October 26th, 2017

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ РАБОТНИКА ПИЩЕВОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ

третье воскресенье октября

(тамариск)



Жизнь их текла медленно, как вода в клепсидре.
Старший брат всю жизнь занимался клепсидрами, этими греческими водяными часами.
Даже раскопал один такой высохший механизм в Крыму.
Видимо, мера времени была ему важна с рождения, когда он пролез на свет на пять минут раньше своего брата.
Потом много лет, без жен и детей, они старились вместе, слушая дожди и капель ледяного города.
Время было жидким чистящим раствором – оно смывало все, смыло папу и маму, смыло сестру, но близнецы законсервировались, как бесчисленные уроды в тех банках со спиртом, которыми издавна славился этот город.
Уроды плыли в своем полусонном состоянии – вечно молодые, и вечно пьяные.
Ими заведовал младший брат.
У старшего брата в недавние годы случилась опала, и он стал рыть канал неподалеку. Кто-то написал на него донос, что знаток водяных часов происходит из северного княжеского рода.
Это было так и не так – их отец был сыном вождя, но жил в чуме, пока не приехал в Петербург, не гадая еще, что найдет себе жену из местных.
Но специалист по водяным часам стал специалистом по рытью и отсыпке грунтов. Однако, через год за него заступились, и старший брат вновь вернулся к своим клепсидрам, архимедову винту и прочим странным вещам, что придумали под южным солнцем много веков назад.
И у младшего до войны были неприятности – кто-то решил, что происхождение будет мешать работе с жильцами стеклянных банок. Младший думал, что написал ту бумагу кто-то из однокашников по гимназии, что помнили забытые клички и обиды, но подлинно узнать это было нельзя. Не спрашивать же оперуполномоченного, что вызывал его в большой дом на широком проспекте. Там младший объяснил, что их предки пасли оленей несколько веков, и сами они пасли оленей, а дети старейшины – вовсе не князья. Неприятности для младшего кончились, по сути, так и не начавшись – оттого ли, что пастушеское происхождение было в цене, или оттого, что уроды, как и часы, требовали присмотра.
Ведь это только так кажется, что они всем довольны в своих банках.
Экспонаты требовали протирок и смазок, замен растворов и, может, эти растворы смыли заодно и неприятности.
Но вот потом пришла война, а она не разбирала, кто более нужен.
Вместе с войной пришел голод.
Сосед-бухгалтер и его жена умерли – впрочем, нет, они вышли, оставив свою дочь в комнате, а больше в квартиру не вернулись.
Как их смыло само военное время, и куда унесла эта невидимая река бухгалтера с женой – никто не знал.
Даже фамилия их потерялась.
Фамилия у них была длинная, шипящая и лязгающая, младший брат все время ее путал, а теперь и вовсе забыл.
Девочку братья подкармливали.
– Мы становимся свидетелями истории, – как-то сказал старший брат, глядя из окна на набережную, на перекрашенный уже в целях маскировки шпиль и дворец на той стороне.
– Мы становимся ее объектами, – печально возразил младший.
– Ну, да, сейчас я понимаю, как полезно и прибыльно одиночество. Но некому передавать наследство – ученики наши во льду под Петергофом.
Они перебрались в одну комнату и по вечерам грелись у печки, в которой исчезали бесчисленные старые отчеты. Над печкой висела старинная фотография, изображавшая северный народ в стойбище. Фотография была подписана просто именем далекого северного народа, но оба старика знали: два мальчика, что стоят с краю со скрытыми мехом лицами – они сами.
Последней можно было сжечь эту фотографию в рамке, и тогда больше ничего от них в мире не останется.
Однажды они вместе пошли на соседнюю улицу, где жил другой старик – профессор биологии. Старик умирал, и с ним хотелось поговорить напоследок.
Но когда они пришли, хозяин уже давно остыл.
Однако в его каморке сидел странный персонаж.
Широким жестом он пригласил их за стол – от такого предложения никто не отказывался. А на столе стояла консервная банка, из которой лез рыбий кусок, что не доел хозяин. Не по зубам оказалась ему довоенная рыба.
Мертвому еда ни к чему, а родственников у покойника не было.
Гость представился просто:
– Уполномоченный.
Он был гладок и сыт, впрочем, такие люди в городе были.
Удивительно то, что младший брат не определил антропологический тип – а это он определял всегда. Это была его специальность. Он держал в руках тысячи черепов и видел десятки тысяч портретов.
Семит – не семит, цыган – не цыган, все в этом госте было как-то неправильно перемешано.
Но где-то он его видел – и мысль о том, что они как-то сидели точно так же, по разные стороны стола, не оставляла младшего.
Старшего, впрочем, тоже тревожила эта мысль.
В этот момент младший брат подумал, что и в них самих мало северного – их отец влюбился в русскую в Петербурге, да там и умер, не дождавшись их рождения. Русские скулы и русские носы братьев не выказывали никакой связи с тем снежным миром, куда летали и плыли герои.
Умерший профессор как-то им сказал, что дети у братьев должны быть с раскосыми круглыми лицами. Это проявится, говорил он, в следующем поколении. Да какие теперь дети, когда им за пятьдесят и вряд ли будет пятьдесят два. И профессора уже не спросишь о подробностях.
У постели хозяина они разговорились с уполномоченным – будто в мирное время они неспешно толковали о душе, которая бабочка-психея. Впрочем, говорили и о голоде, вспомнили прошлую Блокаду, ещё при Юдениче.
Они разглядывали незнакомца, а тот смотрел на них, будто взвешивал.
И спросил внезапно, верят ли они в Бога.
Власти в городе почти что не было, кроме той, что была сверху, в белесых облаках, и братья ответили, что да.
– Вы ведь крещены, – спросил, будто утверждая, уполномоченный человек.
– Это было давно, – ответил младший за обоих.
– Неважно. Главное, вы люди образованные, с вами не нужно тратить время. Я часть такой силы, понимаете… В общем, я творю добро.
И тут же предложил им продать душу.
Это сделано было просто, как если бы трамвайный кондуктор предложил оплатить проезд.
Души менялись на еду. Нет, только на еду. Нет, только за один раз. Но не после смерти – сразу.
– Одну? – спросил сумрачно старший.
– По одной с каждого, – повторил уполномоченный.
– Отвечаешь за базар? – сказал старший, который вдруг вспомнил, как он три года без выходных мешал бетон на шлюзах. Сейчас этот бетон был разорван толом, топорщился арматурой, а с другого берега канала, который он строил три года, стреляли финны.
– Отвечаю, – веско пообещал уполномоченный.
– Да только еда должна быть не простая. Мы же вегетарианцы, а хотим еды с куста. Что это за растение, мы тебе сейчас расскажем.
Уполномоченный заверил, что достанет что угодно.
Братья ему сказали, что он должен принести горшок с тамарисковым кустом, но не со всяким, а только с тем, что стоит в Лесной оранжерее в Гатчине. Это старая история, давний научный спор, и уполномоченному скучно будет, если они примутся рассказывать подробности.
Но, если он тот, за кого себя выдает, то перебраться через линию фронта до Гатчины и вернуться потом, ему не составит труда.
Главное взять нужно тот горшок, что стоит в углу, в бывшем кабинете Петра Леонтьевича, и написано на табличке, что на боку горшка: «Из коллекции Фридриха Бузе». Такое вот у братьев есть желание, попробовать на вкус те ягоды, а там и помирать не жалко.
Уполномоченный удивился, да не очень. Люди, помраченные голодом, просили и куда более странные и бессмысленные вещи. Человек мог попросить ящик тушёнки, а выторговывал к нему леденец. Уполномоченный знал будущее каждого – всё равно конец один. Даже в обнимку с ящиком, полным промасленных банок.
Они расстались.
И только бредя домой и, хватаясь от слабости за стенку, старший брат вспомнил, где он видел этого уполномоченного – десять лет назад, когда строили канал. Он приезжал – такой же, как и сейчас, во френче без петлиц. Уполномоченный о чем-то разговаривал с артистами лопаты, и те исчезали со стройки на следующий день.
А младший решил, что это все-таки не тот, что сидел напротив него за столом зеленого сукна в большом доме. Тот, да не тот, а может один из тех – язык в сухом рту вольно тасовал местоимения.

Назавтра уполномоченный появился у них на пороге. Лицо его было угрюмо, но у ног стояло огромное растение в кадке.
Ее поставили посреди комнаты.
– Вы знали, да? – спросил уполномоченный.
– Глупый вопрос, – ответил старший брат. – Мне кажется, такой вопрос вас недостоин. Кстати, вас, таких, в городе много?
Уполномоченный отвечал, что таких, как он, хватает, и заявил, что пора исполнить договор.
Братья выпрямились на стульях.
Уполномоченный зашел сзади и сделал какие-то движения в воздухе. Потом он склонил голову и прислушался – что-то вышло не так. Не понимая, он заглянул братьям в глаза.
Что-то пошло криво, хотя договор был выполнен.
С выражением обиды на лице уполномоченный покинул их дом.
В дверях гость обернулся и сказал, что они еще непременно встретятся, и тогда-то он уже не сделает никаких ошибок.
А братья сели вокруг горшка.
Куст был невысок, на ветках белел странный налет.
Они стали собирать его, будто ягоды.
Очень медленно, засовывая крохотные белые крупинки за щеку, они ждали, когда они разойдутся, и только потом брали следующую.
– Какую душу ты отдал? – вдруг спросил младший брат старшего.
– Ту, что нужно передать детям, нам все равно некому будет передавать. Но все равно будет болеть – и у тебя тоже. Все души привязаны к нам, как ездовые собаки к погонщику.
– А я отдал третью, что должна сопровождать в загробном мире. Я люблю тебя, брат, и мне там хватит твоего общества.
– Ты меня вечно не слушаешься.
– Тебя не слушаются даже твои водяные часы. Они замерзли, и время остановилось.
Они ощущали, как прибывают силы.
– И на что это похоже, как ты думаешь?
– На что? Помнишь, нас привезли из города в стойбище? Маленьких, помнишь? Все были еще живы. Так вот, это похоже на оленью кровь. Мы давно не пробовали её на вкус, но это – оленья кровь. Это всегда вкус детства. Впрочем, мы сейчас узнаем.
Старший почувствовал, что может двигаться куда лучше и вышел из комнаты.
Он вернулся с маленькой девочкой.
Это была соседская дочь, в глазах у которой закончились слезы.
– Вот, Фира, – сказал он, – съешь это. Предки твои ели, пока по пустыне ходили.
– Какие предки? – прошелестела девочка. Ей, впрочем, было все равно.
– Неважно. Твои предки. Ешь, это вкусно. На что похоже?
– На мороженое.
– Какая прелесть. Мороженое. А твои предки говорили, что ваши мальчики чувствовали в этом вкус хлеба, старики – вкус меда, а дети – вкус масла. Ты не верь тем, кто говорит, что манна – это червяки или саранча. Потом, когда вырастешь, ты представишь себе пустыню, и своих предков, что идут по ней вереницей. А в момент отчаяния обретают вот это. Вот оно тебе – крупинка к крупинке, зернышко к зернышку. В прошлом веке фон Эрисман считал, что это реакция дерева на то, когда его начинает есть тля. А виконт де Рибо питался этим во время Второго крестового похода, и с тех пор до смерти не притрагивался к пище – он был всегда сыт. Старому ботанику Бузе этот куст привезли из Палестины, когда еще Великий Морж не думал позволить нашему отцу родиться. Ты только не роняй ничего, а то запах почуют муравьи и съедят все. Хотя, может, и муравьи у нас теперь перевелись. Кустик нам достался маленький, но тебя мы прокормим. Да ты ешь, ешь, не трясись, не слушай меня даже, это я говорю для порядка. Ешь, все честь по чести, мы душу за этот куст продали.
– Две, – вставил второй брат.
– Две души из шести, девочка, так что не роняй крошек, у нас ведь хоть и было по три северных души, но все равно не так много осталось. Да о чем я? Все равно, больше с нами меняться не будут.
Старший перевел взгляд на младшего, а тот показал ему глазами на девочку: хорошая, вот не ту душу ты продал, но, если что, я ей дам свою, что предназначена для детей. Воспитаем как-нибудь.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДЕНЬ АШУРА

Десятый день месяца Мухаррам

(москвич)


Они сидели в гараже.
– Знаешь, Зон, я бы вывез эту тачку куда-нибудь, снял номера и бросил.
– Думаешь, никак?
– Никак, – Раевский был непреклонен. – Запчасти, конечно, можно снять, но с остальным – труба. Что ты хочешь, пятьдесят лет тачке. Я тебе, конечно, её доведу сегодня, километров сто проедешь – да и то, у тебя хороший шанс просто выпасть вниз через дырку в полу.
Зону было очень неприятно поддерживать этот разговор – ему казалось, что горбатый «Москвич» смотрел на него глазами-фарами, как собака, которую собираются усыпить.
Надо было продавать машину раньше.
Но она давно стала членом семьи. Три поколения Рахматуллиных, а теперь их наследник Зон, перебирали её потрох, мыли и холили – для трёх поколений Рахматуллиных она была любимой, как для их предков лохматые лошадки, на которых они сначала пришли завоёвывать Русь, а потом исправно служили русским царям, рубя кривыми саблями врагов империи.
Дед Зона и машину водил, как будто шёл в конном строю – точно вписываясь в поток, держа интервал, и берёг старый «Москвич» как старого, но славного боевого коня.
Машину он получил, ещё не простившись с полковничьей папахой.
Зон не знал подробностей его службы, но на серванте стояла карточка, где дед был ещё в довоенной форме НКГБ, а щит лежал поверх меча на его гимнастёрке.
После второго переезда от деда, впрочем, осталась только эта карточка. Зон был кореец, но ещё он был человеком без отца и матери, принятым в семью Рахматуллиных много лет назад. Он был человеком без рода, явившемся на свет далеко, на чужой войне, сменившим несколько приёмных родителей – а тогда стал москвичом.
Неприметным москвичом, проводившим больше времени в своём музее, чем дома и вообще – на московском воздухе.
«Москвич», да.

Зон спросил Раевского, сколько потянут запчасти, ужаснулся цифре и стал убирать в мешок пустые бутылки из-под пива. Деньги были нужны, деньги нужны были именно сейчас – и не из-за жены, а совсем из-за другого.
– Слушай, а у тебя долларов триста нет? Я отдам, – сказал Зон, ненавидя себя.
– Нет, брат, не дам я тебе денег. – Раевский вытащил сигаретную пачку, и выщелкнул одну – прямо фильтром себе в рот. – И не потому что, нет. Потому что я знаю, что не отдашь, и мы поссоримся. Между нами пробежит трещина, и мы оба это понимаем.
– Шаруль бело из кана ла садык, – процитировал Зон старое письмо, кажется Грибоедова. Цитату, впрочем, всё равно переврали. «Грибоедов, писавший это по-персидски, был всю жизнь в долгах, но это ему ничуть не мешало», – подумал он про себя.
Раевский вопросительно посмотрел на него. Незажженная сигарета свисала с его губы.
– Плохо, когда нет истинного друга, – удрученно перевел Зон.
– Не разжалобишь, – Раевский щелкнул зажигалкой. – Для твоего же блага. И если хочешь говорить точно – шарру-л-билади маканун ла садика бихи. То есть, худшая из стран – место, где нет друга. Никогда не бросайся цитатами на языке, которого не знаешь.
– Так было в книге, – упрямо сказал Зон.
– Дела нет мне до твоих книг, а понты до добра не доведут. И денег я тебе не дам.
Зон вздохнул – Раевский был прав, он был чертовски прав, отдавать было не из чего – разве украсть рукопись Толстого из архива. Но это было из разряда другого предательства, это была измена делу, что хуже измены жене.

Он познакомился с Лейлой в музее.
Вернее, не в музее, а в парадном старинного особняка – направо была дорога в хранилище, где Зон копался в рукописях, а налево по коридору – ресторан, что держал известный скульптор.
Девушка, не заметив его, ударилась в плечо, чуть не упала – и на секунду оказалась у него в объятьях. Зону следовало покраснеть, пробормотать что-то неразборчивое и, пряча глаза, скрыться в своем архиве – но он почему-то не мог заставить себя отступить даже на шаг. Продолжал придерживать её за локоть – тонкий, как птичья косточка. Как будто бы имел на это право.
И она, словно бы почувствовав это его иллюзорное право, тоже взглянула на него и улыбнулась. За такую улыбку средневековый персидский поэт обещал своей возлюбленной целую гору жемчуга. Правда, Зон не мог поручиться, что поэт выполнил свое обещание.
Потом они пили кофе в ресторане, и Зон сбивчиво рассказывал ей о своей работе. На следующий день он привёл её в святую святых – в железную комнату.
Двадцатисантиметровая дверь закрылась за ними, и тут же он понял, что должен сработать датчик пожарной сигнализации, – таким жаром обдало его. Она обвивалась вокруг Зона, не у неё – у него ослабели ноги.
Восток соединялся с Востоком, и Хаджи Мурат с портрета на стене – старой, ещё прижизненной иллюстрации – одобряюще смотрел на Зона.
Домой её везти было нельзя – и ещё через день она вошла в гараж, и через минуту он брал её в стоящей на приколе машине.
Было очень неудобно и ещё больше – стыдно за свою нищету. Стыдно до самого последнего момента, когда они рассоединились.
Лейла лежала, свернувшись калачиком, на заднем сиденье и гладила рукой чехол, смотря в потолок. Он, стряхнув пепел сигареты на пол гаража, придвинулся.
Глаза девушки светились счастьем.
Это было настоящее, неподдельное счастье – тут он не мог обмануться. Лейла была счастлива. Глаза её светились, и он перестал думать о том, что это существо из иного мира, и его битая машина, наверное, первое изделие советского автопрома, в котором она оказалась.
Всё было не важно.
Она взяла у него сигарету и затянулась.
– Ты, правда, хотел продать?
– Что – гараж? – Зон удивился тому, как она читает его мысли.
– Нет – это.
Она обвела рукой внутренность «Москвича», как обводил рукой Иона чрево кита.
– Надо, хоть и не хочется. Дед очень любил машину. Как жену, нет, серьезно. Что ты хочешь, Восток – ты сама должна понимать. Дед сам чехлы шил, мыл с мылом. И мне в детстве было так уютно в ней, я помню, как дед меня возил на юг…
– Хочешь, я устрою?
– Что устоишь?
– Я найду покупателя.
– Думаешь, купят?
– Я знаю одного – у него ностальгия, он как раз «Москвич» искал. Горбатый, именно горбатый. Правда, переделает его, конечно.
И она начала одеваться.


Жаркий ветер мёл тегеранскую улицу. Красную Армию уже давно выводили отсюда, и почти вывели – туда, где гремели пушки. Армия, вернее, уже теперь только пограничники шли к бывшей границе, которая вновь стала настоящей, чтобы поднять зелёно-красные столбы с гербами.
Только они, путешествующие с казённой подорожной, задержались в полувоенном городе. Капитан Рахматуллин дёрнул переводчика за рукав:
– А это, спроси, сколько это стоит.
Переводчик залопотал что-то, и мальчик ответил пулемётной очередью раскатистых, как персидские стихи слов.
– Он спрашивает, мусульманин ли ты?
– Скажи, что мусульманин.
Переводчик, перебросившись с мальчишкой парой уже коротких фраз, сказал:
– Тебе тогда скидка, – любая вещь в одну цену. Если три возьмёшь, то дешевле.
Рахматуллин показал на ковёр – мальчишка кивнул. Тогда он выбрал ещё два, и достал из кармана мятый ком английских фунтов.
Третий ковёр Рахматуллин взял просто так – перед отъездом деньги было девать всё равно некуда.
Этот третий ковёр был неважный – тонкий, потрёпанный, неясного цвета, не то зелёный, не то фиолетовый.
Ковры свернули, и понесли покупки в машину.
– Нет, сдачи не надо, всё, хватит, скажи ему, чтобы заткнулся – и они вышли с переводчиком в пыльный мир персидского базара.
Наутро он уже лежал на своих тюках в брюхе «Дугласа», что нёс его на север.
Он не слышал, как кричит и стонет мальчишка, которого бьет коваными сапогами хозяин лавки, вернувшийся домой после долгой, пропахшей опиумом, ночи. Как воет этот старик, ещё не веря в пропажу. Рахматуллин не видел, как плачет торговец, размазывая по щекам скудные слёзы, как вытаскивает он кривой древний меч из-за полок, и, нацелив его в живот, хрипя и надсаживаясь, наваливается на остриё.
И конечно, он бы не понял, о чем переговариваются между собой трое высоких, чернобородых мужчин, обступивших труп старого хозяина лавки.
Ничего этого не знал Рахматуллин, самолёт вёз его обратно на Родину, жизнь совершала новый виток, и он ощущал свою силу и власть – силу воина и власть подданного великой империи, побеждающей в великой войне.
У него было своё предназначение – и в нём уже не было места этим людям.
Их сдувало из памяти, как песок сдувает ветром.
Капитан засыпал и пытался представить, как, состарившись, играет с внуками на ковре, и они ползают у его ног, будто слепые щенки.

Лейла вылезла из машины, ёжась от сырого ноябрьского воздуха. Дверь чёрного, похожего на кубик, «Гелендвагена» открыл чернобородый.
Лейла поклонилась ему – правда, чуть заметно: не дома. Хотя в Москве ничем никого уже не удивишь.
– Да, именно там, господин. Это – у него в машине, заднее сиденье.
– Он знает?
– Ничего не знает.
– К тебе приедут, привезут деньги. Нужно, чтобы он ничего не узнал… Нет, убирать не надо – мы потеряем время и оставим следы, – ответил чернобородый на незаданный вопрос. – Кстати, как он тебе?
Лейла вспомнила пыльный гараж, где пахло кислым и тухлым.
– Ублюдок, – ответила она брезгливо.


Покупатели смотрели на «Москвич» недолго. Зон было заикнулся о неисправном подфарнике, но от него отмахнулись.
Чернобородый сразу сел за руль.
Машина заскрежетала и замолкла. Это повторилось несколько раз. Так, подумал Зон. Это день невезения. Плакали мои денежки.
Чернобородый вылез из машины, брезгливо отряхнул брюки. Костюм у него был дорогой, это было ясно даже Зону, который не разбирался в красивой и дорогой одежде.
– Ай, отчего не починил? Не мог сам, друзей бы позвал, да? – чернобородый скривился.
– Шаруль бело… – начал Зон, разведя руками. Он сказал это и успел понять, что сказал что-то лишнее. Перевод этой фразы, ставшей давно не фразой, а эпиграфом к его любимому роману застрял у него в горле.
Потому что чернобородый стремительным движением ударил его ребром ладони в кадык.

Зон очнулся от нестерпимого холода. Он лежал на бетонном полу гаража, рядом с машиной.
Было темно, дверь покупатели заперли.
Ловушка захлопнулась – и было понятно, что его провели как лоха. Безумие последних дней прошло, и осталось тоскливое ожидание смерти.
Ясно было, что они его убьют. Непонятно только – за что.
Что им нужно – не старый же и ржавый автомобиль на самом деле. Может быть – гараж? Но к чему столько мороки?
Зона трясло, он пополз к дверце и повис на ней обессиленно.
Добрый ржавый зверь впустил его в себя, и он упал на заднее сиденье. Зон содрал чехол и закутался в него. Боль понемногу ушла. Что делать, как спасаться – было по-прежнему непонятно.
Но он ощутил прилив силы.
«Слава Аллаху», – сказал он, и от этой фразы, что говорили герои детских фильмов, что он любил мальчиком, ему стало легче. Он повторил её несколько раз – иначе: «Аллах акбар», и увидел, что что-то вокруг меняется.

В это время покупатели переминались рядом с гаражом. Чернобородый отрывисто говорил с кем-то по мобильному телефону. Приехавший с ним человек, пожилой, сухощавый, с белым шрамом на подбородке от удара кованым сапогом, смотрел на него с тревогой. Он догадывался, что что-то пошло не так, как планировалось, но не понимал – что именно. Ковер, проданный им когда-то русскому капитану и ставший теперь чехлом для сиденья машины, был совсем рядом, и сухощавому казалось, что достаточно просто протянуть руку, чтобы забрать его и исправить, наконец, совершенную полвека назад ошибку. Но чернобородый почему-то не спешил забирать драгоценность, ради которой они приехали в эту холодную, негостеприимную страну.
– Он знает, – убеждал чернобородый своего собеседника. – Он все знает. Это ловушка, муршид. Глупая девка ошиблась. Он говорит по-арабски, он давно всё понял про силу ковра и предупредил своих.
Он замолчал и замер, прислушиваясь к голосу муршида. Хозяин был очень недоволен грязной работой. Он не верил в то, что Зон работает на кого-то ещё, и злился на чернобородого, своими дурацкими подозрениями превратившего простую операцию в сложную. Теперь следовало зачистить следы, и что-то нужно было сделать с «Москвичом», который даже не мог выехать из гаража. Первоначально они планировали вывезти машину целиком, чтобы извлечь реликвию спокойно и бережно. Теперь это придется делать на месте, плюнув на то, что старая ветхая ткань может порваться от любого неосторожного прикосновения.
– Твоя глупая несдержанность может стоить нам слишком дорого, – сказал муршид (даже на расстоянии чувствовалось, с каким брезгливым трудом он подбирает слова) и вот он отключился.
Чёрный джип мчался по ночной Москве.
Зон был для этих людей уже мёртв, он существовал только как тело, которое надо будет прятать, куда-то прикопать – целиком или по частям. Драться пришельцы собирались с несуществующей подмогой.

Зон, кутаясь в чехол («Наверное, я похож на француза, замерзающего на Смоленской дороге, в рваных тряпках, дрожащего и бессмысленного», – подумал он), привалился к кирпичной стене. Внезапно он почувствовал пальцами структуру кирпичей, каждую песчинку в цементе, и стена подалась под его плечом. Он вытянул руку, и рука прошла через стену.
«Нет бога, кроме Аллаха, – произнёс он вдруг слова, которые тысячи раз говорили неискоренённые беспартийные старики в его семье. – Нет бога, кроме Аллаха, и Магомед – пророк его». Он сам не понял, зачем это сказал, но всё отступило, и его служба в музее, и лица друзей, и фигуры женщин, что он любил. Древняя ткань грела его и давала силу. Сила вела его, и он неожиданно для себя оказался по ту сторону гаражей, на пустыре. Шаг за шагом он удалялся прочь – от цепочки гаражей, от людей, что считали его трупом, от всей этой суеты.
Он совершенно уже не чувствовал холода.
Он не слышал, как разбился о бетон выпавший из ослабевшей руки чернобородого телефон, не видел, как, стремительно побледнев, повалился на колени человек со шрамом на подбородке.
Враги его были мертвы, но их жизни были песком, что сдут ветром, и не было о нём памяти.
Зон обрёл новую цель и стержень жизни.
Исчезло унылое прошлое.
Он стал воином веры и справедливости, и всё теперь будет иначе.
Зон бежал по пустырю, завернувшись в древний молитвенный ковёр.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел