September 9th, 2018

Зеленая палочка




Начиналось все хорошо, а вот потом вышло не очень.
Вышла в Сашиной жизни какая-то дрянь.
Теперь Саша смотрел в окно на площадь, которую заносило снегом.
Памятник Льву Толстому стоял на низком постаменте, оттого казалось, что босой человек стоит в снегу, переминаясь от холода.
Великий человек стоял посреди свежего снега, и его гранитная борода побелела. Казалось, что посреди площади стоит седой бородатый негр.
Саша уже час смотрел на темнеющий город.
Совершилось непоправимое, жизнь рушилась, и непонятно, как теперь обо всем рассказать маме.
Мама будет плакать, а это терпеть нет мочи. На его памяти мама плакала всего один раз, и это было страшно.

А начиналось все прекрасно, потому что настоящая дружба всегда прекрасна. С первого класса, с возни в школьных коридорах, с драк на заднем дворе. Кузя не дрался, он был толст и неповоротлив, Левушка дрался нехотя, по необходимости, а вот в Саше горел жаркий огонь справедливости, вычитанный в книгах.

Они были из разных семей — Левушкин отец был крупным начальником, у Кузи родители работали в Купеческой гильдии, а Сашин отец занимался программным обеспечением для ракет в Войсках непротивления злу насилием. Но отец погиб на испытаниях два года назад, и даже могила его была символической. Вспоминать об этом Саша не любил, но помнил всегда.

Разница в достатке не мешала их дружбе.

Их было четверо — три мушкетера и Констанция. Констанцию звали Маша, а ее отец был неприметным чиновником в Управлении дворянской геральдики.

Маша была друг, ее не делили, а оберегали.

Но у Саши что-то сводило в груди, когда она входила в класс — похожая на белую яхту, которая... Впрочем, это он просто где-то вычитал и присвоил себе.

Именно Маша достала эти злополучные листки, напечатанные кем-то на допотопном принтере. Кажется, она нашла их на чердаке своей старой дачи — неизвестный родственник хранил их, как старинное оружие.

А может, то был не родственник, а случайный человек, спрятавший тонкую папку от обыска.

Они собрались у Саши и принялись читать запретное.

А теперь выяснилось, что кто-то донес, кто-то сообщил куда надо, и вот дружба рухнула, каждый был под подозрением — кроме Маши. Хотя и она... Она могла проговориться.

Листкам было лет двадцать — краска поплыла, видно, что на чердаке было сыро, и бумага сохранила все — следы каких-то жучков, травинку, мертвого комара — и текст, написанный лет сто назад.

Саша представил себе это время — без принтеров и Сети, без самолетов и автомобилей, хотя нет, автомобили, кажется, уже были. Или даже самолеты? Неважно.

Важно то, что всегда, и тогда — тоже, был великий Толстой, который спас Россию во время Смуты.

Так то и называлось в школьных учебниках истории — Вторая Смута, оба слова с большой буквы.

Во время страшной войны, когда разваливалось все, он встал посреди хаоса и смертоубийства и остановил Гражданскую войну. Страшно было бы подумать, не окажись тогда Толстого, если бы он умер раньше — но тех семи лет хватило, чтобы Россия успокоилась.

Вокруг Толстого сплотились лучшие люди — и остановили насилие его именем.

Никто не смог сделать того — ни царь, ни Церковь, ни мутные революционеры (вопросы про них на экзамене всегда были самые неприятные — вокруг революционеров как бы клубилось облако недостаточного знания, да и сами они были облаком, состоявшим из недомолвок и слухов).

Толстой умер в двадцать четвертом.

Папа говорил, что сам Толстой просил похоронить себя где-то в лесу, в тайном и укромном месте, но его товарищи не послушались. Так что теперь на Красной площади, прямо у Кремлевской стены, был насыпан скромный холмик — без креста и надписи. Надпись была не нужна — все знали, кто там.

И креста было не нужно — на уроках, когда им рассказывали о Третьей силе, первая учительница особенно подчеркивала то, что Толстой был отлучен от Церкви, и это помогло ему стать ближе к народу.

Папа, правда, говорил, что тогда было не настоящее отлучение, а сам Толстой не любил Церкви, а любил Бога.

Это ничего не меняло, как и то, что его похоронили не там, где он хотел.

Ездить в Ясную Поляну не всем было удобно, особенно иностранцам, а на Красной площади теперь стояла длинная очередь к маленькой скромной могиле. Люди медленно шли мимо — от Исторического музея к храму. Там же, рядом, была могила Черткова, который продолжил дело великого человека, а еще дальше лежали под скромными обелисками соратники Толстого, убитые во время Второй Смуты или отличившиеся позднее. Им уже полагались фамилии на памятниках.

Саша всегда приходил в трепет, когда их с классом водили на эти могилы. Трепет состоял из прикосновения к смерти, величия государства и красоты Кремля.

Там сидели продолжатели дела.

Страна была крепка, она запустила первый спутник и отправила человека в космос.

Саша гордился самой читающей страной. Чтение не было его любимым занятием, оно было просто частью его — у папы была огромная библиотека, и Саша, как и все, начавший чтение с «Азбуки для детей» и истории про мальчиков и акулу, продвинулся довольно далеко.

Мама не всегда была рада его вопросам, ей казалось, что некоторые вещи опасны, но и Саша понимал, что он не все бы спросил у учителя. Лучше было бы спросить у папы — но папа умер два года назад.

Тогда она первый раз заплакала, и это было страшно. Про то, когда она заплакала второй раз, он не хотел вспоминать.

К смерти отца он не мог привыкнуть.

Это было вовсе не больно, больно было только в самом начале. Было досадно, что папа не всегда может ответить, и вот сейчас непонятно было, что делать дальше.

Сегодня Сашу вызвали в кабинет директора, только вместо директора в кабинете сидел незнакомый человек. Под пиджаком у него была белая рубашка, перевязанная пояском. Все знали, кто так ходит, — и Саша знал.

Человек был бородат, но бородка была аккуратно подстрижена, и пахло от него хорошим крепким одеколоном. (Саша мало понимал в одеколонах, но доверился интуиции.)

Собеседник оказался ласков, но Саша много слышал про Департамент общественной нравственности, и догадывался, что они всегда так разговаривают. То есть всегда так начинают разговор. Потом пришелец начнет пугать.

В истории страны была странная дырка во время Черткова, когда соратник Толстого был уже стар и не мог за всем проследить. Тогда нехорошие люди прокрались в руководство страны, и случилась неприятность. Были нарушены основные толстовские нормы поведения, была попрана идея непротивления злу насилием, но это продлилось недолго.

Не нужно было сосредотачиваться на этом — неправильно и вредно.

Но вот папа говорил Саше, что человек — это и есть память, и кроме памяти в человеке больше ничего и нет. Тут было какое-то трагическое несоответствие, но папа говорил, что жизнь вообще похожа на комплексные числа, которые придумали математики. Один ученый говорил, что комплексное число, состоящее из двух частей, — это соединение божественного и земного, которые существуют совместно. Саша тогда не очень хорошо понимал про комплексные числа, но соглашался, что две разные части жизни могут существовать совместно.

Но из папиных слов выходило, что память меняет соотношение между действительной и мнимой частями. Может, и события никакого не было, а все думают, что было, да еще и деньги несут... Но тут папа обычно бывал невнятен, и Саша додумывал сам эту мысль, вспоминая, как на уроках разоблачали церковников прошлого времени.

Итак, папа говорил о том, что на прошлом, вернее, на памяти о нем, легче всего делать деньги. Но он просил не упоминать об этом в школе. Отчего — непонятно, вот членские взносы в Муравейном братстве, хоть были большие, но платили их родители, было понятно, на что они идут — на детские журналы, на летние лагеря и издательство «Посредник».

Муравейное братство — это было святое.

Саша навсегда запомнил тот день, когда их принимали в Муравейное братство на Красной площади. Был яркий и солнечный сентябрь, день рождения вождя и учителя. Ему повязывала зеленый галстук Маша, и она была первой женщиной, кроме мамы, которая так нежно касалась его.

Иногда он, начитавшись «Войны и мира», представлял, как он лежит раненный, а Маша кладет свою прохладную руку ему на лоб. А потом он умирает, Маша выходит замуж за другого, но потом все равно помнит о Саше всю жизнь.

Но Маша была друг, и всего этого было нельзя.

Иногда он ревновал Машу к одноклассникам, но всегда останавливался — дружба важнее всего. Теперь Маша была в опасности, и он сосредоточился.

А пока строгий пожилой человек, наверное, лет тридцати, спросил его:

— Что вы читали, вспомни.

— Да не помню я. Что-то про зеркало.

— А кто это принес? Вспомни, пожалуйста. Ведь ты настоящий толстовец в душе. Ты же был в Муравейном братстве, носил зеленый галстук. Мне сказали, что ты носил Зеленую палочку отряда. Тебя единогласно избрали в молодые толстовцы. У тебя хороший старт, и тут вдруг оказывается, что ты — не наш. Скажи, откуда у вас появились эти бумажки.

Саша бормотал что-то нечленораздельное.

— Да, тебе страшно сейчас, но пойми — это ведь чувство ложного товарищества говорит в тебе. Был бы ты обманщиком, я бы сейчас с тобой не разговаривал. Помнишь, вы в школе проходили про сливы?

Саша помнил.

— Всегда найдется тот, кто сочтет сливы, и тебе будет стыдно. Все будут смеяться, а тебе будет стыдно.

— Да не помню я ничего!

— Давай сделаем так: ты пойдешь домой и подумаешь. А завтра мы с тобой встретимся, не здесь, а где-нибудь в сквере, у памятника Толстому. Нашего с тобой Толстого, понимаешь? И ты все расскажешь.

Саша, глотая слезы, вышел в школьный коридор.

Он проиграл в какой-то игре, пока он не понимал, в какой. Но то, что проиграл, было понятно.

Вернувшись домой, он позвонил Маше, но ее телефон не отвечал. Позвонил он и Кузе — его мама сказала, что его нет дома. Мама была чем-то очень недовольна.

И вдруг телефон зазвонил сам, Саша даже подпрыгнул от неожиданности.

Это был Левушка.

Левушка странным голосом сказал ему, что ему, Саше, нужно взять дополнительные задания к экзаменам. Пусть Саша приходит прямо сейчас к нему за этими заданиями, потому что завтра уже нужно начать решать.

Никаких заданий у Левушки быть не могло, но стало понятно, что прийти необходимо. Через полчаса он уже звонил вахтеру на входе в помпезный Левушкин дом. Левушкин отец был большим человеком в Департаменте трудовых коммун.

Поэтому семья жила в одном из огромных зданий в начале Толстовского проспекта — если ехать по нему, никуда не сворачивая, выехать из Москвы, то можно было приехать прямо в Толстой, который раньше назывался Тула. Отец Левушки был как раз оттуда. Он приехал в Москву одним из «толстовцев», которых было так много в правительстве. Сама близость по рождению к Ясной Поляне, казалось, двигала этих людей наверх. У Левушки была даже своя комната, только увешана была не портретами бородатых русских классиков, как кабинет отца. А волосатыми музыкантами с гитарами.

Но Саша попал не туда, а впервые — в кабинет.

Отец Левушки сидел в своем огромном кресле. Кресло было отвернуто от стола, и Саша поразился виду взрослого человека, что был перед ним. Ясно было, что он чем-то взволнован.

Левушка примостился на табуреточке, в стороне, будто поставленный в угол, хотя и находился посередине комнаты.

Его отец потер лысину и начал. Он сказал, что ребята его сильно расстроили. Он не сказал ничего конкретного, но было видно, что он знает все.

— Значит так, милые. Вы обосрались. Но не вы первые, не вы последние. Правда, лучше б вас поймали на однокласснице.

Саша вздрогнул — взрослые никогда так при нем не говорили. Слышала бы это мама.

— Ругать вас бессмысленно, нужно вытаскивать. Слава труду, я еще могу что-то сделать. А сделаем мы вот что — если вас вызовут снова (Саша понял, что с Левушкой тоже говорили), итак, если вас вызовут снова, то ты, Саша, отдашь им эти глупые листки. Нет, не то, что как-то попало вам в руки, а вот что.

Он взял со стола распечатку — такую же, как та, что они читали вместе. Листки были те, да не совсем — Саша прочитал на первом листке «Критика вульгарной критики».

У меня надежда на тебя, Саша. Ты мальчик умный, а вот меня Господь наградил сыном-лоботрясом.

Левушка при этих словах тяжело вздохнул.

— Но я вам вот что скажу. Нет ничего ценнее детской дружбы. Сейчас, когда вы заканчиваете школу, вы в этом ничего не понимаете. Но потом вы пойдете по жизни, и ваши друзья когда-нибудь помогут вам, как мои сейчас помогли мне. А может, и утопят. Не стройте иллюзий — вы пока никому не интересны, этим людям нужен я. Вы — только пешки в этой игре. Я, Саша, довольно сильно рискую, потому что доверяюсь тебе. Я сперва думал, что это ты донес… Но все же решил доверять тебе. Так что помни — один из вас четверых — предатель, да ты и сам это понимаешь. Не ищи его, не выясняй ничего, и Леву от этого удержи. Просто помни, что один из вас — доносчик. Где то, что вы читали?

Саша нервно сглотнул и ответил:

— Я сжег.

— Очень хорошо. Возьми и никому не рассказывай о том, что услышал. Но ведь ты и сам это понимаешь, да?

Саша кивнул, и, спрятав бумаги в портфель, пошел в прихожую. Никто его не провожал.

Он думал о предательстве — Леву он исключил сразу. Маша была вне подозрений, Кузя был добрый тюфяк и обжора. Оставался он, Саша. Но это был абсурд.

Кто же, кто? И слабым звеном оказывался Кузя. Теперь Саша обнаруживал в Кузе новые неприятные черты. Во-первых, у него были очень жадные родители. У них такие неприятные купеческие замашки... Во-вторых, он приставал к Маше, он ее как-то поцеловал, разумеется, насильно. А как он выклянчивал оценки! Наверняка это он.



На следующий день после школы ему позвонили. Он сразу узнал вкрадчивый голос толстовца из Департамента общественной нравственности, и отправился в сквер к памятнику.

Иван Ильич уже ждал его на скамейке. Он кормил голубей, но птицы разбегались от крошек.

Стоял лютый холод.

Саша присел рядом.

— Принес? — удовлетворенно спросил Иван Ильич. — Давай сюда.

Желтые листочки перекочевали к нему в руки, и он принялся их рассматривать. Лицо Ивана Ильича вдруг посерело, и он выругался.

— Так это же Благой! Почему Благой! Что за чепуха?!

Тут же он поправился:

— Извини, парень. Что сам-то по этому поводу думаешь?

Саша начал путанно рассказывать о том, что всякое новое встречает противодействие, и вот Благой и Зайденшнур дали ответ давно забытому критику. Он, и правда, судя по цитатам в статье, писал по-хамски. И непонятно, отчего эту статью не переиздавали.

— Потому не переиздавали, что цитат слишком много. Ишь, рисовые котлетки ему не понравились.

Саша закончил в том духе, что у Толстого были опасные противники, но Толстой оказался хитрее и умнее.

— А ты ведь тоже хитрый, Саша? — вдруг спросил Иван Ильич.

— Нет, — ответ был честный.

Иван Ильич выглядел разочарованным.

— Бумажки эти я заберу.

И они расстались.



Со следующего дня они объявили бойкот Кузе. Он бесновался, требовал объяснений, но они не сдались, не вымолвили ни одного слова — тем более время побежало быстрее, потому что школьная юность подошла к концу.

Начиналась экзаменационная пора — сперва в школе, а потом приемные испытания в университетах и училищах.

Летом они все поступили: Левушка — в Академию внешней торговли, а Саша в физико-технический институт. Маша после выпускных экзаменов пропала, и друзья опасались, что она из гордости будет скрываться, если не поступит. Кузя неожиданно поступил в юнкерское училище и исчез из их жизни.

Память такая штука, что ее можно повернуть как хочешь — хочешь, будет светлая, хочешь — будет темная.

Сашу завертела новая жизнь.

На первом курсе их послали на сельскохозяйственные работы. Были счастливцы, которых возили в Ясную Поляну — некоторые счастливцы даже косили на толстовском лугу. Там, рядом, была закопана знаменитая Зеленая Палочка, там двести лет назад зародилось Муравейное братство… Но это были активисты. Кто любил активистов? Да никто.

Саша с однокурсниками попал на север, к началу канала имени Москвы. Там медленно текла Волга, а у начала моста стояла гигантская статуя Толстого, засунувшего ладонь за узкий поясок на длинной рубахе.

Студенты жили в старом лагере Муравейного братства.

В деревянных корпусах было холодно, и они разводили костер на заросшей травой поляне, рядом с неработающей котельной. Пили неумело, и больше спорили о математике, как о политике, и о политике, как о математике. Споры были яростными. Красные блики огня били по лицам, как пощечины.

Саша старался не вмешиваться в эти беседы, но все равно он был свидетелем. И с некоторой опаской он предполагал, что к нему как-нибудь потом, когда снова выпадет снег, может подойти на бульваре Иван Ильич и спросить, кто и что говорил у костра. И Саша уже конструировал ответ: было темно, не помню, я ведь их мало знаю, да откуда голос различить, знаю, в каком институте учусь, если что, конечно.

Но никакого Ивана Ильича не было.

Только тогда его заприметил другой студент, высокий и худой.

Когда они оказались в одной борозде на поле, он вдруг, будто делясь хлебом, сообщил, что его дед был коммунистом.

— Ну и как? — осторожно спросил Саша.

— Они были смелые люди. И главным был Ленин. Не кивай головой, ты не знаешь Ленина. Ты знаешь экзаменационные билеты и наверняка читал глупую книжку Благого. Настоящего Ленина ты сейчас не найдешь. Он в спецхране Толстовки, его выдают только тем, кто пишет лживые диссертации. Продажные диссертации. Сначала всегда совершается подвиг, а потом его продают. Его продают раз и два, три раза его продают — и так, пока он не кончится. И когда память о нем обесценится, пора совершать подвиг снова.

Саша осторожно промолчал, а его однокурсник продолжил.

— Я тебя вычислил сразу. Когда ты слышишь знакомые цитаты, у тебя шире раскрываются глаза. Тебя выдает мимика. Ты можешь меня подозревать, и это — правильно. Я сам боюсь провокаторов. Часто это мешает, но я вижу своих, тех, кто пошли бы с коммунистами. Знаешь, что коммунисты построили этот канал? — Юноша махнул рукой в сторону поля и дороги у леса. — Заключенные, коммунисты. Те, кого послали в исправительные общины. Тут все берега в их могилах. Здесь сгинул мой дед, а брат его — где-то на Севере. Их будто бы и не было, но мы, мы двое — знаем, что они были.

Потому что память не покупается и не продается, она есть, и мы ее носители.

И больше в тот день они не разговаривали.

Потом Сашу поставили на сортировочную машину, и пути их с худым внуком коммуниста разошлись. Тот перевелся на другой факультет, никаких точек соприкосновения не осталось.

Тогда еще на границе началась война, и туда послали контингент Непротивления Злу Насилием. Кузя погиб, наверное, одним из первых — его грузовик наехал на мину, и тут же двадцать человек превратились в прах и пепел.

Саша узнал об этом с опозданием, когда из общежития переехал домой.

Мать уже болела, ее пожирала отвратительная болезнь с клешнями, и Саша получил диплом на третий день после похорон. Он начал пить на поминках, пил он теперь умело, но так, что не заметил, как пролетели две недели. Друзья разъехались, а с девушкой он расстался еще на практике. Вернее, он просто вернулся раньше и услышал стоны еще в прихожей.

Мать, давно не встававшая, стонала давно, но сейчас стонали не в ее комнате. Он пошел на звук, и некоторое время осматривал поле битвы, заглянул в лицо близкого друга, как в окуляр микроскопа, принюхался, а потом молча вышел.

Когда он вернулся, их уже не было. Не было и ее вещей — исчезла даже зубная щетка.

Еще стоя в дверях, с помощью небольшого усилия воли, Саша забыл обоих. Просто забыл, не было ни горечи, ни обиды — что-то вроде потери монетки.

Молодой подпольщик был прав — память удивительный ресурс, его можно отложить, сбросить как акции буржуазных трестов, отдать в рост и получить прибыль. Память была фальшивым купоном.

Он устроился в скромную лабораторию, но это не было бедой — по стране веял ветер перемен.

Можно было ехать куда хочешь, и Саша рассматривал свое пребывание среди допотопной техники, помнившей если не Толстого, то Черткова, временным, как бы ненастоящим.

Он слетал в Канаду на два месяца по обмену. Комиссия из старых толстовцев вынула ему душу на собеседованиях, будто понимая, что он примеривается к чужой жизни.

Сашу брали в два места, и он выбрал научный центр на берегу Великих озер. В городке обнаружилась огромная колония толстовцев, обосновавшаяся там еще в девятнадцатом веке. Он побродил среди низкорослых домов, поглазел на людей с русскими фамилиями и дал согласие американскому университету — условия там были похуже, но о великом старце на краю мексиканской пустыни ничего не напоминало.

Документы были готовы, и он напоминал себе неизвестную квантовую частицу, которая одновременно находится в двух местах. Он был как бы еще здесь, но, по сути, уже там.

Даже квартира была уже продана знакомым. Да, теперь можно было продавать квартиры, и ходили слухи, что можно будет продавать землю — фундаментальный запрет на продажу земли был наложен еще Львом Толстым.

Новые хозяева еще не въехали и разрешили Саше дожить на прежнем месте.

Из окна он наблюдал нескончаемые митинги у памятника вождю. Большинство из них проходило под красными знаменами. На фанерных щитах он несколько раз видел фотографию Ленина, а по телевизору выступал его давешний однокурсник. Он был все так же худ и орал в микрофон о том, что память продана, целый век на ней делали деньги жирные буржуи, прикрываясь фальшивыми лозунгами. Толстого нужно похоронить у оврага в Ясной Поляне, а Департамент общественной нравственности уничтожить. Дальше шли вечные слова о социальной справедливости, о равенстве и братстве.

Начался обряд прощания с друзьями.

Левушка крепко пил и, кажется, не заметил трехдневного присутствия Саши на его даче. Нет, он поддерживал разговор, улыбался, но улыбался так благостно, что Саша понимал, что он тут же забывает услышанное. Его отец, бодрый старик, опечалился больше сына — Саша был его давним собеседником.

Оба понимали, что замены не будет. Страна катится в пропасть, все рушится, и старик даже радовался, что не увидит продолжения.

— Что, придут коммунисты? — спросил его Саша, будто понимая, что его-то они уже не застанут.

— Да никто не придет, нет никаких коммунистов, мой мальчик. Есть горлопаны, ну и те, кто читает журнал «Огонек». Кстати, ты знаешь, как там ваша Маша?

Саша не знал, как там Маша, и тогда отец Левы сказал, смотря в сторону, что это, может, и хорошо. Компании разваливаются, и сентиментальность разъедает душу.

— Знаешь, она мне не нравилась, это ее (тут заслуженный пенсионер внезапно употребил пару крепких слов). Я ведь давно понял, что она спала с вами со всеми не по глупости, а с каким-то интересом. Хорошо, что мой Левушка такой тюфяк — это предохраняет его от многих страданий. Но вот за тебя я переживал.

Саша ничего не ответил, но это было неприятно — она, значит, со всеми... Со всеми, кроме него? Какая-то в этом была несправедливость, и он не понимал, что ему обиднее — что из памяти вычли какой-то ненужный, но светлый образ, или же то, что он не попробовал.

Но что ворошить прошлое? Это как искать в овраге Зеленую палочку.



Впрочем, они все же увиделись.

Встречаясь с другом в бывшем коктейль-холле (теперь снова ставшем коктейль-холлом) на улице Толстого. Казалось, кремлевские башни заглядывают в огромные окна. Саша прислушался к себе — и ощутил прежний трепет от величия красных стен и мощи государства.

Саша ждал, незаметно рассматривая публику, и вдруг увидел Машу.

Она прошла меж столиками, как незнакомка в нерекомендованном для чтения стихотворении упадочного поэта. Мужчина с седыми висками, нестарый еще, крепкий, встал и отодвинул для нее стул. Это был день возвращения памяти — этот моложавый, с властным лицом, был Иван Ильич.

Саша подумал, что все сошлось очень правильно, прекрасно сошлось — и эта конструкция будет вечна при любой власти. Вот кто нашел Зеленую палочку и больше не выпустит ее из рук.

Друг пришел поздно, запыхавшись, и сразу начал говорить что-то, как ему казалось, важное. Саша слушал его вполуха, поглядывая в сторону.

Они вышли почти одновременно с соседями, и Саша видел, как красивая пара садится в большую, черную и очень дорогую машину. На номерном знаке был депутатский знак в виде флага, а на пропуске под стеклом — серп и молот.


Извините, если кого обидел.