Перед тем, как войти в воду, я воткнул трубку в зубы и закурил. Дым стлался над водой, и странный свет бушевал в небесах. Зарницы следовали одна за одной и я понимал, что уж что-что, а это место и время я вряд ли забуду.
Стоя в чёрной недвижной реке по грудь, я прислушивался к уханью и шлепкам.
Где-то в тумане плескались мои конфиденты. Они напоминали детей-детдомовцев, спасшихся от пожара. Постылый дом-тюрьма сгорел, и теперь можно скитаться по свету, веселиться и ночевать в асфальтовых котлах. Молча резал воду сосредоточенный Рудаков, повизгивала Мявочка, хрюкал Кричалкин, гнал волну Гольденмауэр, а Синдерюшкин размахивал удилищем.
Я вылез из воды первый, и натянул штаны на мокрое тело, продолжая чадить трубкой. Рядом со мной остановилась мосластая, и, когда догорел табак, предложила не ждать остальных и идти обратно.
Мы поднимались по тропинке, но вышли отчего-то не к воротам евсюковской дачи, а на странную полянку в лесу. Теперь я понял – мы свернули от реки как раз туда, куда Евсюков не советовал нам ходить – к тому месту, где он кидал сор, дрязг и прочий мусор.
Нехорошо стало у меня на душе. Мокро и грязно стало у меня на душе. Стукнул мне поддых кулак предчувствий и недобрых ощущений.
То ли светлячок, то ли намогильная свечка мерцала в темноте.
Луна куда-то пропала – лишь светлое пятно сияло через лёгкие стремительные тучи.
Тут я сообразил, что мосластая идёт совершенно голая, и одеваться, видимо, не собирается. Да и выглядела она теперь совершенно не мосластой. Как-то она налилась, и выглядела, если не как кустодиевская тётка, так почти что Памела Андерсон.
Извините, если кого обидел.