История про то, что два раза не вставать


МО


Муж ушёл окончательно и бесповоротно ― я поняла это, когда сидела на крыльце нашего дома в Вазастане. Какой-то человек шёл по улице, и я думала: если это не мой муж, то Георг больше не придёт никогда. Дети выросли и разъехались, со мной жил только Малыш, мой Мо.
Я часто вспоминала, как он подошёл ко мне утром и уткнулся головой в колени, ― он боялся, что ему достанется жена старшего брата.
― Уж от вдовы старшего брата я постараюсь тебя избавить. ― Мой голос тогда в первый раз дрогнул, стал низким и хриплым.
Потом я часто вспоминала этот разговор.
Прошло несколько лет, и Георг заявился к нам в дом. Кажется, он хотел договориться об алиментах, но ему не повезло. Малыш учился водить машину и парковался в первый раз. Я услышала хруст ― и сразу поняла, что случилось.
А Малыш не заметил ничего, увлечённый борьбой с рулём и педалями ― я приказала ему отъехать от дома, припарковаться и ждать. Быстро собрав вещи, я заявила, что для нас начались каникулы.
Мы пересекли Балтийское море на пароме и углубились на юг, проглотив по дороге Данию, как одинокую тефтельку.
На белом польском пляже я наблюдала за Мо, ― белая майка, белые шорты и полоска коричневого загорелого тела между ними, он играет в волейбол с распущенными девчонками, у них на сорок килограммов похотливого тела килограмм спирохет. Я уже ненавижу их, лёжа в пляжном кресле. Но вот, переехав в Венгрию, мы снимаем номер в гостинице. Не подлежащим обжалованию приговором я вижу в комнате единственную огромную кровать.
Мо смотрит на меня, и вопросительный знак в его глазах отсутствует.
Я, однако, не стану докучать ученому читателю подробным рассказом о его мальчишеской самонадеянности. Ни следа целомудрия не усмотрел бы непрошеный соглядатай в этом юном неутомимом теле. Ему, конечно, страшно хотелось поразить меня неожиданной опытностью, стокгольмским всеведением сочетаний, сплетением рук и ног на индийский манер, но я показала ему, что он только ещё намочил ноги в этом океане и до свободного вольного плавания вдали от берегов ещё далеко.
Тогда-то, посередине винной Венгрии, в отсутствие всякой вины, и начались наши долгие странствия по Европе. Мы жили в мотелях, и подозрительная к мужчинам-педофилам Европа принимала нас, подмигивая мне выгодой феминизма. Мы видели белый серп швейцарских снегов, грязь Парижа и Венецию, где, в райской келье с розовыми шторами, метущими пол, казалось, судя по музыке за стеной, что мы в Пенсильвании.
Там, в Венеции, мы застряли надолго.
И вот тогда он встретил Карлсона. Тот влетел в наш дом, как шаровая молния. Предчувствие беды вжало меня в шезлонг.
Но это явление испугало только меня, Малыш отнёсся к Карлсону радостно. Он был писатель. Как он сам сообщал о себе — творец могучей и точной прозаической эпопеи о жизни Карла XII, терпеливый художник, долго, с великим тщанием вплетавший в ковёр своего романа «Ацтеки» множество образов и человеческих судеб, соединившихся под сенью одной идеи; автор интересного и сильного рассказа, названного им «Великий», который целому поколению благодарной молодежи явил пример моральной решительности, основанной на глубочайшем знании; наконец (и этим исчерпываются основные произведения его зрелой поры), создатель страстного трактата «Материя и ремесло», конструктивную силу и диалектическое красноречие которого самые требовательные критики ставили вровень с Шиллеровым рассуждением о наивной и сентиментальной поэзии. Я ненавидела всю эту чушь, и Карлсон сразу стал мне понятен, но на Мо это произвело впечатление.
Он часто подходил к Карлсону, сидевшему на пляже с книгой в руках. Они перекидывались мужскими вольностями, и снова Карлсон часами следил за пляжным весельем моего маленького Мо.
Однажды я не дождалась его вечером. Он вернулся под утро, и выяснилось (недолгие расспросы, скомканный платок), что Карлсон под предлогом того, что покажет ему, как работает пропеллер, прибег к фокусу с раздеванием. Несмотря на пылкие обещания, мой Мо исчез на следующий день.
Только через несколько дней я узнала, что, вдосталь насладившись, Карлсон открыл малышу Мо тайну смерти его отца. Тогда я поняла, что это вовсе не мюнхенский немец, как он представлялся, а наш соотечественник, какое-то гипертрофированное, подслушавшее чужую тайну, ухо. Сладострастник смотрел на мучения Мо, сам, наверное, не подозревая о губительной силе своей репризы, ― Мо, выйдя от него, тут же ослепил себя пряжкой от брючного ремня.
Бабочка сама влезла в морилку, сама насаживалась на булавку, а я, представляя это, чернела от горя. Мой сын, мой любовник, мой маленький Мо убит Карлсоном, хотя всё ещё лежит, как бабочка, на учёной правилке, внутри белого больничного кокона.
И тогда я поняла, что нужно делать.

Когда-то, давным-давно, в порхающей как бабочка Рapilio machaon с его полоской голубизны-надежды в перспективе, в то придуманное время, я подарила Малышу крохотный пистолетик. Он был похож на настоящий ― да и, собственно, был настоящим; для лёгкого превращения его из куколки, кукольности игрушки нужно было добавить всего одну детальку. Карлсон всё время пытался выклянчить у Малыша этот пистолетик, приводил его за руку к водопаду слёз и мучил упрёками. Чёрная металлическая игрушка перекочевала было в карман Карлсона, но я настояла на её возвращении в дом.
И вот я вынула эту смертельную бабочку из кармана, при нажатии в нужное место её тельце дёрнулось с тонким странным звуком. Пуля попала во что-то мягкое, а именно вырвала кусок плюшки из рук удивлённого Карлсона. Моя мишень стремительно выпала из перспективы, белым шариком перекатилась в соседнюю комнату. Я следовала за ней, уже лишённой пола и звания. Карлсон бормотал что-то, становясь понемногу неодушевлённым ― покамест в моём воображении.
Он попытался взлететь, но только задел и обрушил вниз люстру. Это был бешеный колобок из причудливых русских сказок, что читала мне в детстве бонна, только теперь лиса выигрывала схватку без помощи прочих зверей, достигала, настигала это бессмысленное и круглое существо, пошлее которого был только паровоз Венской делегации, учёные очкарики, что попытаются потом объяснить мои чувства к Малышу. Вторая моя пуля угодила Карлсону в бок, и он свалился на пол, пропоров пропеллером безобразный след в чёрном зеркале рояля.
Карлсон стал хвататься за грудь, за живот, но ещё катился прочь от меня, мы проследовали в прихожую, где я докончила дело тремя выстрелами.
Он успел ещё пробормотать: «Ах, это очень больно, фру Свантессон, не надо больше... Ах, это просто невыносимо больно, моя дорогая… Прошу вас, воздержитесь. Я уже ухожу, туда, где булочки, где гномы, я вижу, они протягивают ко мне руки»…
Я вышла на лестницу ― немые истуканы соседей, отрицательное пространство недоумения окружало меня, и я проколола его одной фразой:
― Господа, я только что убила Карлсона.
― И отлично сделали, ― проговорила краснощекая фрекен Бок, а дядя Юлиус, обнимая её за плечи, добавил:
― Кто-нибудь давно бы должен был его укокошить. Что ж, мы все в один прекрасный день должны были собраться вместе и это сделать.
Я возвращалась в гостиницу, думая о том, что мы больше не увидимся с Малышом.
Его глаза незрячи, а я сейчас сделаю то, что логично оборачивает сюжет, подсказывая разгадку стороннему наблюдателю. Бабочка уничтожает себя, лишая пенитенциарного энтомолога радости пошлого прикосновения к своим крыльям.
Я дописываю эту сбивчивую повесть ― отсрочки смертной нет, но шаток старый табурет. Вот бабочки, а вот капустный лист, но уже скрылся скучный лепидоптерист. Трава ещё звенит, и махаон трепещет, мой мальчик слеп, и мёртв его отец, последний съеден огурец, вечерняя заря не блещет, не увидит уж никто, как небо на закате украшает чёрный креп. Гостиница уснула, верёвка, знать, крепка, и вот ― кончается строка.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКА

Первое воскресенье августа

(веребьинский разъезд)


Тимошин аккуратно положил портфель на верхнюю полку.
Остались только купейные места, и он ещё идя по перрону, с некоторым раздражением представлял себе чужие запахи трёх незнакомцев с несвежими носками, ужас чужих плаксивых детей… Но нет, в купе сидел только маленький старичок с острой бородкой и крутил в руках продолговатый вариант кубика Рубика — чёрно-белый, похожий на милицейский жезл, и такой же непонятно-бессмысленный, как все головоломки исчезнувшего тимошинского детства.
Перед отъездом жена подарила Тимошину чудесную электрическую бритву — но только он решил ещё раз поглядеть на неё, дополнением к компании, под звук отодвигающейся двери внутрь ступил мужчина — мордатый и весёлый.
Как Тимошин и ожидал, первым делом мордатый достал из сумки бутылку коньяка.
«Жара ведь», — устало подумал Тимошин, — но было поздно. Пришёл унылый, как пойманный растратчик, проводник, и на столике появились не стаканы, а стопки.
Мордатый разлил. Шея его была в толстых тяжёлых складках, и оттого он напоминал шарпея в свитере.
— Ну, за Бога, — сказал он и как-то удивительно подмигнул обоими глазами, — и за железную дорогу.
— Мы что, с вами виделись? — Тимошин смотрел на попутчика с недоумением. В повадках шарпея действительно было что-то знакомое.
— Так мы же с вами из одного института. Я с вагоностроительного.
— А я математикой занимался, — решил Тимошин не уточнять.
— А теперь?
— Теперь всяким бизнесом, — Тимошин и тут не стал рассказывать подробностей. Но попутчик (миновала третья стопка), ужасно развеселился и стал уверять, что они поменялись местами. И тем, кем был раньше Тимошин, теперь стал он, странный, уже, кажется, совсем нетрезвый пассажир.
— Так вы программист?
— Не совсем, не совсем… Но программирую, программирую… — Мордатый веселился и махал руками так, что старичка с его головоломкой сдуло в коридор. Он действительно сыпал профессиональными шутками, припомнил несколько общих знакомых (Тимошин понятия не имел, кто они), вспомнили также приметы времени и молодость. Мордатый жаловался на то, что высокоскоростного движения теперь вовсе нигде нет, вокзал в Окуловке развалился. Какая Окуловка, о чём это он?
— А скоростник? Это ж семидесятые годы! Это консервная банка с врезанной третьей дверью, а больше ничего у нас нет — асинхронника нет, ЭП1 уже устарел, ЭД8 нету, и «аммендорфа» нет больше… Ты вот (он ткнул пальцем Тимошину в грудь) отличишь ТВЗ от «аммендорфа»?
Тимошин с трудом сообразил, что имеются в виду вагоны немецкого и тверского производства.
— А вот я завсегда отличу! — Мордатый сделал странное движение, став на секунду похож на революционного матроса, рвущего тельняшку на груди. — По стеклопакетам отличу, по гофрам отличу — у нашего пять, у немцев покойных — два…
Какое-то мутное, липкое безумие окружало Тимошина. Он оглянулся и увидел, что они в купе давно вдвоём. Время остановилось, а коньяка в бутылке, казалось, только прибавлялось. Поезд замедлил ход и вдруг совсем остановился.
— Это спрямление, — икнул Мордатый. — Тут царь Николай палец на линейку поставил…
«Ишь ты, — подумал Тимошин, — и он ещё заканчивал наш институт». Всякий железнодорожник знал историю Веребьинского разъезда. Никакого пальца, конечно, не было — как раз при Николае поезда ходили прямо, но паровозы не могли преодолеть Веребьинского подъёма, и ещё во времена Анны Карениной построили объездной путь. Лет шесть назад дорогу спрямили, выиграв пять километров пути.
Всё это Тимошин знал давно, но в спор вступать не хотелось. Споры убивало дрожание ложечки в стакане, плеск коньяка в бутылке, что оставлял мутные потёки на стеклянной стенке.
— Да… Хотел бы я вернуться в те времена, да.
Тимошин сказал это из вежливости, и продолжил:
— Помню, мы в стройотряде… Вернуться, да…
Мордатый отчего-то очень обрадовался и поддержал Тимошина:
— Всяк хотел вернуться. Пошли-ка в ресторан.
Это была хорошая идея — она способствовала бегству от этого безумия. Тимошин встал с места и не сразу разогнул ноги. С ним было так однажды — когда партнеры в Гоа подмешали ему опиатов в суп. Мир подернулся рябью — но Тимошин удержал его за край, будто рвущуюся из рук на ветру простыню.
Мордатый уже торопился, быстро шагая по вагону, а Тимошин спешил за ним, на ходу ощупывая в карманах всё ценное и дорогое.
Поезд подошел к какой-то станции и замер. Дверь тамбура была заперта.
Мордатый сердито подергал её и вдруг рванул другую — дверь наружу. Ночная прохлада окатила Тимошина, и он шагнул вслед за своим спутником, чтобы перебежать в соседний вагон.
Движение оказалось неверным, и он, поскользнувшись, покатился по гладкой поверхности.

Под рукой был снег и лёд.
Движение закончилось.
Он ещё несколько мгновений сидел на твёрдом и холодном. Но в стороне стукнула дверца, и поезд стал набирать ход. Тимошин успел ещё прикоснуться к холодной стали последнего вагона и остался, наконец, в черноте и пустоте. Его окружала снежная зимняя ночь середины августа.
Это был бред, можно было назначить всё происходящее бредом, но вот холод, пробиравший Тимошина, был реальностью и никуда не исчезал. И тогда Тимошин побежал на огонёк, к какому-то домику. Холод лез под куртку, и Тимошин припустил быстрее, быстро тасуя в голове планы спасения. Наверное, надо скорее вернуться назад, к Бологому, или вперёд, к Чудово, дать кому-нибудь денег — и хоть на тракторе, но выбраться из проклятого места.
Он попытался вспомнить карту Новгородской области — но дальше бессмысленных названий дело не пошло. Боровёнка… Или Боровёнки? Там был ещё странный посёлок Концы, и студенты в те, давние времена, лет двадцать назад должны были плыть на байдарке мимо этих концов. Нет, ничего не вспоминалось.
И тут Тимошин увидел самое странное — никаких рельсов под ним не было — он бежал по насыпи с давно снятыми шпалами, поднимая фонтанчики лёгкого снега.
Не переставая удивляться, он ввалился в дверь маленького домика с освещённым окном.
Он не вошёл, а упал в сени, вслед ему свалилась какая-то палка, загремело что-то, зашебуршало, и, видимо, поколебавшись, тоже рухнуло.
Из сумрака на него, ничуть не удивляясь пришельцу, смотрел старик в железнодорожной фуражке.
Старик ничего не спрашивал, и вскоре Тимошин сидел у печки, понемногу проваливаясь в сон, не в силах уже куда-то ехать или даже расспрашивать о дороге.
В ушах стучали колёсные пары, щёлкали стрелки, и, наконец, всё слилось в неразличимый гул. Он проснулся на топчане в темноте, а вокруг было всё то же — печка, стол, ходики. Экран телефона вспыхнул белым светом — но сети не было.
Тимошин пошёл к выходу и услышал в спину:
— Возьми ватник, застудишься.
Снег снаружи никуда не пропал, он лежал чистой розоватой пеленой в свете звёзд. Бредовая картина прорастала в реальность, схватывалась как цемент. И этот морок не давал возможности сопротивляться, поэтому, вернувшись в дом, Тимошин долго лежал молча, пока рассвет не брызнул солнцем в окно.
— Я тебе валенки присмотрел, — наклонился к нему старик. — Ты привыкай, привыкай — не ты первый, не ты последний. Сто двадцать лет тут поезда ходили — я и не такое видел. Утром человек в Окуловку поедет и тебя заберёт.
Что-то начинало налаживаться, и это не могло не радовать.
Тимошин думал о пластичности своего сознания — сейчас, отогревшись и наевшись мятой горячей картошки прямо из кастрюли, он уже почти не удивлялся морозному утру посреди лета.
И вот они уже тряслись по зимнику в древней машине, Тимошин не сразу вспомнил её прежнее название — да-да, она звалась «буханка».
Внутри «буханки» гулял ледяной ветер, и Тимошин ерзал на продавленном сиденье. Старик завел беседу с водителем про уголь — вернее, орал ему в ухо, пытаясь перекричать грохот и лязг внутри машины. Уголь должны были привезти, но не привезли, зато привезли песок для локомотивов, который даром не нужен — всё это уже не пугало.
Они остановились рядом с полуразрушенным вокзалом, и он решил отблагодарить старика.
На свет появилась стодолларовая бумажка, старик принял её, посмотрел бумажку на свет, зачем-то понюхал и вернул обратно.
Тимошин с сожалением отстегнул с руки часы и протянул старику, но тот, усмехнувшись, отказался:
— Это нам уж совсем без надобности.
Действительно, с часами вышло неловко — к тому же Тимошин понял, что часы встали, видимо, ударившись тогда, когда он катился кубарем по заброшенной платформе.
— Ты не понимаешь, — сказал старик, — у нас время течет совсем по-другому. Твое время — вода, а наше — сметана. Потом поймёшь.
Если бы не благодарность, Тимошин покрутил бы пальцем у виска — эти провинциальные даосы с их вычурным языком были ему всегда смешны.
И вот он остался один. На станции было пусто, только с другой стороны вокзала парил тепловоз, а рядом с ним стояла кучка людей.
Вдруг что-то рявкнуло из морозного тумана, и мимо Тимошина поплыл поезд с разноцветными вагонами. Тимошин не удивился бы, если увидел в окошке даму в чепце — но нет, поезд спал, только на тормозной площадке стоял офицер с папиросой и задумчиво глядел вдаль. Что-то было не то в этом офицере, и Тимошин понял — рука офицера опиралась на эфес шашки, а на груди тускло горел непонятный орден. Вряд ли это были киносъёмки — наверное, кто-то из ряженых казаков дышал свежим воздухом после пьяной ночи.
Сзади хрустко по свежему снегу подошёл кто-то и тронул Тимошина за плечо. Он медленно обернулся.
Этого человека он узнал сразу. Васька действительно был однокурсником — тут уж не было никаких сомнений. После института Васька, кажется, собирался уехать из страны. Потом случилась какая-то неприятная история, они потеряли друг друга, затем сошлись, несколько раз встречались на чужих праздниках и свадьбах — и вот стояли рядом на августовском хрустящем снегу.
— Тебе поесть надо, — сказал Васька хмуро. — А вот туда смотреть не надо.
Тимошин, конечно, сразу же туда посмотрел и увидел в отдалении, у себя за спиной мордатого — того самого, похожего на шарпея, человека, из-за которого он оказался здесь. Тимошин сделал шаг вперёд, но Васька цепко поймал его за рукав.
Мордатый командовал какими-то людьми, стоявшими у заснеженного поезда. Наконец, эти пассажиры полезли в прицепной вагон, сам мордатый поднялся последним и помахал рукой кому-то. Больше всего Тимошина удивило, что в снегу осталось несколько сумок и рюкзаков.
Тепловоз медленно прошёл мимо них, обдавая оставшихся запахом тепла и смазки.
— А это-то кто был?
— Это начальник дистанции, — так же хмуро пробормотал Васька.
— Не с нами учился?
— Он со всеми учился. Ну его к лешему. Пойдём, пойдём. Потом поймёшь, — и эта фраза, повторённая дважды за утро, вызвала внутри тоскливую ломоту.
Они подошли к вокзалу сзади, когда из облупленной двери выглянула баба в пуховой куртке. На Тимошина накатила волна удушающего, сладкого запаха духов. Баба улыбнулась и подмигнула, отчего на душе у Тимошина стало совсем уныло и кисло.
Да и внутри пахло кислым — тушеной коричневой капустой и паром. Они прошли по коридору мимо стеллажей, на которых ждали своего часа огромные кастрюли, с неразличимыми уже красными буквами на боках. Буфетный зал был пуст, только за дальним столиком сидел солдат в странной форме — не той, что он застал, а в гимнастерке без петлиц, с воротничком вокруг горла.
Васька по пояс нырнул в окошко и кого-то позвал. «А талончик у него есть?» — спросили оттуда глухо. «Вот его талончик» — ответил Васька и передал что-то внутрь, а потом вынырнул с двумя мисками, хлебом и пакетом молока, похожим на египетскую пирамиду.
Затем он сходил за жирными вилками и стаканами, и они уселись под плакатом с изображением фигуры, рушащейся на рельсы. «Что тебе дороже — жизнь или сэкономленные секунды?»
«Действительно, что? — задумался Тимошин. — Тут и с секундами непонятно, и с жизнью».
Васька заложил за щеку кусок серого хлеба и сурово спросил:
— Ты говорил недавно что-то типа «Хотел бы я повернуть время вспять»?
— Ну, говорил, — припомнил Тимошин. — И что?
— А очень хорошо. Это как раз очень хорошо. Потому что с тобой всё пока нормально.
Он вдруг вскочил, снова залез в окошко раздачи и забубнил там, на этот раз тихо, но долго — и вернулся с бутылкой водки.
— Слушай, мужик, — Тимошин начал раздражаться. — А ты-то тут что делаешь?
— Я-то? Я программирую.
— Вы тут все, что ли, программируете? Просто страна программистов!
— Не кипятись. Тут вычислительный центр за лесом, ничего здесь смешного нет, всё правда. Тут программирование совсем другое.
— А это что — особая зона? Инопланетяне прилетели? Военные? — спросил Тимошин с нехорошей ухмылкой.
— Не знаю. Ты потом поймёшь, а не поймёшь — тебе же лучше. Тут ведь главное — успокоиться. Успокойся и начни жить нормально.
— Мне домой надо, — сказал Тимошин и удивился, как неестественно это прозвучало. В глубине души он не знал точно, куда ему надо. Прошлое стремительно забывалось — он хорошо помнил институтские годы, но вот потом воспоминать было труднее. Он только что ехал, торопился…
— Зона? — продолжал Васька. — Да, может, и зона. Но, скорее всего, какой-то забытый эксперимент. Вот ты знаешь, я как-то пошёл в лес, думал дойти до края нашей зоны. Сначала увидел ряды колючей проволоки, какие-то грузовики старые — но нет, это я всё знал, тут давным-давно стояли ракетные части. Потом вышел на опушку и смотрю — там кострище брошенное. А рядом на берёзе приёмник висит. Музыка играет, только немного странно — будто магнитофон плёнку тянет… Помнишь наши катушечные магнитофоны?
— Как не помнить! У меня как-то была приставка «Нота», так… — начал было Тимошин, но тут же понял, что друг его не слушает.
— Висит на берёзе приёмник, «Спидола» старая, и играет. А я-то знаю, что в эти места никто из чужих за четыре года, пока я здесь, не ходил. Что, спрашивается, там за батарейки?
— Да, страшилка — как из кино.
— Да дело не в батарейках, тут всякое бывает. Что за музыка в замедленных ритмах? Это значит, что волна запаздывает, и уже довольно сильно. Ну и газеты ещё старые, не то борьба за здоровую выпивку, не то борьба с пьянством. И так меня разобрало от этого приёмника, что я понял, что дальше ходу нет — там время совсем по-другому течёт. Ты в него, как в реку ступаешь, как в кисель, — ноги не поднять.
А вот обходчик, что тебя встретил, рассказывал, что у него рядом с полотном вообще время другое, будто кто разбрызгал прошлое по лесу: стоят две берёзки, которые он давно помнил — одна вообще не растёт, тоненькая, а вторая уже толстая, трухлявая, скоро рухнет.
— А мертвецы истлевшие лежат? Или там — с косами, вдоль дороги?..
— Ничего, Тимошин, я тут смешного не вижу. Разгуливающих мертвецов не видел, а вот ты сходи на кладбище — там после восемьдесят пятого ни одной могилы нет. Я только потом понял, в чём дело.
— И в чём?
— И в том. Не скажу — не надо тебе этого.

Доев и допив, они пошли внутрь вокзала, причём шли необыкновенно долго, пока не оказались в диспетчерской. На стене висела странная схема движения — с множеством лампочек, означавших линии путей. Только шли они не горизонтально, а вертикально — путаясь, переплетаясь между собой и образуя нечто вроде соединённых двух треугольников, похожих вместе на песочные часы.
— Иван Петрович, — произнёс Васька, и голос его изобразил деловое подобострастие, — я его привёл.
Дежурный посмотрел на Тимошина, сделал странное движение пальцем сверху вниз, и оказалось, что всё это время он слушал телефонную трубку. Прикрыв её ладонью, он устало сказал:
— До завтра ничего не будет.
— А, может, его к нам, в Центр? — спросил Васька.
— Можно и в Центр, но до завтра, — и палец, поднимаясь по дуге снизу, указал им на дверь, — ничего не будет.
— Так я его в Дом Рыбака отведу, да?
Дежурный повернулся спиной и ничего не ответил.
Васька выглядел несколько обескураженным, и повёл Тимошина дальше, пытаясь продолжить прежний разговор:
— С тобой это всё из-за ностальгии, я думаю. Ностальгия похожа на уксус, вот что. Добавил уксуса чуть в салат — хорошо, выпил стакан — отравился. Всё нутро разъест. Я читал, как барышни уксус для интересной бледности пьют.
— Вася, барышни уже лет сто как такого не делают.
— А, всё равно.
Они пришли в домик на краю станции — совершенно пустой, и на удивление чистый, только некоторой затхлостью тянуло из комнат.
— Вечером в столовую сходишь, я там уже договорился. Я попробую уговорить, чтобы тебя оставили. Я завтра за тобой зайду, ладно?
Спорить не приходилось — Тимошин, оставшись один, придвинул валенки к батарее и снова заснул. Снова ему в ухо грохотали колёса, и сигнальные огни мигали красным, зелёным и синим.
Он просыпался несколько раз и видел, как мимо проходили составы — чёрные, в потёках нефтяные цистерны, зелёные бока пассажирских вагонов из братской ГДР и побитые в щепу старинные теплушки.
На следующий день он опять опоздал в диспетчерскую, и это, видимо, было к лучшему. Дежурный выдал ему под роспись талоны на питание, а через неделю ему выдали форму. Брюки и рубашка были новые, а вот шинель — траченая, с прожжённым карманом.
Понемногу он прижился, влип в это безвременье, как мушка в янтарь.
Тимошин так и не попал в загадочный вычислительный центр, а стал бригадиром ремонтников, и кажется, его опять должны были повысить — бригада работала чётко, и сигнализация была всегда исправна. Семафоры махали крыльями, светофоры перемигивались и будто бормотали над головой Тимошина — «путь свободен, и можно следовать без остановки, нет-нет, тише, можно следовать по главному пути»…
Или под красной звездой выходного светофора в черноте ночи брызгал синим дополнительный огонь, условно разрешая товарняку следовать, но с готовностью остановиться в любой момент. А вот уже подмигивал жёлтый, сообщая, что впереди свободен один блок-участок.
К Тимошину вернулись прежние знания, и линзовые приборы подчинялись ему так же, как и прожекторные, электричество послушно превращалось в свет — хотя по-прежнему на станции в одну сторону, ту, откуда он появился здесь, горел вечный красный: «Стой, не проезжая светофора».
Прошлое, что давно перестало быть будущим, приходило только во снах — и тогда он просыпался, кусая тяжёлый сонный воздух как собака — свой хвост.
Он как-то ещё раз встретил своего друга. Тот чувствовал себя немного неловко, устроить товарища на непыльную работу за лесом он не сумел, и оттого о своей службе рассказывал мало. Они снова сидели в столовой, и старый товарищ привычным движением разлил водку под столом:
— Я тебе расскажу в двух словах. Есть у меня одна теория — началось, как я понимаю, всё с того, что один сумасшедший профессор собрал в шахте темпоральный охладитель. Я ведь тебе рассказывал, что у нас тут ракетных шахт полно. По договору с американцами мы их должны были залить бетоном, но потом все это замедлилось, а бетон, разумеется, весь украли.
Профессор собрал установку в брошенной шахте, охладитель несколько лет выходил на свой режим, так что заметили его действие не сразу. До сих пор непонятно — истлел ли профессор в своей шахте, или до сих пор жуёт стратегический запас в бункере. Так или иначе, день ото дня холодает, и время густеет на морозе. Поэтому у нас зима, зато скоро Мересьева увидим. Знаешь, что у нас тут Мересьев полз? Полз да выполз к своим. Кстати, Маресьев или Мересьев — ты не помнишь, как правильно?
— Не помню.
— Так вот, это у нас он ёжика съел.
Обоим стало жалко ёжика. Мересьева, впрочем, тоже.
— …Сначала никто ничего и не заметил — отклонение было маленьким — пассажиры и вовсе ничего не замечали: в поезде время всегда идёт долго, ну, а если ночью из Москвы в Питер едешь, так всё и проспишь. А потом отставание стало заметным, стало нарушаться расписание — тут как не заметить?
И от греха подальше в конце девяностых стремительно построили новый Мстинский мост и убрали движение отсюда. Чужие в зону не суются, да и сунутся — против времени не устоишь, с ним не поспоришь. Найти генератор сложно — это ведь тайная шахта, там поверх капониров и шахт ещё тридцать лет назад фальшивый лес высадили, а теперь этот лес и вовсе от рук отбился…
Вот у нас посреди дороги ёлка выросла. Что выросла — непонятно. Зачем? Мы об неё «пазик» наш разбили: вчера ёлки не было, а сегодня есть.
— Через асфальт, что ли, проросла?
— Почему через асфальт? У нас тут асфальту никогда не было. Ты ешь, ешь. Видишь ещё — тут время течёт для всего по-разному, но ты привыкнешь. Я тебя к нам пристрою, у нас хорошие ставки, программисты нам нужны… — и Васька улыбнулся чему-то, не заметив, что в точности повторяет своё обещание.
— А обратно мне нельзя?
— Обратно? Обратно никому нельзя. Помнишь про анизотропную дорогу? Мы, начитавшись книжек, думали, что анизотропия штука фантастическая, а потом на третьем курсе нам объяснили по Больцману, что в зависимости от энтропии время во Вселенной может течь в разные стороны. Но это только первое приближение, всё дело в том, что мы живём на дороге.
— Анизотропное шоссе?
— Шоссе? При чём тут шоссе? Я про железную дорогу говорю. Впрочем, шоссе, дорога — это все равно. У нас тут пути — тут видишь, у нас пути разные: первый путь — это обычный ход, а второй — обратный. По второму пути у нас никто не ездит — там даже за Окуловкой рельсы сняты. А по основному пути тебе рано.
— Почему рано?
— А не знаю почему. Даже мне рано, а тебе и подавно. Но ты всё равно на основной путь не суйся, если ты перепутаешь, то даже сюда не вернёшься. Это только начальник дистанции туда-сюда ездит. Как Харон.
Зима тянулась бесконечно — только морозы сменялись оттепелью.
Иногда, вечером заваривая крутым кипятком горький грузинский чай, Тимошин чувствовал своё счастье. Оно было осязаемо, округло и упруго — счастье идущего вспять времени.
Они встречались с Васькой, когда он приходил поговорить.
Каждый раз он звал его на работу и каждый раз рассказывал новую версию того, отчего образовалась Веребьинская зона. Но итог был один — ничего страшного, просто нужно делать своё дело. Помнишь, Тимошин, мы особо много вопросов в институте не задавали, и всё как-то образовалось, все на своих местах, даже здесь встретились. Железнодорожник нигде не пропадёт, если он настоящий железнодорожник, ты понимаешь, Тимошин? Да?
Потом они встретились ещё, и Тимошин услышал новую, ещё более невероятную, историю. Она прошелестела мимо его ушей, потому что Тимошин прижился, и не было ему уже не нужно ничего — никаких объяснений.
Он находился в странной зоне довольства своей жизнью и думал, что вот, отработает ещё месяц и подастся в Вычислительный центр. Или, скажем, он сделает это через два месяца — так будет ещё лучше.

Проснувшись как-то ночью, Тимошин накинул ватник на плечи и вышел перекурить. Как-то сам собой он начал курить — чего раньше он в жизни не делал. К этому, новому, времени хорошо пришёлся «Дымок» в мятой белой пачке, что обнаружился в кармане ватника.
Тимошин стоял рядом с домиком и думал, что вполне смирился с новым-старым временем. Единственной памятью о прошлом-будущем остался телефон, который в столовой справедливо приняли за иностранный калькулятор.
Так он его и использовал — подсчитывая копейки.
Сейчас он подкинул телефон на ладони и приготовился запустить им в сугроб. Что-то в этом предмете его раздражало — уж рвать с воспоминаниями, так рвать по-настоящему. Но в этот момент Тимошин вдруг понял, что схалтурил — тот светофор, что он чинил днём, подмигивал ему, зажигался и гас, разрешая движение с неположенной стороны. Сегодня Тимошин, засыпая на ходу, что-то намудрил в реле, и, не проверив, ушёл спать.
Это было больше чем позор, это была потенциальная авария, а, значит, преступление. А Тимошин знал с институтских времён фразу наркома путей сообщения о том, что всякая авария имеет имя, фамилию и отчество.
Он сунул железяку из будущего в карман штанов, подхватил сумку с инструментами и направился к светофору. Но только приготовившись к работе, он вдруг увидел, как к станции, повинуясь огням, медленно подходит поезд.
Что-то в нём было не то — и тут он понял: вагоны были Тверского завода. Вагоны были не аммендорфские, а ТВЗ, вот в чём дело. Пять гофров, а, иначе говоря — рёбер жёсткости, указывали на то, что это поезд из другого времени. И он шёл по второму пути — совсем с другой стороны.
Это был его поезд, тот давнишний, из тамбура которого вечность назад он скатился кубарем на промёрзшую асфальтированную платформу.
Поезд постоял несколько секунд в тишине, потом внутри что-то заскрипело, ухнуло, и он стал уходить обратно — в сторону морозного тумана, в своё уже забытое Тимошиным время.
И Тимошин сорвался с места. Из последних сил он припустил по обледенелой платформе. Ватник соскочил с плеч, но Тимошин не чувствовал холода.
Дверь призывно болталась, и Тимошин мысленно пожелал долгих лет жизни забывчивому проводнику. И вот, кося взглядом на приближающийся заборчик платформы, он прыгнул и, больно стукнувшись плечом, влетел в тамбур.
Он прошёл не один, а четыре вагона, пока не увидел старичка, что по-прежнему игрался со своим цилиндром Рубика, стоя в коридоре. Тимошин посмотрел на него выпученными глазами безумца, а старичок развёл руками и забормотал про то, что вот они только что чуть на боковую ветку не уехали, а всё потому, что впереди на переезде товарняк въехал в экскаватор.
Наконец, Тимошин открыл было рот:
— А где этот? Мордатый такой, а?
— А сошёл приятель твой, да и ладно. Нелюбезный он человек. Неинтеллигентный.
Тимошин проверил портфель и бумаги. Телефон в кармане вдруг запищал, докладывая, что поймана сеть.
Тимошин подложил его на подушку и взял в руки бритву, тупо нажав на кнопочку. Бритва зажужжала, забилась в его руках, как пойманный зверёк — и это вконец отрезвило Тимошина.
Но что-то было не так. И тут он поймал на себе удивлённый взгляд старичка, последовал ему и тоже опустил глаза вниз. Тимошин стоял посреди купе, ещё хранившего остаток августовской жары, и тупо глядел на свои большие чёрные валенки, вокруг которых растекалась лужа натаявшего снега.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

МЕЧТА


Малыш был хороший мальчик. Более того, он был сын хороших родителей.
Он хорошо учился и хорошо вёл себя.
Поэтому он поступил в один московский институт, где готовили дипломатов. Там готовили ещё много кого, но сложность заключалась в том, что нужно было ещё найти хорошую работу в хорошей стране. Одно дело ― бродить по Елисейским полям, а другое ― жить посреди каменистой пустыни, экономя воду. Одно дело пить пиво в Бонне, а совсем другое ― сидеть в заложниках внутри бамбуковой клетки.
Малыш по-прежнему хорошо вёл себя и в результате попал в Швецию.
Жизнь его катилась медленно, как фрикаделька в соусе.
Однажды он познакомился со старым Карлсоном, бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.
Бывший поверенный говорил по-русски, и это немного насторожило молодого человека. Но он написал докладную записку об этих встречах и успокоился.
Карлсон был алкоголик, но Малыш, как и полагается дипломату, был устойчив к алкоголю. Одним словом, в этих встречах не нашли ничего страшного.
За бутылкой настоящей шведской водки он рассказывал Малышу о делах прошлого. Они сидели на крыше дома Карлсона в креслах-качалках и курили. Карлсон рассказывал о паровых машинах, абстрактной живописи, спутниках-шпионах, шведском телевидении и шведских жуликах и, разумеется, о королях и капусте. Ведь всё-таки он был бывшим поверенным в делах Швеции в Бразилии.
Как-то они курили, глядя на шведские крыши, и Карлсон упрекнул Малыша, что тот слишком хорошо ведёт себя.
― Ты жизнь проживёшь свою, и сожалеть будешь о том, ― сказал Карлсон. Он, конечно, не очень хорошо говорил по-русски, и порядок слов казался Малышу непривычным.
― Но можно вести себя дурно и потом всё равно пожалеть, ― возразил Малыш.
― Если дурно вести себя совсем, то ты пожалеть не успеешь, мой молодой друг, ― парировал Карлсон.
― Не хотелось бы жить слишком быстро и молодым умереть, ― не сдавался Малыш.
― Жизнь устроена так, ― отвечал старик. ― Но жалеть всё равно будешь. Не упускай мечты.
И он сказал, что в Бразилии видел одного русского, что следовал своей мечте, не обращая внимания на её цену. Это было много лет назад, в те времена, когда сильные вожди кроили карту мира по своему желанию, возникали и рушились империи, а этот русский исполнил свою мечту, таким Карлсон его и увидел.
Мечта у русского была прозрачной, как морской воздух, и высокой, как крик чаек.
Этот человек давным-давно, ещё до большой войны, попался в России на какой-то махинации. Он пытался бежать через пограничную реку, да ничего не вышло. Потом, кажется, он был управдомом и продал на сторону больше досоки гвоздей, чем это было принято. Беда его была в том, что украл он не частное имущество, а общественное. Оттого он уехал от своего дома далеко и надолго.
В вагоне он быстро понял, что выдавать себя за бывшего начальника нельзя, и сочинил себе дружбу со знаменитым уголовником по кличке Полтора Ивана.
Благодаря этому он попал не на общие работы, а в гражданскую баню. Там его начальником оказался высокий красивый поляк с залысинами.
Поляк обладал военной выправкой, но мало смыслил в обороте угля, мыла и полотенец. А вот его новый подчинённый понимал в этом хорошо, и они подружились.
Поляк врал сказки про великие битвы и то, как он рубился в дальней стране с каким-то бароном.
Банщик победил барона, но тот наложил на поляка заклятие быть своим среди чужих и чужим среди своих.
Социально-близкий заключённый не верил в эти сказки, как и в обещание вытащить его отсюда, и очень удивился, когда его начальник исчез.
А через полгода и его самого внезапно освободили.
На станции он увидел газету с портретом банщика. У банщика были огромные звёзды в петлицах и четыре ордена на груди.
Бывший узник прикинул, где ветер теплее и двинулся в сторону любимого города на Чёрном море.
Но, пока он медленно двигался от города к городу, началась война, и всюду, как пена на бульоне, закипала неразбериха.
На брошенном складе он оделся в чужую форму. В скромном звании техника-интенданта 2-го ранга он решил пробиваться к своему благодетелю, да тут же попал в окружение, а затем в партизанский отряд.
Там он заведовал кухней и оружейной мастерской.
В 1944 году вновь мобилизован и окончил войну с двумя медалями ― «За боевые заслуги» и «Партизану Отечественной войны».
С войсками Толбухина он вступил в Румынию.
Остановившись на постой в доме одной вдовы, он вдруг заметил странно знакомый предмет.
Это было большое и овальное, как щит африканского вождя, блюдо фунтов на двадцать весом.
Это что-то напомнило ему из прошлой жизни, и он вскрыл финкой буфет.
Там оказался портсигар с русскими буквами: «Г-ну приставу Алексеевского участка от благодарных евреев купеческого звания». Под надписью помещалось пылающее эмалевое сердце, пробитое стрелой.
Тут он вспомнил всё и зашарил рукой глубже. Но глубже ничего не было ― чужая семья проела его мечту. Не было ничего, кроме маленького барашка на потёртой ленте.
Вдова заплакала.
― Золотое руно, ― бормотала она, ― муж получил за высшую доблесть!
― Оставьте, мадам, ― отвечал он, ― я знаю, что за доблесть была у вашего мужа.
Но потом этого русского подвела старая привычка. Их перевели в Венгрию, и отчего-то он не смог сдержать себя.
Он служил в оккупационной группе войск и был на хорошем счету. Однако через год попался на афёре со швейными иголками, которые он поставлял демобилизующимся крестьянам, которые ехали в свои деревни.
В последний момент он решился бежать и, сев на виллис, рванул к австрийской границе.
Оставив машину, русский перешёл демаркационную линию двух зон пешком, снова, как и пятнадцать лет назад, по горло в воде.
Он не открылся американцам и притворился сумасшедшим турком из Боснии.
Медали были зашиты в тряпицу и лежали в мешке вместе с портсигаром и орденом Золотого руна.
В Далмации он сел на корабль и заплатил портсигаром за дорогу через океан.
Чтобы прокормиться, он рисовал портреты пассажиров ― за прошедшие годы он набил себе руку, но всё равно, итальянцы и югославы выходили у него похожими на русских крестьян, истощённых голодом.
Через месяц он сошёл на берег в Рио-де-Жанейро и обменял последние деньги с американскими бородачами на белый костюм, в котором спал на набережной.
Он спал, а над карманом горели две советские медали, и блестел свесившийся на бок литой барашек.
Кричали чайки, а он спал и видел во сне девушку Зосю из Черноморска, которую повесили румыны в 1942 году.

― Вот так, ― заключил Карлсон. ― Он многому научил меня, этот русский. Ушёл со службы я и здесь поселился. А у тебя, человек молодой, шанс есть ещё. Не ищи, чья сила светлее, мечту ищи свою.
Малыш ничего не отвечал, он думал, что напьётся сегодня как свинья, а там видно будет.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


СКЛАД


Сванте остановился на вершине холма. Ветер стих, но жухлые листья несло по склону.
Сванте расстегнул своё длинное пальто, достал карту и сверился с ней.
«В этот момент должна раздаваться какая-нибудь меланхолическая музыка», ― подумал он. Музыки, разумеется, не было.
Только кот в своем пластмассовом доме жалобно пискнул и стих. Переноска с котом давно оттягивала руку, но Сванте уже привык к этому ощущению.
«Была бы у меня собака, было бы проще, ― но у меня никогда не было собаки».
Перед ним лежала брошенная деревня ― огромная, наполовину занесённая песком.
Сванте поправил шляпу с широкими полями и начал спускаться с холма.
Он шёл по главной улице, и вновь поднявшийся ветер скрипел жестяными вывесками.
У местного ресторана ему попался дом с криво написанным объявлением «Дом свободен, живите, кто хотите». Надпись была небрежной, сразу видно ― человек торопился, покидая это место.
Сванте толкнул дверь ногой, а потом выпустил кота.
Кот брезгливо потрогал лапкой порог, но всё же ступил внутрь.
Там гостей встретила мерзость запустения ― фотография в разбитой рамке на полу, брошенные письма ― уже со следами чьих-то подошв. И вездесущий песок.
Ящики буфета были вывернуты. Искать тут было нечего.
Сванте улёгся на кровать с никелированными шишечками, не снимая своего пальто, и мгновенно заснул.
Как всегда на новом месте, ему снился дом и старая мать, островерхие крыши и щенок, которого ему никто так и не подарил.
Он проснулся от собачьего тявканья.
На пороге сидел пёс.
Он был нечёсан и стар, весь в каких-то репьях.
Но Сванте воспринял это как знак. Он поделился с псом остатками мяса из консервной банки, хоть кот и смотрел на это неодобрительно.
Несколько дней Сванте отсыпался и путал день с ночью.
Пёс и кот вступили в странные отношения ― они то ссорились, то мирились.
Однажды, проснувшись, Сванте увидел, что они сидят рядышком на пороге, и молча смотрят в степь.
Сванте изучил деревню и обнаружил человеческие следы. Кто-то тут всё же жил, но непонятно кто ― и, главное, зачем?
Ответ вплыл в его жизнь утром, когда на пороге его нового жилища возник человек в рваном мундире Королевской почты.
― Приехал искать склад?
― Клад?
― Склад. Многие приезжают, но все называют по-разному. Одни говорят «шар», другие ― «монолит», третье ― «мишень», слов-то много красивых. А я говорю ― «склад».
― А ты кто?
― Я ― Карлсон. Почтальон Карлсон.
― А тут есть почта?
― Почта есть везде. Я ― почта. Кот ― твой?
― Мой.
― А пёс ― мой. Хотя он, конечно, сам по себе. Ты не хочешь отправить письмо? Многие отправляют. Перед тем как исчезнуть.
Сванте задумался. Можно было бы отправить письмо вдове старшего брата, он как-то даже поздравлял её с днём рождения, года два назад.
― Нет, мне некому писать, ― ответил он, помедлив.
― А зачем тебе склад?
― Мне незачем.
― Оригинально.
Разговор затянулся, и Сванте, чтобы прервать его, стал чистить ружьё. Карлсон с уважением посмотрел на ствол и ретировался.

Когда кот приучился питаться той частью сусликов, что оставлял ему Сванте, Карлсон явился снова.
― Я прочитал про тебя в газете. Ты, оказывается, знаменитость. В розыске.
― Напиши им, получишь что-нибудь в награду, ― мрачно ответил Сванте. ― Велосипед, скажем.
― Зачем мне велосипед? ― хохотнул Карлсон. ― Почту доставлять? Смешно.
Однажды Сванте, зайдя в поисках сусликов дальше обычного, увидел то, о чём говорил почтальон ― странное сооружение на горизонте. К нему вела дорога, засыпанная жёлтой кирпичной крошкой.
У поворота стоял небольшой старый трактор, сквозь который проросло дерево. Больше всего Сванте насторожило то, что мотор у трактора продолжал работать.
На крыше сидела большая чёрная птица.
Когда Сванте подошёл ближе, она открыла клюв и издала странный горловой звук.
― Кто ты? ― на миг почудилось Сванте. Или она сказала «Когда-нибудь»? Но птица не стала поддерживать разговор, а снялась с крыши трактора, взмыла в небо. Между делом чёрный страж нагадил Сванте на плечо.
В конце жёлтой дороги обнаружился большой полукруглый ангар, отливавший серым в жарком мареве.
На дверях висел огромный замок.
Сванте обошёл постройку, а потом, перехватив ружьё, стукнул прикладом в железный бок, прямо в основание огромной цифры «17».
Ангар ответил глухим звуком пустоты.
На следующий день он пришёл с огромными ржавыми кусачками, найденными в чужом доме.
Дверь с другой стороны, впрочем, оказалась открытой.
В огромном пустом ангаре сидел Карлсон.
― И что? ― спросил Сванте.
― И всё, ― ответил Карлсон.
Они помолчали, и, наконец, Карлсон сжалился.
― Закрой глаза, ― велел он. И тут же что-то вложил Сванте в ладонь.
Тот открыл глаза и увидел в своей руке верёвку. Другим концом она была обмотана на шее коровы ― маленькой и тощей.
― Что это?
― Твоё смутное желание. Или не твоё, но выстраданное. Откуда я знаю? Может, ты так любишь своего кота, что поменялся с ним желаниями. Бери корову и проваливай.
В дверях ангара Сванте обернулся.
― У меня только один вопрос. А куда делись остальные?
― Кто?
― Кто был тут до меня.
― Как куда? Переехали ― за реку.
― Где же тут река?!
― А вот это уже второй вопрос, ― сказал Карлсон и улыбнулся.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ ВОЕННО-МОРСКОГО ФЛОТА

Номер этому году был тысяча девятьсот сорок второй, и год этот был страшен.
Мир опять завис на краю, немцы были на Волге, а над Ленинградом шелестели, чтобы окончить траекторию разрывом, восьмисоткилограммовые снаряды врага.
В тот август батальон Еськова дрался на Ладоге, где рвалась к Дороге жизни финско-итальянская флотилия. Итальянские катера совершили долгий путь через пол-Европы, и теперь Еськов смотрел на них, превратившихся в далёкие точки на горизонте, в трофейный бинокль.

В этот момент в двух с половиной тысячах километров к северу от Еськова старший лейтенант Коколия задыхался в тесном кителе. Китель был старый, хорошо подлатанный, но Коколия начал носить его задолго до войны и даже задолго до того, как стал из просто лейтенанта старшим и, будто медведь, залез в эту северную нору.
Утро было тяжёлым, впрочем, оно не было утром – старшего лейтенанта окружал вечный день, долгий свет полярного лета.
Он старался не открывать лишний раз рот – внутри старшего лейтенанта Коколия усваивался технический спирт. Сложные сахара расщеплялись медленно, вызывая горечь на языке. Выпито было немного, совсем чуть – но Коколия ненавидел разведённый спирт.
Сок перебродившего винограда, радость его, Коколия, родины, был редкостью среди снега и льда. Любое вино было редкостью на Русском Севере. Поэтому полночи Коколия пил спирт с торпедоносцами – эти люди всегда казались ему странноватыми.
Впрочем, мало кто представлял себе, что находится в голове у человека, который летит, задевая волны крыльями. Трижды приходили к нему лётчики, и трижды Коколия знакомился со всеми гостями, потому что никто из прежних не приходил. Капитан, который явился с двумя сослуживцами к нему на ледокольный пароход с подходящим названием «Лёд», был явно человек непростой судьбы. Чины Григорьева были невелики, но всё же два старых, ещё довоенных ордена были прикручены к кителю. Капитан Григорьев был красив так, как бывают красивы сорокалетние мужчины с прошлым, красив чёрной формой морской авиации, но что-то было тревожное в умолчаниях и паузах его разговора. Капитан немыслимым способом получил отпуск по ранению, во время этого отпуска искал свою жену в Ленинграде и увидел в осаждённом городе что-то такое, что теперь заставляло дергаться его щёку.
Тут даже спирт не мог помочь. Григорьев рассказывал ему, как ищет подлодки среди разводий и как британцы потеряли немецкий крейсер, вышедший из Вест-фиорда. Что нужно было немцу так далеко от войны – было непонятно. Разве что поставить метеостанцию: высадить несколько человек, поставить на берегу домик или просто утеплённую палатку с радиостанцией. Такие метеостанции они ставили, но здесь её смысл был неочевиден.
Ветра в нашем полушарии были больше западные, и для чётких прогнозов нужно было лезть в Гренландию, а не к Таймыру. В общем, цели крейсера оставались загадкой.
Пришёл на огонёк и другой старший лейтенант, артиллерист. Он рвался на фронт, и приказ уже был подписан – один приказ и на него, и на две его старые гаубицы. За год они не выстрелили ни разу, но артиллерист клялся, что если что – они не подведут.
Спирт лился в кружки, и они пили, не пьянея.
А теперь Коколия стоял навытяжку перед начальником флотилии и слушал, слушал указания.
Нужно было идти на восток, навстречу разрозненным судам, остаткам конвоя, что ускользнули от подводных лодок из волчьей стаи, – и при этом взять на борт пассажиров-метеорологов.
При этом старший лейтенант утратил часть своей божественной капитанской власти. Оказалось, что это не пассажиры подчиняются ему, а он пассажирам.
Пассажиров оказалось несколько десятков – немногословных, тихих, набившихся в трюм, но были у них два особых начальника.

Коколия раньше видел много метеорологов – поэтому не поверил ни одному слову странной пары, что поднялась к нему на борт.
Один, одетый во всё флотское, был явно сухопутным человеком. Командиром – да, привыкшим к власти, но эта власть была не морской природы, не родственна тельняшке и крабу на околыше. Фальшивый капитан перегнулся через леера прямо на второй день. И это был его, Серго Коколия, начальник – капитан Фетин, указывавший маршрут его, Коколия, штурману и отдававший приказы его, Коколия, подчинённым.
Его напарник был явно привычен к морю, но измождён, и шея его болталась внутри воротника, как язык внутри рынды.
Коколия вгляделся в него в кают-компании и понял, что этот худой – совсем старик, хотя волосы его и лишены седины. Старика называли Академиком, это слово просилось на заглавную букву.
«Лёд» был старым пароходом с усиленной защитой – он не был настоящим ледоколом, как и не был военным судном. На нём топорщились две пушки Лендера и две сорокапятки – так что любая конвенция признала бы его военно-морским. Но конвенции пропали пропадом, мир поделился на чёрное и белое. Чёрную воду и белый лёд, полосы тельняшек – и ни своим, ни врагам не было дела до формальностей.
Старший лейтенант давно уравнял свой пароход с военным судном – и, что важно, враг вывел в уме то же уравнение.
Коколия трезво оценивал свои шансы против подводной лодки противника, оттого указания пассажиров раздражали.
Он был вспыльчив и, зная это, старался заморозить свою речь вообще. Например, его раздражал главный механик Аршба, и тот отвечал ему тем же – они не нравились друг другу, как могут не нравиться друг другу грузин и абхаз.
Помполит Гельман пытался мирить их, но скоро махнул рукой.
Но Аршба был по сравнению с новыми пассажирами святым человеком.

Они шли странным маршрутом, и Академик, казалось, что-то вынюхивал в арктическом воздухе – он стоял на мостике и мелкими глотками пил холодный ветер.
– А отчего вас Академиком называют? – спросил Коколия. – Или это шутка?
– Отчего же шутка, – улыбнулся тот, и Коколия увидел, что у собеседника не хватает всех передних зубов. Я как раз академик и есть. Член Императорской академии наук. Никто меня вроде бы не исключал – только посадили меня как-то Бабе-Яге на лопату, да в печь я не пролез. Вас предупредили насчёт Фетина?
– Ну?
– Фетин отменит любой ваш приказ – если что. Но на самом деле Фетину буду советовать я.
– В море вы не можете отменить ничего, – сорвался Коколия. Но это означало только, что в душе у него, как граната, лопнул шарик злости. Он не изменил тона, только пальцы на бинокле побелели.
– А тут вы и ошибаетесь. Потому что всё может отменить даже не часовая, а минутная стрелка – вас, меня, вообще весь мир. Вы же начинали штурманом и знаете, что такое время?
Коколия с опаской посмотрел на Академика. Был в его детстве на пыльной набережной южного города страшный сумасшедший в канотье, что бросался к отдыхающим, цеплялся за рукав и орал истошно: «Который час? Который час?»
– Видите ли, старший лейтенант, есть случаи, когда день-два становятся дороже, чем судьба сотен людей. Это такая скорбная арифметика, но я говорю об этом цинично, а вот Фетин будет говорить вам серьёзно. Вернее, он будет не говорить вам, а приказывать.
– Можно, конечно, приказывать, но меня ждут восемь транспортов и танкер, у которых нет ледокола.
– А меня интересуют немецкие закладки, которые стоят восьмидесяти транспортов! – и Академик дал понять, что сказал и так слишком много.
Коколия хотел было спросить, что такое «закладки», но передумал.
Разговор сдулся, как воздушный шарик на набережной – такой шарик хотел в детстве Серго Коколия, да так ни от кого и не получил.
Они молчали, не возобновив разговор до вечера. Академик только улыбался, и усатый вождь с портрета в кают-компании тоже улыбался (хотя и не так весело, как Академик).
Под вождём выцвел лозунг белым на красном – и Коколия соглашался с ним: да, правое, и потому всё будет за нами. Хотя сам он бы повесил что-то вроде «Делай, что должен, и будь, что будет».

Академик действительно чуть не проговорился. Всё в нём пело, ощущение свободы не покидало его. Свобода была недавней, ворованной у мирного времени.
Война выдернула Академика из угрюмой местности, с золотых приисков.
И теперь он навёрстывал непрожитое время. А навёрстывать надо было не только глотки свободного, вольного воздуха, но и несделанное главное дело его жизни.
Гергард фон Раушенбах, бежавший из Москвы в двадцатом году, успел слишком много, пока его давний товарищ грамм за граммом доставал из лотка золотой песок.
И теперь они дрались за время. Время нужно было стране, куда бежал Гергард фон Раушенбах, и давняя история, начавшаяся в подвале университета на Моховой, дала этой стране преимущество.
У новой-старой родины фон Раушенбаха была фора, потому что пока Академик мыл чужое золото одеревеневшими руками, фон Раушенбах ставил опыты, раз за разом улучшая тот достигнутый двадцать лет назад результат.
И теперь одни могли распоряжаться временем, а другие могли только им помешать.

Настал странный день, когда ему казалось, что время замёрзло, а его наручные часы идут через силу.
Коколия понял, что время в этот день остановится, лишь только увидел, как из тумана слева по курсу сгущается силуэт военного корабля.
На корабле реял американский флаг – но это было обманкой, враньём, дымом на ветру.
Ему читали вспышки семафора, а Коколия уже понимал, что нет, не может тут быть американца, не может. Незнакомец запрашивал ледовую обстановку на востоке, но ясно было, что это только начало.
Академик взлетел на мостик – он рвал ворот рукой, оттого шея Академика казалась ещё более костлявой.
Он мычал, глядя на силуэт крейсера.
– Сейчас нас будут убивать, вот, – Коколия заглянул Академику в глаза. – Я вам расскажу, что сейчас произойдёт. Если мы выйдем в эфир, они накроют нас примерно с четвёртого залпа. Если мы сейчас спустим шлюпки, не выйдя в эфир, то выживем все.
А теперь, угадайте, что мы выбираем.
– Мне не надо угадывать, – сказал хмурый Академик. – Довольно глупо у меня вышло – хотел ловить мышей, а поймался сам. Мне не хватило времени, чтобы сделать своё дело, и ничего у меня не получилось.
– Это пока у вас ничего не получилось – сейчас мы спустим шлюпку, и через двадцать минут, когда нас начнут топить, мы поставим дополнительную дымовую завесу. Поэтому лично у вас с вашим Фетиным и частью ваших подчинённых есть шанс размером в двадцать минут. Если повезёт, то вы выброситесь на остров, он в десяти милях.
Но, честно вам скажу, мне важнее восемь транспортов и танкер…

Он просмотрел в бинокль на удаляющуюся шлюпку.
– Матвей Абрамович, – спросил Коколия помполита. – Как вы думаете, сколько продержимся?
– Час, я думаю, получится. Но всё зависит от Аршбы и его машины – если попадут в машинное отделение, то всё окончится быстрее.
– Час, конечно, мало. Но это хоть что-то – можно маневрировать, пока нам снесут надстройки. Попляшем на сковородке…
Коколия вдруг развеселился – по крайней мере, больше не будет никакого отвратительного спирта и полярной ночи. Сейчас мы спляшем в последний раз, но главное, чтобы восемь транспортов и танкер услышали нашу радиограмму.
Это было как на экзамене в мореходке, когда он говорил себе: так или иначе, но вечером он снова выйдет на набережную и будет вдыхать тёплое дыхание тёплого моря.
Коколия вздохнул и сказал:
– Итак, начинаем. Радист, внимание: «Вижу неизвестный вспомогательный крейсер, который запрашивает обстановку. Пожалуйста, наблюдайте за нами». Наушники тут же наполнились шорохом и треском постановщика помех.
Семафор с крейсера тут же включился в разговор – требуя прекратить радиопередачу.
Но радист уже отстучал предупреждение и теперь начал повторять его, перечисляя характеристики крейсера.
«Пожалуй, ничего другого я не смогу уже передать», – печально подумал Коколия.
И точно – через пару минут ударил залп орудий с крейсера. Между кораблями встали столбы воды.
«Лёд», набирая ход, двигался в сторону острова, но было понятно, что никто не даст пароходу уйти.
Радист вёл передачу непрерывно, надеясь прорваться через помехи – стучал ключом, пока не взметнулись вверх доски и железо переборок и он не сгорел вместе с радиорубкой в стремительном пламени взрыва.
И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.
Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном – капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта с дыркой в животе и перебитой ногой.
Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмёт пальцы плена на его горле.

Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:
– Вы теперь – Аршба, запомните, командир, вы – Аршба, старший механик Аршба.
И вот он лежал у стальной переборки на чужом корабле и пытался заснуть – но было так больно, что заснуть не получалось.
Тогда он стал считать все повороты чужого корабля – 290 градусов, и шли два часа тридцать минут, потом доворот на десять градусов, три часа… Часы у него никто не забрал, и они горели зелёным фосфорным светом в темноте.
Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день – пока не услышал колокол тревоги.

То капитан Григорьев заходил на боевой разворот – сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмёрке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.
Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью – так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.
И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолёта, к себе – но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.
В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом – и самолёт, заваливаясь вбок, ушёл прочь.
Тогда вновь началось время считалочки – один час на двести семьдесят, остановка – тридцать минут…
Потом Коколия потерял сознание – он терял его несколько раз – спасительно долго он плыл по чёрной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счёта: 290, 2, 10, 3…
И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах – чужих бинтах.
Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мёртвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.
Мёртвый Коколия (или живой Аршба – он и сам иногда не мог понять, кто мёртв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро – он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек – но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.
Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рёв танка, что снёс ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал – за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слёз, и пошёл выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошёл фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.

Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.
Иногда он вспоминал чёрную полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколия начинала бить крупная дрожь – и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после неё. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.
Иногда до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов – тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, что легли в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко – ему не нравились ледяные пустыни и чёрная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.

Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.
Человек в дорогом мятом плаще шёл прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поимённо и составляя специальный список.
В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин – только от брови к уху шёл у гостя безобразный белый шрам.
Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.

Дело у Коколия, как и прежде, было одно – подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе. Он не стал заходить в своё одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья и сунул её в кирзовый портфель вместе с лавашом.
Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.
Его спутник нервничал – отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чём. А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щеку.
Самолёт приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны Коколия вновь увидел Академика.
Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату – таких стариков Коколия видел только в горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но всё же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел – в тех местах за ушами, где ещё сохранились волосы.
Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина: теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то, как школьник.
Вот Академик бросил слово, и откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолёте, и винты пели нескончаемую песню: «Не зарекайся, Серго, ты вернёшься туда, куда должен вернуться, вернёшься, даже если сам этого не захочешь».
На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного лётчика. Коколия опознал в нём давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком – форма без погон на нём была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.
Коколия спросил лётчика, нашёл ли он жену, которую так искал в сорок втором, но лётчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто с ним заговорил призрак.
Моряка и лётчика расспрашивали вместе и порознь – заставляя чертить маршруты их давно исчезнувших под водой самолёта и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере – скорее с ними говорили как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.
Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении – хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.
В паузе между расспросами Коколия спросил о судьбе рейдера. Оказалось, его утопили англичане за десять дней до окончания войны. Английское железо попало именно туда, куда звал его раненый Коколия, – только с опозданием на три года. Судовой журнал был утрачен, капитан крейсера сидел в плену у американцев.
Какая-то тайна мешала дальнейшим разговорам – все упёрлись в тайну, как останавливается легкий пароход перед ледяным полем.
Наконец, Академик сознался – он искал точку, куда стремился немецкий рейдер, и точка эта была размыта, непонятна, не определена. Одним желанием уничтожить конвой не объяснялись действия немца – что-то в этой истории было недоговорено и недообъяснено.
Тогда Коколия рассказал Академику свою полную животной боли считалочку: 290 градусов – два часа, 10 градусов – три. Считалочка была долгой, столбики цифр налезали один на другой.
На следующий день они ушли в море на сером сторожевике, и Коколия стал вспоминать все движения немецкого рейдера, которые запомнил в давние бессонные дни.
Живот снова начал болеть, будто в нём поселился осколок, но он точно называл градусы и минуты.
– Точно? – переспрашивал Академик. И Коколия отвечал, что нет, конечно, не точно.
Но оба знали, что – точно. Точно – и их ведёт какой-то высший штурман, и проводка сделана образцово.
Коколия привел сторожевик точно в то место, где он слышал журчание воды и тишину остановившихся винтов крейсера.
Сторожевик стал на якорь у таймырского берега.

Они высадились вместе со взводом автоматчиков. Фетин не хотел брать хромоногого грузина с собой, но Академик махнул рукой – одной тайной больше, одной меньше.
Если что – всё едино.
От этих слов внутри бывшего старшего лейтенанта поднялся не страх смерти, а обида. Конечно – да, всё едино. Но всё же.
Они шли по камням, и Коколия пьянил нескончаемый белый день, пустой и гудящий в голове. За скалами было видно огромное пустое пространство тундры, смыкающейся с горизонтом.
Группа повернула вдоль крутых скал и сразу увидела расселину – действительно незаметную с воздуха, видную только вблизи.
Здесь уже начали попадаться обломки ящиков с опознавательными знаками кригсмарине и прочий военный мусор. Явно, что здесь не просто торопились, а суетились.
Дальше, в глубине расселины, стояло странное сооружение – похожее на небольшой нефтеперегонный завод.
Раньше оно было скрыто искусственным куполом, но теперь часть купола обвалилась. Теперь со стороны моря были видны длинные ржавые колонны, криво торчащие из гладкой воды.
Тонко пел свою песню в вышине ветряной двигатель, но от колонн шёл иной звук – мерный, пульсирующий шорох.
– Оно? – выдохнул Фетин.
Академик не отвечал, пытаясь закурить. Белые цилиндры «Казбека» сыпались на скалу, как стреляные патроны.
– Оно… Я бы сказал так – забытый эксперимент.
Фетин стоял рядом, сняв шапку, и Коколия вдруг увидел, каким странно-мальчишеским стало лицо Фетина. Он был похож на деревенского пацана, который, оцарапав лицо, всё-таки пробрался в соседский сад.
– Видите, Фетин, они не сумели включить внешний контур – а внутренний, слышите, работает до сих пор. Им нужно было всего несколько часов, но тут как раз прилетел Григорьев. К тому же они уже потеряли самолёт-разведчик, и, как ни дёргались, времени им не хватило.
Академик схватил Коколия за рукав, старик жадно хватал воздух ртом, но грузину не было дела до его путаной истории.
Фетин говорил что-то в чёрную эбонитовую трубку рации, автоматчики заняли высоты поодаль, а на площадке появились два солдата с миноискателями. Все были заняты своим делом, а Коколия стремительно убывал из этой жизни, как мавр, сделавший своё дело, которому теперь предписано удаление со сцены.
Академик держал бывшего старшего лейтенанта за рукав, будто сумасшедший на берегу Чёрного моря, тот самый сумасшедший, что был озабочен временем:
– Думаете, вы тут ни при чём? Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов.
– Я не понимаю, что это всё значит, – упрямо сказал Коколия.
– Это совершенно не важно, понимаете вы или нет. Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов! Думаете, вы конвой прикрывали… Да? Нет, это просто фантастика, что вы сделали.
– Я ничего не знаю про фантастику. Мне неинтересны ваши тайны. За мной было на востоке восемь транспортов и танкер, – упрямо сказал Коколия. – Мой экипаж тянул время, чтобы предупредить конвой и метеостанции. Мы дали две РД, и мои люди сделали, что могли.
Академик заглянул в глаза бывшему старшему лейтенанту как-то снизу, как на секунду показалось, подобострастно. Лицо Академика скривилось.
– Да, конечно. Не слушайте никого. Был конвой – и были вы. Вы спасли конвой, если не сказать больше, вы предупредили всё это море. У нас встречается много случаев героизма, а вот правильного выполнения своих обязанностей у нас встречается меньше. А как раз исполнение обязанностей приводит к победе… Чёрт! Чёрт! Не об этом – вообще… Вообще, Серго Михайлович, забудьте, что вы видели, – это всё не должно вас смущать. Восемь транспортов и танкер – это хорошая цена.

Уже выла вдали, приближаясь с юга, летающая лодка, и Коколия вдруг понял, что всё закончилось для него благополучно. Сейчас он полетит на юг, пересаживаясь с одного самолёта на другой, а потом окажется в своём городе, где ночи теплы и коротки даже зимой. Только надо выбрать какого-нибудь мальчишку и купить ему на набережной воздушный шарик.
Шлюпка качалась на волне, и матрос подавал ему руку.
Коколия повернулся к Фетину с Академиком и сказал:
– Нас было сто четыре человека, а с востока восемь транспортов и танкер. Мы сделали всё, как надо, – и, откозыряв, пошёл, подволакивая ногу, к шлюпке.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

Очередная пятиминутка бесполезных наблюдений за живой природой.

 



Очередная пятиминутка бесполезных наблюдений за живой природой.

1. Последним из всего списка сообщаю, что кто-то (Дай Бог здоровья и денег побольше), выдвинул меня на народное голосование https://www.bookind.ru/revizor/2021/journalist.php
Это, разумеется, новое унижение, потому что я там болтаюсь в самом конце списка (по голосам). Но хорошо, что я хоть не прохожу по категории «блогеры».

2. Участвовал в спектакле «Дядюшка Поджер вешает картину (разумеется, в главной роли). Только благодаря моему доброму другу Максиму Чайко дело обошлось без особого кровопролития, но я понял, насколько я не предприимчивый человек. Если бы я продавал билеты на это действие, то сумел бы оплатить годовой запас алкоголя… Да нет, и еды вообще. На два года, я думаю.
Родственник мой со старинного портрета наблюдал за этим с горьким выражением лица, предчувствуя беды и разрушения Отчизны. Орден Красного Знамени в розетке на его груди горел негасимым огнём печали.

3. Этот пункт я добавил для ровного счёта, потому что есть три друга: отец, да мать, да верная жена.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ЧЁРНЫЙ КОТ


По утрам старший оперуполномоченный пел в сортире. Он распевал это своё вечное, неразборчивое «тари-тара-тари тари-тари», которое можно было трактовать как «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, и вместо сердца ― пламенный мотор, малой кровью, могучим ударом» ― и всё оттого, что старший оперуполномоченный любил марши ― из-за того, что в них живёт молодость нашей страны.
А вот его помощник Володя, год назад пустивший оперуполномоченного к себе на квартиру, жалобно скулил под дверью. Мрачный и серый коридор щетинился соседями, выстроившимися в очередь.
― Глеб Егорыч, люди ждут, ― пел свою, уже жалобную, песнь помощник Володя. Утренняя Песнь Володи вползала в дверную щель и умирала там под ударами высшего ритма ― «тари-тари-пам, тари-тари-пам».
Старший оперуполномоченный выходил из сортира преображённый ― весёлый, бодрый и похорошевший. Он был уже в сапогах, а на лацкане тускло светилась рубиновая звезда ― младшая сестра кремлёвской. Очередь жалась к стене, роняя зубные щётки и полотенца.
Соседка Анечка замирала в восхищённом удивлении. Анечка была вагоновожатой и боялась даже простого постового, не то что старшего оперуполномоченного подотдела очистки города от социально-опасных элементов.
Но старший оперуполномоченный уже надевал длинное кожаное пальто, и Володя подавал ему шляпу с широкими полями. Каждый раз, когда шляпа глубоко садилась на голову старшего уполномоченного, Володя поражался тому, как похож Глеб Егорович на их могущественного Министра.
В этот момент даже маляры, перевесившись из своей люльки, плющили носы о кухонное окно. Всё подчинялось Глебу Егоровичу.
Иногда старший оперуполномоченный отпускал машину, и тогда они с Володей ехали вместе, качаясь в соседних трамвайных петлях.
― Ну, в нашем деле ты ещё малыш, ― говорил старший оперуполномоченный Володе наставительно.
И Володя знал, что действительно ― малыш. Вот Глеб Егорович в этом деле съел собаку, да и сам стал похож на служебного пса. Брал след с места, был высок в холке, понимал команды и не чесал блох против шерсти.
Над столом Глеба Егоровича висел портрет Министра в такой же широкополой шляпе. И странный свет ― не то блеск пенсне из-под её полей, не то блик портретного стекла, что видел Володя со своего места, ― приводил всякого посетителя в трепет.
Тогда они вели череду странных дел: фокстерьер загрыз до смерти разведённую гражданку, проживавшую в отдельной квартире. Украли шубу у жены шведского дипломата. Замучили неизвестные гады слона в зоопарке. И, как удушливый газ, шёл по голодной, но гордой послевоенной Москве слух о банде, которая после каждого убийства оставляла на месте преступления дохлых чёрных котов.
Глеб Егорович шёл медленно, но верно, распутывая этот клубок. Были схвачены карманники Филькин и Рулькин, арестован неизвестный гражданин, превративший вино в воду на Московском ликёро-водочном заводе, и уничтожено множество бесхозных котов и кошек.
Глеб Егорович возвращался домой всё позже и позже.
Как-то он ввалился в комнату и начал засыпать, ещё снимая сапоги. По обыкновению старший оперуполномоченный рассказывал о сегодняшних успехах Володе, которого отпустил со службы раньше.
― Уж мы их душили-душили, уж мы их…
Он кинул снятый сапог в стену и принялся стягивать другой.
― Уж мы их… ― и заснул на тахте, раскинув руки и блестя в темноте хромовым голенищем.
Но и Володя давно спал, так что через час, когда завизжала из-за стены Анечка:
― Кидай же второй, ирод, скотина! Кидай, не томи душу!.. ― Впрочем, её никто не услышал.
На следующее утро они поехали на старом милицейском троллейбусе брать банду кошатников. Связанные Филькин и Рулькин тряслись на задней площадке. Троллейбус скрипел и кряхтел, но всё же доехал до Сокольников к началу операции.
Это была не просто операция, это была гибель булочной. Прикрываясь карманниками, старший оперуполномоченный и Володя ворвались в булочную-кондитерскую, служившую притоном для старух-кошатниц. Враг отступал с боем, и милиционеры двигались сквозь водопад пайкового сахара, вихрь резаных карточек и камнепад серых батонов. Град французских булок, переименованных в городские, и летающие буханки серого хлеба не испугали героев. Кругом, как в кошмарном сне, смешались люди и звери. Визжали коты в тайной комнате, нестерпимо пахло мочой, может быть, кошачьей. Ужас царил в этом мире ворованной сладости, преступной муки и тараканьего изюма.
Глеб Егорович вышиб дверь в кондитерское отделение. Обсыпанный мукой, он был похож на ворона, притворившегося мельником. Вокруг был дым и чад, эклеры горели в духовом шкафу, как покойники в крематории. Старухи визжали и выпадали из окон. Наконец милиционеры остановились перед последним препятствием. Володя схватился с огромным чёрным котом и исчез под его мохнатой тушей. Старший оперуполномоченный несколько раз выстрелил в замок и скрылся за развороченной дверью.
В глухой темноте потайной комнаты раздался последний выстрел, похожий на рык одичавшего паровоза. Когда Володя, тяжело дыша, ввалился туда, он увидел, как Глеб Егорович, склонившись над чьим-то бездыханным телом, прячет что-то под пальто.
― Вот смотри, Володя, чуть не ушёл! Это профессор Абрикосов, король преступного мира Москвы. Тут, в булочной, одна кастрюля фальшивая ― из неё можно проникнуть в подземный ход от Бомбея до Лондона.
Профессор Абрикосов пустыми мёртвыми глазами смотрел на пришельцев. Теперь он не мог рассказать ничего.
Усталые, но довольные ехали они домой. Из вежливости оперативники уступили места в троллейбусе арестованным старухам.

Вечером Володя сварил гороховый суп с потрошками, и на огонёк, смущаясь, заглянула Анечка. Чуть позже вернулся и старший оперуполномоченный, но не успел ещё раздеться, как в дверь постучали.
― Телеграмма, ― смекнул Володя и пошёл открывать.
Но в комнату вместо почтальона вошёл сам Министр.
Глеб Егорович вдруг побелел и резко скинул своё пальто. Под ним оказалась ременная сбруя, опутывавшая всё тело. Сзади у Глеба Егоровича обнаружился гигантский вентилятор, и старший уполномоченный быстрым движением нажал кнопку на животе. Его подбросило вверх, и, смешно перебирая в воздухе руками и ногами, он устремился к окну.
― Стреляй, уйдёт ведь Глеб Егорыч! ― крикнул Министр, ― уйдет ведь!
Володе стрелять было не из чего. Но в этот момент маляры прыгнули из люльки на подоконник, пальнув для острастки в люстру. Старинное стекло, провисевшее в бывшей барской квартире сорок лет Советской власти, звенящим дождём пролилось на паркет. Но маляры не смотрели в искрящийся туман ― ловким приёмом они скрутили старшего оперуполномоченного прямо на лету и заломили ему руки за пропеллер.
― Молодцы, лейтенанты! ― Министр приблизил своё лицо к опрокинутому лицу володиного начальника. ― Видите, ребята? Иногда они возвращаются…
Лейтенанты молодцевато вытянулись, отчего бывший Глебом Егоровичем повис в воздухе, как лягушка-путешественница между двух перелётных уток.
― Кстати, откуда у вас этот шрам на лбу, позвольте спросить? Потрудитесь объяснить этой девушке, ― вкрадчиво сказал министр, не глядя ткнув пальцем в Анечку.
Старший оперуполномоченный пошёл ва-банк:
― Я на фронте ранен! ― пролаял он.
Анечка заплакала и бросилась из комнаты.
― Да что же это такое, Глеб Егорович! ― крикнул Володя. Крик забулькал у него в горле и пеной пошёл по губам.
― Ни на каком фронте он, разумеется, не был. Да и не Глеб Егорович его зовут. Совсем не Глебом Егоровичем, а господином Карлсоном. Вы должны знать, Володя, что господин Карлсон застрелил профессора Абрикосова, чтобы завладеть советским летающим вентилятором, а вся эта кошачья свадьба была затеяна для отвода глаз.
Шрам на лбу бывшего Глеба Егоровича загорелся, засветился в темноте. Свечение стало ослепительно ярким, но внезапно потухло, будто где-то внутри лопнула спираль.
― Глеб Егорович? Как же так? ― Володя не мог прийти в себя.
― Вы, Володя, в нашем деле ещё малыш ― настоящего Глеба Егоровича Карлсон убил ещё в тридцать восьмом. Две сестрёнки у Глеба Егоровича остались, да…
Лейтенанты-маляры сорвали с Карлсона пропеллер и, взяв за бока, потащили к двери.
― Проглядели вы врага, Володя. ― Министр положил тяжёлую руку ему на плечо. Пенсне вспыхнуло из-под шляпы. ― Но это ничего. Вы честный работник, хоть и молодой ― и мы вас ценим. А вот наган бросать не надо, не надо. Жизнь открывается прекрасная, вырвем сорную траву с корнем, насадим прекрасный сад и ещё в этом саду погуляем.
Министр вышел, твёрдо ступая по скрипучему паркету. Рассохшиеся от частого мытья дощечки взлетали в воздух и с сухим стуком падали на место. Края шляпы задевали обе стены узкого коридора, а полы кожаного пальто сшибли несколько велосипедов и детскую ванночку.
Ещё не успел отгреметь в квартире звук этого жестяного бубна, как Володя уже схватился за чёрное пальто самозванца. Пальто ещё хранило шпионское тепло, ещё пахло дорогим одеколоном, только по первости напоминавшим «Шипр». Из внутреннего кармана торчала недокуренная сигара, которую Володя брезгливо растоптал.
И всё же пальто было наше, из отечественной кавседельной кожи, пахло лугом, красным конём и чёрным квадратом.
Володя накинул пальто на плечи и несколько раз прошёлся по комнате.
Оно было практически впору, и даже патроны для нагана, обнаружившиеся в другом кармане, подходили для володиного табельного оружия.
― Да, пока я малыш, но это ― пока, ― произнёс он, глядя на себя в зеркало. ― Пока я только учусь.
Потом Володя вздохнул, а вздохнув, взял за ручки кастрюлю с гороховым супом, зажал под мышкой початую бутылку красного вина и пошёл по коридору. Под дверью Анечки он остановился и поскрёбся тихой мышкой:
― Анечка, Анечка, ― ласково пропел он в замочную скважину, ― теперь моя очередь вас удивить!..


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


КРИПТУХА


Она вызвала такси, но никакого такси не было. Волки их съели, чтоб пусто им было, искривились их дороги, и время их подачи смыло в Лету вместе с их шашечками. Наталья Александровна стояла у казённого автомобиля, а водитель только разводил руками.
Глупости с ней случались редко, но сегодня она выбрала норму на год вперёд. Наталья Александровна пролила кофе на ковёр рядом со своим столом, и теперь черная клякса напоминала ей о психоаналитике, с которым у неё третий месяц длился бесперспективный роман.
На совещании сосед поведал, что в Колумбии ослица родила от черного жеребца неведомое существо, и это ― предвестник беды. Мир на краю, и теперь нас ждут сокращения, а с налоговой не сумели договориться.
Ей дела не было до ослицы, а в сокращениях она не сомневалась, как и в восходе солнца.
Кстати, когда солнце встало, у Натальи Александровны уже случилось одно открытие. Её машину увез в ночи эвакуатор, будто цыган, подмигивая жёлтым глазом. Соседи рассказали ей об этом два раза ― позвонив в дверь, и в лифте. В третий раз рассказала про эвакуатор консьержка, с восторгом очевидца взмахивая руками, будто сообщая радостные новости.
Наконец выяснилось, что именно ей нужно встречать шведского мебельщика в аэропорту.
Самолёт со шведом, по всей видимости, уже катился по бетону полосы, а Наталья Александровна всё стояла на обочине.
Швед отстёгивал ремни и, наверное, сейчас хлопал экипажу. Дурацкая привычка, да, ― она так всегда думала. Но непонятно, замечены ли в ней шведы.
И вспомнив все это, Наталья Александровна протянула руку.
Сразу же, прямо из городского тумана, возникла помятая машина.
Она знала, что вот скажи сейчас про аэропорт, так счёт пойдет на такие величины, по сравнению с которыми внешний долг страны ― пустяк. Тут все ехали в аэропорт, и выбирать не приходилось.
Наталья Александровна сразу назвала сумму и подумала: «Сейчас он спросит: “А дорогу покажешь?”»
Но человек с мятым лицом ничего не спросил. Он был необъяснимо ускользающей, но, очевидно, юго-восточной нации.
Всю дорогу, она пыталась припомнить, как их зовут в народе. Психоаналитический друг, даже лежа с ней в постели, непрерывно что-то рассказывал. Он служил в армии на востоке, а, вернее, на юго-востоке, и всё время рассказывал анекдоты про местный народ. Как же он их называл? Как называл он этих высушенных солнцем людей? Абрек? Темрюк? Тенгиз? Темляк? Тебриз? Точно ― урюк. Урюками их зовут.
Водитель слушал радио, которое хрипело и улюлюкало. Какой-то радиожитель говорил о гибели мира из-за того, что в Латинской Америке волчица родила котят... Или ослица... Нет, кто-то родился от мула, и это знак беды. Без разницы, эти мулы с ослицами давно мешались в голове Натальи Александровны.
Водитель морщился, но кивал невидимому диктору.
― Ах, как так можно? Страна запродана Антихристу. Отдана Русь Сатане, ― молвил вдруг он обреченно. А потом ударил ладонью по пластиковому плетению руля.
Затем, дернувшись, посмотрел в её сторону:
― Не еврейской национальности будете?
В ответ на её протяжный стон юго-восточный человек понимающе кивнул:
― Вот и я тоже не еврейской. А вот прежний Спаситель был еврей. Евреи всегда были пассионарны, а теперь... Евреи потеряли, русские потеряли... Прежний век кончился, а в новом веке пассионарности у них нет. Вы знаете, что такое «криптуха»? Или нет, вы в Третьяковской галерее были?
Наталья Александровна не ответила, но ответа и не требовалось.
― Ну, естественно, были. Помните «Троицу» Рублёва? Ну, естественно, помните. А знаете ли вы об её смысле? Вряд ли. Ведь эта икона несёт нам особую информацию, знание о тайне. Между ангелами стоит чаша Святого Грааля. На Руси она иногда ещё называется Неупиваемая Чаша. Рублёв указывал нам на значение этой чаши, и недаром жертвенная чаша у него снабжена изображением животного. Иногда кажется, что это телец, но на самом деле ― это осёл. Самое трудолюбивое животное, верьте мне, я служил на юго-востоке, в песках и пустынях служил я, защищая правду, сам того ещё не зная, что мне предначертано, и видел красоту этих ослов, которая, не будучи направлена на блуд, а направлена на движение, спасёт мир.
Наталье Александровне захотелось сказать, что... Но она одернула себя. Она вспомнила старый анекдот о сумасшедшем, что утверждал, будто его облучают инопланетяне. Когда его забрали в надлежащее место, то стали обходить соседей, и оказалось, что в комнате сверху двенадцать микроволновок с открытыми дверцами смотрят вниз. Так соседи с другого этажа боролись с пришельцем.
― Руководствуясь подсказкой Рублёва, можно найти многое, ― продолжал меж тем таксист, ― В детстве я не понимал, зачем мама меня туда так часто водит. «Видишь, Малыш (она звала меня просто «Малыш»), ― говорила она мне, ― смотри и запоминай. Нашему бы папе такую Неупиваемую Чашу.
Я тогда не понимал ничего, но спустя тридцать лет понял. Женское начало её пирамиды уже было сориентировано правильным образом. Она всё предчувствовала и знала ― кто я. Поэтому теперь я каждый день перед закрытием приходил в Третьяковскую галерею и глядел на ангелов. Потом я понял, что подсказка заключена в дереве и доме на заднем плане ― тогда я нашёл это здание с балкончиком. Об этом доме знали немногие посвящённые, Булгаков, к примеру, поместил туда свою героиню. Но не о том я, не о том. Там на стене была подсказка ― шары. Шары ведь, это всё равно что яйца, а яйца всё равно что ядра. Главные ядра страны ― это ядра у Царь-пушки. Знаете, почему из неё не стреляли? Потому что не ядра лежат рядом с ней, а хранилище знания. Иначе говоря, дьяк Крякутный называл их «криптуха». Впрочем, криптухами являются не все ядра, а только одно из нижних. Знали бы вы, каких усилий мне стоило поменять их местами! Зато теперь я знаю всё ― опасность миру приходила из-под земли, по воде, а крайний час связан с опасностью, идущей с неба. Зло не приплывёт, а прилетит, но самое сложное ― распознать его. Должен прийти Антихрист, но должен прийти и Спаситель, как сказано было: ащех Антихрист летех, Спаситель же встанет на пути яго.
― Что?
― Я говорю о том, что вы должны мне помочь. Представьте ― случайное знакомство, что изменит вашу судьбу и спасёт мир. Прислушайтесь к сердцу, зорко лишь сердце, помогите мне узнать врага.
В голосе его едва слышно скрежетнуло, словно встали на место шестеренки.
Затем водитель рассказал, что знает под Владимиром одну церковь, где на закате солнечный луч указывает направление, откуда идет угроза сущему. Оттуда и прилетит Антихрист.
― Что, и мировой заговор есть? ― спросила она.
― Ну, есть. Конечно, есть. Но мы в силах его остановить. Вы в курсе, что у Христа были дети?
― Да, я тоже смотрела этот фильм, ― мрачно ответила Наталья Александровна.
Однако юго-восточный человек пропустил это мимо ушей.
― Я вызван из небытия, чтобы встать на пути Антихриста. Итак, поможете мне распознать его?
Наталья Александровна только подернула плечиком. Здрасьте, приехали.
Но в этот момент они действительно приехали.

Она встретила шведа.
Оказалось, что заморский гость ждал совсем недолго ― его задержала очередь на паспортном контроле и скандал таможенников с каким-то китайцем, что провозил сотню фальшивых телефонов.
В общем, швед оказался толстым и добродушным специалистом по деревянным технологиям, начальником производства деревянных человечков для нужд одной мебельной компании.
― Карлсон, ― представился швед. ― Впрочем, в нашей доброй Швеции иметь фамилию «Карлсон» ― всё равно как не иметь никакой.
И он зачем-то сразу начал ей рассказывать про шведскую методику обработки шведских перекладин в шведских стенках.
Она достала телефон, чтобы уточнить, где ожидает их сменная машина, но с омерзением увидела, что аккумулятор разряжен. А, к ужасу Натальи Александровны, вывалившись из карусели медленно двигающихся автомобилей, рядом с ней опять притормозил всё тот же высушенный чужим солнцем человек.
Радио опять хрипело и улюлюкало, и известный ведущий по-прежнему предрекал мор и глад.
― Вижу, вы успели. Садитесь, я же говорю: потом сочтёмся.
К удивлению Натальи Александровны, швед развеселился и полез в машину.
Они ехали сквозь туман, и швед рассказывал про поточную линию и выгоду социалистического уклада. Шведская модель мешалась со шведской стенкой. Радио опять говорило про ослов и козлов.
Водитель, меж тем, бормотал что-то про летящего Антихриста.
Швед иногда прислушивался к нему и одобрительно кивал, будто понимал так же много в опасностях для сущего.
Вдруг он постучал водителя по плечу. Толстый швед скорчил ему рожу и завертел руками, намекая, что до города он может и недотерпеть.
Человек с сушёным и мятым лицом сразу всё понял и притормозил в тумане. Где-то совсем рядом, невидимые, шли потоком автомобили. Видимыми они становились на секунду-другую, проносясь мимо.
Швед вышел и, обходя машину, поманил водителя, тыча куда-то пониже капота.
«Показывает на вмятину что ли?», ― подумала Наталья Александровна.
Но только надоедливый мистик вылез из машины, швед быстро ударил его ребром ладони в горло. Потом он, вынув из кармана шнурок, задушил обмякшего шофера.
Наталья Александровна смотрела на всё это, не в силах шелохнуться.
Швед мастеровито доделал своё дело и поволок труп обратно в машину, но уже не в салон, а в багажник.
Хлопнула дверца, и специалист по деревянным человечкам уселся за руль.
― Живучий, зараза. С ослами этими и то проще было, ― сказал он по-русски. О мертвеце, впрочем, он вспомнил с некоторым оттенком уважения:
― Нет, но живучий, а? Хорошо, туман ― никто не видел этого Спасителя. Спаситель хренов.
Швед ловко обогнал какой-то джип (Наталья Александровна успела увидеть белые от ужаса лица пассажиров, ― и снова всё пропало в тумане) и, не отрывая взгляда от дороги, приказал:
― Ты, милая, выйдешь у метро. Сама понимаешь, ты мне сейчас не нужна, в офис завтра не ходи, а обратно в аэропорт меня уж без тебя отвезут. Живи смирно и честно, замуж за своего болтуна выходи. Лет пять с ним проживёшь, а больше тебе и не надо.
― Что, и мировой заговор есть? ― спросила она, тупо глядя перед собой.
― Ну, есть. А толку-то? ― ответил швед. ― Всё приходится делать самому.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


СНЫ


Карлсона на самом деле звали как-то иначе. Он родился не в Швеции, а в том месте, где Сава сходится с Дунаем.
И звали его тогда не Карлсон. Впрочем, никто, даже он сам, не помнил, как его звали.
Три года он двигался на север с разными обозами, пока не осел в Швеции. Сначала он ехал туда с евреями, а известно, что нет существительного мужского рода, чтобы оно не было бы еврейской фамилией. По ночам Карлсон воровал фамилии у своих спутников и примерял их на себя, чтобы утром вернуть всё на свои места.
А потом он ехал вместе с украинским обозом и мерил по ночам украинские фамилии ― ведь известно, что нет существительного женского рода, что не могло бы быть украинской фамилией. Потом он воровал фамилии у венгров и поляков, а кончилось всё тем, что свою последнюю фамилию он выиграл в карты у одного моряка в Штеттине. Эта фамилия ему понравилась, и он решил её оставить. Так Карлсон стал Карлсоном.
В тот год русский генерал Апраксин пришел воевать шведов. Генерал Апраксин привёл свои войска по льду и поставил их напротив шведского берега. Канониры генерала зарядили пушки ледяными ядрами и дали залп по Стокгольму. От этого залпа со всего Вазастана сорвало крыши, и два дня черепица кружилась в воздухе вместе с ледяными осколками ядер.
В этот час Карлсон, только что ставший шведом и капитаном Королевского полка, велел свести к побережью все ветряные мельницы. Их притащили на тросах, подложив под своды деревянных башен вместо колёс огромные бревна. Солдаты, повинуясь указаниям Карлсона, раскрутили мельницы, и их крылья погнали снег на армию генерала Апраксина. Буран продолжался полтора месяца ― до наступления весны. То есть до того времени, пока скудное шведское солнце не взломало лёд, и солдаты Апраксина не поплыли на льдинах обратно в Санкт-Петербург.
После этого Карлсона прозвали «Плюти-плют», что значит ― «Поднимающий ветер».
Затем Карлсон открыл небольшую винокурню, где делали абсолютно восхитительную смородиновую водку, женился на дородной шведке фон Бок и зажил с ней обыкновенной шведской семьёй. Лишь раз в месяц, когда Луна в небе похожа на головку боснийского сыра, ему снилась его родина. Но родина имела странный вид: по улицам ездили невиданные экипажи, и наряды дам были совершенно неприличны.
Однажды он специально обратился к известному алхимику Сведенборгу, что сидел в башне и пугал жителей Стокгольма голубоватым колдовским светом из своего окна.
Алхимик вынул изо рта жабу, которую держал там для прохлады, и сказал:
― Видишь ли, Карлсон, сны бывают своевременные и несвоевременные. Своевременные сны снятся людям, которые погружены в настоящее, и оттого они видят во сне своих родных и друзей, врагов и своё начальство.
Несвоевременные сны снятся заблудившимся людям, и они видят ночью не настоящее, а прошлое или будущее. Скажи мне, понял ли ты, на каком языке говорили в твоих снах люди?
Карлсон отвечал, что он не понимал, что это за язык, но понимал смысл самой речи.
В конце концов Карлсон обещал рассказать алхимику Сведенборгу всё, что увидит потом.
После этого Карлсон вернулся домой, выпил полбутылки своей водки и уронил голову на стол.
Тогда ему снова приснился город на берегу Дуная, красивый, как сон. Он бродил по его улицам, пока вдруг не заглянул в окно, в котором увидел комнату, похожую на внутренность шахматной доски.
За столом спал гимназист, положив голову на книги.
Под столом была спрятана бутылка сливовицы.
― Эй, малыш, не рано ли тебе так напиваться, да ещё над грамматикой Кружилича? ― с недоумением сказал Карлсон, прочитав название книги.

Ученик гимназии имени святого Михаила в этот час спал и видел необъяснимо прекрасный сон, в котором он шёл по чужому городу, который был засыпан до крыш искрящимся, как алмазная пыль, снегом.
Чтобы согреться в этом мёрзлом сне, он зашёл в чей-то дом. Там он увидел невысокого толстого человека, что спал, обняв стол и чмокал губами. Было видно, что он с кем-то говорит внутри своего сна.
Гимназист принюхался и услышал запах смородины из стакана ― тут, во сне, он был терпкий и резкий, но всё же несколько сонный.
Он вошёл в зеркало, как в дунайскую воду, и потряс спящего за плечо:
― Эй, отец, куда я попал? Или ты уже так напился, что тебя самого нет дома?
Но хозяин только замычал в ответ.
Тогда гимназист сам выпил смородиновой водки из чужой бутылки, засунул её в карман и, оглянулся.
На стене висело огромное зеркало, в которым отражался не чужой снег, а родной город над знакомой рекой. Гимназист переступил раму, в которую было заправлено зеркало, будто рубаха в штаны, и сон быстро понёс его в то место, где Сава будет вечно впадать в Дунай.
Но Карлсон в этот момент проснулся, а проснувшись, перегнулся через раму и успел цапнуть свою бутылку, торчавшую из чужого кармана.
Однако он не удержал равновесия и выкатился из сна с початой бутылкой в руке. Так солнечный зайчик выкатывается из зеркала, когда распахивают промытые на Пасху окна.
Карлсон понёс эту бутылку алхимику Сведенборгу, но не утерпел и выпил содержимое по дороге. Алхимик, впрочем, не обратил на это ровно никакого внимания ― он смотрел бутылку на свет, искал следы рук гостя, нюхал горлышко и, наконец, сказал, что дело швах. Карлсон встретился во сне с самим собой.
― А может, это мой не рождённый ещё внук? ― спросил Карлсон.
― Может быть, но ты ведь знаешь, что наши дети ― это мы сами. Они ― наше отражение в зеркале, и оттого нам запрещено жениться на них, ибо нельзя жениться на самом себе. А мы всегда хотим, чтобы наши дети жили лучше нас, но они всегда живут хуже нас, пока у них не появятся свои дети, о которых можно сказать то же самое. Однако тут всё ещё хуже ― жизнь твоего малыша будет горька, как скисшее вино, и будет она недолга.
Карлсон опечалился.
― Да тебе-то что, Плюти-плют? ― сказал алхимик Сведенборг. ― Всё равно вы живёте в разное время ― как бабочки и гусеницы. Когда есть гусеница, то нет ещё бабочки, а когда появляется из кокона бабочка, то гусеницы, её породившей, и след простыл. Ведь ты помнишь, что нынешнее твоё имя переводится как «сын мужчины», а это значит просто «человек». Дело твоего ангела пророчествовать, а не творить; возвещать, а не участвовать.
Карлсон пришёл домой и, выпив смородинной водки больше обычного, снова провалился в сон.
На этот раз он быстро добрался до знакомого окна и перелез в комнату через подоконник.
Гимназист спал, а перед ним лежало прощальное письмо.
Карлсон прочитал его до конца и зацепился за подпись, как цепляется за сухую ветку куста колючий шар перекати-поля. Фамилия была проста, потому что она была мужского рода ― а сербы украли у евреев умение превращать существительные в фамилии. Теперь Карлсон вспомнил и свою фамилию, давным-давно утерянную в дороге. Фамилия эта была твёрдая, как сталь и короткая, как выстрел.
Он осторожно, чтобы не разбудить, погладил своего нерождённого внука по жёстким волосам и вынул из ящика письменного стола пистолет.
Пистолет не был похож на те, с которыми имел дело Карлсон. Он был некрасив и чёрен как ночь, на нём не было ни резьбы, ни инкрустации, а ствол вышел короток и безобразен. Впрочем, пули, как обнаружил Карлсон, странным образом были уже внутри. Карлсон, впрочем, не сомневался, что справится с этим чудным оружием и сделает всё согласно письму гимназиста.
В доме было тихо и сумрачно.
Только ангел Джабриил, родной брат его святого патрона, смотрел на него с неба печально, потому что в этих местах все ангелы перепутались. Когда христианские святые напивались терпким виноградным вином, за людьми присматривали еврейские боги, но и они уходили, когда начиналась суббота, а вот мусульманские ангелы всегда были внимательны и трезвы.
Карлсон сперва оставил перед спящим мальчиком бутылку своей водки, но потом всё же забрал с собой.
«У внука только начинается жизнь, и ни к чему ему столько пить», ― подумал Карлсон, ощущая круглое тело бутылки под мышкой.
Он неслышно притворил дверь и вышел в город, который уже бурлил, встречая приехавшего эрцгерцога.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

НА ВОДЕ


― Зря мы всё-таки не пошли через мост. Если бы мы переправились с острова по мосту в штат Иллинойс, то дело уже было бы сделано.
― На мосту наверняка засада, ― ответил Карлсон Малышу.
Малыш ― так звали мальчика ― только пожал плечами. Гекльберри Швед ввязался в это дело случайно. Со своим братом Боссе он красил забор, и тут на дороге появился странный толстяк. Смекнув, в чём дело, толстяк нашёл за углом поливальную машину и залил в неё краску. Забор был выкрашен мгновенно.
Но братья испугались: слишком умён был незнакомец. Наверняка это был один из сорока четырёх дюжин тех людей, которых похитили инопланетяне и, улучшив человеческую породу, отпустили обратно. Каждый из возвращённых имел новое таинственное свойство. Кому-то инопланетяне вживили вместо рук грабли, кто-то стал чайником, а у этого из спины торчал пропеллер.
Потом он сидел в столовой и одну за другой осушал банки с вареньем из кумквата. Это тоже не могло не насторожить. Съев всё, что было в доме, странный человек наконец сообщил, что его зовут Карлсон и что у него нет ни минуты свободного времени.
Оказывается, за пришельцем гнались. Чтобы спасти Карлсона, Гекльберри Швед повёл его к реке, и они сели на плот, чтобы уйти от погони.
Но сам Малыш не успел спрыгнуть с брёвен, и плот стремительно понёс их обоих по великой реке Мисиписи. Если бы они сразу перебрались в другой штат, то закон защитил бы Карлсона, но теперь обратной дороги не было.
Плот нёс их по американской воде мимо Санкт-Петербурга, Москвы, Харькова, Жмеринки и Бобруйска ― так назывались здесь города.
― Таких, как мы, никто не любит, ― сказал Карлсон, поудобнее устраиваясь на плоту. ― Отчего эта несправедливость? Почему меня хотят поймать и отдать государству, будто оно ― мой владелец? Почему, наконец, меня всё время продают ― и за унизительную сумму в пять эре будто я какой-то найденный в болоте русский спутник-шпион? Я всего лишь один, один из сорока четырёх дюжин, а меня хотят запереть в какой-то резервации.
Карлсон умел летать и многое видел. Он то и дело рассказывал разные интересные истории ― например, про мальчика Тома Сайфера, про то, как Том однажды влюбился в дочь судьи Бекки Шарп и решил жить с ней в хижине своего дядюшки. Чтобы избежать гнева отца, они убежали туда ночью и случайно провалились в старые каменоломни. Парочка заблудилась в пустых и гулких проходах и долго наблюдала причудливые тени на стенах. Тому казалось, что эти тени на стенах пещер что-то означают, что они реальны, но на поверку всё оказывалось только видениями. В результате, когда кончились припасы, Тому пришлось проглотить свою любовь в прямом и переносном смысле.
Кроме причудливых историй о том, как Карлсон избирался в Сенат, как он торговал башмаками и титулами в стране вечнозелёной капусты и других легенд, Карлсон знал много забавных игр: на третий день путешествия он выбил Малышу зуб и научил его чудесным образом сплёвывать через получившуюся дырку.
Среди историй Карлсона была и история про Категорический Презерватив. Мальчик не очень понимал, что это такое, но знал, что этот предмет был дыряв, как звёздное небо, и оттого способствовал нравственному закону. Нравственному закону, впрочем, способствовало всё ― даже то, как устроен язык (Карлсон показал).
― Вот смотри, ― говорил Карлсон, когда их плот медленно двигался под чашей звёздного неба. ― Категорический Презерватив ― это охранительный символ. Он состоит из трёх частей и трёх составных источников: родной веры ― как культурного стока цивилизационного проекта; родного быта и календарных традиций ― как почвы, и родного языка как орудия и средства сохранения-охранения, а также как орудия и средства развития проекта в исторической парадигме.
― Парадигме… ― с восторгом выдохнул Гекльберри Швед и чуть не упал с плота в воду.
― Осторожнее, ― предостерёг его Карлсон, ― соприкосновение с Категорическим Презервативом опасно для неокрепших душ. Мой товарищ, странствующий философ Пеперкорн, даже заболел, услышав фразу «осесть на земле», и потом долго лечился от туберкулёза.
Однажды они встретили Валета Треф и Короля Червей ― двух странствующих философов. Философы устраивали представления в городах, и благодарные жители приносили им пиво и акрид. Однако судья Шарп опознал в них банду конокрадов, и разочарованные зрители хотели вывалять их в чернилах и стальных писчих перьях. Валет Треф и Король Червей бежали и теперь скрывались ― точно так же, как Карлсон.
Они оказались людьми образованными, и Малыш даже погрузился в сон от обилия умных слов, слушая, как они беседуют с Карлсоном.
Из того, что он успел понять, было ясно, что и они, и он сам заброшены на плот, как на корабль. Мужество и достоинство заброшенных в том, чтобы спокойно принять это обстоятельство, потому что курс корабля невозможно изменить. Карлсон, впрочем, говорил, что можно просто прыгнуть в воду. Но все уже знали, что Карлсон не умеет плавать.
Поутру Малыш проснулся на плоту один. Вокруг он увидел следы борьбы и долго их разглядывал. По следам было видно, что Карлсон сопротивлялся, но их попутчики связали его и покинули плот вместе с пленником.
Малыш причалил к берегу неподалёку от городка Санкт-Новосибирск и отправился на поиски Карлсона. Странствующие философы не успели уйти далеко, и малыш Гекельберри вскоре нагнал их. Прячась за придорожными кустами, он следовал за ними, вслушиваясь в философские споры жертвы и похитителей.
Было понятно, что философы решили выдать Карлсона властям штата, чтобы выручить за него денег. Карлсон предлагал им даже пять эре, голос его был жалок, он ведь давно скитался, жил на вокзалах, его дом сгорел, а документы украли, но философы были непреклонны.
Они притомились и, прислонив Карлсона к дереву, упали в траву.
― Давайте я тогда расскажу вам историю про трёх философов, ― сказал наконец Карлсон. ― Вот послушайте: по пустыне брели три странствующих философа, и двое из них невзлюбили третьего. Один из этих двоих отравил воду во фляге несчастного. Но, не зная этого, другой решил, что врага убьёт жажда, и для этого проделал шилом дырку в отравленной фляге. Так и вышло ― путник скончался от жажды. Но вот вопрос: кто виноват в его смерти?
― Конечно тот, кто сделал дырку! ― воскликнул Валет Треф.
― А вот и нет, если мы исключим философа с шилом, то путник всё равно был бы мёртв, ― воскликнул Король Червей.
― Это не бинарная логика! ― закричал Валет Треф и треснул своего товарища в ухо.
― Да вы же просто колода карт, ― страдальчески простонал Карлсон и закатил глаза.
Философы устроили драку ― Валет Треф сперва побил Короля Червей, но тот быстро опомнился и ответил тем же. В этот момент Гекльберри Швед подполз к Карлсону и развязал верёвки.
― Кстати, ― спросил малыш Швед, ― а раз ты такой умный, ты не можешь мне объяснить, должен ли я выполнить свой общественный долг и выдать тебя? Или я должен следовать сложившимся между нами отношениям и не выдавать тебя? Где правда, брат?
― Правда или истина? ― быстро спросил Карлсон.
― И то, и другое. Должен ли я сделать это в интересах истины или в интересах правды?
― С точки зрения истины ты, конечно, должен меня выдать.
― А с точки зрения правды?
― А с точки зрения правды ― тоже. Но я бы попросил тебя этого не делать. Ведь вся эта философия ― фуфло, а, между прочим, и у тебя, и у меня есть бабушка. Смог бы ты огорчить мою бабушку до смерти? Смог бы, если б отдал меня федералам. А я бы твою не смог.
― У тебя точно есть бабушка?
― Это совершенно не важно, ведь всё равно ты не можешь это проверить. Есть ли у меня бабушка, нет ли ― ты должен либо принять её существование на веру, либо отвергнуть.
― Охренеть! Теперь я понимаю, что значит «быть заброшенным».
Бродячие философы меж тем продолжали тузить друг друга, хотя уже изрядно вымотались.
― Ты знаешь, милый Карлсон, давай мы просто поплывём дальше. Забросимся обратно на плот, а всем, кто будет про тебя спрашивать, я скажу, что ты ― мой отец, а так выглядишь оттого, что у тебя горб и проказа. Будем плыть вечно, как Сизиф.
― Сизиф катил камень, ― возразил Карлсон, поднимаясь.
― Да всё равно, хоть бы и «Камю» пил. Будем плыть и питаться левиафанами. Пока плот плывёт, всё будет хорошо. Мисиписи ― великая река, и с неё выдачи нет.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел