September 26th, 2017

История про то, что два раза не вставать

ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ



…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним – сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.
Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:
– А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?
Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.
За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными – даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара*, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.
Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.
Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.

Новый градоначальник появился в городе странным образом – не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.
Впрочем, горожане видали и не такое – вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда был с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.
Но Карлсон – так звали нового хозяина города – всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.
Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».
Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.
Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».
Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.
Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.
Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон – швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, – и отправили сюда.
И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.
Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые – таких не бывало, – а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.
И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.
Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.
Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, – варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины – и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.
Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.
Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:
– Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!
Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.
Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи – «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».
Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:
– Мадам, давайте знакомиться!..
Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.
Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.
Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.
Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, – говорилось в том указе, – не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.
Со стороны было совершенно непонятно – то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.
При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.
Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.

Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино – как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».
И он был чертовски прав. Народ возмутился.
Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.
– Погоди-ка! – бормотали они. – Ужо!
Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:
– А зачинщики где?
Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.
Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»
Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами – во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.
– Что, недовольны? – спросил Карлсон.
– Довольны, батюшка, всем довольны, – отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.
– Нам всё что хошь – божья роса! – подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.
– Тьфу на вас! – тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.
Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.
Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.
Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.


_____________________________________
*Похвальное предвидение летописца,впрочем, лишь один из многих примеров его предвидения.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ШВЕДСКАЯ МОДЕЛЬ


Камень, ножницы, бумага…
Русское присловье


1


Мы во всю мочь спорили, очень сильно напирая на то, что у шведов есть какая-то модель, а у нас её нет, и что потому нам, людям без модели, со шведами опасно спорить – и едва ли можно справиться. Словом, мы вели спор, самый в наше время обыкновенный и, признаться сказать, довольно скучный, но неотвязный.
Мелькали слова «шведская стенка», «шведская спичка», «шведская семья» и «шведский стол».
Из всех из нас один только старик Федор Иванович Сухов не приставал к этому спору, а преспокойно занимался разливанием чая; но когда чай был разлит, и мы разобрали свои стаканы, Сухов молвил:
– Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете. Ну, положим, что у господ шведов есть какая-то непонятная «модель», а у нас «модели» нет, а только воруют повсеместно, – все это правда, но всё-таки в отчаяние-то от чего тут приходить? Ровно не от чего.
– Как не от чего? И мы и они чувствуем, что у нас с ними непременно будет столкновение и они нас вздуют. Кроме авоськи с небоськой, батюшка мой, не найдется помощи.
– Пускай и так. Только опять: зачем же так пренебрегать авоськой с небоськой? Нехорошо, воля ваша, нехорошо.
– Да, только не в деле со шведами.
– Нет-с: именно в деле со шведом, который без расчета шагу не ступит и, как говорят, без инструмента с кровати не свалится; а во-вторых, не слишком ли вы много уже придаете значения воле и расчетам? Вот, былочи, мы со шведами так столкнулись, что любо-дорого! И помнит вся Россия про день… Полтавы, разумеется. На мой взгляд, не глупее вас был тот англичанин, который, выслушав содержание «Двенадцати стульев», воскликнул: «О, этот народ неодолим». – «Почему же?» – говорят. Он только удивился и отвечал: «Да неужто кто-нибудь может надеяться победить такой народ, из которого мог произойти такой подлец, как Бендер, да они его ещё и любить будут». Впрочем, я не хвалю моих земляков и не порицаю их, а только говорю вам, что они себя отстоят, – и умом ли, глупостью ли, а в обиду не дадутся; а если вам непонятно и интересно, как подобные вещи случаются, то я, пожалуй, вам что-нибудь и расскажу про одного шведа.

2


Итак, лет двадцать назад (я не виноват, что так отчего-то начинаются все нынешние истории) я заразился модной тогда ересью (за что осуждал себя неоднократно впоследствии): бросил казённую службу и устроился в одно из тех предприятий, которых наплодилось тогда в избытке. Я был заморочен мыслью о «честных деньгах», о той свободе, что якобы начинается за воротами казённого здания. Хозяева мои были англичане – один отчего-то играл на саксофоне, а второй – на волынке.
Чем только мы не занимались – торговали нефть и газ, не брезговали пиленым лесом и алюминием, но иностранцы мне попались неопытные, или, как у нас говорят, «сырые», и затрачивали привезенные сюда капиталы с глупейшею самоуверенностию.
Зачем-то они решили заняться воздушным транспортом и выписали в Россию своего приятеля, шведа Карлсона.
Так как Карлсон и есть тот герой, о котором я поведу свой рассказ, то я вдамся о нем в небольшие подробности.
Он был выписан к нам вместе с гигантским пропеллером и паровыми машинами для его кручения. Кто-то из англичан видел этот пропеллер не то в Норвегии, не то в Швеции и так им поразился, что решил купить, даже не зная подробностей действия. Нам отписали, что вместе с пропеллером приедет и швед-инженер, обладающий железной волей и в этих «шведских моделях» изрядно понимающий. Но в высылке пропеллера и инженера вышло какое-то qui pro quo: пропеллер запоздал, а вот Карлсон, наоборот, приехал раньше времени.
Я осведомился, владеет ли, по крайней мере, приехавший Карлсон хотя сколько-нибудь русским языком, и получил ответ отрицательный. Он не только не говорил, но и не понимал ни слова по-русски. На мой вопрос, довольно ли с ним было денег, мне отвечали, что ему выданы «за счет компании» прогонные и суточные на десять дней и что он более ничего не требовал.
Так, подумал я, Карлсон мог застрять где-нибудь и, чего доброго, дойти, пожалуй, до прошения милостыни. Мне отвечали, что его уговаривали и представляли туристу все трудности пути; но он непоколебимо стоял на своём, что он дал слово ехать не останавливаясь – и там, где пехота не пройдёт (видимо, отзвук Полтавы всё жил в его сердце), там пролетит стальная птица.
Я тогда еще думал, что, встретив Карлсона, его можно не узнать. Это происходило, конечно, оттого, что немцы, у которых я о нём расспрашивал, не умели сообщить его примет. Аккуратные и бесталанные, они давали мне только общие, так сказать, самые паспортные приметы, которые могут свободно приходиться чуть не к каждому. По их словам, Карлсон был в меру упитанный человек в полном расцвете жизненных сил.
Самое рельефное, что я мог удержать в памяти из всего этого описания, это «штаны с лямкой», но кто же это из простых людей такой знаток в определении выражений, чтобы сейчас приметить человека с лямкой или подтяжками и – «стой, брат, не ты ли Карлсон?»

3


Я ездил по размытым осенним дорогам довольно долго, пока не остановился в какой-то заштатной гостинице при железнодорожном вокзале и внезапно увидел перед собой прямо на крыльце человека в белых штанах с одинокой лямкой и в клетчатой рубашке.
Я обратился к нему с вопросом: не знает ли он, где здесь на этой станции помещается смотритель или какой-нибудь другой жив-человек.
– Я ничего не понимаю по-русски, – отвечал он на чистом шведском языке.
Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать... Что за наряд!.. Дурацкие ботинки, штаны с лямкой, сидевшие очень странно, замызганная клетчатая рубашка и накинутая, видимо, для тепла драная простыня.
– Зачем же это истязание холодом и как вы это можете выносить? – спрашиваю.
– О, я все могу выносить, потому что я живу по шведской модели! У меня есть шведские спички, и даже, кажется, была шведская семья.
– Боже мой! – воскликнул я. – У вас шведская семья?
– Да, у меня шведская семья; и у моего отца, и у моего деда была шведская семья, и у меня тоже шведская семья.
– Шведская семья!.. Вы, верно, из Вазастана, что в Стокгольме?
Он удивился и отвечал:
– Да, я из Вазастана.
– И едете устанавливать пропеллер в С.?
– Да, я еду туда.
– Вас зовут Карлсон?
– О да, да! Я инженер Карлсон, но как вы это узнали?
Я не вытерпел более, вскочил с места, обнял Карлсона, как будто старого друга, и повлёк его к самовару, за которым обогрел его чаем с плюшками и рассказал, что узнал его по его железной воле.
– Быть господином себе и тогда стать господином для других, – и Карлсон задрал нос, – вот что должно, чего я хочу, и что я буду преследовать.
«Ну, – думаю, – ты, брат, кажется, приехал сюда нас удивлять – смотри же только, сам на нас не удивись!»

4


Я обернул Карлсона в заячий тулупчик, который, по случаю, всегда возил с собой – ведь совершенно непонятно, как обернётся тот или другой наш поступок. Иногда малые наши усилия приводят к большим последствиям, и тулупчик был у меня всегда наготове.
Карлсон иззябся и изголодался, но, наевшись плюшек, стал разговорчив. Оказалось, что деньги у него все вышли, зато накопились впечатления. Когда мы (и заграничный пропеллер) добрались до места, то открылось, что Карлсон – вполне толковый инженер. Не гениальный, конечно, а просто аккуратный и хороший. Пропеллер, как оказалось, был сделан из негодных материалов, размеры были не выдержаны, да и изготовлены не из доброкачественного материала. И тогда Карлсон, устроив себе мастерскую прямо на заводской крыше, сделал всё сам.
Но долго ли, коротко ль, а понемногу выяснялось, что вся эта «шведская модель» нашего Карлсона, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте всё как-то смахивала на шутку и потешение. И, что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.
Однажды, не желая передвигаться, как все нормальные русские люди, он приделал себе на спину пропеллер и вздумал летать над дорогой, которая и впрямь была у нас непролазна. Конструкция оказалась чрезвычайно мудрёной и имела такой вид, что Карлсона за глаза прозвали «мордовским богом»; но что всего хуже – эта машина не выдерживала тряски, норовила соскочить со спины, и Карлсон часто возвращался домой пешком, таща у себя на загорбке своё изобретение.
Бывало и хуже: раз он упал в болото и сидел там, пока его не вытащили и не привезли в самом жалостном виде. Однажды он решил полакомиться мёдом (Карлсон был удивительный сладкоежка, и это было, признаться, одной из милых черт, превращавших его в человека, а не в эту странную шведскую модель); так вот однажды он влез в гнездо диких пчёл, потом придумал штуку – тащить бревно с гнездом на себе, и в результате всех изрядно напугал этими пчёлами, его самого пребольно покусавшими. Чем-то он напоминал античного героя, что засунул себе за пазуху лисёнка и, будучи прогрызен насквозь, ничем не выдал раздражения. Карлсон покрылся пчелиными укусами, распух, но держался стойко.
Однажды он решил купить лошадь – и то дело, конный вид времяпрепровождения сейчас в моде, но опять всё пошло наперекосяк.
Лошадь он стал торговать у своего товарища по заводу, спору нет, большого мастера. Человек это был умный и сведущий в металлическом деле, известный также как Лёва, или Лёвша, Малышов. Славился он не только как знатный мастер по металлу, повелитель румпельштихелей и попельштихелей, но и как первый знаток в религии. Его славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон; был он не только мастером петь с вавилонами, но и знал, как пишется картина «Вечерний звон», а если бы посвятил себя большему служению и пошёл бы в монашество, то прослыл бы лучшим монастырским экономом или самым способным сборщиком.
Лёвша Малышов показал Карлсону диковину – механическую лошадь, работающую на паровой тяге. Кобылу звали Нимфозория, и как-то никто из нас не считал, что она чем-то, кроме своего парового дыма из-под хвоста, интересна.
Да и дым, если честно говорить, был так себе.
Но Лёвша уверял, что она, дескать, замечательно дансе и выделывает всякие штуки.
А у Карлсона сразу глаза загорелись, и он начал вынимать деньги. Единственно, что он успел спросить, так это то, подкована ли лошадь.
Оказалось, что нет, но Лёвша обещал это немедленно исправить, причём положил за это дополнительно пять тысяч. Я было очень рассердился и говорю Карлсону:
– Для чего такое мошенничество! Лошадь непонятного свойства, куплена за большие деньги, и всё ещё недостаточно! Подковы, – говорю, – всегда при всякой лошади принадлежат.
Но Карлсон замахал руками и говорит:
– Оставь, пожалуйста, это не твое дело – не порть мне политики. В России жить – по волчьи выть, здесь свой обычай.
К вечеру лошадь доставили Карлсону домой.
Она успешно притворялась живой, но совершенно неспособна была никакого дансе и даже не двигалась с места. Как ни тянул Карлсон механические вожжи, а Нимфозория все-таки дансе не танцевала и ни одной верояции даже в стойле не выкидывала.
Карлсон весь позеленел и пошёл разбираться.
Малышов отвечал смиренно:
– Напрасно так нас обижаете! Мы от вас, как от иностранца, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже вас, человека со «шведской моделью» в голове, выросшего в шведской семье, обмануть свойственны, – мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте людей собрать – пусть все увидят, каковы мы и есть за нас постыждение.
Мы собрались, и Малыш гордо указал на копыта своего парового чудовища – и вправду оказалось, что лошадь подкована, да удивительными подковами, на которых были выписаны все четыре тома «Войны и мира», и хватило места даже для удивительного по своей силе стихотворения Фёдора Тютчева «Умом Россию не понять».
Батюшка Филимон воскликнул:
– Видите, я лучше всех знал, что русские никого не обманут! Глядите, пожалуйста: ведь он, шельма, не только чудо-механизм сделал, но оснастил его русской духовностью.
Но мы пристыженно смотрели в пол. Видно было, что бедный Карлсон жестоко и немилосердно обманут, и что его терзала обида, потеря, нестерпимая досада и отчаянное положение среди поля, – и он всё это нес, терпеливо нёс.
Был пристыжен и мастер Малышов, что и сам всё думал: «Что это за чертов такой швед, ей-право, во всю мою жизнь со мной такая первая оказия: надул человека до бесчувствия, а он не ругается и не жалуется».
И впал от этого мастер даже в беспокойство – был он плутоват, но труслив, суеверен и набожен; он вообразил, что Карлсон замышляет ему какое-то ужасно хитро рассчитанное мщение. Карлсон меж тем выучился русскому языку, хоть и не без погрешностей – про него говорили «знал русскому языку хорошо и умело пользовался ею».
Кстати, о женском роде.
Вскоре Карлсон женился. Невесту он выписал из Швеции, звали её (в переписке, что он мне показывал) фрекен Бок, и понял я только, что молодая была немолода. Сам он сразу стал её звать на русский манер Фёклой Ивановной. Когда она появилась в нашем городке, то мы сразу увидели, что это большая, очень, по-видимому, здоровая, хотя и с несколько геморроидальною краснотою в лице и одною весьма странною замечательностью: вся левая сторона тела у неё была гораздо массивнее, чем правая. Особенно это было заметно по её несколько вздутой левой щеке, на которой как будто был постоянный флюс, и по оконечностям. И её левая рука, и левая нога были заметно больше, чем соответствующие им правые.
Но Карлсон сам обращал на это наше внимание и, казалось, даже был этим доволен.
Мы и об этом осведомлялись:
– Шведская ли модель у Фёклы Ивановны?
Карлсон делал гримасу и отвечал:
– Чертовски шведская!..
Однако эта шведская модель сыграла с ним неприятную шутку. Фёкла Ивановна, несмотря на свою внешность, оказалась женщиной вольного нрава и, что называется, «была слаба на передок». Возможно, для каких механизмов это и является достоинством, но Карлсон как-то затужил. Вовсе это ему не понравилось, несмотря на то что мы прочитали в книжках, что означенная слабость во всём мире связывается с той самой «шведской моделью» и там вовсе не порицается.
Отец Филимон даже начал ему проповедовать, говоря:
– Вы, – говорит, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас наново женим.
– Этого, – отвечал Карлсон, – никогда быть не может.
– Почему так?
– Потому, – отвечает Карлсон, – что наша шведская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.
– Вы, – говорит отец Филимон, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.
– Евангелие, – отвечал Карлсон, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
– Почему вы так это можете судить?
– У нас тому, – отвечает Карлсон, – есть все очевидные доказательства.
– Какие?
– А такие, – говорит; – что у нас прямой разговор с Богом, а у вас лишь есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи. Да и с русской, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.
– Отчего же так? – спросил отец Филимон. – Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто одеваются и хозяйственные. И узнать можете: мы вам грандеву сделаем.
Карлсон застыдился.
– Зачем, – говорит, – напрасно девушек морочить. – И отнекался:
– Грандеву, – говорит, – это дело французское, а нам нейдёт. А у нас в Швеции, когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности. Да и одежда на ваших женщинах как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна-сапажу – плисовая тальма. Опасаюсь, что стыдно будет смотреть и дожидаться, как она изо всего из этого разбираться станет.

5


Но и это ещё не всё – Карлсон задумал открыть собственное дело, как раз по выделыванию своих пропеллеров. Сказано – сделано: новый завод стал набирать обороты, да вот беда – приобрёл он лицевое место на заводской крыше, подвальное же, запланное место было в долгосрочной аренде у того самого автора железной лошади, мастера Малышова, и этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.
Ленивый, вялый и беспечный Малышов как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдёт с места до конца контракта, – и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать. Карлсон трудился и богател, а Малышов ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Карлсон, Малышов уже совсем оплошал и шел к неминучей нищете, но, тем не менее, все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти. Уговорил кто-то Малышова подать в суд за неверный земляной отвод – и вот начали они судиться. Для меня есть что-то столь неприятное в описании судов и их разбирательств, что я не стану вам изображать в лицах и подробностях, как и что тут деялось, а расскажу прямо, что содеялось. Засудил Малышов Карлсона, как есть вчистую засудил, что тот даже и не понял, что приключилось.
Оказался Карлсон должен мастеру паровых лошадей немалую сумму, каковую и выплачивал с процентами. В описанном мною положении прошел целый год и другой, и теперь, наоборот, Карлсон всё беднял и платил деньги, а Малышов всё пьянствовал – и совсем наконец спился с круга и бродяжил по улицам. Таким образом, дело это обоим претендентам было не в пользу, и длилось бы оно долго, да только враг Карлсона вконец замёрз, напившись и уснув в мороз, лёжа прямо на дороге.
Тяжбы прекратились, но Карлсону объяснили, что должен он был исполнить еще другое обязательство: переживя Малышова, он должен был прийти к нему на похороны и есть там блины. Он и это выполнил. Карлсон сперва сконфузился; из экономии он блинов не ел, а тут попробовал, да как раздухарится! Кричал:
– Дай блинка!
И даже позволял себе жаловаться, что деньги на поминки он дал, а корицы в блины пожалели.
Отец Филимон тут же ему заметил:
– На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь.
– Отчего же это не могу? – отвечал Карлсон.
– Да вон видишь, как ты его мнешь, да режешь, да жустеришь.
– Что это значит «жустеришь»?
– А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь.
– Так и жевать нельзя?
– Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их все кушают, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краечки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в своё место.
– Этак нездорово.
– Еще что соври: разве ты больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат, больше меня блинов не съесть.
Слово за слово – поспорили. Отец Филимон принялся всё так же спускать конвертиками один блин за другим, и горя ему не было; а Карлсон то краснел, то бледнел и все-таки не мог с отцом Филимоном сравняться. Свидетели сидели, смотрели да подогревали его азарт и приводили дело в такое положение, что Карлсону давно лучше бы схватить в охапку кушак да шапку, но он, видно, не знал, что «бежка не хвалят, а с ним хорошо». Он всё ел и ел до тех пор, пока вдруг сунулся вниз под стол и захрапел.
Полезли его поднимать, а он и не шевелится. Отец Филимон, первый убедясь в том, что швед уже не притворяется, громко хлопнул себя по ляжкам и вскричал:
– Скажите на милость, знал, как здорово есть, а умер!
– Неужли помер? – вскричали все в один голос.
А отец Филимон перекрестился, вздохнул и, прошептав «С нами Бог», подвинул к себе новую кучку горячих блинков. Итак, самую чуточку пережил Карлсон Малышова и умер Бог весть в какой недостойной его ума и характера обстановке.

Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины», хотя и не глубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, несмотря на Карлсона. Исчезла куда-то и шведская модель из разговоров, и шведская спичка из бакалейных лавок. Таких мастеров, как баснословный Карлсон, теперь, разумеется, уже нет в России: машины сравняли неравенство талантов и дарований, и гений не рвется в борьбе против прилежания и аккуратности.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел