Березин (berezin) wrote,
Березин
berezin

Category:

История про Олега Павлова - 1

.

Собственно, это разговоры с Олегом Павловым в июле 1995 года. Павлов был очень большой, огромный даже человек - причём я как-то забывал, что он человек молодой. Но он был в лит6ературой среде очень давно, по-моу. даже вырос в ней, а я был хрен с горы и мне всё было интересно. Павлов сделал для меня важное дело -  нёс мою рукопись в журнал, и её напечатали. У каждого должен оказаться на пути такой человек. Его сначала много хвалили, а потом много ругали - и то и другое с примесью несправедливости. Его ругали за какой-то угрюмый пафос, но я думаю, что Павлов уж во всяком случае всегда был искренен. Потом я как-то потерял и виду, но всё равно - дай Бог ему здоровья.

- Имеет смысл начать с биографии, потому что она всё же определяет то, что делает литератор, и особенно прозаик.
- Знаешь, чем бы я не начинал всерьез заниматься, захватывало, но никогда не мог довести начатого до конца - срывался на другое, увлекался другим. Только в спорте перепробовал: дзю-до, баскетбол, плаванье, шахматы, регби, и даже один день прозанимался фехтованием, но страдал именно от неспортивности и несобранности. То же самое было со школьными предметами и чтением. Восьмой класс окончил посредственно по русскому, физкультуре, черчению и поведению. Десятилетку закончил посредственно по русскому языку, физкультуре, начальной военной подготовке, поведению и при посредственном прилежании к общественно-полезному труду. Хорошего в характеристике было отмечено только то, что имею литературные способности. Я тогда увлекался футуристическим Маяковским и писал в его духе стихи, которые и зачитывал по поводу и без повода в школе. Школа наша была заштатной. Два последних года в ней как бы преподавался немецкий язык - но не было и экзамена по языку, хоть оценку поставили хорошую.
Это был уже восемьдесят седьмой год.
Я это рассказываю потому, что к получению высшего образования оказался никак не готов, но и не имел рабочей специальности и искал простейшего навыка работу. Первым, что попалось, была работа грузчика в соседнем продмаге, но потом устроился через знакомых сестры работать в Государственный исторический музей рабочим по зданию, решив в общем, что нацеливаюсь на историю. На это повлияло то, что в Московском университете на истфаке училась сестра.
Весной восемьдесят восьмого призвали в армию - во внутренние войска, где я попал служить в конвойную часть. За полгода армии я увидел, говоря в масштабе округов, Туркестан и Среднюю Азию, начав служить с Ташкента и кончив службу в Карагандинской области, что в Северном Казахстане. За полгода так и не выучился толком стрелять и, хоть отстоял на вышке, не выучился жизнью на охранника.
Но за эти полгода мог быть изнасилован, зарезан, застрелен, посажен в тюрьму, изувечен, мог изувечить непоправимо самого себя - тут я не в силах описать всех обстоятельств, только обозначаю, что видел в упор перед собой, загнанный как какой-то зверек в угол, но каждый раз происходило чудо. Этим чудом, спасавшим меня в последний возможный миг, были люди, так что можно было сказать, что спасало сострадание. Также я узнал и увидел, какие бывают лагеря и жизнь вокруг них. Отлежав в госпитале с травмой головы, но, будучи психически здоровым, оказался в стенах карагандинской психушки, где провёл полтора месяца и был выплюнут как психически неполноценный, хоть скрытую инвалидность заполучил на сосудах мозга.
Тогда я сумел устроиться работать только вахтером, без образования, ремесла и отпугивая тем, что белобилетник. Стихов с тех пор не написалось, кажется, ни строчки. Я начал писать первую прозу. Писал, отгородясь и как чужой, ту другую жизнь, которую я, никак не стараясь закладывать в память, глубоко и подробно помнил, и которая-то делала меня человеком одиноким, вынуждая без всякой мысли о литературе просто выписываться одним бесформенным безадресным письмом.
В новом после армии восемьдесят девятом году пытался поступить со старыми стихами в Литературный институт, но стихи не прошли конкурса. В то же время получил вызов на экзамены из ВГИКа, куда послал первые свои рассказы на сценарный факультет. Творческие экзамены тогда сдал, но по дисциплинам сдавать даже не попытался из-за русского письменного и того немецкого, которых не знал. А в девяностом году поступил в Литературный институт - на прозу. В тот год отменили экзамен по иностранному языку, а русский я вызубрил с репетитором, поднакопив денег. Поступил, и держался как за соломинку за студенческий билет - главное было, что ухватился за что-то в жизни.
И в том же году девяностом напечатали в "Литературном обозрении" рассказы - с которых начался цикл "Караульных элегий", выуживаясь потихоньку из груды написанного, а в белорусском журнале "Парус", куда посылал самотеком, как в молодёжный, опубликовали первые рассказы другого цикла - "Записок из-под сапога".
Тогда в мою жизнь вошла Алла Максимовна Марченко. В литературе я не имел, понятно, никаких корней, и повис в каком-то безвоздушном пространстве. Места в журналах для современной начинающейся прозы тогда не было, как и проза эта не признавалась за явление. Марченко поддержала и отстаивала в критике эту прозу. Она же создала журнал "Согласие", каким он стал для многих, единственной в литературе опорой. Сколько существовал этот журнал, столько и был я его автором - и это было удивительно лёгкое время, когда исчез страх перед литературой и возможным стало писать не впрок, а задумывая самое трудное и личное, зная, что не пропадешь, что опираешься на журнал. Ведь возможно и вспомнить, что в "Согласии" с безвестным молодым автором заключался договор, и журнал выплачивал неоправданные ещё ничем, одними только замыслами, авансы. Вот на этих авансах я и смог писать два года свою "Казённую сказку" - тогда для "Cогласия". Но в день, когда я её сдал на руки Марченко, черновую ещё, журнал перестал существовать.
Напечатанная в девяносто четвёртом году "Новым миром", где определилась приблизительно и скорей по старинке как роман, "Казённая сказка" стала и моим дипломом в Литинституте - уже потом я узнал о Букеровской номинации.
Как я цеплялся за уступ какой-то показавшейся работы, цели, чтобы только было что делать и в жизни не зашататься, так теперь имею рабочую цель - собрать всю эпическую безвременную лирику, родившуюся на азиатском армейском материале, в книгу прозы, где должны окончиться "Караульные элегии", корпус поэтических повестей, начатый "Казённой сказкой", и "Записки из-под сапога".
 - А что значит для тебя авторство "Новом мире"?
- Это самый близкий мне журнал по духу в сегодняшнем времени - "Новый мир", хотя ещё работаю в журнале "Литературная учеба", с осени 1994 я веду в нём два раздела - "Опыт современного рассказа" и "Письмо ХХ века".
- Поговорим об исторической прозе.
- Я об этом как-то писал и говорил, что всякая современная проза - исторична, потому что она воспринимает происходящее сейчас как историю. Только эта историчность разная - моя одна, твоя - другая. Историзм Михаила Бутова, который, как мне кажется, написал очень сильный рассказ "Известь", где действие происходит во время гражданской войны, другого рода.
- У меня истории нет...
- Повествовательность невозможна в Новом времени, возможна лишь беллетристика. Каверин…
- Каверин был разный, он писал "Скандалист или вечера на Васильевском острове"...
- Я поясню свою мысль. У нас литература как бы разнополая, потому что есть беллетристика и собственно литература. После популярной истории, изложенной в книгах Натана Эйдельмана исторический такой как бы исторический роман кажется привычным, а на самом деле он чужероден в русской литературе. Он тяготеет не к классике, а к конъюнктуре. Мне же очень важна история как материал.
- Согласись, почти невозможно написать текст именно про XII век. Когда пишешь так, можно легко повязнуть в этнографизме, описании шлемов и кольчуг. Первые твои рассказы были целиком про службу в охране лагеря. Но почему в них нет ни одного зека, а ведь соотношение охранников и охраняемых обычно главная тема в такой литературе. А у тебя рассказы не о том, как ты служил во внутренних войсках, как это, например, сделал Довлатов, а об армии, о казённом быте. Почему?
- Потому что надо было к этому придти. Сначала я выписывался - с одной стороны под влиянием армейских воспоминаний, а с другой стороны под влиянием Олеши. Я тогда только прочёл "Зависть", и стал выписываться в духе Олеши. Я почувствовал вкус к метафоре, к поэтизации прозы, но опоэтизировать лагерь я не мог. Тогда я писал и о личном, с помощью иронии преодолевая то зло, которое было во мне. И весь ряд, который был в том, что я писал, это были какие-то зверьки, собачки, и чувство тоски, чувство заброшенности... Эти рассказы я не зря назвал "Караульными элегиями".
Следующим шагом были "Записки из-под сапога", тогда я избавился от иронии, он были жестче. И там уже появились заключённые.
Наконец, получилась "Казённая сказка", и вот сейчас я уже не могу и не хочу писать поэтические вещи. Теперь мне хочется писать только драму. Теперь я ощущаю в себе силу для этого, силу и опыт. Очень хочется писать действительность, и это не тривиальный реализм, похожий на фотографию, а тот самый историзм, о котором мы говорили.
Теперь ещё об одном. Я прослужил так, что не знал быта заключённых - что мне его писать. Причина в обстоятельствах, но есть и ещё одна причина. Мне запали в душу слова Шаламова насчёт блатарей, которых всё время хотят как-то героизировать. Я и сам так считаю.
- Ну да, сейчас бандит - нормальная фигура для литературы...
- А я не хотел бандита писать. Даниэль написал замечательную фразу о том, что ему интересны были те люди, страдания которых заключались не в собственной боли, а в сострадании. Так вот, в лагере сострадания мало. Они друг друга жрут и жрут. Я понимаю, что в человеке всегда есть что-то хорошее, но показательно ещё и то, что практически нет хорошей прозы о заключённых.
- Мы с тобой давно говорим о русской литературе XX века, и ряд симпатий понятен. А что ты бы мог сказать о зарубежной литературе?
- Я её воспринимаю интуитивно, и только то, что мне кажется близким к нашей жизни - например, Фолкнер, Маркес, поскольку быт, описываемый Маркесом близок нашим деревенькам. Фолкнер, как мне кажется близким к Андрею Платонову - это, опять же интуиция. И, опять же, в силу этой странной сочетаемости, Мисима для меня ассоциируется с Платоновым.
- Ты можешь привести какой-нибудь пароль для себя?
- Сначала это был Довлатов, явившийся как-то вдруг. Но я бы хотел сказать совсем о другом, не о художественной литературе, а о какой-то другой. В последнее время меня потрясли письма Азефа, хотя, как ты понимаешь, он никакой не писатель. Однако в этих письмах заключена природа провокаторства, которая меня всегда интересовала. Я получил возможность заглянуть в какую-то жуткую глубину, где человек предал всё что можно, и, вместе с тем, жил, дышал, пил, спал... А его письма много договоаривающий о жизни документ. Вымышленный Раскольников имеет пределы, он есть идея, а Азеф персонаж не вымышленный и этих пределов у него нет. У каждого времени есть свой документ, такой как дневник Анны Франк.
Видимо, именно этим и прирастает литература, поскольку я рассматриваю документ как литературу.
Есть, впрочем, книга, которая меня потрясла. Это книга Анатолия Марченко "Мои показания". Имея такую судьбу и такую смерть, невозможно было писать плохо. Такой ценой купил Марченко свою прозу, его вера в себя и своё предназначение доходит иногда до самоуничтожения. В этом тексте есть что-то аввакумовское. Там есть жажда смерти, но не как простого самоубийства, а как смерти Во Имя. Поэтому он чем-то близок Мисиме, только Мисима - тип, стремящийся к классическому самураю, а Марченко это русский самурай. Только самурай для нас - это праведник. Только Мисима считается литературой, а Марченко - нет. Это жизненная драма, а не условная. Мы приближаемся к тому состоянию, которое угадал Толстой, когда говорил о том, что литературы в будущем не будет - литературой станет сама история.
И нормально, что писатель занимается не только литературой.
Джеферсон сочинил конституцию США, и это очень правильно. Я думаю, что писатель всегда обладает некоей общественной ролью - в печати, в какой-то президентской комиссии, может, ещё где-нибудь...
На телевидение продают товар плохие писатели. У литературы есть изначальная библейская функция - передавать информацию о жизни. Как мы получали информацию о древних греках или ещё о чём-нибудь. Вот в этом значении она действительно теряет своё первенство. На смену этому приходит другое значение, которое заключается в духовном, что ли, знании о жизни. Допустим, я, интересуясь исправительно-трудовыми лагерями, буду смотреть фильмы об этом, читать статьи и отчёты, но я хочу узнать что-то глубже, и я беру книгу.
Понимаешь, нам нужно, чтобы наши дети читали написанное нами как русскую историю. А история не помещается в телевизор.
- Теперь поговорим о критике. Тут даже целых два вопроса. Во-первых, ради чего ты ей занимаешься, ведь в это время ты бы мог сам что-то писать, а ведь и тебе и мне нужно ещё и работать, зарабатывать себе на хлеб. Времени, сил не хватает, а их приходится ещё тратить на этот газетный или журнальный текст?
- Писатель должен быть практиком. Если раньше писатель мог ограничится только собой, то теперь для того чтобы чувствовать себя полноценно должен идти во внутренние области литературы - при уменьшающемся внимании к ней извне. Он должен участвовать в движении литературы, это его обязанность. А если ты становишься практиком, ты становишься критиком, откликаешься на всё, что происходит - в себе, вокруг. Так интереснее жить - без критической работы я не чувствую себя писателем, а чувствую лишь каким-то подпольным деятелем, который появляется откуда-то, кладёт рукопись на стол, и тут же исчезает. Мне нужно ходить куда-то, что-то постоянно обсуждать, говорить.
- Но в этом и заключается второй вопрос - есть ли пространство для этих прогулок? Ты либо попадаешь, либо не попадаешь в пространство того, что называется "тусовка".
- Пространство достаточно большое, и к тому же я считаю, что, занимаясь критикой, я становлюсь ещё большим индивидуалистом, чем был. Я ни в коем случае не хочу участвовать ни в какой группе. У меня есть своё сознание, и я иду своей дорогой без всяких костылей и подпорок в виде литературной группы.
Интересно создавать литературу не только творчески, но и как-то иначе. Современная литература существует как столкновение, и момент этого столкновения нужно поймать. Надо найти его зависимость от времени, и отобразить это.
Поскольку литература становится делом всё более призрачным, к ней нужно всё больше приближаться.
 Видимо цивилизацию спасает то, что она очень неоднородна. Африка - это одно, а Америка - другое. У России есть что-то свое. Разрушается что-то только в городах. Но пространство земли больше, чем пространство городов.
Для многих чтение останется таким же обязательным занятием, как чаепитие. Причём литература будет разной, включая специальную или документальную, у которой всегда будет свой читатель, и одновременно этого читателя нет.
А в России есть возможности развития всегда.
Возьми русский журнал. Русский журнал - это семейное дело. В наше время, в восьмидесятые годы, появляется некий порыв, искренность написанного текста, но вот как рождается этот порыв, поддерживающий жизнь письменности - это уже совершенно загадочное дело.
 Мы говорили о среде, о тусовке. Тусовка воспроизводит себя - так было со многими. Одной стороной мы все повернуты в литературу, а другой, которой мы повернуты к читателю, мы выстраиваем свой образ. Это происходит бессознательно, и бессознательно мешает.

Извините, если кого обидел.

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment