикам, которые стремятся пообщаться с малознакомыми людьми. Этим алкоголики, жаждущие общения отличаются от наркоманов, которые никакой потребности к общению не испытывают.
― Ишь, учёный! ― сказал один из подростков. ― А чё сантехником работаешь?
― Отчего? Отчего я отставлен от академии, как не мог был бы быть отставлен Ломоносов? А разве сердце у меня не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда кто-то из ваших избил, тому месяц назад, а я лежал пьяненькой, разве я не страдал? Позвольте, молодой человек, (обратился он уже ко мне) случалось вам испрашивать денег взаймы безнадежно?
― Да ясен перец, случалось.
― То есть совсем безнадёжно, заранее зная, что из сего ничего не выйдет. Вот вы знаете, например, заранее, что сей человек, сей наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и...
― Для чего же ходить?
― А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Но нет, вот можете вы сказать сейчас, что я не свинья?
Подростки тут же начали хрюкать на разные лады.
― Ну-с, ― продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав опять последовавшее в лифте хрюканье и хихикание. ― Ну-с, я пусть свинья, звериный образ имею, а супруга моя ― особа образованная и даже кандидат наук. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена. А между тем... о, если б она пожалела меня! Ведь надобно же, чтоб у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели! А жена моя жена хотя и великодушная, но несправедливая... Не один уже раз жалели меня, но... такова уже черта моя, а я прирождённый скот!
― Еще бы! ― заметил, зевая, кто-то из подростков, но тут открылась дверь и они вышли.
Карлсон хотел прихлебнуть из бутылочки, но раздумал.
― Да чего тебя жалеть-то? ― подумал я вдруг зло. И даже, кажется, сказал вслух, потому что Карлсон возопил:
― Жалеть! Зачем жалеть, говоришь ты? Да! Меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Господь всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, ― скажет, ― и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники! Дауншифтеры и сантехники, мздоимцы и неудачники, офисная плесень и бандитское стадо!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...» И прострет к нам руце свои, и мы припадём... и заплачем... и всё поймем! Тогда всё поймем!.. и все поймут... Господи, да приидет царствие твоё!

Третий этаж ― пятый этаж


Лифт вдруг встал на пятом этаже, но на площадке никого не оказалось.
Мы с Карлсоном выглянули, вытянув шеи, но кругом было тихо. Только выла за дверью одной из квартир, оставленная в одиночестве хозяевами, какая-то большая собака.
― Зачем же я похмелялся пивом, ― задумчиво сказал Карлсон. ― Нельзя так делать, да и пива всегда очень много выходит. Кстати, и пиво нынче такое, Малыш, что и цвета не меняет, проходя через человека.
― Это интимное, ― невпопад сказал я. ― Область материально-телесного низа. Я про это стесняюсь, хотя и честный, а то вот моя знакомая всегда прерывалась в разговорах по телефону, если там ей надо было пописать, или чо. Объясняла, что ей стыдно.
Вдруг послышались шаги, и Карлсон в последний момент просунул руку между закрывающимися дверьми. Двери больно ударили его, но в награду к ним в кабину ввалилась звезда подъезда Зинаида Михайловна Даян.
В руках у неё были три банана на одной веточке.
Задорные это были бананы, надо сказать. Но в руках у Зинки всё превращалось в нечто задорное, всё восставало и плодоносило.
Она принюхалась и весело посмотрела на нас.
― Что, алкаши, уже? По случаю праздников или отмечая приход дождливых дней?
― Алчем пищи духовной, ― смиренно отвечал Карлсон. ― Спросите, почему мы алчем этой пищи, только когда напились этакой дряни? Вот нет бы её алкать сегодня утром ― когда я вышел в ветреную погоду. Ветер рвал парики и срывал шляпы. По небу бежали облака как беженцы со своими пожитками. Природа сдёргивала покрывало листвы как подвыпивший кавказец ― ресторанную скатерть. Наблюдалось буйство красок, и форейтор тряс бородой как безумный. А ныне набухает дождь, вниз ли нам стремиться или...
― Да мне-то какое дело? ― прервала его Зинка. ― Я вверх поеду.
― К профессору? ― брякнул я.
― Да хоть бы и к нему, ― махнула рукой Зинка.


Пятый этаж ― шестой этаж

Она нажала на кнопку, а я задумался об удаче профессора. Он был старый, больной, толстый и лысый. И ― нате, кроме жены, у него была любовница. Да, к тому же, сама Зинка.
Но кто был я, чтобы говорить о нравственности профессора. Как-то случился в моей жизни чудесный разговор близ одного вокзала.
Там, за круглым столиком, я стоял с людьми, что были куда старше меня. Разговор их, тлевший вначале, вдруг стал разгораться, шипя и брызгаясь, как шипит мангал, в который стекает бараний жир с шашлыка.
Наконец один из моих соседей схватил другого за ворот капроновой куртки и заорал:
― А сам Пушкин?! Сам Пушкин? Жене ― верен был? Скажешь, не гулял насторону? Не гулял, при живой-то жене? Утверждаешь? А за это руку под трамвай положишь?
И правда, рядом звенел по рельсам трамвай за номером девять.
― А как на Воронцова эпиграммы писать, так можно и тут же к жене его подкатываться можно? ― не унимался тот худой и быстрый человек. ― А Воронцов из своих заплатил за наших обжор в Париже! Из своих!.. И тут этот... И ты мне ещё выкатываешь претензии? Мне?!
Ещё дрожали на столе высокие картонные пакеты из-под молока, ещё текло по нему пузырчатое пиво, но было видно, что градус напряжения спал. Снова прошёл трамвай, а когда грохот утих, соседи мои забурчали что-то и утонули в своих свитерах и шарфах.
«Вот оно, умелое использование биографического жанра», ― подумал я и до сих пор пребываю в этом мнении.
Меж тем, лифт приехал на шестой этаж.
Двери открылись, и мы увидели профессора, который поливал огромный цветок, который стоял прямо на лестничной площадке. По всему было видно, что цветок не влезал в его квартиру, и остался жить у лифта.
Профессор шлёпнул Зинку пониже спины, и она захохотала.
«Три банана, три банана…» ― пропел профессор тенором.
Они скрылись в бесконечном коридоре, уставленном каким-то невостребованным строительным материалом, а нам осталась только пустая лейка посреди площадки.
Карлсон вдруг достал из сумки икейскую баночку с консервированными тефтельками и…


Шестой этаж ― восьмой этаж *


…и бросил тефтельку в рот.

_______________
* Когда я записал эту речь Карлсона, то она показалась мне ужасно неприличной, и я предварил её словами: «Девушкам просьба эту главу не читать». Привело это к тому, что все только её и читали, а ни в какие другие главы носу не совали. Это меня жутко разозлило, и я выкинул весь текст, кроме слов «и бросил тефтельку в рот».


Восьмой этаж ― двенадцатый этаж

Карлсон продолжал говорить о влечении женщины к мужчине и влечении мужчины к женщине, а тефтелями со мной не делился. Но тут я вспомнил, что в кармане у меня есть недоеденный Тульский Пряник. Ведь Тульский Пряник ― не просто пряник, он круче кнута. Тульский Пряник, Тульский Самовар и Тульское Ружьё ― вот чем Россия спасётся. С нами Бог и Андреевский флаг, как известно.
Тульский Пряник в годину войны был больше, чем пряник. Я в школе читал повесть про одного бойца Красной Армии, что носил на груди, под гимнастёркой, Тульский Пряник ― оттого фашисты его не могли убить. Все пули вязли нахрен в Тульском Прянике, и только когда фашисты в последний день войны подобрались к бойцу Красной Армии со спины, случилась неприятность. В этот момент боец Красной Армии кормил на берлинской улице Тульским Пряником голодную девочку, и фашисты выстрелили в бойца Красной Армии из кривого пистолета. Но и тогда у них ничего не вышло ― потому что солдат тут же стал бронзовым и превратился в памятник. Впрочем, и девочка тоже превратилась из живой в тот же памятник ― и поделом, что русскому ― пряник, то немцу ― смерть.
Что мне тефтельки Карлсона, когда у меня есть Тульский Пряник (ТП), который всё равно что Тульский Токарев (ТТ).
ТП ― это вообще наше всё. С ТП всё выглядит иначе. Думаешь, что с жизнью то же самое, что и с полимерами, думаешь ― край, никто не любит тебя и пригожие девки попрятались в окошки отдельных квартир… Ан нет, оказывается рядом ТП.
Остроумному человеку, такому как я, ТП просто спасение.
Но пока спасение таяло у меня во рту, Карлсон разбушевался:
― У властных мужчин ― длинные руки, а у их властительниц ― длинные ноги, ― вещал он. ― Но Прокруст считал, что и то и другое ― поправимо. Но я, сантехник Карлсон, остаюсь дилером Протагора, заверявшего, что «Человек есть мера всех вещей, существующих, как существующих, и несуществующих, как несуществующих».
Но человека-измерителя, оратора, сообщающего об измеренном теле, часто волнует только эффект. Он может, говорят, прокрасться к береговой линии, и прокричать в ямку, что у царя Мидаса ослиные уши. Это иногда приводит к обескураживающим результатам, но тоже является методом. Всё дело в том, чего хочет оратор. Я вспоминаю, как посещал места, где воины ислама не брезговали свиной тушёнкой, но бывал и по соседству, где смиренные православные миряне вели своих дочерей гордым воинам ислама ― за ту же ложку тушёнки, видал и тех, что склоняются к униатской облатке при остановке шахт, видел я и язычников, которым нечего сорвать с шеи ― они ели тушёнку просто так. Тушёнка во всех случаях была сделана из давно мёртвых советских свиней. Цвет макарон, её сопровождавших, был сер, а жизнь непроста.
Человек слаб, и всё дело в том, чтобы понять ― пора ли кончить, или всё же нужно продолжать. Есть зыбкая грань между мудростью стариков и старческим безумием ― я иногда завидую лётчикам, которых каждый год ждёт обязательная медкомиссия и что ни день ― предполётный осмотр. Непрошедший смотрит на небо с земли. Но специальность, связанная с водой и паром, накладывает на меня дополнительное обязательство ― вовремя придти и вовремя кончить. Мне скажут, что это нормальная мужская обязанность, а я отвечу, что нет, особая.
В жизни сантехника-философа нет медкомиссии, что даст тебе пенделя в сторону неторопливых шахматных боёв на бульваре, но не дай мне Бог сойти с ума, ведь страшен буду, как чума ― да-да. Тотчас меня запрут ― да-да. Как зверька ― да-да.
Кому ты нужен тогда будешь ― со всей поэтикой старого советского животворящего гранёного цилиндра, поэтикой закуски в консервной банке?
В сущности, Малыш, это следствие ещё более давнего разговора ― не помню с кем. Мне, правда, скажут, что все наши разговоры ― продолжение разговора неизвестно с кем. Я соглашусь с этим, зажав жестяную вскрытую банку между ног, держа наготове ложку ― но... Тут остро встаёт проблема авторства реплик.
Кто сказал, что всякое животное после сношения печально? Кто? Аверинцев или Аристотель? Кто это там пел перед полным залом ― ваш Миша Шишкин или Изабелла Юрьева?
И мы никогда не узнаем, кто придумал слова «шехерезадница» и «енот-потаскун».
Говорили мне, что на далёком полуострове Индостан, есть специальное дерево с дуплом, в каковое каждый уважающий себя оратор должен крикнуть: «Император ел тушенку, словно свинья!». Существует, однако, вероятность того, дерево это спилено, и из него произведён деревянный истукан, которым подменили президента Ельцина, чтобы проще было продать мою Родину. Самого Ельцина ударили чем-то по голове, он потерял память, и теперь дирижирует еврейским оркестром на свадьбах и похоронах. А вот истукан-то и правил столько Россией. Он и придумал серые макароны.
Сила истукана в том, что он обмерен и измерен, у него текел и фарес, и он точно совпадает с прокрустовым ложем ожиданий.
Поэтому Протагор и Прокруст, породнившись детьми, образуют новую семью. Их внук выбирает себе барышень, как говорят в рабочих посёлках ― «под рост». Иногда ― со смертельным исходом. Чу, кто это там ― прячется за гаражами? Вон тот, чёрный, курчавый, кавказец или грек, он уже на мушке... Три банана, три банана, три банана-а-а, путешествие к униженным и оскорблённым, преступление без наказания, братья Карамзиновы. Откуда нам известны все эти песни? Они сохранились, потому что по дороге, нащупывая босыми ногами разбросанные пуговицы, прошёл простой русский пастух Ансальмо Кристобаль Серрадон-и-Гутьерра и срезал дудочку из лопухов. Когда он дунул в эту дудочку, оттуда полились песни Колобка. Песнь Первая, Песнь Вторая, Песнь Третья, Лебединая Песнь и Песнь Песней. Оттуда, нет ― оттудова нам всё о жизни и известно.
Об этом нужно всё время думать ― до полного удовлетворения. Поскольку журнал Man's Health говорит нам, что ежели бросить без удовлетворения, то всем кирдык, несчастье и аденома простаты.

Двенадцатый этаж ― шестнадцатый этаж


― Вы что-то всё время дёргаете ногой, ― прервал я сантехника.
― Напрасно я утром пиво пил, ― заявил Карлсон. ― Совершенно напрасно. Слишком много пива. Никуда я не пойду. Краны, крутитесь сами.
― Но как же с чердаком, ― перебил я. ― Там ведь ангелы, ангелы? Они живут в маленьком домике на крыше.
При слове «ангелы» Карлсон как-то встрепенулся и потянулся к ширинке.
Я понял, что он-то и есть сексуальный маньяк. Тогда я выбросил вперёд кулак, метя ему в нос, но сантехник уклонился, и я с размаху врезал кулаком по кнопкам панели. Лифт дёрнулся и будто подскочил. Затем он полетел вверх, как ракета с тремя бананами, что несли по тропинкам далёких планет добро, справедливость и польский социализм…
Больше я ничего не успел почувствовать, потому что в голове моей действительно запели ангелы.
Когда я очнулся, лифт уже не двигался. Я был один, никакого Карлсона рядом не было.
И тут я понял, что Карлсон ударил меня по голове. Со стоном я глянул на табло и обнаружил, что лифт стоит на первом этаже.
Двери открылись, и я увидел консьержку. А она увидела, что я стою в лифте рядом с вонючей лужей. Она даже ничего не сказала, нечего ей было говорить


Извините, если кого обидел
Thursday, May 23rd, 2019
10:22 pm
История про то, что два раза не вставать
СМОК И МАЛЫШ


Они понравились друг другу сразу ― Кит Карлсон и Малыш Свантессон.
― Добро пожаловать на Аляску! ― крикнул Карлсон и пошёл навстречу будущему напарнику. ― Я тебя сразу заприметил. Можешь звать меня Смок, я тут уже изрядно прокоптился.
Они вместе проделали долгий путь до Доусона, где на берегу собрались любопытные, чтобы поглазеть на ледостав. Из темноты к ним долетела боевая песня Малыша:

Как аргонавты в старину,
Родной покинув дом,
Плывем, тум-тум, тум-тум, тум-тум,
За Золотым Руном.
</blockquote>
Следующей весной они основали неподалёку дачный посёлок, повесили несколько индейцев за нарушение правил дорожного движения и вошли в историю Аляски.
Но богатства не было, несмотря на то, что Малыш повсюду кричал, что приехал выбивать деньги из земли, а не из своих же товарищей. Так что всё равно они занялись поставками продовольствия.
После скандала с протухшими яйцами Малыш и Карлсон провели несколько месяцев в обществе друг друга: не было желания общаться с людьми, а главное ― денег.
Но вот впервые за два года они накормили собак и двинулись в горы. Перед ними лежала страна белого безмолвия, и они с трудом продвигались по заснеженным тропам, днями не слыша ни птичьего крика, ни рыка зверя.
Однажды на привале Малыш спросил Карлсона:
― Скажи, Смок, а зачем тебе пропеллер?
Карлсон не знал, как ответить. Он и в самом деле не знал, зачем. Может быть, пригодится.

Удача улыбнулась им, и на Нежданном озере они сделали сразу несколько заявок. Золота было столько, что они могли бы прожить до весны, каждый вечер играя в «Оленьем роге» и закатывая обеды у Славовича.
Но «Олений рог» был за много миль, а тут была чёрная гладь озера, под которой тускло блестел металл жёлтого цвета.
Но золото ещё нужно было доставить в Доусон. На горы пал туман, собаки выбились из сил и умирали по одной. Ещё через несколько дней туман сменился морозом ― когда Карлсон вылез из-под одеял, кожа на лице онемела мгновенно.
Малыш вылез вслед за ним и плюнул в воздух. Через секунду раздался звон бьющейся о камни льдинки.
― Сдаюсь, ― хмыкнул он. ― Градусов семьдесят. Или семьдесят пять.
― Идти к реке бессмысленно, ― хмуро сказал Карлсон. ― Она встала, и лодка уже вмёрзла в лёд. Но у меня есть план. Собак оставим здесь, всё равно они нам не помощники ― пусть позаботятся о себе сами. Скорее всего, они одичают, и у нашего Бимбо отрастут большие белые клыки. А вот ты сядешь мне на спину, снизу мы подвесим золото, и со всей этой дурью я попробую взлететь… Мы попробуем, только нужно хорошенько наесться тефтелей с беконом.
― Что-что, а это у нас есть. ― Малыш с тревогой поглядел на напарника. ― Ещё два фунта бекона и две жестянки тефтелей.
Они вылетели через час, воспользовавшись попутным ветром. Карлсон летел над водоразделом Индейской реки и Клондайка. Вокруг вздымались огромные обледенелые громады, лежали снежные равнины, на которых не было следа человека ― ни индейца, ни белого.
― Не дави шею, шею не дави, ― хрипел Карлсон. На четвёртом часу полёта мотор застучал и стал чихать, выпуская облачка сизого дыма.
― Прости, Малыш, ― сурово сказал Карлсон. ― Я не снесу двоих. Вас двоих, тебя и наше золото. Ты не представляешь, как мне жаль, чертовски жаль.
И он сбросил руки Малыша с шеи. Щуплое тело перекувырнулось в тумане и беззвучно исчезло среди скал.
Карлсон пролетел ещё несколько метров, и мотор, взревев, снова застучал ровно. Карлсон поправил мешок с золотым песком и стал набирать высоту.

Карлсон потянулся в кресле. За окнами медленно двигались автомобили ― на Уолл-стрит заканчивался рабочий день. Рядом с креслом молча ждала секретарша.
― Простите, сэр. ― Она заметно волновалась. ― Звонил старый Свантессон. Он говорит, что вы дружили с его сыном. Может быть, вы не помните, но он продал вам акции «Тэмпико петролеум» по девяносто восемь… Сейчас пеоны подожгли промыслы, и если он будет рассчитываться по новой цене, то пойдёт по миру.
Карлсон задумчиво потрогал кнопку на животе.
― Вы не представляете, как мне жаль, чертовски жаль, но… Пусть платит по один восемьдесят пять .


Извините, если кого обидел
9:13 pm
История про то, что два раза не вставать

ЗМЕИНЫЙ ЯЗЫК



Карлсона боялись. Всех пришельцев с Севера боялись, но его ― особенно.
Один купец говорил, что за морем встретил соотечественника Карлсона. Хитрый торговец, чьи доходы больше определялись варяжскими клинками, чем хитростью мены, рассказывал, что давным-давно сына конунга отдали к северным волхвам в обучение.
Отданным в учёбу на голову надевали рогатый шлем ― и шлем сам определял, кому быть воином, кому законником, а кому заняться ведовством. Надетый на голову мальчика шлем зашипел, как вода на железной сковороде солеварни. И мальчик выучил змеиный язык и овладел искусством полёта с совами.
Но это осталось сказкой, болтовнёй чужого купца.
Когда его брата убили на юге, он пришёл княжить вместо него.
Наложницы, которых он брал неохотно, болтали, что язык молодого князя раздвоен на конце.
Он доставлял женщине неизъяснимое удовольствие, но потом та чахла и умирала в считанные дни.
Князя боялись, и боялись больше прочих варягов.
Свои боялись больше чужих, потому что свои знали его повадки лучше. Только один слуга боялся князя мало ― оттого что в детстве его укусила змея. Отец отсёк ему поражённое ядом мясо, оставив навеки хромым. А хромому рабу жить плохо, и смерти он не боится вовсе.
Однажды из степи пришли хазары.
Они сгустились из летнего марева на горизонте, как призраки.
Пришельцы выжгли поля и угнали скот.
Среди воя и плача своих подданных один князь сохранял спокойствие, он не торопясь собрал дружину и вышел в поход.
По дороге дозорные поймали молодого хазарина. Тот ехал домой от византийских переписчиков с драгоценной ношей, рукописью словаря, расписанного византийцами, а украшенного и переплетённого персами. Словарь хранился в специальном ковчеге, и князь долго смотрел на эту диковину.
― Что записано там? ― спросил он хазарина наконец.
― Всё, ― просто отвечал хазарин.
― Вся жизнь?
― И вся смерть.
― И моя?
― И твоя, князь, ― отвечал хазарин, открывая книгу. ― Смотри, ты умрёшь от своего друга.
― У меня нет друзей, ― ответил князь.
― Ты это говоришь.
И тогда князь, спрыгнув с коня и ещё не коснувшись сапогами земли, в развороте ударил мечом в конскую шею.
― Теперь их точно нет, ― сказал князь, приблизив своё лицо к лицу хазарина, забрызганного конской кровью. ― Отпустите его, пусть умрёт в степи. Она отпоёт.
После этого он сел на лошадь хазарина, и она сама понесла седока к своему дому.
Через много дней отряд достиг устья Волги и хазарской столицы. Князь встал лагерем рядом и в знак дружбы попросил от города всех одиноких петухов. Хазары смеялись, но нашли ему петуха ― действительно одинокого, но единственного. Потому что во всяком хозяйстве петух живёт вместе с курами. Князь привязал к петуху горящий трут и пустил в камыши, и через мгновение город оказался в кольце огня. Огонь поднимался всё выше и вдруг, по мановению руки князя сомкнулся над городом. Никто из хазар не вышел из-под огненного купола, и только тени от домов ещё несколько месяцев чернели на земле.
Лишь один из подданных кагана уцелел ― и то потому, что не успел вернуться домой со своим словарём.
Теперь он сидел среди гари, задумчиво перебирая листы, в которые ветер совал закладки из сажи.
Через три дня молодой хазарин сложил рукопись в ковчежец и, повесив мешок на плечо, растворился в степи.
А князь повернул домой, ничуть не беспокоясь о судьбе исчезнувшего города.
Шли годы, и князь по-прежнему наводил ужас на своих подданных. Он высох и постарел, но был так же крепок в седле.
Ходили слухи, что в полнолуние он летает над своим теремом и воет по-волчьи.
Князь и правда выл ― тоска наполняла его, и не было друга, с которым он мог бы вспомнить прошлое.
Поэтому он повадился говорить со змеями, что выползали на тёплые камни по весне.
― Ну ты, змея, ― говорил он, ― здравствуй. Мы опять встретились, ни от кого не ждал вестей, а от тебя, змея, и подавно… Но всё же, расскажи, как там, в родной земле, среди корней роз и между костей ― бараньих и человечьих?
Немногие из слуг выдерживали это зрелище, да и любой бы побоялся приблизиться к князю, когда в горле у него шипело и клекотало, а во рту ворочался змеиный язык.
Змеи внимательно слушали его и одновременно поворачивали к князю свои головы.
Как-то он с дружиной выехал на охоту.
Кони встали перед белыми костями, что лежали среди высокой травы.
Князь приказал своим слугам отъехать прочь, но его хромоногий слуга не успел убраться вовремя и услышал, как князь говорит кому-то:
― А у тебя хороший яд? Ты не заставишь меня долго мучиться?
Слуга не мог шевельнуться от страха.
Карлсон встал прямо у черепа коня, и точно жёлтая молния метнулась у его ног. Мгновение он оставался недвижим, а потом упал, как падает дерево. Он упал медленно и неслышно, ведь колышущаяся трава и ветер заглушают в степи все звуки.


Извините, если кого обидел
12:55 am
История про то, что два раза не вставать
СКЛАД


Сванте остановился на вершине холма. Ветер стих, но жухлые листья несло по склону.
Сванте расстегнул своё длинное пальто, достал карту и сверился с ней.
«В этот момент должна раздаваться какая-нибудь меланхолическая музыка», ― подумал он. Музыки, разумеется, не было.
Только кот в своем пластмассовом доме жалобно пискнул и стих. Переноска с котом давно оттягивала руку, но Сванте уже привык к этому ощущению.
«Была бы у меня собака, было бы проще, ― но у меня никогда не было даже собаки».
Перед ним лежала брошенная деревня ― огромная, наполовину занесённая песком.
Сванте поправил шляпу с широкими полями и начал спускаться с холма.
Он шёл по главной улице, и вновь поднявшийся ветер скрипел жестяными вывесками.
У местного ресторана ему попался дом с криво написанным объявлением «Дом свободен, живите, кто хотите». Надпись была небрежной, сразу видно ― человек торопился, покидая это место.
Сванте толкнул дверь ногой, а потом выпустил кота.
Кот брезгливо потрогал лапкой порог, но всё же ступил внутрь.
Там гостей встретила мерзость запустения ― фотография в разбитой рамке на полу, брошенные письма ― уже со следами чьих-то подошв и вездесущий песок.
Ящики буфета были вывернуты. Искать тут было нечего.
Сванте улёгся на кровать с никелированными шишечками, не снимая своего пальто, и мгновенно заснул.
Как всегда на новом месте, ему снился дом и старая мать, островерхие крыши и щенок, которого ему никто так и не подарил.
Он проснулся от собачьего тявканья.
На пороге сидел пёс.
Он был нечёсан и стар, весь в каких-то репьях.
Но Сванте воспринял это как знак. Он поделился с псом остатками мяса из консервной банки, хоть кот и смотрел на это неодобрительно.
Несколько дней Сванте отсыпался и путал день с ночью.
Пёс и кот вступили в странные отношения ― они то ссорились, то мирились.
Однажды, проснувшись, Сванте увидел, что они сидят рядышком на пороге, и молча смотрят в степь.
Сванте изучил деревню и обнаружил человеческие следы. Кто-то тут всё же жил, но непонятно кто ― и, главное, зачем?
Ответ вплыл в его жизнь утром, когда на пороге его нового жилища возник человек в рваном мундире Королевской почты.
― Приехал искать склад?
― Клад?
― Склад. Многие приезжают. Я видел ― но все называют по-разному. Одни говорят «монолит», другие ― «мишень», слов-то много красивых. А я говорю ― «склад».
― А ты кто?
― Я ― Карлсон. Почтальон Карлсон.
― А тут есть почта?
― Почта есть везде. Я ― почта. Кот ― твой?
― Мой.
― А пёс ― мой. Хотя он, конечно, сам по себе. Ты не хочешь отправить письмо? Многие отправляют. Перед тем как исчезнуть.
Сванте задумался. Можно было бы отправить письмо вдове старшего брата, он как-то даже поздравлял её с днём рождения, года два назад.
― Нет, мне некому писать, ― ответил он, помедлив.
― А зачем тебе склад?
― Мне незачем.
― Оригинально.
Разговор затянулся, и Сванте, чтобы прервать его, стал чистить ружьё. Карлсон с уважением посмотрел на ствол и ретировался.

Когда кот приучился питаться той частью сусликов, что оставлял ему Сванте, Карлсон явился снова.
― Я прочитал про тебя в газете. Ты, оказывается, знаменитость. В розыске.
― Напиши им, получишь что-нибудь в награду, ― мрачно ответил Сванте. ― Велосипед, скажем.
― Зачем мне велосипед? ― хохотнул Карлсон. ― Почту доставлять? Смешно.
Однажды Сванте, зайдя в поисках сусликов дальше обычного, увидел то, о чём говорил почтальон ― странное сооружение на горизонте. К нему вела дорога, засыпанная жёлтой кирпичной крошкой.
У поворота стоял небольшой старый трактор, сквозь который проросло дерево. Больше всего Сванте насторожило то, что мотор у трактора продолжал работать.
На крыше сидела большая чёрная птица.
Когда Сванте подошёл ближе, она открыла клюв и издала странный горловой звук.
― Кто ты? ― на миг почудилось Сванте. Но птица не стала поддерживать разговор, а снялась с крыши трактора, взмыла в небо. Между делом чёрный страж нагадил Сванте на плечо.
В конце жёлтой дороги обнаружился большой полукруглый ангар, отливавший серым в жарком мареве.
На дверях висел огромный замок.
Сванте обошёл постройку, а потом, перехватив ружьё, стукнул прикладом в железный бок, прямо в основание огромной цифры «17».
Ангар ответил глухим звуком пустоты.
На следующий день он пришёл с огромными кусачками, найденными в чужом доме.
Дверь, однако, теперь оказалась открытой.
В огромном пустом ангаре сидел Карлсон.
― И что? ― спросил Сванте.
― И всё, ― ответил Карлсон.
Они помолчали, и, наконец, Карлсон сжалился.
― Закрой глаза, ― велел он. И тут же что-то вложил Сванте в ладонь.
Тот открыл глаза и увидел в своей руке верёвку. Другим концом она была обмотана на шее коровы ― маленькой и тощей.
― Что это?
― Твоё смутное желание. Откуда я знаю. Может, ты так любишь своего кота, что поменялся с ним желаниями. Бери корову и проваливай.
В дверях ангара Сванте обернулся.
― У меня только один вопрос. А куда делись остальные?
― Кто?
― Кто был тут до меня.
― Как куда? Переехали ― за реку.
― Где же тут река?!
― А вот это уже второй вопрос, ― сказал Карлсон и улыбнулся.


Извините, если кого обидел
12:11 am
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ КАРЛСОНА


Еще только свернув на свою улицу, Сванте увидел толпу.
«Что это?» ― успел подумать он, и тут же вспомнил: «Сегодня же День Карлсона»!
Сегодня все собираются посмотреть, как Карлсон вылезет из своего домика на крыше, покрутит головой, затравленно озираясь, и…
И если он сразу взлетит вверх, то год будет удачный, тучный год настанет в Швеции, да и во всём Евросоюзе. А вот если Карлсон сядет угрюмо на край крыши, свесив ножки, то вовсе неизвестно, что ждать и каковы будут ставки по ипотечным кредитам.
Крохотная фигурка появилась в высоте, раздалось жужжание, и толпа издала вздох облегчения.
Сванте вздохнул и поднялся в свою опустевшую квартиру.
Вещи будущей бывшей жены были по-прежнему раскиданы по полу в гостиной. Она, съехав несколько месяцев назад, не удосужилась их забрать. Сванте переступал через какие-то непонятные тряпки и сам постепенно раздевался, чтобы рухнуть в спасительную экологическую кровать, на экологические простыни из конопли, тоже оставшиеся от ушедшей жены.
Сванте поссорился с Гуниллой уже давно, но адвокатские письма настигли его только сейчас. Гунилла была настроена решительно и меркантильно.
Нужно было разводиться, шагнуть в этот судебный ад, но сил на это не было.
Наутро он переговорил с ней, и разговор этот был сух и скучен, будто наждачная бумага.
Гунилла отдала дело в руки адвоката.
Сванте и сам был адвокат, и сам умел шуршать наждачной бумагой в трубку, но радости это не прибавляло.
Умный телефон вдруг запищал, напоминая о важном деле. Сванте давно решил купить собаку ― надо же было кого-то гладить.
Он поехал в питомник и выбрал симпатичного лохматого щенка. Сванте подумал, что он будет позволять собаке лазить к нему в постель: утром его рука будет натыкаться на тепло собачьего тела и это спасёт его от желания шагнуть с крыши.
Он выставил собаке еду, а потом поехал на встречу. Днём должна была придти домработница, которую он по привычке называл домоправительницей, она-то и позаботится о щенке. Сванте оставил ей записку, и тут же начисто забыл про собаку.
Возвращаясь домой, он с удивлением увидел толпу у соседнего дома.
На крыше появился маленький человечек.
― Это что? ― недоумённо спросил он.
Все посмотрели на него, как на сумасшедшего, и какая-то старуха объяснила, что сегодня День Карлсона.
― Разве он был не вчера?
На него снова посмотрели точно так же ― теперь включая и старуху.
Сванте поднялся к себе и упал в кровать. Проснувшись, он пошарил вокруг себя. Ах, ну да ― жена ушла. Но, кажется, он купил собаку. Сванте обошёл весь дом. Никаких следов собаки не было, только девственно-чистая миска, которую он купил загодя, ещё неделю назад.
Собака определённо ему приснилась, но отчего же не купить собаку?
И он поехал в питомник и выбрал себе прекрасного щенка. Вернувшись, он налил воды в миску и сел на стул. День длился, и это был не его день, может, это был день Карлсона. Наконец, он собрался и поехал на встречу со специалистом по обдиранию бывших мужей.
Адвокат оказался вполне человекообразен. Сванте переговорил с ним, и, утомлённый беседой, поехал домой.
На его улице уже стояла толпа, и Сванте было подумал, что снимают кино про Карлсона. Он поискал глазами камеры, но их не было ― только мерзавцы с канала «Три-Два-Два» стояли со своей телевизионной аппаратурой в сторонке.
― Что, опять тот самый день?
Ему улыбнулись, и, приняв за провинциала, ещё раз объяснили суть традиции. Не дожидаясь того, как Карлсон взлетит, Сванте поднялся к себе.
Щенок весело вилял хвостом, домоправительница уже ушла, и Сванте лёг спать, предвкушая, как щенок разбудит его поутру.
Но утром никакого щенка не обнаружилось, только снова позвонила жена и зашуршала своим наждаком в трубке. Сванте сказал, что он не может встречаться с адвокатом каждый день, и отключился.
В этот момент запищал телефон и услужливо напомнил, что пора ехать в питомник. В липком поту безумия Сванте примчался в питомник и увидел чудесного щенка ― всё такого же. Он переспросил, сколько их в помёте, но оказалось, что такой один, и вчера был один, и позавчера. Но купить имеет смысл сегодня, потому что есть и иные желающие.
Сванте дрожащими руками отсчитал деньги и, отягощённый живым весом, поехал домой. Миска, записка домоправительнице, звонок адвокату, беседа, возвращение, горизонтальное положение, сон.
На следующий день он спросил старуху из толпы, сколько раз в году они наблюдают за Карлсоном, что Живёт на Крыше.
На него который раз посмотрели, как на сумасшедшего.
Он жил в повторяющемся аду, и в этом аду, покормил собаку, понимая, что кормёжка не впрок ― пёс завтра исчезнет.
Поутру вновь раздался звонок телефона, затем запищал органайзер, щенок снова был куплен, адвокат оказался добрым малым, Карлсон взлетел вверх и скрылся между крышами.
На следующий день Сванте проснулся и привычно обшарил квартиру. Щенка не было, и надо было ехать в питомник.
Зато опять случился звонок жены, что мечтала стать бывшей.
Оставив записку, он уехал в адвокатскую контору «Филле и Рулле». Там Сванте снова переговорил с адвокатом (всё те же слова, будто они и не прерывали разговор).
Липкий ужас окружал его. Он вспомнил, как когда-то в клинике его заставили глотать гибкий шланг. Пока длилась процедура, он несколько минут мучился от рвотных спазмов.
Эти нескончаемые беседы с адвокатом, которые кончались одним и тем же. Сванте сперва спорил, потом, отчаявшись, хотел отдать всё, потом, когда он выучил все трещинки на стенах этого кабинета, стал драться за каждый эре.
Ни одной акции он не сдавал без боя ― ни завода игрушечных паровых машин, ни фабрики тефтелей, и плевать ему было, что говорит Евросоюз по поводу перспектив национальной экономики. Пускай об этом жужжит толпе глупый Карлсон.
Но, так или иначе, итог был один ― развод требовал унижения и безумства, вне всякой зависимости от обстоятельств и условий.
Прошёл ещё один день. Он вновь купил собаку ― на сей раз пуделя. Он то и дело покупал собак. В каких-то вариациях этого бесконечного дня он норовил купить кота, но ничего не выходило.
Он снова сворачивал на свою улицу, держа на поводке новую собаку, и Карлсон всё также взмывал в воздух.
Толпа смеялась и улюлюкала. Улюлюкала ― да, именно. Вот смешное слово.
Сванте не успел дойти до своего дома, как толпа ухнула. Они ждали Карлсона.
Сванте медленно поднялся по лестнице на чердак и по дороге снял со щита пожарный топор.
Он, стараясь не будить каблуками гулкое железо крыши, подкрался к Карлсону сзади.
Что-то тёмное пронеслось в воздухе и шлёпнулось на мостовую.
Девочка из толпы подошла ближе и потыкала дохлого Карлсона палочкой.
И тогда Сванте понял, что с этой минуты всё переменится. Он сам встал у края крыши, отбросил сигарету, которую курил, и раздавил её каблуком. Затем выпрямил своё стройное тело, откинул назад тёмно-каштановые волосы, закрыл глаза, глотнул, расслабил пальцы рук.
Без малейшего усилия, только со слабым звуком, Сванте мягко поднял своё тело от земли вверх, в тёплый воздух, не слыша, как улюлюкает толпа.
Он устремился вверх быстро, спокойно и скоро затерялся среди звёзд, уходя в космическое пространство.



Извините, если кого обидел
Wednesday, May 22nd, 2019
2:38 pm
История про то, что два раза не вставать


ЛЮБОВЬ К ЭЛЕКТРИЧЕСТВУ


Профессор пел старые песни. В песнях было про лыжи и горы и про то, что нужно вернуться, когда не хочется возвращаться.
Профессор пел надтреснутым голосом, страшно фальшивя, но в пустой квартире смутить это никого не могло.
Он был один, не считая того, что лежало у него за спиной на лабораторном столе, ― куча проводов поверх манекена. Но только непосвящённому это показалось бы манекеном, к которому приделано колесо от велосипеда.
Профессор сделал электронного человека.
Человек был небольшим, метр пятьдесят ростом ― но такую уж удалось найти оболочку.
Сейчас Профессор перегонял в память андроида всё то, что тому полагалось помнить и знать.
Это была финальная стадия эксперимента. Профессор начал его ещё в восьмидесятом и десять лет собирал прототип. Но потом надломился мир, и Профессор, который не был ещё тогда Профессором, ощутил себя внутри железного контейнера, вокруг которого толпились неопрятные люди. Полтора года он продавал этим людям крупу, консервы и пиво. Его выручала способность к быстрому устному счёту ― там, где его хозяин только успевал достать калькулятор из-за пазухи, он уже выдавал точный ответ. Ответы сперва проверяли, а потом бросили. Правила жизни поменялись, и прочие навыки профессора стали не нужны.
Разве сгодилась любовь к электричеству ― он научился обманывать счётчик электроэнергии, чем окончательно утвердился на рынке.
Прототип электронного человека был продан заграничным визитёрам, которые явились в институт, как гости из будущего.
Господин Стамп забрал всё ― вплоть до последней бумажки, не говоря уже о самом теле, в которое не успели вдохнуть электронную жизнь.
Профессору было жаль работы, но он знал, что начнёт её снова и сделает быстрее, чем прежде.
И действительно, он быстро наверстал упущенное.
Теперь у него за спиной лежал электронный человек, а перед глазами ползла зелёная полоска записи.
Дело было сделано, и Профессор пел:

Гаснет закат за горой,
Месяц кончается март,
Скоро нам ехать домой.


Сознание андроида включилось раньше, чем думал его создатель, и он, ещё лёжа неподвижно, слушал пение, отмечая фальшивые ноты. Он не очень понимал ещё, что происходит, но думал, что ему повезло. Повезло, так повезло ― сознание вещь невероятная и статистически недостоверная, а тут оно есть, да ещё данное ему в ощущениях. Эта фраза была чужой и ещё некоторое время искала себе место в закромах памяти. Запись шла, и андроид постепенно привыкал к ощущениям ― он специально подёргал кончиками пальцев ― пальцы двигались, повинуясь электронному сердцу.
Имя, важно было, какое дать ему имя.
― Ну что, малыш, проснулся? ― спросил Профессор, обернувшись.
Андроид открыл глаза.
Как только он сел на верстаке, колесо сзади повернулось, и андроид понял, что с его помощью он будет летать.
…Учился жизни он недолго ― он просто втыкал разъём в модем, и спал, впитывая в себя информацию.
С людьми было проще, чем он думал.
Беда оказалась в другом ― Профессор дал ему маленькое тело. Мальчик-подросток в нелепой, не по размеру, одежде, вызывал вопросы. В первый раз его даже привели обратно неравнодушные люди.
Надо было что-то придумать, тем более, что он быстро освоился и прижился в новом мире. Правила жизни людей были несложными ― люди оказались недоверчивыми (и оттого верили самым невероятным вещам), жадными (и оттого норовили расстаться со своими деньгами при каждом удобном поводе)и злыми (и оттого чрезвычайно сентиментальными).
Мальчик осматривался в квартире Профессора (тот выдавал его за родственника, приехавшего из Душанбе). «Почему Душанбе?» ― как-то спросил он. «Я там был, ― отвечал Профессор. ― Мог же я там завести сына?» Мальчик соглашался, что андроида можно собрать везде, но про себя отметил удачность выбора ― город Душанбе был теперь в другой стране, и проверить что-либо там было сложно.
Впрочем, мальчик на всякий случай нарисовал себе прекрасный паспорт.
В школу ему было ходить скучно.
Большую часть времени он тратил там, чтобы научиться повадкам подростков.
Наконец, он продал форменную курточку и учебники вместе с портфелем, и, оставив Профессору записку, отправился изучать город сверху.
Профессор тосковал, но понимал, что искать мальчика-подростка сложно, даже если у него прекрасный нарисованный паспорт.
Электронный мальчик появился сам. На этот раз он был в прекрасном чёрном костюме с отливом, а привёз его прекрасный автомобиль с шофёром.
― Я устроился в санитарную службу, ― сообщил он.
― Кто же тебя взял туда?
― Нашлись люди, ― уклончиво отвечал мальчик. ― Люди ― они такие…
― И что теперь?
― Теперь нужно очистить город. Твой город, отец, болен и нуждается в очистке.
― От чего ты хочешь его очистить.
― От людей. Прежде всего от этих, из Душанбе. Этих я изучил, они тут лишние. Потом подумаем о других.
Мальчик появлялся у Профессора нечасто, и раз от раза менялся, пугая создателя.
Однажды Мальчик-санитар стоял в прихожей и смотрелся в зеркало. Он щёлкал пальцами и бормотал что-то.
― Скажи, ― Профессор собрался духом. ― А возраст не мешает тебе работать в Санитарной службе?
― Какой возраст? Я просто человек небольшого роста, а возраст мой ― вечность.
Профессор всмотрелся в своё создание, и поверил, что мальчик не просто совершеннолетний. Ему была тысяча лет ― вековой страх людей пропитал его костюм.
Однажды мальчик сам привёз Профессора в его бывший институт. Туда приехали иностранцы, и одного Профессор узнал ― это был господин Стамп собственной персоной. Он постарел, но выглядел бодрым.
Профессора поразило, как господин Стамп был подобострастен, как унижался он перед человеком небольшого роста, лишённым возраста. Таковы были новые правила жизни.
Профессора позвали за океан, и он понял, что стал частью какой-то хитрой электронной комбинации. Теперь он не сомневался, что если бы он был просто лишним свидетелем, то исчез бы мгновенно, а так он был отложенным свидетелем, и его откладывали подальше ― в какой-то далёкий университет в чужой стране.
Он, разумеется, согласился, а когда его довезли домой, он предложил мальчику обсудить прекрасное далёко и их будущее в подробностях. Правила должны быть определены сразу, хотя Профессор понимал, что они часто меняются в ходе игры.
Мальчик отпустил машину и поднялся со стариком в пустую квартиру.
Ещё в прихожей, пропустив мальчика вперёд, Профессор быстрым движением воткнул гостю штекер за ухо.
Мальчик взмахнул руками, но не успел ничего сделать ― электрический сигнал, пульсируя, входил в его тело, расчищая себе место в сознании.

И вот он снова лежал на столе.
Потрескивало радио, в круге света андроид видел спину человека, напевающего:

Здравствуйте, хмурые дни,
Горное солнце, прощай.
Мы навсегда сохраним
В сердце своём этот край.



«Сознание ― чрезвычайно редкое сочетание случайностей», ― подумал андроид. Но думать по-настоящему не получалось, он так и не понял, что означает эта фраза. «Мне повезло, случайность ― это везение. Случайность ― редкая вещь». Слова бессмысленно складывались и вычитались, как узор в калейдоскопе, не позволяя делать выводы. «Тут сухо и тепло. Силиконовая смазка. Электричества вдоволь. Что ещё нужно?» ― смысл ускользал от него, оставался только покой и пение. Пение ему нравилось, в нём был набор звуков, и теперь он уже не выделял фальшивых нот.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Wednesday, May 15th, 2019
2:49 pm
История про то, что два раза не вставать
СЛАБОУМИЕ И ОТВАГА


Детство её было медленным, как слеза вдовы на кладбище. Так, кстати, плакала мать, когда приходила на могилу бабушки. Госпожа Бок давно потеряла власть над своим семейством. Унылая женщина с крыльями (маленькая девочка тогда думала, что это и есть бабушка) склонялась над каким-то кувшином, точь-в-точь таким, в какой у них дома ставили цветы. Женщина с крыльями хмурилась ― сын стал беден и слишком горд для бедного шведа. Невестка, почуя волю, оказалась сплетницей, а внучки не могли найти женихов.
Элизабет и вовсе с отвагой, граничащей со слабоумием, гоняла на отцовском мотоцикле.
Возвращаясь с кладбища в очередной раз, они услышали, что один из домов в Вазастане купил вернувшийся с Великой войны богач. Соседка видела, как они приехали на двух автомобилях. («Двух! ― представьте себе, на двух! Со всеми своими чемоданами!» ― бормотала госпожа Бок, или же ― фон Бок, как ей больше нравилось).
Новый сосед был богат, более того, он был военный лётчик. Господин Карлсон летал над Францией вместе с Рихтгофеном. Однажды храбрый швед упал на землю, но, как птица Феникс, восстал из пепла своего сгоревшего аппарата, купленного на деньги от производства деревянной мебели.
И вот он в Вазастане ― с сёстрами и приятелем.
Приятель выглядел молодо, и за глаза его звали «Малышом», а в глаза ― господин Сванте Свантессон.
Сванте пришёл вместе с господином Карлсоном на благотворительный бал Общества длинных чулок, и весь вечер не сводил глаз с одной из дочерей Боков.
Впрочем, многие дочери почтенных семейств не сводили глаз с самого Свантессона и его друга.
Карлсон же не смотрел ни на кого. Он был похож на вампира в чёрном плаще. Гордость, которой он был переполнен, лилась на пол и оставляла мокрые следы на ковровых дорожках. При этом Карлсон не снимал своего лётного шлема с очками. Отцы и матери, стоя у стен, шептались о том, что этот богатый молодой человек в шлеме ― миллионер. Говорили так же, что он держит сто миллионов крон в монетках по пять эре. Ко всем вышеизложенным его достоинствам прибавлялось самое главное: господин Карлсон был холост. Госпожа Бок, или, как она любила представляться ― фон Бок ― была похожа на арифмометр, выставленный в витрине магазина фабриканта Стурлуссона. Она просчитывала и прикидывала ― возраст, миллионы, и, как опытный бухгалтер, сочетала балансы, где в левой стороне, которая принадлежит доходам, значились бочонки с пятиэровыми монетками, а в правой шуршали кринолинами её дочери. Было бы слабоумием пренебречь ста миллионами.
Сванте Свантессон, меж тем, не отводил глаз от Гуниллы, младшей сестры Элизабет Бок, или, что лучше, Элизабет фон Бок. Он был простодушен, как кролик, который жил в доме Боков, пока Элизабет не переехала его мотоциклом. Сванте был доверчив, наивен и Элизабет хотелось дать ему пожевать пучок клевера. Но вот его друг оказался снобом, и тут Элизабет дала волю воображению, вот он увидит её на мотоцикле и растеряется, а она заедет в самую глубокую лужу и обдаст его тёмной стокгольмской водой. Господин Карлсон будет стоять, растопырив ручки, пока грязь будет стекать по его кожаному плащу.
Денежный мешок, надутый самовлюблённый пузырь, сбитый лётчик ― поделом ему.
Гунилла же была простодушна, как и Сванте, сплясала с ним несколько раз, а под конец, когда старики перестали присматривать за молодыми, они исполнили фокстрот.
Элизабет поняла, что её сестра уже влюблена, и оттого стала смотреть на Карлсона с ещё большим предубеждением. Элизабет недолюбливали за остроту ума, острый язык и особенно ― за то, что она гоняла по улицам на отцовском мотоцикле.
После бала они встречались несколько раз, и их диалоги напоминали дуэли ― невидимые шпаги высекали искры, слова сталкивались со словами и, шипя, падали на мостовую. Элизабет с отвагой бросалась в бой. Карлсон был высокомерен, он одной ногой был в небе, и Элизабет думала, что он смотрит на неё, будто из кабины аэроплана.
Они были учтивы при встречах, но как-то отец Элизабет сказал, что их сдержанные перепалки напоминает ему тот звук, с которым закаляется стальное лезвие, погружённое в студёную воду.
Внезапно Карлсон и Сванте покинули Вазастан и уехали в Христианию. Гунила пролежала три дня отвернувшись к стене, питалась одним только песочным печеньем.
В эти дни в доме Боков (или же ― фон Боков), возник кузен девушек Юлиус, который, согласно сложным скандинавским законам о майорате, должен был вступить во владенье их небольшим домиком. Это было предрешено, как женитьбы на вдове старшего брата, и прочим условностям того времени.
Но пока господин Бок, или, что лучше для брачных стратегий, ― фон Бок, был ещё жив. Он только перестал сам выезжать на своём мотоцикле, и у Элизабет началось раздолье отважных гонок по кривым улочкам.
Юлиус ухаживал за Элизабет и даже ввёл её в дом госпожи Пти Бер, своей тётушки.
И, Боже мой, что увидела она в прихожей этой богатой дамы? Шлем господина Карлсона, висевший на вешалке! Она пришла в гости с глупым Юлиусом, что держал её под руку, а на них, из кресла в гостиной, смотрел сбитый лётчик, по ночам, наверное, пересчитывавший свои сто миллионов эрэ, пересыпая монетки из одного бочонка в другой. Оказалось, что госпожа Пти Бер была родной тётушкой не только Юлиусу, но и самому Карлсону.
Пока Юлиус и Карлсон говорили о преимуществах сборной шведской мебели, а госпожа Пти Бер колебалась, дать ли им ссуду, Элизабет выращивала в себе ненависть ко всем троим. Наконец Юлиус намекнул, что большую часть денег он хотел бы получить безвозвратно как подарок к свадьбе. При этом он заявил, что попросит руки Элизабет. Но тут чаша терпения девушки иссякла, и фрекен Бок заявила, что не сможет выйти замуж за человека, который не способен поменять колесо у мотоцикла.
Юлиуса это не смутило, и он заявил, что женится на младшей из пяти сестёр, имя которой он, впрочем, забыл. Зато Элизабет показалось, что Карлсон посмотрел на неё с уважением.
Между тем в Вазастане появился ещё один человек ― Людвиг фон Боссе, который, наоборот, обычно опускал приставку к собственной фамилии. Он был лётчиком шведских ВВС, и, видимо, поэтому знал Карлсона. Молодой офицер привлёк внимание Элизабет, а на почве ненависти к снобу Карлсону они и вовсе подружились. Людвиг оказался жертвой интриг Карлсона, а ореол мученика придавал его образу известную романтичность.
Шли неделя за неделей, и на свадьбе Юлиуса она вновь столкнулась с Карлсоном.
Внезапно он пал к её ногам и зарыдал:
― Вся моя борьба с самим собой была бессмысленной! Чувства сильнее меня, и я не в силах им противостоять! Знайте, что я люблю вас больше аэропланов и денег!
Фрекен Бок собрала все свои силы и отвечала, что попытка смутить ей Карлсону не удалась. Она не боится его, и не позволит человеку с предубеждениями одержать верх над её гордостью. Разрушенное счастье её сестры навсегда стало между ними. Погубленная карьера Людвига требует отмщения.
Карлсон отвечал, что Людвиг фон Боссе сам был отъявленным негодяем, транжирой и именно из-за него, насыпавшего сахар в бензопровод аэроплана, Карлсон потерпел в своё время крушение. Более того, мать фрекен Бок сама заявляла о браке ради денег, и именно поэтому он увёз Сванте в Норвегию.
Ошеломлённая фрекен Бок даже топнула ногой:
― Боже! Как позорно я поступила!.. Я, так гордившаяся своей проницательностью и так полагавшаяся на собственный здравый смысл!
На этих словах она хлопнула дверью, села на мотоцикл и исчезла, оставив Карлсона в совершенном недоумении. Опомнясь, он помчался к дому Боков (или, что уж совсем не важно ― фон Боков) и ввалился в окно (дверь была заперта). Карлсон увидел Элизабет в слезах посреди комнаты.
Они обнялись.
В этот момент влюблённые услышали звуки автомобильных клаксонов ― это к дому подъехали счастливые Сванте с Гунилой, которые только что повенчались. На втором автомобиле везли Людвига фон Боссе ― он был обвенчан с беглянкой, но верёвки, спутавшие его тело, на всякий случай не стали снимать.
По лестнице спустилась мать Элизабет, раскрасневшаяся от радости, а отец вывел из сарая мотоцикл, который он украсил флёр-д-оранжем и свадебными цветами.
― Теперь он ― твой, ― только и выдохнул старый господин Бок.
Все обнялись, а Гунила шепнула ей в ухо: «Женщина может позволить себе обращаться с мужем так, как не может обращаться с братом младшая сестра». Продолжая обдумывать смысл этой странной фразы, фрекен Бок поцеловалась с Карлсоном.
Губы у него были мягкие и пахли вареньем.
Малиновым или вишнёвым ― она так и не поняла.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
1:20 pm
История про то, что два раза не вставать
УЧИТЕЛЬНИЦА СИММЕТРИИ


Малыш был придворным парикмахером. То есть его называли «придворный парикмахер», хотя господин Карлос, сын Карлоса, вовсе не был королём.
Господин Карлос был диктатором.
И ещё господин Карлос был человеком со странностями ― его управлению принадлежал целый мир. В нём были земли африканские, земли индийские, земли тихоокеанские, земли латиноамериканские и земли, каким-то чудом застрявшие посреди океана.
Он распоряжался ими очень давно и пережил несколько войн из тех, что полыхали неподалёку, и провёл множество войн в своих владениях.
Восстания были безжалостно подавлены, и теперь в империи господина Карлоса царил мир.
Он был назван светочем нации. Один знаменитый мореплаватель был уже признан вторым по значимости национальным героем после господина Карлоса. Или же господина Карлоса признали таким же знаменитым, как этот мореплаватель, который впервые обогнул и впервые посетил.
Статуи обоих, впрочем, стояли рядом и были одного размера.
Господин Карлос, однако, ничего не посещал.
Он был затворник.
Ничего не было известно о господине Карлосе ― ни то, как он живёт, ни когда он встаёт. Никто даже не знал, был ли он женат.
А обслуга господина Карлоса была выписана из дальних стран и не знала языка великой империи, над которой не заходило солнце. Французский повар попытался изучить родной язык господина Карлоса, польстившись на шипящие, будто жир на сковородке, звуки, да тут же и очутился под сенью своей знаменитой ажурной башни.
Остальная обслуга была умнее.
Поэтому парикмахер Свантессон лишних вопросов не задавал, а стриг да брил своего хозяина в полном молчании.
Собственно, и господином Карлосом называл его Свантессон про себя. Все поданные называли его Карлуш Второй, начисто забыв о том, чем прославился первый. Свантессон брил и стриг, и ничто не нарушало его безмятежного распорядка. Он отправлялся во дворец, будто гвардеец в свой караул.
А потом возвращался обратно в свою квартирку, утопающую в цветах.
Там ему приветливо улыбалась хозяйка (не произнося, впрочем, ни слова). Свантессону хозяйка нравилась, и он много раз представлял, как он положит руку ей на плечо, а потом они рухнут в пучину матраса, прибой одеяла накроет их и останется только жаркий шепот, где все слова будут состоять из звука «ш-ш-ш».
Но дни шли за днями, а ничего не происходило. Свантессон шёл во дворец, господин Карлос появлялся из боковой двери (он делал ровно одиннадцать шагов и садился в кресло). Потом Свантессон брил его, и господин Карлос, беззвучно покидал комнату через другую дверь, сделав уже тринадцать шагов.
Хозяйка всё так же улыбалась ему, и время застыло, как солнце над империей господина Карлоса, которая, как было понятно, вовсе не была империей.
Но вот однажды, вернувшись домой, парикмахер Свантессон обнаружил перемену. Хозяйка показывала ему щенка.
Щенок был очень мил, и они одновременно наклонились к нему.
А наклонившись, они с размаху стукнулись лбами. Свантессон успел подхватить женщину, которая захлёбывалась своим взволнованным «ш-ш-ш». Они неловко упали на кровать Свантессона, и матрас принял их, как море, всколыхнувшись. Одеяло спутало Свантессону ноги, но в ухо уже лилось настойчивое, как волна, «ш-ш-ш».
Он очнулся нескоро, и долго глядел в далёкий, полный лепнины, потолок. «Всю жизнь я мечтал о собаке», ― отчего-то вспомнил он.
Но по комнатам уже разносился запах кофе.
В этот день он выучил своё первое слово из языка империи.
А через месяц, когда мореплаватель освоился и с волнами, и с прибоем, а также обнаружил, что есть масса способов добраться до цели путешествия ― плывя на спине, на животе, сбоку, и всяко разно натягивая снасти, его хозяйка, как бы между делом, попросила подвинуть его кресло.
Нет, не это кресло, а то, за которым ты стоишь во дворце, милый. Подвинь его ко второй двери. Всего чуть-чуть, просто подвинь ― и тогда от одной двери будет двенадцать шагов и до другой двери ― двенадцать шагов. Поровну, милый. Симметрия ― это жизнь, милый, я правду тебе говорю. Только ш-ш-ш...
Свантессон успел удивиться тому, как точно всем известны эти шаги, но прибой накрыл его снова.
На следующий день он не сделал этого, и только на третий день он наклонился, будто бы случайно уронив ножницы, и толкнул кресло плечом.
Господин Карлос вошёл в комнату и молча совершил свой путь.
На секунду он остановился перед воображаемым креслом и сел в него, своё воображаемое кресло, стоявшее в шаге от настоящего.
Он упал на спину, а голова гулко стукнула в мраморный пол, будто якорь, брошенный знаменитым мореплавателем в неизвестной бухте.
В комнату вбежали гвардейцы, парикмахера схватили за руки, допросили ― но он по-прежнему отвечал по-шведски, что ничего не понимает.
Он вернулся домой, зная, что возмездие неотвратимо и бежать ему некуда.
Это временная передышка ― на несколько часов.
До Свантессона давно доходили смутные слухи о том, что бывает с врагами господина Карлоса, и он решил не медлить.
Он ни о чём не жалел ― он уже несколько раз обогнул свою жизнь, плавая в перинах наёмной постели, и теперь впервые снял со стены старинный пистолет с длинным дулом.
Пистолет был заряжен, и Свантессон с ужасом глянул в чёрное и холодное пока дуло. Много лет оружие ждало свою жертву.
В этот момент в комнату зашла хозяйка.
В руках у неё был цветок.
Она подмигнула Свантессону и вложила гвоздику в дуло пистолета.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, May 14th, 2019
1:40 am
История про то, что два раза не вставать

ЖАБА


― А вот жила на болоте жаба, большая была дура, прямо даже никто не верил, и вот повадилась она, дура... ― каждый раз, когда они укладывались спать, русский рассказывал Карлсону сказку, одну и ту же, но с разными концами.
Жаба шла-шла, жаба денежку нашла, пошла жаба в магазин и сукна взяла аршин...
Карлсон перестал уже спрашивать: what is arshin?
Это было непостижимо, да и не важно.
Выбирать не приходилось ― собеседник был один.
Туземцы были неразговорчивы и не были склонны к дружбе. Карлсон потратил несколько месяцев, чтобы выучить их язык из сотни слов.
Сперва он бродил по острову бесцельно, потом построил хижину.
Там он валялся, слушая шум прибоя, на кровати, сделанной из старых ящиков. Следов цивилизации тут было много ― ржавые бочки из-под авиационного бензина, тряпки и эти ящики.
Во время войны сюда садились американцы, но только в тех случаях, когда они возвращались на честном слове и одном крыле.
Но два года назад японский император сложил оружие, и американцы ушли.
Никто не пролетал над островом, ни разу Карлсон не видел силуэта корабля на горизонте. Поэтому он бросил свою хижину и переселился обратно к русскому, и перед сном ему в уши лилась бесконечная история про жабу, что по воду пошла, а потом поимела странную привычку выходить на дорогу и ждать, когда с неба прилетит стрела и принесёт счастье. Жаба выходила на дорогу в какой-то старомодной дряни, в шу-шу. В шу-шу она выходила. Этот русский полжизни жил у китайцев в Харбине, там все ходят в шу-шу.
Зачем она выходила?
― Ну, дура, что скажешь, ― оправдывался русский, ― Жаба ― дура, а штык молодец.
Русский попал сюда много раньше, по ночам ему снились беспокойные сны. Карлсон видел, как эти сны разбегаются от его койки в разные стороны как крабы. Сны были сделаны на три четверти из страха, а на четверть из тоски. Русский жил при четырёх или пяти генералиссимусах ― он видел генералиссимуса Франко, видел генералиссимуса Сталина и ещё нескольких генералиссимусов он видел в Китае, ведь там генералиссимусы водятся без счёта.
Все они русскому не понравились, и русский спрятался от них в соломенной хижине посреди Великого океана.
Они с Карлсоном ели за столом, сделанным из куска дюралевой плоскости «Каталины».
Это была часть плота, на котором приплыл сюда Карлсон. Летающая лодка «Каталина» разбилась неподалёку ― у островов на горизонте.
Карлсон долго жил там в надежде, что его найдут.
Но недели шли за неделями и никто его не искал ― надо было, наверное, выходить на дорогу в шу-шу.
Только тогда увидишь стрелу в небе.
Но жизнь не сказка, в ней мало неожиданностей.
Никто тут ничего не искал. Окончательно Карлсон в этом удостоверился, когда обнаружил на дальней стороне своего острова скелет в истлевшем бюстгальтере и лётном шлеме. Судя по зарубкам на пальме, до того, как стать скелетом, эта женщина десять лет тыкала тупым ножом в старую пальму. Дура.
Тогда Карлсон сделал плот из куска крыла и поплавков и поплыл к другим островам.
Перемена участи заключалась в том, что теперь у него был собеседник ― русский из Харбина, что всю жизнь скрывался от разных генералиссимусов.
К собеседнику прилагались три десятка туземцев.
Туземные женщины Карлсону не понравились. Они были податливы, как мокрый песок, но тут же просыпались сквозь пальцы, уже как песок, высушенный солнцем.
Мужчины относились к нему равнодушно.
Много позже он обнаружил скелет и на этом острове. Вернее, это был череп на палке, и череп туземцы уважали.
На гладкой макушке черепа чудом держалась лихо заломленная фуражка кригсмарине.
― Мы его съели, ― честно признался старейшина. ― Мы съели его, потому что уважали. А тебя не уважаем, нет. И не надейся.
Русского они, впрочем, тоже не уважали ― из-за того, что он приучил их пить перебродившие кокосы.
Так что у них обоих был шанс без боязни вечно выходить на берег без старомодного шу-шу и проводить время впустую.
Ну и вить длинную нить истории про жабу. Скок-поскок, вышла жаба за порог, гуси-лебеди летят, жабу видеть не хотят.
Жаба эта не давала покоя Карлсону, и он сконцентрировался на жабе. Эти земноводные ― такие путешественники. У них есть чувство полёта, он знал это точно ― и хорошо помнил историю про зелёное существо, что болталось на палке или ветке между двумя птицами.
Русский рассказывал ему про жабу бесконечно, жаба испытывала неимоверные лишения, жаба в поле выбегала, и охотник… Но грохот прибоя милосердно заглушал слова русского.
В полнолуние они сидели рядом на берегу, и русский, тыкая пальцем в огромный диск, лежавший на горизонте, рассказывал, что там живут лунная жаба и лунный заяц. Заяц ― это ян, а жаба, трёхлапая лунная жаба ― инь.
И два этих зверя только и живут на Луне.
Мысль о жабе, что повадилась выходить на дорогу, нашла палку с веткой, договорилась с птицами, не оставляла Карлсона.
Он пошёл к старейшине и спросил его о войне.
Тот отвечал, что война всегда ― лучшее время.
Когда была война, было много интересного.
Карлсон рассказал, как воевал в Европе, и что там убили много миллионов людей.
Старейшина впервые посмотрел на него с уважением, и спросил, много ли он съел врагов.
Послушав, как врёт Карлсон, он всё равно опечалился тем, что их всех не съели.
Впрочем, старик согласился, что война ― самое интересное в жизни людей.
Карлсон спросил его, хотел бы он, чтобы это время вернулось?
Старик отвечал, что это единственное его желание ― если прилетят самолёты, то вернётся и война.
Карлсон согласился, что это часто связано и где война, там всегда самолёты, хотя можно и наоборот.
Он снова спросил старика, помнит ли он, что было, прежде чем самолёты прилетали.
― О, да, ― отвечал туземец. ― Тут было много людей, что бегали по песку и махали руками.
― Значит, надо сделать так же, как тогда.
Несколько дней они бегали по пустой полосе и махали руками.
Ничего из этого не вышло.
― Мы что-то упустили, ― сказал Карлсон. ― Что было ещё?
И тогда они вместе построили несколько соломенных самолётов, расположив их так, как стояли те, прежние.
Теперь старейшина смотрел на Карлсона с уважением, и тому казалось, что иногда он облизывается.
Потом они построили заправочную станцию.
Она вышла небольшая, но русский сделал столько кокосового вина, что хватило бы на заправку настоящей «Каталины». После этого работа надолго остановилась.
Когда они начали её снова, то Карлсон взял командование на себя ― он велел туземцам каждое утро строиться и ходить повсюду гуськом.
Русский смотрел на всё это презрительно.
Карлсон даже обижался:
― Вы же сами рассказывали мне историю про жабу на болоте и упавшую стрелу? А ещё историю про то, как у вас на родине кладут жабу в молоко? А потом историю про то, как две жабы упали в это молоко, и одна не хотела умирать? И историю про то, как две жабы упали в миску с кетчупом, а одна сдалась и утонула, а вторая стала быстро сучить лапками и сбила кетчуп обратно в томаты?

Но русский был прав ― ничего не выходило.
И Карлсон пришёл к старейшине и сказал, что ничего не выходит, потому что они что-то забыли.
― Точно, ― ответил старик. ― Ещё была специальная хижина. Люди в этой хижине громко кричали в специальный ящик и ругались. А потом прилетали самолёты.
И туземцы под началом Карлсона построили хижину и принесли несколько коробок на выбор.
Карлсон выбрал подходящую и нарисовал на ней углём ручки и кнопки.
Потом он вставил в неё полую трубку и набрал в лёгкие воздух.
И стоило только ему заорать в эту трубку: «Я ― жаба, я жаба!», как в небе, где-то далеко, сгустился тонкий металлический звук.
Ещё не поднимая головы от своего ящика, Карлсон уже знал, что это такое.


Извините, если кого обидел
Monday, May 13th, 2019
12:46 pm
История про то, что два раза не вставать
ГРАЖДАНСКАЯ ТАЙНА


Малыш очень любил, когда к ним приезжал дядя Юлиус. Вместе с дядюшкой Юлиусом в их скромную квартиру входил запах странствий и аромат приключений. Из его чемодана то выкатывался хрустальный череп, то выпадал слоновий бивень. Он был перепачкан алмазной пылью из Копей Соломона, а иногда Малыш замечал в волосах дядюшки Юлиуса отросток огромной лианы.
Однажды дядюшка Юлиус привёз детям в подарок настольную игру «Обжиманжи», и они принялись играть в неё все вместе, хотя маме это и не понравилось. Дядюшка Юлиус вскакивал, снова садился, и наконец вытащил огромное слоновье ружьё и принялся палить в нарисованных зверей.
Сразу было видно, что у дядюшки Юлиуса была боевая молодость. Впрочем, и старость у него была беспокойная. Но, так или иначе, он любил детей, а они любили, когда дядюшка Юлиус рассказывал им сказки. И вот сейчас, когда дядюшка Юлиус вдосталь наговорился с взрослыми, выпил с ними питательной русской водки, он приполз в детскую.
― Ты любишь русскую водку, ― печально сказал Малыш, разглядывая дядюшку. ― Ты, кажется, вообще любишь всё русское.
― Вздор и глупости. Я и русскую водку не очень люблю, но у твоего папы больше ничего не было. Пустяки, дело житейское. А русских я не люблю, нет. Я ведь воевал с русскими, когда они напали на этих дураков-финнов. Я воевал с ними целых два месяца, пока не отморозил ногу.
― И ты их победил?
― Ну, сначала ― нет. А потом они победили. Затем, правда, опять не победили, но теперь мы победили их всех окончательно и навсегда.
― Дядюшка, ― попросила Бетан, ― а расскажи нам сказку про Гражданскую Тайну.
Это было подло. Малыш знал, что это была любимая дядюшкина сказка, но только очень длинная. У дядюшки никогда не получалось досказать её до конца. Бетан над ним просто издевалась, и Малыш захотел вмешаться. Но было уже поздно, дядюшка Юлиус начал:
― В те дальние-дальние годы, когда уже началась в Европе большая война, жил да был в меру упитанный человек Карлсон. И было у него отзывчивое сердце ― летал он по свету туда и сюда: узнает, что в далёкой Гренаде крестьяне решили отнять у добрых людей землю, отправляется Карлсон в Испанию и творит добро прямо в воздухе. Знаменитый художник Пикассо даже изобразил Карлсона на огромной картине «Герань»… Или «Вероника», впрочем, это неважно. Или собрались в Вене рабочие похулиганить, а Карлсон тут как тут. А как глупые поляки решили повоевать, так Карлсон полетел в Польшу. И вскоре тихо стало на польских широких полях, на зеленых лугах, где рожь росла, где гречиха цвела, где повсюду густые сады да вишневые кусты. Гоп!.. Гоп!.. Ути-плют! Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят деревни. Не надо никого пока расстреливать, не надо снаряды в погреба метать, не надо лес поджигать. Нечего коммунистов бояться. Некому партийные взносы платить. Живи да работай ― хорошая жизнь! Хотя из Польши Карлсон вернулся раненым и с тех пор не чувствовал себя в полном расцвете жизненных сил.
Но однажды, дело было к вечеру, вышел Карлсон на крылечко своего домика. Смотрит он ― небо ясное, ветер тёплый, солнце в Норвегии садится. И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Карлсону, будто то ли что-то гремит, то ли что-то стучит. Чудится Карлсону, будто пахнет ветер не цветами с садов, не мёдом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с пожаров, то ли порохом с разрывов. Был у Карлсона друг, один мальчик. Не знал про него Карлсон, что не любит тот частную собственность, а любит лишь социализм. Поэтому Карлсон ошибочно доверял другу догадки и помыслы, и иногда даже ― деньги в долг, что уж совсем никуда не годится. Карлсон сказал своему другу об этих тревогах, а тот и не поверил:
― Что ты? ― говорит фальшивый друг. ― Это дальние грозы гремят за финскими лесами, это лапландские пастухи дымят кострами в тундре, стада оленей пасут да ужин варят. Иди, Карлсон, и спи спокойно.
Ушёл Карлсон, лёг спать. Но не спится ему ― ну, никак не засыпается. Вдруг слышит он внизу на улице топот, у парадной двери ― стук. Глянул Карлсон, и видит: стоит у подъезда мотоциклист. Мотоцикл ― чёрный, револьвер на боку ― блестящий, фуражка ― серая, а герб на ней ― золотой. Сразу видно ― финн.
― Эй, вставайте! ― крикнул мотоциклист. ― Пришла беда, откуда не ждали. Напали на нас из-за гор и рек проклятые комиссары. Опять уже свистят пули, опять уже рвутся снаряды. Бьются с комиссарами наши финские отряды, и мчатся гонцы звать на помощь братьев-шведов.
Сказал эти тревожные слова мотоциклист и умчался прочь.
Тогда взрослые полезли в сейфы и вынули свои карабины.
― Что же, ― сказали взрослые, ― много мы акций купили ― видно, много дивидендов детям собирать. Спокойно мы просидели жизнь в конторах и офисах, но, видно, вам, друзья, придется за нас досиживать
Так сказали они, крепко поцеловали детей, и ушли. А те, у кого детей не было, просто отдали ключи консьержке. Времени для сантиментов с консьержками у них не было, потому что теперь всем было и видно, и слышно, как гудят за лесами взрывы и горят за холмами зори от зарева дымных пожаров…
― Так я говорю, Бетан? ― спросил дядюшка Юлиус, оглядывая ребят.
― Так... так, ― ответила Бетан, потому что в этот момент изо всех сил лупила по игровой приставке, и старалась не отвлекаться.
― Ну вот... День проходит, два проходит. А война не кончилась. Карлсон смотрит вдаль, весь день с крыши не слезает. Нет, не видать конца. Утром он снова увидел финского мотоциклиста. Только мотоциклист теперь усталый, и мотоцикл у него поцарапанный.
― Эй, вставайте! ― кричит. ― Было полбеды, а теперь кругом беда. Много комиссаров, да мало наших. В поле пули тучами, по отрядам снаряды тысячами. Эй, вставайте, давайте подмогу!
Собрались кой-какие взрослые бизнесмены, вынули охотничьи ружья, и ушли куда-то.
Но этот мотоциклист не забывал их дом. И в третий раз он приехал, и в четвёртый, и в пятый. И в десятый приехал, а выглядел каждый раз всё хуже, и мотоцикл у него был уже в полном беспорядке. В последний раз он заявился и вовсе без мотоцикла, зато с перевязанной головой и рукой в гипсе. Зато он говорил, что все страны подписались биться с комиссарами, и Англия, и даже Франция, а уж про Германию и говорить нечего.
― Только бы нам, ― говорит, ― до завтрашней ночи продержаться.
Слез Карлсон с крыши, принес мотоциклисту напиться. Напился гонец и побрёл дальше. Но видит Карлсон ― улица полна народу, а никто финнам помогать не хочет. Снуют по улице, думают ― кто о кредитах, а кто об ипотеке, а о красных комиссарах не думают.
Сел тогда Карлсон на крылечко, опустил голову и заплакал.
― Так я говорю, Малыш? ― спросил дядюшка Юлиус, чтобы перевести дух, и оглянулся. Увидел дядюшка Юлиус, что не одни дети слушают его сказку, хоть и бросила Бетан свою игровую приставку, а Боссе отложил журнал с голыми людьми. Увидел, что и родители Малыша стоят в дверях, слушают молча и серьёзно.
…Но поднял голову Карлсон и закричал:
― Эй же вы, жители Вазастана! Вам бы только в ипотеку играть да в кредиты просить? Или нам, шведам, сидеть дожидаться, чтоб красные комиссары пришли и забрали у нас частную собственность, волатильность и ликвидность?
Как услышали такие слова люди, как заорут они на все голоса! Кто в дверь выбегает, кто в окно вылезает, кто через парковку скачет. Лишь один не захотел идти воевать, потому что хотел социализма, но никому ничего он не сказал, а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на подмогу.
Бились они от тёмной ночи до светлой зари. Лишь один фальшивый друг Карлсона не бьется, а всё ходит да высматривает, как бы это комиссарам помочь. И видит этот малыш, что лежит у стены имени маршала Маннергейма, что привезли прямиком из Берлина, целая громада ящиков, а спрятаны в тех ящиках чёрные бомбы, белые снаряды да жёлтые патроны. «Эге, ― подумал этот малыш, ― вот это мне и нужно». И сговорился с комиссарами, что взорвёт всю берлинскую маннергеймскую стену, а попросил за это только партбилет и орден Кровавого Сталина.
Выдали ему и то и другое, и стена взорвалась. Ринулись в провал красные комиссары.
― Измена! ― крикнул Карлсон.
― Измена! ― крикнули все его верные друзья, а что толку?
Уже налетела комиссарская сила, скрутила и схватила она Карлсона. Заковали Карлсона в тяжёлые сибирские кандалы, посадили Карлсона в ГУЛАГ. И помчались спрашивать Кровавого Сталина: что же с пленным Карлсоном теперь делать?
Долго думал Кровавый Сталин, а потом придумал и сказал:
― Мы погубим Карлсона. Но пусть он сначала расскажет нам всю их Гражданскую Тайну. Вы идите, мои верные комиссары, и спросите у него:
― Отчего, Карлсон, бились с Буржуинским Гражданским Обществом и утописты, и коммунисты, и французы, и немцы, и русские, и (прости нас, Маркс), даже евреи, бились-бились, да только сами разбились?
― Отчего, Карлсон, и все тюрьмы у нас полны, и весь ГУЛАГ забит, и все милиционеры на углах, и все чекисты на ногах, а нет нам, коммунистам, покоя ни в светлый день, ни в тёмную ночь?
― Отчего, Карлсон, в моей стране, где так вольно все дышат и много всякого добра, люди норовят стать маленькими хозяйчиками? Почему, что весной, что осенью, подпольные ткачи-цеховики ткут неучтённую ткань, а подпольные портные-цеховики шьют модные костюмы? Отчего самые лучшие буфетчицы разбавляют пиво и строят дачи, а самые общительные рабочие не хотят жить в общежитиях, а хотят ― в собственных квартирах? Нет ли у Гражданского общества какого гражданского секрета?
― Нет ли у наших цеховиков чужой помощи?
― Нет ли, Карлсон, тайного хода из нашей страны во все другие страны, по которому, как кто захочет, выбегает прочь, а обратно приносит линючие буржуинские штаны и коричневую иностранную газировку?
Ушли комиссары, да скоро назад вернулись:
― Нет, Кровавый Сталин, не открыл нам Карлсон Гражданской Тайны. Рассмеялся он нам в лицо да зажжужал оскорбительно.
Нахмурился тогда Кровавый Сталин и говорит:
― Сделайте же, мои верные комиссары, этому скрытному Карлсону самую страшную Муку, какая только есть на свете, и выпытайте от него Гражданскую Тайну, потому что не будет нам ни житья, ни покоя без этой важной Тайны.
Ушли комиссары, а вернулись не скоро.
― Нет, ― говорят они, ― дорогой наш вождь и учитель Кровавый Сталин. Бледный стоял, но гордый, и не сказал он нам Гражданской Тайны, потому что такое уж у него твёрдое слово. А когда мы уходили, то опустился он на пол, приложил ухо к тяжёлому камню холодного пола, и, поверишь ли, о Кровавый Сталин, улыбнулся он так, что вздрогнули мы, комиссары, и страшно нам стало, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?..
Тут дядюшка Юлиус оборвал рассказ, потому что папа Малыша принёс вискаря.
― Досказывай, ― повелительно произнес Малыш, сердито заглядывая дядюшке в лицо.
― Досказывай, ― убедительно произнёс раскрасневшийся Боссе. ― Недолго уж.
― Хорошо, дети, я доскажу.
― Что это за ужасные буржуинские страны? ― воскликнул тогда удивленный Кровавый Сталин. ― Что же это такие за непонятные страны, в которых даже Карлсон имеет частную собственность и знает Гражданскую Тайну?..
― …И сгинул Карлсон в недрах ГУЛАГа... ― произнёс дядюшка Юлиус.
При этих неожиданных словах лицо у Боссе сделалось вдруг печальным, растерянным, и он уже не глядел в журнал с голыми людьми. Синеглазая Бетан нахмурилась, а веснушчатое лицо Малыша стало злым, как будто его только что обманули или обидели.
― Но... видели ли вы, дети, бурю? ― громко спросил дядюшка Юлиус, оглядывая приумолкших ребят. ― Вот так же, как громы, зашелестели долговые расписки. Так же, как молния, засверкали платёжные терминалы. Так же, как ветры, ворвались в покои Кровавого Сталина брокеры и менеджеры, и так же, как тучи, сгустились обязательства по кредитам. А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же, как ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурливые, пенистые потоки, так же, безо всякой интервенции, забурлила в стране Кровавого Сталина предпринимательская деятельность. И кончилось его время.
А Карлсона так и не нашли. Одно только радует, ― он обещал вернуться. А пока оказали ему высшую честь: изобразили его на деньгах.

Получают люди жалование ― привет Карлсону!
Берут люди кредит в банке ― привет Карлсону!
Расплачиваются по долгам ― привет Карлсону!
А продают скауты своё дурацкое печенье на улице ― салют Карлсону!

― Вот вам, ребята, и вся сказка, ― и дядюшка отёр слезу, выкатившуюся из глаза.
Впрочем, все уже давно плакали.







И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Sunday, May 12th, 2019
7:23 pm
История про то, что два раза не вставать
БОЧКА



Так, но с чего же начать, какими словами? Всё равно, начни словами: там, на подоконнике. На подоконнике? Но это неверно, стилистическая ошибка, Марья Ивановна непременно бы поправила, подоконник здесь появился рано, сначала нужно сказать об оконнике, а лишь потом о том, что под ним. Нужно было бы описать само окно, его деревянный короб, подоконник и карниз, то, что карниз был жестяной, а подоконник ― деревянный. Минутку, а окно, само окно, пожалуйста, если не трудно, опиши окно, какой был вид из него, этого окна, была ли видна мрачная улица, по которой катятся мультипликационные автомобили, или ещё были видны красные черепичные крыши. Да, я знаю, вернее, знал некоторых людей, которые жили в этом городе, и могу кое-что рассказать о них, но не теперь, потом, когда-нибудь, а сейчас я опишу окно. Оно было обыкновенное, с облупившейся белой краской, сквозь которую выступало дерево, и в это окно проникал шум улицы, прежде чем проникло то, другое. То, особое существо, которое изменило всё. А может быть, его просто не было? Может быть. Марья Ивановна говорит, что его я придумал сам. Этот человечек, эти быстрые перемещения в воздухе ― лишь сон, видение. Но как же его звали? Его ― звали. И он назывался.
Мне запрещают сидеть на подоконнике, даже когда я объяснил, кого я там жду. По их мнению, подоконник ― это часть пропасти, смертельная опасность.
― Папа тебя убьёт, он тебя просто убьёт, ― говорит мне сестра, заходя в комнату. Но я её не слушаю. Во-первых, я знаю, что скажет папа: «Спокойствие, только спокойствие». И всё. Больше ничего он не скажет. Во-вторых, мне пришла в голову одна мысль ― совершенно дикая мысль.
― Знаешь, кем бы я хотел быть? ― говорю. ― Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, чёрт подери!
― Перестань чертыхаться и слезь с подоконника! Ну, кем?
― Знаешь такую песенку ― «Если ты ловил кого-то вечером на лжи...»
― Не так! Надо «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Это стихи Гамзатова!
― Знаю, что это стихи Гамзатова.
Сестра была права. Там действительно «Если кто-то звал кого-то вечером без лжи». Честно говоря, я забыл, но я и хотел звать. Именно для этого была Бочка. Однако звать можно было и с подоконника ― просто Бочка была внизу, на мостовой, а тут я был ближе к небу, в котором парит мой герой. Марья Ивановна говорит, что лечение моё успешно и скоро я перестану верить в это моё второе «я», но я понимаю, что меня просто хотят убедить, что Бочка лучше Подоконника. Поэтому я говорю сестре:
― Мне казалось, что там «ловил кого-то вечером во ржи», ― говорю. ― Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером, каждый в своей квартире, и каждый из них одинок. Тысячи малышей, и кругом ― ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я сижу на самом краю подоконника, над пропастью, понимаешь? И моё дело ― ловить ребятишек, чтобы они не упали из своих окон. Понимаешь, они играют и не видят края, а тут я подлетаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят на подоконнике. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак.
Сестра долго молчала. А потом только повторила:
― Папа тебя убьёт.
― Ну и пускай, плевать мне на всё! ― Я встал и пошёл вниз, к Бочке. Большая бочка для дождевой воды, иначе говоря, пожарная бочка, манит меня ― она там внизу, но воды в ней нет. Она будто резонатор Гельмгольца, я не знаю, что это, но Марья Ивановна говорит, что это вовсе не резонатор, и уж никак не Гельмгольца. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину своего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, перед вашим данным свыше талантом. И мне приходится кричать, кричать, занимая не по праву занятое мной место способнейшего из способных, кричал за себя и за них, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглуплённых, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных ― кричал, пьяня и пьянея: «Карлсон, Карлсон, Карлсон»! В пустоте пустых резонаторов, внутри полой головы неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую шведскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. «Да, ― говоришь ты себе, ― тут нужен крик нового типа». Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, ― ты кричишь первое, что является в голову: «Карлсон! Карлсон! Карлсон!» ― кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплёвывает излишки крика в тухлое городское небо, к поросли антенн на крышах, к тому дому, где живёт праздник, и где находится твоё второе «я», маленький пухлый гость извне-внутри, в которого не верит ни мать, ни отец, ни брат, ни сестра. Ты вызываешь праздник так, как вызывают дождь, ты, как шаман, пляшешь вокруг бочки, и крик летит, мешаясь с гудками и визгами большого города, со скрипом тормозов и трелями телефонов.


Извините, если кого обидел
Thursday, May 9th, 2019
8:28 am
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ПОБЕДЫ

9 мая

(вкус глухаря)




— А я люблю майские праздники, — сказал бывший егерь Евсюков, стараясь удержать руль. — Они хорошие такие, бестолковые. Вроде как второй отпуск.
— Лучше б этот отпуск был пораньше. Ездил бы я с вами на вальдшнепов, если бы раньше… — Сидоров всегда спорил с Евсюковым, но место своё знал.
Бывший егерь Евсюков был авторитетом, символом рассудительности. И я знал, как Сидоров охотится весной, — в апреле он выезжал на тягу. Ночью он ехал до нужного места, а потом вставал на опушке. Лес просыпался, бурчал талой водой, движением соков внутри деревьев. Через некоторое время слышались выстрелы таких же, как Сидоров, сонных охотников. Выстрелы приближались и, наконец, Сидоров, как и все, палил в серое рассветное небо из двух стволов, доставал фляжку, отхлёбывал — и ехал обратно.
Евсюков знал всё это и издевался над Сидоровым — они были как два клоуна, работающие в паре. Я любил их, оттого и приехал через две границы — не за охотничьим трофеем, а за человечьим теплом.
И сейчас мы тряслись в жестяной коробке евсюковского автомобиля, всё больше убеждаясь, что в России нет дорог, а существуют только направления. Мы ехали в новое место, к невнятным мне людям, с неопределёнными перспективами. Майский сезон короток — от Первомая до Дня Победы. Хлопнет со стуком форточка охотхозяйства, стукнет в раму — и нет тебе ничего — ни тетерева, ни вальдшнепа. Сплошной глухарь. Да и глухаря, впрочем, уже и нет. Хоть у Евсюкова там друг, а закон суров и вертится, как дышло.
Вдруг Евсюков притормозил. На дороге стояли крепкие ребята на фоне облитого грязью джипа.
— Куда едем? — подуло из окна. — Что у вас, ребята, в рюкзаках?
— А вы сами — кто будете? — миролюбиво спросил Евсюков, но я пожалел, что ружья наши далеко, да лежат разобраны — согласно проклятым правилам.
— Хозяева, — улыбаясь, сказал второй, что стоял подальше от машины. — Мы всего тут хозяева — того, что на земле лежит, и того, что под землёй. И не любим, когда чужие наше добро трогают. Так зачем едем?
— В гости едем, к Ивану Палычу, — ответил Евсюков.
Что-то треснуло в воздухе, как сломанная ветка, что-то сместилось, будто фигуры на порванной фотографии — мы остались на месте, а проверяющие отшатнулись.
Слова уже не бились в окна, а шелестели. Извинит-т-те… П-потревожили, ошибоч-чка… Меня предупредили, что удивляться не надо — но как не удивиться.
Евсюков, не отвечая, тронул мягко, машина клюнула в рытвину, выправилась и повернула направо.
— Я думаю, Палыч браткам когда-то отстрелил что-то ненужное? — Сидоров имел вид бодрый, но в глазах ещё жил испуг.
— Палыч — человек великий, — сказал Евсюков. — Он до такого дела не унижается. У него браконьер просто сгинул бы с концами. Тут как-то одна ударная армия со всем нужным и ненужным сгинула… Нет, тут что-то другое.
— А я бы не остановился. Вот у хохлов президент враз гайцов-то отменил, а уж тут-то останавливаться — только на неприятности нарываться.
— Ну, ты и дурак. Не хочешь нарваться на неприятности, нарвёшься на пулю. И президентами не меряйся — подожди новой весны.
Деревня, где жил лесной человек Иван Палыч, была пуста. Десяток пустых домов торчал вразнобой, чернел дырками выбитых окон, а на краю, как сторожевая башня, врос в землю трактор «Беларусь». В кабине трактора жила какая-то большая птица, что при нашем приближении заколотилась внутри, потеряла несколько перьев и, так и не взлетев, побежала по земле в сторону.

Иван Палыч сидел на лавочке рядом с колодцем. Он оказался человеком без возраста — так и не скажешь, сорок лет ему, шестьдесят или вовсе — сто. Рядом с ним (почти в той же позе) сидел большой вислоухий пёс.
Мы выпали из автомобиля и пошли к хозяину медленно и с достоинством.
Когда суп был сварен, а привезённое — розлито, Сидоров рассказал о дорожном приключении.
Иван Палыч только горестно вздохнул:
— Да, есть такое дело. Много разных людей на свете, только не все хорошие. Но вы не бойтесь, если что — на меня сошлитесь.
— Так и сослались. С большим успехом. А что парубкам надо?
— Этим-то? А они пасут местных, что в здешних болотах стволы собирают.
— С войны? Да стволы-то ржа съела?
— Какие съела, а какие нет. Да и кроме ружья военный человек кое-что ещё носит — кольцо обручальное, крестик серебряный, если его Советская власть не отобрала, ну там ордена немудрящие.
— Ты бы вот орден купил?
— Я бы, может, и не купил.
— А люгер-пистолет?
Я задумался. Пока я думал мучительную мужскую думу о пистолете, Иван Палыч рассказал, что братки раскопали немецкое кладбище и долго торговались с каким-то заграничным комитетом, продавая задорого солдатские жетоны.
— Пришлось ребятам к ним зайти, и теперь они смирные — только вот к приезжим пристают, — заключил Иван Палыч.
Мои спутники переглянулись и посмотрели на меня.
— Вова, ты Иван Палыча во всём слушайся, ладно? — сказал Евсюков ласково. — Он, если что, попросит тебя, тогда сделать надо без вопросов. А?
Но я понял всё и так — вот царь и бог, а моё дело слушаться.
До вечера я остался один и уничтожил двенадцать жестяных банок, чтобы привыкнуть к чужому ружью (своё не потащишь через новые границы), а потом готовил обед, пока троица шастала по лесам. А на следующий день мы разделились, и Иван Палыч повёл меня через гать к глухариному току.
Называлось это вечерний подслух.
Глухари подлетали один за другим и заводили средь веток свою странную однообразную песню. Будто врачи-вредители собрались на консилиум и приговаривают вокруг больного — тэ-кс, те-кс! Но один за другим глухари уснули, и мы тихо ушли.
— Слышь — хрюкают? Это молодые, которые петь не умеют. Хоть песня в два колена, а всё равно учиться надо. С ними — самое сложное, они от собственных песен не глохнут.
Мы обновили шалаш, и, отойдя достаточно далеко, запалили костерок. Иван Палыч долго курил, глядя на огонь, а я стремительно заснул на своём коврике, завернувшись в спальник.
Я проснулся быстро — от чужого разговора. У костра сидел, спиной ко мне, пожилой человек в ватнике. Из треугольной дыры торчал белый клок.
— Да я Империалистическую войну ещё помню — уж я так налютовался, что потом двадцать лет отходил.
Ну, заливает дед, — я даже восхитился. Но Иван Палыч поддакивал, разговор у них шёл свой, и я решил не вылезать на свет.
— Так не нашёл, значит, моих? — спросил пожилой.
— Какое там, Семён Николаевич, — деревни-то даже нет. Разъехался по городам народ — укрупнили-позабыли.
— Хорошо хоть не раскулачили, — вздохнул пожилой. — Ну, мне пора. Значит, завтра придёшь?
Палыч глянул на часы:
— Теперь уж сегодня.

С утра мы били глухарей — под песню, чтобы не спугнуть остальных. Сидоров с Евсюковым играли с глухарями в «Море волнуется раз, море волнуется — два» и, подбираясь к ним, точно били под крыло. Пять легли на своём ристалище, не успев пожениться. Один был матёрым, старым бойцом, остальные были налиты силой молодости.
Сидоров и Евсюков сноровисто потащили добычу к дому, а Палыч поманил меня пальцем.
— Тут мы одного человека навестим. Поможешь.
Я промолчал, потому что уж знал — какого. Но отчего Иван Палыч темнит — понять не мог. Ну, перекусим у соседа, может, он поразговорчивее будет, чем Иван Палыч.
В полдень мы подъехали к лесному озеру, и, найдя потопленную лодку, переправились на дальнюю сторону… Я, тяжело дыша, шёл по тропе за Иван Палычем, а он бормотал:
— Мелеет озеро. Раньше вода во-о-он где стояла. А теперь, как в раковину утянуло. Всё, пришли.
Я недоумённо озирался. Ни дома, ни палатки я не увидел. Где ждал нас другой егерь — было совершенно непонятно.
— Ты перекури пока, у меня тут дело деликатное… — Иван Палыч сел на колени и погладил землю. — Тут он.
Старый егерь достал сапёрную лопатку и начал окапывать неприметное место. Работать пришлось долго — ручей намыл целый холм песка. Потом я сменил Ивана Павловича, уже догадываясь, что я увижу. И вот, ещё через минуту на меня глянул жёлтый череп — глянул искоса. Семён Николаевич лежал на животе, и череп упирался отсутствующим носом в корневище. Он косил глазницами в сторону, будто говорил мне — а знаешь, каково здесь лежать? Знаешь, как грустно?
Мы расстелили большой кусок полиэтилена и сложили Семёна Николаевича поверх.
— А ружья нет? — спросил я.
— Откуда у него ружьё? Не было у него ружья.
Оказалось, что Семён Николаевич умер не от пули, а замёрз. И замерзая, не мог простить себе, что заплутал и отстал от своих. Если бы он умирал на людях, то отдал бы живым шкурку от сала и кусок сахара. А так — всё было напрасно и глупо. Оттого Семён Николаевич умер с крестьянской обидой в душе.
Мы вернулись к лодке.
Иван Палыч подмигнул мне и сказал:
— Сегодня перевоз бесплатный.
Он отпихивался шестом, и вода гулко билась в борт. Ну да, думал я, сегодня перевоз бесплатный — и куда тут положить монетку — в глазную дырку, за несуществующую щеку? Некуда её класть — и везёт русский лесной Харон задарма. А я, бесплатный помощник перевозчика, заезжий гусь, везу на коленях русского солдата — не то с того света на этот, не то — обратно.

Машина тряслась по лесной дороге, а Семён Николаевич, постукивая, ворочался на заднем сиденье. Казалось, он ворочался во сне.
— Иван Палыч, — спросил я, — а как же с немцами?
— А что, немцы не люди? Один вон пролежал всё время с немцем в обнимку — они как схватились врукопашную, так и полегли. Вот ты, если бы пролежал с кем в обнимку шестьдесят лет — сохранил бы ту же ненависть? Так и попросили хоронить — вместе.
Сложно всё: вот был один лётчик, так он барсуков ненавидел. Его барсуки объели. Ну и что? Я говорю — что тебе барсуки? Так не слушал, он этих барсуков больше немцев ненавидел. Тут трезвую голову надо иметь и не лезть со своими представлениями в чужой мир.
Вот в прошлом году приехал к нам ваш приятель Вася Голованов — встретил по ошибке каких-то немецких танкистов да от страха всё напутал. В мёртвые дела лучше не вмешиваться, если к этому не готов.
Лучше крестом обмахнуться — благо у нас теперь всякий со свечкой стоит, как телевидение в церковь приедет. Перекрестись и постанови, что не было ничего, видимость одна больная, и самогон у Ивана Палыча дурно вышел в этот раз.

Евсюков и Сидоров уже ждали нас у брошенного кладбища. Издали они были похожи на удвоенного могильщика-философа, взятого напрокат у Шекспира.
Мы закопали Семёна Николаевича и, расстелив брезент у могилы, принялись пить.
— Только русские жрут на кладбище, — сказал бывший егерь Евсюков с куском сала в зубах. — Я вот японцев на Пасху в лес вывозил. Они как увидели, как наши с колбасой и салатами к родственникам прутся, так у них всё косоглазие исправилось. Сразу зенки стали круглые, как блюдца…
Сидоров жевал тихо, только выдохнул после первой:
— А самогон у тебя, Иван Палыч, ха-р-роший вышел…
Я молчал. Во мне жила обида — они всё знали. А я не знал. Они глядели на меня как на дурака и испытывали.
— Ты не печалься, Вова, — сказал Евсюков, — всё правильно.
Стелился дым дешёвых сигарет, сердце рвалось из груди от спирта и светлой тоски.
— Хорошо ему теперь? — спросил я.
— Кому сейчас хорошо? — философски спросил Сидоров. — Семён Николаевич — крестьянин был от Бога. Ему плохо было, что внуков не нянчил, что семья руки рабочие потеряла. Он не воин был, а соль земли. Это воинам сладко в бою умереть. Знаешь, как сладко за Родину умереть? Не стоять из последних сил у станка, за годом год, не с голода пухнуть, на себе пахать. Это славно помереть — ты здесь, они там, тут враг, а тут свои, всё ясно и чётко. Не будешь в очереди за пенсией стоять, и дети на тебя не будут смотреть криво. Не погонят тебя, маразматика, вон. А на людях погибнуть за общее дело — вроде избавления.
Я слушал Сидорова и верил каждому слову.
Сидорова расстреляли лет десять назад. Он лежал раненый на асфальте привокзальной площади в чужом южном городе. Он был ранен и тупо смотрел в серое зимнее небо. Тогда к нему подошли и выстрелили несколько раз — а потом пошли к другим. Одна пуля попала в рожок от автомата, что был спрятан у него под бушлатом, а другая пробила его насквозь, вырыв неглубокую ямку в асфальте — он прожил ещё до вечера, пока его по случайности не нашёл сослуживец и не вытащил на себе.
Сидорова долго лечили, а потом погнали из армии как инвалида.
Он долго собирал себя по частям, как дракон собирает разрубленное рыцарем тело. Потом он начал класть полы в небедных домах, вставлять немецкие окна и крепить в этих домах итальянскую сантехнику. Иногда ему казалось, что хозяева этих домов — те самые люди, кто недострелил его тогда, в первый день Нового года, и поэтому я знал, что со смертью у Сидорова свои отношения. Для него там никакого бы Ивана Павловича не нашлось.
Поэтому я представил своего деда, что сгорел в воздухе — я представил, как он засыпает, и хрипят в наушниках голоса его товарищей. Дед, наверное, не слышал этих голосов, когда небо крутилось вокруг него, а земля приближалась, увеличивая в размере дымы и рытвины окопов.
Но деда похоронили на Кубани, я видел его имя на бетонном обелиске. С ним всё произошло обычным правильным образом.
— Пошли глухаря-то есть, — прервал эти размышления Евсюков.
Мы сели вокруг котла на улице. Стол был крив, да и мысли были непрямы.
Помянули Семёна Николаевича, а после третьей и вовсе пошло легче.
— В старом глухаре есть что-то от кабана, — сказал Сидоров. — В том смысле, жёсткий. Он как кабан.
— А мне нравится, он ёлкой пахнет. Смолой, то есть… — Евсюков хлебал своё жирное и красное варево. — Ты ешь, ешь, Вова, — я тоже сначала в сомнении был, а сейчас ко всему привык. Главное, людей любить надо — а живых или мёртвых — дело второе.
— А что у нас с властью — ну там менты разные? Что военком?
— Да ничего военком — мужик он хороший, да бестолковый. Ему выписали денег под праздники, он старикам наручные часы накупил, да тем дела и закончил. Он про меня знает, не мешает и не вмешивается — я бы сказал, грамотно поступает. Что нам, нужно, чтобы привезли пять первогодков для того, чтобы они три раза пальнули над могилой? Нам не надо, и Семёну Николаевичу не надо. Наше дело скромное, тихое. Мы по душе дела улаживаем.

Календарь с треском рвался на пути от первых майских праздников ко вторым.
Наконец, мы двинулись в обратный путь и взяли с собой Ивана Павловича — до города. Там ждали его дела и какие-то, нам неизвестные, родственники лесных жителей. Ночь катилась к рассвету — и круглая фара луны освещала наш путь. Закрыв глаза, я думал о том, что леса наших стран полны людей, не доживших свои жизни. И земли вдоль великих рек полны воинов, превратившихся в цветы. Пройдёт век, народы сольются — и ненависть сотрётся. Этой ночью мёртвые спят в холодной земле Испании, проспят и холодные зимы, пока с ними спит земля, и будут просыпаться, когда придёт майское тепло. Они спят на Востоке, под степным ковылём, со своими истлевшими кожаными щитами, зажав рёбрами наконечники чужих стрел. И пока они спят, беспокойно и тревожно, то думают, что их войны ещё не кончились.
И золотоордынцы с истлевшими усами, чернявые генуэзцы, русские и литовцы спят вповалку, потому что никто не знает места, где они порезали и порубили друг друга.
И в глубине морей, растворившись в солёной воде, их разъединённые молекулы только дремлют, пока кто-то не простился с ними по-настоящему…

Вдруг Евсюков резко затормозил — все отчего-то сохранили равновесие, один я больно ударился головой. На мгновение я подумал, что нас провожают чёрные копатели — точно так же, как и встречали.
Но жизнь, как всегда, была твёрже.
Прямо на нас по безлюдной дороге надвигалась тёмная масса.
Чёрный немецкий танк, визжа ржавыми гусеницами, ехал по русской земле. И сквозь броню на башне, дрожа, светила какая-то звезда.
Часть дульного тормоза была сколота, но танк всё же имел грозный вид.
Фыркнув, он встал, не доехав до нас метров десять.
Из верхнего люка сначала вылез один, а потом, по очереди, ещё три танкиста.
Они построились слева от гусеницы. Мы тоже вышли, встав по обе стороны от «Нивы».
Старший, безрукий мальчик в чёрной форме, старательно печатая шаг, подошёл к Ивану Павловичу, безошибочно выбрав его среди нас.
— Господин младший сержант! Лейтенант Отто Бранд, пятьсот второй тяжёлый танковый батальон вермахта. Следую с экипажем домой, не могу вырваться отсюда, прошу указаний.
— А почему четверо? — хмуро спросил Палыч. Лейтенант вытянулся ещё больше — он тянулся, как тень от столба. Но тени у него, собственно, не было. Только пустой рукав бился на ночном ветру.
— Пятый — выжил, — господин младший сержант.
— Понял. Дайте карту.
В свете фар они наклонились над картой. Экипаж не изменил строя, и молча глядел на своих и чужих.
Танк дрожал беззвучно, но пахло от него не выхлопом, а тиной и тоской.
— Всё, — Палыч распрямился. — Валите. И всё время держите Полярную звезду справа, конечно.
Лейтенант козырнул, и немцы полезли на броню.
Танк просел назад и дёрнул хоботом. Моторная часть окуталась белым, похожим на туман, дымом, и танк, уходя вправо, начал набирать скорость.
Евсюков выкинул свой окурок, а Палыч свой аккуратно забычковал и спрятал в карман.
— Что смотришь-то? Это, видать, головановские. — сказал Палыч. — Нечего им тут болтаться, непорядок это. Пора им домой.
— Давай-давай, — дёрнул меня за рукав Евсюков, сам, кажется, не очень уверенно себя чувствовавший.
Но наша «Нива» закашляла и заглохла. Мы долго и муторно заводили её, и сумели продолжить путь только на рассвете, когда сквозь сосны пробило розовым и жёлтым.
— Сегодня — День Победы, — сказал я невпопад.
— Ты не говори так, — сказал Евсюков. — Мы так не говорим. Завтра у нас будет 9 мая. У нас Дня Победы нет, потому как война не кончена, пока мёртвые живут в лесах.
— А, почитай, пока у нас никакой Победы и нет, — подытожил Иван Палыч и неожиданно подмигнул. — Но водки сегодня выпьем несомненно, что ж не выпить? 




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
[ << Previous 20 -- Next 20 >> ]
About LiveJournal.com