January 28th, 2017

История про то, что два раза не вставать

А вот кому про Катаева и искусство жить долго?
(Ссылка, как всегда, в конце)

У меня был как-то текст про самого Катаева. (Не про эту книжку, на которую ссылка, а про реальные его мемуары, которые переиздали в девяностые, а я писал на них рецензию)
Этот человек был – гений времени. Он обращался с событиями вольно, переплавляя их в мемуары. Звали его Катаев.
Про Катаева рассказывали следующую апокрифическую историю. Однажды, выступая на каком-то мероприятии, посвящённом Горькому, он оговорился:
– Как-то Гоголь мне заметил...
Ему простили. Ему было можно. Он всё равно со всеми был знаком.
В этом феномен Катаева, угадавшего место и время, и понявшего как их можно менять. Можно много говорить о догадках этого человека, но эта догадка – главная.
Фраза о долголетии писателя точна необыкновенно. Надо, конечно, жить долго. Если писать нечего – надо писать мемуар, а для того, чтобы писать мемуар – нужно пережить современников.
Надо, конечно, жить долго. Если писать нечего – надо писать мемуар, а для того, чтобы писать мемуар – нужно пережить современников.
Тогда-то и рождается то, что Даль называл «житейскiя истории», а также – «частныя записки».
И вот пишет человек мемуары, будто кричит:
– Ау, эй, я здесь, здесь ещё я!
Впрочем, время поворачивается, и профессию во фразе о долголетии нужно заменить на какую-нибудь другую. Об этом пойдёт речь потом.
Между тем, человек видевший Гоголя, сам обладал таинственной судьбой. Шелест своих и чужих книг слышался за его спиной, скрипели двенадцать подаренных стульев. Ему не надо было напоминать о себе. Он уже написал «Белеет парус одинокий» – вещь, которая отодвинула настоящего автора стихотворной строчки. Кто, дескать, написал «Белеет парус…»? Да Катаев.
Череда других книг, написанных Катаевым, теряется в тени этого произведения. Даже продолжение странствий одесских мальчиков растворено отсутствующим временем. Даже роман-хроника «Время, вперёд!» известен больше благодаря музыке, с ним связанной. Именно житейские истории, перетёкшие в мемуарные записки с расчётливо вдутым в них ворованным воздухом, сделали Катаева тем, чем он стал. Они стали документом, свидетельствующем о придуманном мире с особым эйнштейновским временем. Нет, конечно наблюдателю стало всё видеться иначе, чем на самом деле. Нет, и раньше он видел всё в искажённом свете – прямого света в воспоминаниях не бывает. Он всегда отражённый. То есть – субъективный.
Да – времени не было. Катаев сам цитировал Достоевского: «Что такое время? Время не существует, время есть цифры, время есть отношение бытия к небытию», и восклицает: «Я знал это уже до того, как прочёл у Достоевского. Но каково? Более чем за сто лет до моей догадки о несуществовании времени! Может быть, отсюда моя литературная «раскованность», позволяющая так свободно обращаться с пространством».
«Память мне изменяет, и я уже начинаю забывать и путать имена», – заявлял он в самом начале повествования. Вместо имен у Катаева действительно знаки. Мир непридуманных литераторов замещается миром придуманных – тех самых, с которыми обошлись не менее вольно, чем с пространством.
Если они стали чуть другими в этих частных записках, превратившихся в литературное произведение, то они должны были и сменить имена.
Скажем сразу – эта зараза прилипчива. В произведении одного писателя, что годился Катаеву в сыновья, герои тасовались как колода Шуз Жеребятников и Алик Конский, превращаясь потом в писателей и поэтов.
Когда в шестидесятые читали Катаева, то угадывание превращалось в род спортивной игры или развлечения. Люди, приближенные к событиям возмущались, а те, кто учился литературной злобе по мемуарам угадывали за королевичем – Есенина; за Командором – Маяковского. Ключик превращался в Олешу; птицелов становился Багрицким; вьюн с пергаментным лицом обретал фамилию Кручёных, а щелкунчик оборачивался Мандельштамом. Это был сорт игры в поддавки, профанного приобщения к тайне. В этих воспоминаниях был привкус фронды. Или даже её запах. А воспоминания всегда дело запаха. Это и выветренный запах литературной злобы – потому что все умерли, а мемуарист жил долго.
Но это был и запах фронды – не оппозиции, не диссиденства, а фронды. Так смотрят на младших по возрасту, что вдруг стали начальниками. Человек видел их отцов, а теперь они сами стали Властью.
Поэтому можно было позволить себе череду прозрачных намёков и храм Христа Спасителя как символ потерянной любви, пионерский барабан и марш юных ленинцев как звук апокалиптической трубы, Моссельпром – не реальный, а из унылых рекламных стихов. Можно было себе позволить череду литературных значков на карте городов из которой будто зубы повышибали дома.
Что касается фронды, то она давно превратилась в официальное мнение. Ракурс изменился. Теперь фрондой стала мысль о том, что Бунин обменял Родину на чечевичную похлёбку эмиграции. Чечевичная похлёбка – это эвфемизм, слово-заместитель. Оно стоит на месте слова «жизнь».
Но время, скрипя внутренними механизмами, поворачивалось. Речь идёт не о распавшихся империях, а о гораздо более страшном превращении. Общественный интерес, также скрипя, медленно и неровно, поворачивался к картинке, образу.
Знакомство с писателем перестало быть престижным. Писатель на этом посту заместился певцом, или, в лучшем случае, журналистом. Катаев только начал этот путь, покидая позицию «писатель» и двигаясь к позиции «свидетель».
Теперь приобщённость к высшему свету или истории достигается не мемуарами, а работой дорогостоящей, но понятной компьютерной машины. Так телевизионный человек Парфёнов влезает куда не попадя со своим поцелуем, куревом или полотенцем.
И никому уже не надо проверять парадоксы времени или путаницу с пространством.
Между тем Катаев давным-давно открыл великий закон нового времени – героем является тот человек, который рассказывает о событии. Его воспоминания похожи на авторскую программу о литературе. Комментатор важнее политика, оператор, следящий за происходящим в прицел телевизионной камеры – главнее их всех.


http://rara-rara.ru/menu-texts/znamenie_ehpohi


Извините, если кого обидел