Вот плывут два странных приятеля на Соловецкие острова. Один приспособлен к жизни, другой - раненный на войне, обойдённый семейным счастьем, нахохленной белой вороной редактирует чужие стихи. Вот он путешествует - чуть ли не первый раз в жизни. Глядя на холодную воду Белого моря, он начинает чувствовать родство с митрополитом Филиппом - вполне в духе другой повести - «глядя на реку... можно было подумать, что столетия, отделяющие нас от незабываемого июньского утра 1215 года и мы... в платьях из домотканого сукна... Медленно отплывают тяжелые разукрашенные лодки... Медленно прокладывают они свой путь против течения, с глухим стуком ударяются о берег маленького острова... ...Иоанн сходит на берег, мы ждём, затаив дыхание, и вот громкий крик потрясает воздух, и мы знаем что большой камень (тут приходится выдать национальность автора.) английской свободы прочно лёг на своё место». Персонаж, отождествивший себя с современником исторического события тоже путешествовал не один. В лодке с ним были ещё два приятеля и собака.
Но англичанин писал о своей истории, не менее кровавой, чем русская, с лукавой иронией относился к пафосу исторических событий. Дальнейший текст таков: «Я сидел на берегу, вызывая в воображении эти сцены, когда Джордж сказал, что я уже достаточно отдохнул и не откажусь принять участие в мытье посуды».
Нагибин пишет иначе. Он пишет серьёзно. Герой измерен, взвешен, обсчитан и упакован. И оттого внимательным читателем признан очень легким.
Но, откуда ни возьмись, в повествование вламывается сон одного из двоих, засыпание в душном пространстве корабельной каюты?! Вот умащивается герой на узкой койке, закрывает глаза (я вижу это, вижу, как меняется лицо засыпающего человека)... И сразу вспоминается другой, принадлежащий уже не памяти автора, а моей - зек-бесконвойник, засыпавший так же, по старой привычке не веря в спокойный или долгий сон. Откуда ни возьмись, взялись щемящие душу строки об отце, живущем в ссылке, хватающемся за рукав сына, старике, избитом жизнью? А ведь не дай Бог никому видеть, как бьют его отца. Вдвойне не дай Бог переживать снова - над листом бумаги.
У Нагибина есть очень сильное место в автобиографической повести, когда он говорит о пустой, заваленной бездомными документами, документами, потерявшими хозяев, Москве октября - 1941 года. Будто вдруг писатель махнул рукой на благополучие и прежний свой успех, дескать, чёрт с ней, с классикой, живем однова - слушайте, что скажу!
За этой книгой был литературный скандал, какая-то невнятная перепалка, о которой никто не помнит...
Новому русскому классику не до этого - он уже ушёл туда, где на лесной поляне сияет красотой зимний дуб.
Потом, впрочем, напечатали дневник этого удачливого писателя, и в нём-то...