March 27th, 2019

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ АСТРОЛОГИИ


20 марта

(предсказание)




Это был давний год, когда убрали Ленина с денег.
Странное безвременье, и вот, бросив работу, посредине недели мы поехали на дачу.
Дача была прекрасна, меня, впрочем, насторожило название Белые Столбы.
Что-то было в нём заведомо психиатрическое, а ведь мы только что навещали нашего приятеля в психушке.
Он хотел увильнуть от армии, да сошёл с ума по-настоящему.
Мы опоздали и увидели, как ночные посетители сквозь огромное стекло, расплющив носы, разглядывают душевнобольных. Кто есть кто по обе стороны стекла — было неясно. Мы дали охране немного денег, но заблудились и долго ходили ночью по коридорам. Наконец, нам посоветовали пройти к буйным — мы подобрали ключ и проникли туда. Санитары очень нам обрадовались, и мы долго пили, сидя вперемешку, — посетители, симулянты, сумасшедшие и охрана. Один из охранников и рассказывал нам про службу в Белых Столбах.
А теперь мы туда приехали — правда, на чужую дачу. Приехали той стылой мартовской порой, когда природа раздумывает, греться ей или заснуть опять в холодной своей стране.
Старая дача была гулкой и пустой. В углу сидел наш друг-скульптор, воткнув в пол серебристые костыли. Из-за этих костылей он был похож на паука. Он жил на этой даче зимой и летом — зимой дом жарко топился, а потом, казалось, несколько месяцев медленно остывал — потрескивали балки, сами собой скрипели ступени лестниц, звякали стекла в плетёных окнах веранды.
Скрип-скрип, будто скурлы-скурлы, время брало своё, и всё качал головой на комоде китайский болванчик, которого единственный раз тронули лет десять назад. Много тут было чудес — например будильник, что шёл в обратную сторону, и бюст Ворошилова, у которого светились глаза. Скрипя половицами, я пошёл к комоду и принялся разглядывать пёстрый народ на нём — рядом с китайцем стоял другой бюст — бюст Чайковского с облупленным носом. Сидел рядом, закинув ногу на ногу, клоун из «Макдоналдса», настоящие исторические слоники спешили на водопой.
Тикал ещё один будильник всё с тем же слоником, ещё два стучали своей металлической требухой рядом, и все показывали разное время.

Лодочник только что вернулся с выставки «Антикварный салон», где выбирал себе буфет. Я слушал его и думал, что эта выставка больше всего напоминала мне барахолку на далёкой Удельной. Той самой станции Удельной, с которой бежал в Финляндию Ленин.
Мы принялись вспоминать вещи прошлого — исчезнувшие давно радиолы, магнитофоны и устройства для заточки безопасных бритв. Продолжая ленинскую тему, группа «Ленинград» хрипела что-то в дребезжащем динамике. Мы разговаривали о бессмысленных подарках и о том, что каждая вещь должна найти своего хозяина.
Раевский рассказал о двух друзьях, которые развелись, а потом снова женились — каждый на жене друга. Подарки судьбы нашли своих хозяев.
Я поднялся по лестнице на второй этаж — мимо смешных плакатов по технике безопасности. Прямо передо мной стояла покрытая паутиной статуя солдата-освободителя в полный рост с автоматом наперевес.
Я вытер ему юношеское лицо и принялся глядеть на улицу дачного посёлка.
Хорошо быть дачником. Жить и состариться в своём домике, сидеть на лавочке, где ветераны вспоминают былые битвы, победы и поражения, что сменяли друг друга с незавидной периодичностью. Перебирают в памяти десантные операции на дачных участках, ковровые бомбометания, танковые бои в районе кухни. Нормально. И вечный бой, покой нам только снится.
И здесь вокруг меня была масса осколков этой материальной цивилизации. Пустые банки, коробки, два велосипеда, старый телевизор… И у меня на даче были такие предметы — лётная фуражка, огромная кожаная куртка коричневого цвета с испорченной молнией. Была она похожа на бронежилет по своим панцирным свойствам.
И велосипед, конечно.
Да, поздно, братан, склеили тебе ласты, да. Не отопрёсси. Воспоминания — едкая кислота, однако.
Ходики отмеряли прошлое время — империя разваливалась, нам всем предстояло как-то жить дальше, и никто не знал как. Кислый сигаретный дым тянулся из окошка над забором, улицей и всей страной на четыре буквы.
Внизу Раевский рассказывал анекдоты.
Утробно хохотал наш хозяин и бил костылями в пол.
— Это вы прекратите. Гуманизм развращает, а последовательный гуманизм развращает абсолютно, — сказал внизу кто-то.
Как жить — было совершенно непонятно. Спросить было некого, неоткуда было ждать знамений. Разве выйти к лесному капищу и приносить жертвы — всё равно мы были молоды и нерелигиозны.
Вся беда в том, что Лодочник очень сильно храпит. В одном доме нас по ошибке положили на угловой диван. И вместо того чтобы лечь пятками друг к другу, мы легли головами в этот угол. Дверь в комнату дрожала и выгибалась на петлях. Казалось, что Годзилла жрёт там одновременно Мотрю и Батрю...
Пришлось встать и, спустившись, вести полночи разговоры на кухне — о сущем и вещем. Там говорили о чужом и о трофейном — тема эта странная и болезненная.
Русскому человеку с чужими вещами не везёт. И ведь дело не в воровстве — оно свойственно русскому человеку не более, чем другим нациям, а, может, и менее — в силу разных жизненных опасностей. Найдёт такой человек подкову в дорожной пыли, прибьёт к косяку. А она возьми и упади ему на голову — потому как поднял то, что не от земли выросло. Считал бы у себя во рту зубы, а не железо на дороге искал. Или обнаружит русский человек в огороде бесхозный самолёт, да и сделает точно такой же. Мог бы и свой сделать, да и получше — но судьба опять стучит ему по голове и требует, чтоб точь-в-точь как дармовой. Зачем так — никто не поймёт: чужа одежа не надежа, чужой муж не кормилец. И всё эта рачительность с чужой вещью как-то боком выходит — как найдётся чемодан, так окажется, что без ручки. Как приблудится собака, то вшивая и кусачая.
А начнёт русский человек из хороших чувств кого мирить, чужим счастьем заниматься — и вовсе конфуз выйдет. Враги тут же помирятся, начнут его самого бить, обдерут ещё как липку — насилу уйдёт живым. И то верно, ишь, зашёл в чужую клеть молебен петь. Воротится русский человек, ругаясь и кляня и Африку, и чужой турецкий берег — прочь, прочь, наваждение! Всякому зерну своя борозда, и поклянётся, что из дома — никуда.
А ты, кошелёк на верёвочке, ты, злодей-искуситель, — прочь, прочь, сгинь отседова, свои волосы как хошь ерошь, а моих не ворошь. Забери своё чужое, а мы нашего своего купим, хоть копеечку не сэкономим, да рубль не потеряем, пометём всяко перед своими воротами, держаться будем своего кармана, да и если ковырять, то — в своём носу.

Когда отзвенела гитарная струна, и просохло в стаканах, я понял, что в эту ночь хрупкого равновесия нет смысла спать в чужом доме. И, чуть рассвело, мы с Лодочником двинулись домой.
Лодочник ехал на чёрном «Мерседесе», похожем на катафалк. Но машина торговца смертью и должна быть чёрного цвета и наводить ужас.
Я первый заметил поворот на Ленинские Горки. Это было по пути, и горки в моей стране всегда находятся рядом со столбами. Мы повернули и отправились к Ленину.
Из-за холма показался огромный куб музея. Мы вылезли из машины и обнаружили в вестибюле очередь. Откуда-то возник старичок с лицом макдоналдовского клоуна и всунул мне в руку бумажку с номером. На немой вопрос старик отвечал, что очередь давно расписана.
Я принялся оглядывать большой зал со статуей. За спиной вождя вентилятор усердно колыхал красные знамёна.
— Может, не будем ждать? — Лодочник заскучал, его звали в дорогу дела. — Что мы в этом музее не видели? Тебе, что, экскурсия эта нужна?
Сидящие в очереди как-то странно на него покосились.
— А я поеду, пожалуй. Хорошо?
Я не стал его задерживать и принялся думать о том, что хочу увидеть в этом музее. Инвалидную коляску с хитрым иностранным моторчиком? Музейные шторы в смертной комнате? Кровать, где лежал человек, превратившийся в овощ, но перед тем поставивший вверх ногами целый свет. Жила на кровати огромная лысая луковица, сто шестьдесят семь сантиметров мирового коммунизма. Луковица загнивала, прела, и вскоре её выпотрошили, оставив одну шелуху. Всё это ужасно грустно.

Мои размышления прервал сосед. Я не заметил, как он подсел — меж тем, это был настоящий китаец, удивительно похожий на того болванчика, которого я только что видел на чужом комоде.
— А вы про что хотите спросить? — Китаец прекрасно говорил по-русски.
Я как-то опешил и взял слишком большую паузу, так что он продолжил:
— Мне кажется, самая большая проблема — понять, как сохранить завоевания социализма.
— Ну да, ну да.
Но китайца одёрнула старуха, сидевшая впереди:
— Это не самое главное, главная задача — борьба с масонами.
Я чуть не плюнул от обиды.
— А я вот Ленина видел, — сказал кто-то.
Все разом бросили спорить и повернулись к старичку в кепке.
— Лет двадцать как, я тогда жениться думал. Или не жениться… — Старичок опирался на палку, а теперь даже положил голову на её рукоять. — Ленин, он ведь для каждого свой. Печник придёт к нему — он как печь, а художник какой-нибудь — он как картина. Главное, он понятный очень. Вот одна бабушка партийная приехала на съезд, Ленин к ней ночью пришёл и говорит: «Так и так, надо Сталина из Мавзолея вынести — тяжело мне вместе с ним лежать». Известный факт — так она с трибуны и рассказала. Никто не посмел перечить.
— А вот не надо было выносить, — возразил кто-то.
— Может и звездой воссиять, — закончил старичок.
— Вождь не был звездой, — опять вмешался тот же голос. — Звезда — признак демократического общества. Вождь был сакрален и спрятан. У него только горящее окно в Кремле, а звёзды — для эстрады. Там, где эти ваши безумные козлистки и лемешистки, а также подглядывание за кубанской казачьей делегацией вполне в стиле делегации венской.
— Вы о чём, мужчина? — обиделся кто-то. — Никаких козлисток давно нет!..
— А я бы спросила насчёт кооперативов. Будут ли ещё кооперативы, — не слушая никого, сказала себе под нос старушка в платочке.

Всё это давно напоминало очередь пенсионеров в поликлинике, и я пошёл прогуляться — мимо чудовищно страшной групповой статуи Меркурова «Рабочие несут гроб с телом Ленина». Она была страшна как групповой адский грех, вернее, как наказание за него. Рабочие были похожи на мертвецов и, казалось, валились куда-то в преисподнюю со своим страшным грузом. А Ленин, как и положено, казался живее их всех.
Я пошевелил волосами, разглядывая её, и пошёл к зиккурату вокзала, издали похожему на Московский университет.
Сзади меня послышались шаги — кто-то нагонял меня по склизлой полевой дороге. Когда мы поравнялись, фигура путника показалась мне смутно знакомой. На всякий случай я кивнул, и человек ответил тем же. Мы где-то виделись с ним — но где, я не мог припомнить.
— Уже принял? — спросил он.
Я, не совсем ещё догадавшись, о чём он, ответил, что нет.
— Это ничего, он всех принимает.
— А вам что сказал?
— Неважно, что он говорит, важно — как. Он может вообще ничего не говорить — когда я вошёл в кабинет, то увидел фигуру человека, вписанного в круг, а в центре — мотор. Я сразу узнал его — это была турбина Глушко. Даже лопатки турбины были видны. И я сразу понял, о чём это, — надо подписывать контракт с китайцами.
— Ну, раз турбина… — протянул я.
Но мой спутник торопился к станции. Впрочем, я уже догадался, что ожидают люди в зале. Какая там экскурсия, когда тут такое!
Когда я снова вернулся в зал ожидания, спор горел с новой силой. Вслушавшись, я понял, что хоть произносятся те же фразы, но спорят уже совершенно другие люди. Я сверился с номерами — было видно, что сидеть мне ещё долго.
Меж тем рядом говорили о высоком, — то есть, о русской культуре.
— А вы Лихачева Дмитрия не любите, а он страдал за ны при Понтийском Пилате. Ему говорили: отрекись от «Слова о Полку Игореве», а он говорил: «Ни хера! Режьте меня, кормите меня тухлыми соловецкими раками!». Так всех раков и съел. Нет больше на Соловках раков. А монахи разводили-разводили.
— Не надо ёрничать! К тому же у нас не было ничего одноразового! Вот про что надо спрашивать! Нужно одноразовое?
— Ну почему? Солдаты были одноразовые. Много чего одноразового было.
Кто-то другой говорил:
— Какое ж у Зощенко-то порядочное образование? Позвольте спросить? Вахлак-вахлаком! — надрывался кто-то.
Над ухом у меня бубнил кто-то:
— Вот один солдат пришёл — и увидел только чайник. Большой чайник, мятый такой, алюминиевый. Зато с кипятком. А вот один художник был неблагодарен. Практически ничего не видел, только чёрный квадрат на фоне белой простыни. Стал формалистом, и все дела.
— Да, теперь все стыд забыли — если бы человек что-то сказал о себе, а тут он требует. Я очень тщательно стараюсь исполнять обязательства, а тут этих обязательств не вижу. Почему ко мне подходит человек, который говорит «Дай». Почему я должен? Мне кажется, это неправильно.
Под эти разговоры я уснул.
Наконец, меня кто-то тряхнул за плечо. Это был старик, который сделал мне знак пересесть к дверям.
Приближалась моя очередь.
Старик рассказал, что уже один раз был здесь, и когда его впустили внутрь, то он увидел странную конструкцию из стеклянных трубочек и колб. Не будь дурак, он понял, что это перегонный куб.
Вернувшись к себе в деревню, старик сделал из этого соответствующие выводы — и точно, через месяц Горбачёв издал соответствующий указ, и водка стала по талонам.

Время тянулось, как дешёвые конфеты моего детства, — я то засыпал, то выныривал на поверхность, туда, где шли бесконечные разговоры о предсказаниях. Я представлял, что мне явится за дверью, и никак не мог представить, я думал о том, сумею ли я понять предсказание или так и пойду по жизни смущённый и неразъяснённый.
Но вдруг меня потрясли за плечо, и уж на этот раз я понял — пора.
Я открыл дверь и, отведя в сторону тяжёлую портьеру, вошёл в кабинет.
Передо мной стоял стол, покрытый зелёным сукном. За столом сидел лысоватый человек с бородкой и писал что-то, положив мизинец в рот.
Не прерывая своего занятия, он указал мне на кресло, и я приготовился к самому страшному.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ТЕАТРА
27 марта

(порча)


Анна Михайловна принимала маникюршу по средам — раз в две недели.
Та приходила всегда вовремя, и её ботиночки утверждались в прихожей, точно смотря носками в сторону двери.
Это напоминало Анне Михайловне покойного мужа, что всегда оставлял машину так, чтобы можно было уехать быстро, не разворачиваясь. Эту привычку муж сохранил со времени своей важной государственной службы. Так что ботиночки стояли носами к двери, будто экономя время для следующих визитов. А визитов было много.
На этот раз маникюрша хитро посмотрела снизу вверх на Анну Михайловну (выглядело это несколько комично):
— Знаете, дорогая, я ведь хожу к Маргарите Николавне…
Маргарита Николаевна была подругой хозяйки — почти двадцать лет, с последнего года войны.
Они вместе служили в театре — не на первых ролях и в том возрасте, когда первых ролей уже не будет. Да и театр был неглавный, не второго, а третьего ряда — в него ходили по профсоюзной разнарядке на пьесу про кубинских барбудос. И Маргарита Николаевна вместе с Анной Михайловной пели в массовке песню про остров зари багровой и то, что он, ставший их любовью, слышит чеканный шаг партизан-коммунистов.
С любовью бывало разное, но в личной жизни подруг было мало надежды на семейное.
Анна Михайловна жила в городе, где выросли четыре поколения её предков. Потом войны и революции собрали свою жатву, и у Анны Михайловны остался от этих поколений лишь толстый альбом семейных фотографий.
А вот подруга её приехала из псковской деревни, десять лет перебивалась с кваса на воду, выгрызла себе место в основном составе (не без помощи Анны Михайловны) и была частью партии, что состояла в оппозиции ко всякому режиссёру.
Они даже пару раз ездили вместе в круиз на пароходике — доплыли до Валаама и вернулись обратно.
У них давно была общая маникюрша, что приезжала на дом.
И сейчас эта маникюрша рассказывала страшную тайну, окружая оную тайну словами, как отряд егерей выгоняет на охотников дичь.
Она шевелила губами, и правда, выходило — страшное.
— Я случайно ухватилась за стену, там такой ковёр… Нет, коврик… Помните, такой полированный шёлк, олени, пейзаж будто в Эрмитаже, там…
Анна Михайловна ждала, и раздражение закипало в ней, как чайник на коммунальной кухне.
— И вот там куколка, а вместо лица — ваша фотография. Вся истыкана иголками! Страх какой!
Анна Михайловна перекатила эту новость во рту, надкусила и ледяным тоном произнесла:
— Всё это глупости, не верю я в это.
На кухне и вправду надрывался чайник — трубил, как Архангел в час перед концом.
— Не верите в порчу? — Маникюрша обиделась. — Ну, моё дело — предупредить.
И она начала собирать свои ванночки.
Чайник, модный чайник со свистком, и вправду надрывался — его забыл снять с плиты сосед, неопределённого возраста переводчик. Арнольд… Арнольд… Ну, просто Арнольд — без отчества. «Переводчик времени», как называли его престарелые близнецы, жившие в дальней комнате и помешанные на постоянном ремонте. Впрочем, Анне Михайловне льстило, что переводчик бросает на неё быстрые взгляды, хоть дальше этих взглядов дело не шло.
Куколка. Вот, значит, оно как — она поверила сразу, слишком многое это объясняло в поведении Маргариты Николаевны. Драматург Писемский, как рассказывал их завлит, считал, что актриса получается так — хорошенькую девушку приличного воспитания сводят с негодяем, который тиранит её и бьёт, обирает и выгоняет на мороз в одной рубашке. Из такой — говорил масон и пьяница Писемский — обязательно выйдет драматическая актриса.
Яростное желание сцены было почти материальным — ничего странного в том, что оно у кого-то материализовалось.
Подруга Анны Михайловны прошла именно такой путь, и то, что в конце концов она перешагнёт через свою благодетельницу, сама благодетельница допускала.
Так что Анна Михайловна вовсе не так была равнодушна к доносу.
Она была не удивлена, а оскорблена — только по привычке сохраняла лицо.
Чтобы беречь лицо, нужно было избавиться от эмоций. Эмоции приводят к морщинам — это она уяснила ещё в юности. Спокойствие, которое Анна Михайловна выращивала в себе долгие годы, теперь стремительно улетучивалось, будто воздух из проколотого детского шарика.
Сейчас она оскорблена была даже больше, чем в тот момент, когда после смерти мужа, пасынок разменял квартиру. Шустрый молодой человек выпихнул мачеху в эту коммуналку на Петроградской стороне с двумя престарелыми близнецами в соседях и теперь ещё появившемся недавно Арнольдом-переводчиком. Этот человек неопределённого возраста недавно вселился на место неслышной Эсфири Марковны, переехавшей на Волково.
Душа просила помощи или, хотя бы, сочувствия.
Она спросила об этом деле пожилую женщину Ксению, что смотрела на неё со старой бумажной иконки за шкафом.
Иконка была не видна случайным посетителям, для этого нужно было заглянуть за угол.
Но Ксения только погрозила Анне Михайловне клюкой и ничего не присоветовала.

У Анны Михайловны был знакомый батюшка, только что вернувшийся в город.
После войны ему припомнили работу в Псковской миссии, и у батюшки начались большие неприятности. Но потом всё как-то образовалось, он вернулся из прохладных и ветреных мест и стал служить в маленькой церкви под Петергофом. Теперь он принял Анну Михайловну — но не во храме, а на огороде возле своего домика.
Анна Михайловна призналась в том, что боится, и спрашивала, как защититься от порчи.
— Молитва и крест, — хмуро отвечал священник, разглядывая большую тыкву, которой какой-то мелкий грызун объел бок.
— Есть ещё кое-кто из молодых отцов, которых благословили на отчитку для снятия порчи.
Тыква печалила священника, как пьяный на паперти.
— Да забудьте вы это всё, милая. Просто помолитесь за неё.
— За кого? — не поняла Анна Михайловна.
— Да за подругу вашу. Дадите себе волю, только хуже выйдет.
Анна Михайловна всё же взяла адрес отчитчика и отправилась на электрическом поезде обратно.
В ней жили некоторые сомнения — она уважала веру предков. Четыре поколения этих предков ходили в Морской собор, четыре поколения в нём венчались, четыре поколения ставили в ней свечи по воскресеньям.
Где они были отпеты, да и были ли, тут Анна Михайловна затруднилась бы ответить.
Мужчины были убиты — кто на Крымской войне, кто — под Шипкой, один пустил себе пулю в лоб посреди какого-то мокрого леса в Восточной Пруссии, кого-то расстреляли матросы, а кто-то пропал в те времена, о которых неприятно думать даже сейчас, когда страна вернулась к ленинским нормам законности.
С другой стороны был страх перед порчей, которая проходила совсем по другому ведомству.
Она читала, как на далёких островах, среди каких-то невероятных пальм, похожих на сочинские, голые люди тычут иголками в фигурки своих врагов. Кто из них сильнее?
Сказать правду, жизненный путь самого священника не внушал оптимизма, тем более сейчас, когда вновь начали бороться с опиумом религии. Батюшек обложили налогом, и стон их был Анне Михайловне слышен. Космонавты летали, Бога не видали, а когда выяснилось, что завлит театра крестил дочь, то его с шутками и прибаутками уволили после общего собрания.
Чей бог сильнее? — об этом она думала в электричке.
Поезд привёз её на вокзал, и она, вместо того, чтобы сесть на трамвай, отправилась домой пешком.
Не то, чтобы она была суеверна, но в её стране всякому несчастью можно было подобрать примету. Дела в театре в последнее время у неё шли неважно, в воздухе чувствовалось какое-то напряжение.
Особенно теперь, когда она стала жаловаться на здоровье без всякого кокетства, всё это было очень неприятно.
Она почувствовала боль в пояснице и представила, что вот в этот самый момент её неблагодарная подруга тычет иголкой в куколку.
«Убила бы», — подумала Анна Михайловна бессильно.

Несмотря на поздний час, в дверях её встретил сосед, всё тот же переводчик трудной судьбы со стёртым отчеством.
Он всмотрелся в лицо Анны Михайловны, и внезапно она рассказала переводчику всю историю в подробностях.
Арнольд провёл её в свою комнату, заваленную книгами до четырёхметрового потолка.
Суровые люди на портретах делали таинственные знаки, в рамках висели таблицы на пожелтевшей бумаге.
В комнате было накурено и пахло странным — что-то вроде горького запаха листьев, что жгли в парках по осени.
— Незачем вам кормить попов, — весело сказал переводчик. — Человек полетел в космос, вот уже и космонавты свадебку сыграли, слышали? Помилуйте, это абсурд: попы говорят, что никакой другой мистики нет, кроме поповской, а, стало быть, и защищаться не от чего. Или если же она есть, то и защитить попы не могут, потому как обманывали вас раньше. Этим молодым религиям всё время приходилось увязывать себя с природной магией — и природная магия никогда не отвергалась, а просто встраивалась в них. Таинства и обряды — чем вам не перекрашенная магия? Вот у буддистов сильные духи природы просто стали частью веры, нормальными защитниками дхармы. Дхарма — это… Впрочем, не важно.
Если иголки действуют, значит в них сила, не описанная в поповских книгах, и книги нужно вовсе отменить. А если не отменять, то просто забудьте об этом и насыпьте вашей Маргарите толчёного стекла в… Чёрт, вы же не в балете. Ну, насыпьте куда-нибудь.
Четыре поколения предков скорбно вздохнули за спиной Анны Михайловны, а сосед продолжал:
— Вам предлагают поучаствовать в игре «все, кто не с нами, те против нас» — то есть все, кто не мы — еретики, а еретики — пособники дьявола. А пособничество дьяволу — часть веры.
Вокруг стремительно текла короткая ночь.
Город просыпался. Звякнул трамвай, за стеной петушиным криком закричал будильник.
Сосед что-то ещё хотел сказать, но вдруг махнул рукой.
И всё кончилось.
Тягучее бремя выбора отложилось, и комната переводчика выпустила Анну Михайловну, будто клетка птицу.
Она вернулась в свою комнату в некотором смятении.
Не то чтобы слишком много событий для одной недели, но как-то слишком много перемен в привычках.
Одно то, что она перешла на кофейный напиток «Летний» вместо того, чтобы варить себе на кухне кофе, стоило многого.
Банку с этим порошком она принесла из гримёрной, чтобы лишний раз не встречаться с соседом у газовых конфорок.
В театре она делала вид, что ничего не произошло.
Маникюрша, придя в следующий раз, тоже не напоминала о прежнем разговоре.
Она неодобрительно посмотрела на переводчика, встретившегося ей в коридоре.
— Недобрый взгляд у него, — бросила она мимоходом. — Да поди, сектант какой-нибудь.

Анна Михайловна ждала какого-то знака.
Великий город был полон знаков — где-то до сих пор было написано об опасной при артобстреле улице, а на двери её парадной, как и на прочих, эмалевая табличка требовала: «Берегите тепло». Город требовал попробовать крабов и полететь самолётом «Аэрофлота» на курорты Крыма.
Город таил в себе массу знаков — в комнате, которую занимали близнецы, во время войны умирала старуха-оккультистка. Она покрыла все стены и пол загадочными письменами, но они не помешали ей умереть.
Теперь близнецы раз в пять лет делали ремонт, но непонятные буквы всё равно проступали из-под новой краски.
Только для неё знака не было. Она вглядывалась в город в поисках совета, оттягивая визит к священнику.
Но приметы молчали. Разве у лифта появились две стрелки, нарисованные мелом.
Это дети играли в «казаков-разбойников».
Анна Михайловна вспомнила, как отец рассказывал ей о панике в Петрограде, когда ещё до той, первой большой войны, горожане обнаружили у своих дверей загадочные пометки мелом.
Там были горизонтальные чёрточки и точки.
Эти точки и чёрточки пугали обывателей, помнивших не только о Казнях Египетских, но и о кишинёвском погроме.
Потом выяснилось, что разносчики китайских прачечных не знают европейского счёта и помечали квартиры клиентов своими китайскими номерами.
Но Анна Михайловна всё же пыталась увидеть в двух стрелках (одна, потоньше, указывала вниз, другая, пожирнее, вверх) какое-то значение.
Ещё через неделю старики-близнецы что-то намудрили с проводкой у себя в комнате, и по всей квартире погас свет.
Переводчик снова зазвал её к себе.
Там горели свечи, и пахло чем-то коричным и перечным.
Они говорили о прошлом и о войне, которую помнили ещё детьми.
На мгновение ей показалось, что сосед интересуется ею, но нет, это она интересовалась им. Он явно был моложе — лет на десять, да только мысли о его теле вдруг проваливались в какую-то пропасть, не оставляя места для продолжения.
Сосед меж тем продолжал:
— Понятно, как в те времена — против нас были немцы и австрийцы…
Кто-то из мёртвых предков Анны Михайловны был как раз убит австрийцами под Перемышлем.
— …Потом венгры, что гораздо слабее, ещё слабее были румыны, почти персонажи анекдотов, и ещё кто-то. Как в прошлые времена — двунадесять языков. У всех были самолеты и танки, и была некоторая сила, но и у нас она есть. И вот начинается состязание военного умения и нравственного превосходства. Тут все средства хороши — что ж не обратиться к демонам? Вон, Черчилль прямо сказал, что готов спуститься в ад и договориться с его обитателями, если они — против Гитлера.
— Да что же делать, Арнольдушко, — всплеснула руками Анна Михайловна. — Что делать, когда всюду обман и предательство?
— Во-первых, не бояться. Подобное лечи подобным. Во-вторых, сконцентрируйтесь на том, что вы действительно хотите, переступите через остальное. Тут ведь главное представить, как переступить. Представите — так и переступите.
Ей показалось, что переводчик намекает на лёгкий необременительный роман, но он вытащил откуда-то из-под стола старинный кальян.
Скоро в кальяне что-то забулькало, и воздух в комнате наполнился горечью.
Потом Арнольд снял со стены загадочную таблицу в деревянной рамке и положил на журнальный столик между ними.
Таблица была похожа на гигантскую хлебную карточку. На крайнюю клетку лёг странный шарик из дымчатого стекла. Рядом легла книга — вовсе не похожая на старинную, причём даже с её именем, написанным от руки на форзаце.
Потом переводчик передал ей мундштук. Кальян отозвался странными звуками, будто печальным блеяньем.
Она не курила с сороковых годов, твёрдо зная, что табачный дым вредит коже лица.
С непривычки книжные полки поплыли у неё перед глазами.
Она вгляделась в пламя свечи, и ей явилась блаженная Ксения в платке.
Впрочем, Ксения ей не понравилась, и Анна Михайловна погрозила ей стрелой, что оказалась у ней в кулаке. «Космонавты летали…» — с вызовом сказала Анна Михайловна в спину старухе, но та уже не слушала и уходила прочь.
Анна Михайловна почувствовала странную силу. Просто нужно встать на чью-нибудь сторону, и дальше дело пойдёт само собой.
Вдруг Анна Михайловна оказалась за кулисами родного театра. На сцене кто-то бормотал, сбиваясь и мэкая, бесконечный монолог.
«Как бездарно», — успела подумать Анна Михайловна и выглянула.
На краю сцены, перед пустым залом, стояла Маргарита Николаевна в костюме пастушки. К её ногам жался барашек.
Неслышными шагами Анна Михайловна подошла и встала за спиной у подруги. Маргарита Николаевна всплеснула руками, будто отмечая конец речи, и тут бывшая подруга быстрым и коротким движением столкнула её в оркестровую яму.
Барашек оставался рядом и Анна Михайловна, решив его погладить, произнесла: «Бяша...»
— Бяша, бяша, — рыкнул барашек, показывая зубы. Морда его внезапно обрела черты переводчика Арнольда.
Сила росла в ней.
«Никого не нужно оставлять, баран говорящий, он — свидетель», — с внезапной предусмотрительностью подумала Анна Михайловна и подступила к барашку с острой стрелой в руке…
Она очнулась — переводчик спал, откинувшись в кресле.
Шатаясь, Анна Михайловна прошла по тёмному коридору в свою комнату и упала в качающуюся кровать.
Комната плыла и вертелась, альбом с фотографиями, случайно задетый, рухнул вниз, и родственники теперь прятались от неё под шкафом.

Её разбудил стук в дверь.
На пороге стоял милиционер.
Два брата-старика жались к стенам.
Унылый врач командовал санитарами, и шелестело военное слово «приступ».
Из-под простыни торчала нога переводчика в дырявом носке.
Ей объяснили, что это простая формальность, и она поставила подпись в непрочитанной бумаге. Милиционер помялся и ещё спросил, не замечала ли она за соседом чего странного, но она, разумеется, не замечала.
Старики забормотали что-то, а она сказала, что давала соседу книгу. Милиционер помялся, но книгу забрать разрешил — ему явно было скучно.
В театре её ждала ещё одна новость — Маргарита Николаевна попала под машину.
Теперь пострадавшая смотрела, не мигая, в больничный потолок и надежды на то, что раздробленный позвоночник как-то будет исправлен, не было никакой.
Анна Михайловна не преминула придти в больницу с апельсинами и заглянула в эти пустые глаза.
Она вернулась домой и принялась читать книгу.
Схемы и линии в книге казались ей понятными, как путеводные стрелы детской игры. Это была инструкция — не сложнее, чем к чайнику со свистком.
Действительно, нужно было сосредоточиться на своих желаниях. Желания — материальная сила, теперь ей было очевидно. Это куда интереснее, чем жалкие склоки в театре, лучше, чем одинокая жизнь по соседству с близнецами-маразматиками.
Прежняя жизнь выглядела выпитой, как стакан железнодорожного чая.
И, правда, должно было куда-то уехать. Сменять комнату на такую же в Москве вряд ли получится, но вот, рядом, в Красногорске, у неё была родня.
Можно съехаться с ней, события нужно лишь подтолкнуть и эта, как её… дхарма переменится.
Начать всё сызнова — как-нибудь по-другому.
А с морщинами она справится, наверняка про это написано в книге.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел