Бегали взад-вперёд павианы – показывали известные места. А рядом спокойно сидели другие, их имя на той земле писалось раздельно - Orang Utan. Один таскал яблоко на нижней губе, другой – лупил собрата, стоял над ним и дёргал лежащего, дёргал за голову - будто двое московских пьяниц копошились передо мной. Проматывалась голова. Не вставал обезьян.
А вот и другой лежал на спине в соломе - ловил губами горлышко пустой пластиковой канистры. Ноги его поджаты - будто нет ног вовсе.
И вспомнил, глядя на него, деревенского пьяницу, безногого инвалида, что лежал вот так же в соломе и пил из канистры пиво. Этот старик пил из канистры пиво и ворочался на зассаной соломе. Ноги он поджал в 1942 году, не доехав до Сталинграда и не побывав ни в одном бою. А сейчас уже есть какое-то общество, и братаются бывшие враги, вспоминая, кто где лежал и в кого целил. Время идёт, и суждения меняются, очевидцы начинают менять суждения и показания. Надо только дождаться, когда самые старые начнут помирать.
Нужно дождаться того, когда болезни заклокочут в их горле, и начнут очевидцы перебирать свою жизнь как ящик с жухлыми фотографиями. И они выдадут все, ставшие ненужными, тайны.
Видел я одного - я снимал у него комнату, а он был с вермахтом в Польше, именно с вермахтом, а не SS, и вспоминал это время как сладкое, главное в своей стариковской жизни. Я его не смущал. А чего я должен был его смущать? На хера? Я для него был старческим видением, мятыми деньгами привеском-приварком к пенсии.
В ту пору военные ассоциации лезли в мою жизнь. Возилась в ту пору у меня на Родине военная машина. В кошмарах я так и представлял её машиной - помесью танка и кофемолки - неповоротливой, урчащей, воняющей соляром, давящей своих и чужих - вечной машиной войны.
Извините, если кого обидел.