August 27th, 2012

История про то, что два раза не вставать

 

...Начинался карнавал, он приходил звуками дудочки на ночной узкой улице, ряжеными, которых мы встречали в сумерках, и машинами, увешанными бумажными гирляндами. Ряженые угощали прохожих редькой, звеня бубенчиками, наклонялись к детям.
Однажды мы услышали уханье барабана и скрипки в середине ночи.
Тогда мы быстро оделись и, выскользнув из гостиницы, пошли по улице в ближайший кабачок. Там, несмотря на то, что было за полночь, плясали, дули в трубу и кричали – каждый о своём. Речь пропадала, растворялась в общем шуме, и казалось, что я беззвучно открываю рот, хотя уже давно начал кричать вместе со всеми.
Мы с трудом нашли место и, взяв пиво, окончательно влились в общий хор.
Аня привалилась ко мне, и, как и я, тоже беззвучно, пела что-то.
Вскоре из этой какофонии вычленилась мелодия «Yellow submarine», но, прожив минуту, переродилась во что-то другое, затем пережила стадию «Интернационала», в следующей жизни явившись в образе «Auf Wiedersehen, Mein Kleine, auf Wiedersehen».
Рядом со мной сидел на крохотном стульчике худой парень с выпирающим кадыком. Он был действительно худ, но, когда он тянулся за кружкой, видно было, как перекатываются мускулы, как слаженно движется всё его тело.
Парень оказался бывшим сержантом морской пехоты ГДР, и мы поговорили о морской пехоте и о ГДР, но когда я отправился в очередное путешествие через ноги, руки и головы – длинное и весёлое путешествие за пивом, то, вернувшись, обнаружил, что бывший сержант исчез, и его место занято скрипачом, занято было и моё место.
Мне пришлось пристроиться на корточках у ног Ани и, прижавшись к ним щекой, забыв про войны, работу, сон, забыв людей, о которых нужно было помнить, и память о которых отравляла мне жизнь, я стал хлебать слабое, совсем не хмельное пиво.
Ночь несла меня своей интернациональной музыкой к будущему утру, когда можно спать вволю и проснуться только тогда, когда это утро закончится.
Потом в кабачок ввалились молодые ребята в страшных масках, которые, в знак неведомой инициации, предлагали каждому попробовать капустную кочерыжку.
На смену им пришёл толстяк с барабаном, который, за неимением другого места, прислонил его к моему плечу, и принялся лупить по страшному инструменту резиновой колотушкой. Но и толстяк ушёл, забыв и своего круглого друга, и колотушку.
В эту минутную паузу я спросил скрипача, что, собственно, он играет.
– Как что, – искренне изумился он. – «Gipsy Kings», конечно!
И пыхтя, продолжал водить смычком по струнам.
Несмотря на это веселье, колокола на церкви исправно отмеряли время. И каждое их вступление изменяло состав веселившихся. Каждый удар выбивал новую брешь в присутствующих, и, наконец, в кабачке осталось человек пять. Музыка замирала вдалеке, и студенты шли прощаясь, распевая на ходу, их компании делились, распадались, и делились и распадались на отдельные звуки среди тишины песни, которые они пели.
И тогда встал с табурета немолодой человек и, шепнув что-то бармену, выдвинул из-за табурета чёрный футляр. Это движение было тем же, каким в далёкой южной, и теперь для меня ещё и юго-восточной, республике мой ровесник доставал из тайника завёрнутый в кусок ткани автомат. Это было движение, с которым, быть может, врач берёт перед операцией из рук сестры инструмент. Он доставал не сокровище, а надежду на что-то. Мы с Аней замерли, чувствуя, что сейчас начнётся самое главное в этой ночи. Человек щёлкнул замками футляра.
Я по-прежнему прижимался к ногам женщины, которую любил, и почти сидел на полу.
Из футляра возник саксофон. Я не мог, точно так же, как и мой безрукий московский знакомец, не умел определить его название. Саксофонист пожевал губы, обвёл потемневшее пространство кабачка взглядом и начал.
Вначале мелодия была пронзительной и печальной, но потом в неё вплёлся иной мотив, который стал спорить с прежним печальным, высмеивая его, пародируя. И это было правильно, потому что я не поверил бы сладко-грустной, грустно-кислой музыке первых тактов, а вот сочетанию двух тем поверил безоговорочно. Ирония, вот что спасало музыку от пошлости, ирония, вот что помогало перебраться через грязь. Ирония, смешанная с добром, с каким-то другим делом, важным, но о котором не говорится. А может, это было просто добро, прикрывающееся иронией, чтобы делать своё дело.
 
И снова надо было возвращаться, потому что прошли эти несколько дней. Я и Аня должны были ехать обратно.
Она высадила меня у конторы, которую факс завалил листами.
Жизнь входила в привычное русло.
Но тут всё кончилось, потому что на следующий день после нашего возвращения её машина столкнулась  с трейлером.

Я узнал об этом через два дня, когда, снова съездив в Берлин, нашёл на своём автоответчике сообщение полицейского комиссариата.
Странно, я совсем не чувствовал боли, отвечая на вопросы.
Внезапно оказалось, что у неё куча родственников. Приехал даже муж из своей Южной Америки. Оказалось, что он ещё муж, и вот он уж рыдал безутешно.
А я отупел, и механически делал своё бумажное дело. Наверное, я делал его хорошо – потому что никто ничего не заметил – даже Гусев, случайно позвонивший мне в контору. Я даже ни разу не зашёл в нашу, её, впрочем, теперь окончательно – его, вернувшегося мужа, квартиру.
Полицейские от меня быстро отстали, я им был неинтересен, она – тоже. Явился какой-то идиот из страховой компании со своими идиотскими вопросами. Спрашивал, почему Аня не пристёгивалась, и, может это такая привычка всех русских. Он исчез так же идиотски, оступившись с крыльца в газон.
Я ржал над телевизионными шоу и прикидывал, что из вещей мне придётся покупать заново – бритву, рубашки... Я думал, что стал бесчувственен и, кажется, горя не было во мне – только тупость.
Отчего я продолжал есть, пить, гоготать над анекдотами – может, оттого, что одиночество снова нашло меня, выскочив из засады.

Чашин нашёл меня и, как всегда – внезапно.
Чашин следовал за мной, он сопровождал меня по жизни, будто взяв под руку, будто заступив на смену одиночеству, которое покинуло меня. Он присутствовал в моей жизни, будто болезнь в жизни хроника.
Он не звонил, не передавал ничего со своими людьми, а просто притормозил однажды рядом со мной, шедшим спокойно по улице.
Вернее, притормозил не он, а шофёр. Ехать в машине Чашина мне не хотелось, и я просто предложил прогуляться.
– Короче, есть дело, – сказал он, упав на стул.
– Никакого дела нет.
– Ты ошибаешься, дело есть. Но теперь всё изменилось – я уже не прошу, выбора никакого нет.
– Выбор всегда есть.
– Нет, нет выбора. Ты отдохнул, покушал хорошо. Теперь нужно ехать, ты ведь любишь ездить?
– Выбор есть. Я жил без тебя, буду жить дальше.
– А ты думаешь, кто тебя слепил? Кто тебя на работу устроил?
«Вот почему Иткин так меня боялся», – догадался я с запозданием.
Мы оба понимали, о чём говорим, хотя сыпали недомолвками. И вдруг Чашин сказал страшное, он не должен был этого говорить, он должен был оставить меня в неведении, но он всё же проговорился.
– Не будь дураком, один уже влетел, а мне, думаешь, это приятно, своих-то? Себя не жалеешь, свою бабу не пожалел, совсем без ума... Она понимала, во что ввязалась, да и ты тоже. А тебе, тебе уже не визу обнулить, это тебе покруче встанет...
«Вот это ты зря сказал, – подумал я. – Это ты сказал совсем напрасно. Лучше б я ничего не знал. Лучше б я, тупой баран, ни о чём не догадывался»…
«Ты напрасно это сказал, потому что теперь ты загнал меня в угол. Нельзя загонять противника в угол, его нужно либо сразу убирать с дороги, либо оставлять ему узкий и выгодный тебе путь к отступлению. А отступать мне некуда, я никогда не буду больше воевать за Чашина, надеясь, что он за это оставит меня в живых».
Я первый прервал паузу и произнёс как заклинание, как присягу в суде:
– Нет, я не буду этого делать.
– Всё, я еду, – Чашин стал подниматься, скрежеща пластмассовым стулом.
Он косо вылез из-за стола и пошёл к выходу. С веранды я видел, как Чашин постоял у машины, переговорив о чём-то с телохранителем, потом сел на водительское место и сразу набрал такую скорость, что шофёр-охранник у другого автомобиля покрутил у виска, а пара велосипедистов прижалась к стене.
Вторая машина медленно двинулась вслед исчезнувшей первой.
«Интересно, – подумал я, – как Чашин покупает немецких полицейских? Или он действует как-то иначе?»
Но иронизировать было нечего.
Чашин убил Багирова, хотя сидел с ним за одной партой в учебном классе. Я ему был нужен, и он меня не трогал, а ходил по следу, как моё драгоценное одиночество.
Чашин убил Анну, потому что она могла чем-то ему повредить. Теперь он решил, что я что-то знаю, и вот теперь, наверное, подстрахуется и на мой счёт.
Теперь ему действительно понадобился я, и он не остановится ни перед чем. А если я откажусь, он сразу скомкает меня, как бумажную салфетку в кафе. Добро бы только меня.
Нужно упреждение, как в горной войне, когда надо перехватить колонну, идущую по ущелью. На равнине или в холмах боевое охранение опаснее, но когда колонна в ущелье, ниже засады, она почти беззащитна.
Аккуратно отсчитав монетки и положив их на стол, я пошёл мимо американских студентов в ярких университетских майках. Студенты сорили деньгами, зачем они сидели здесь – непонятно.
Чашину ехать два часа. Через два часа он достигнет своих подчинённых и начнёт гадить.
Я специально вспомнил это слово, потому что не знал, что он будет делать. А ещё я вспомнил, как чуть было не разжился у турок пистолетом. Может, теперь он стал единственной необходимой мне вещью.
Садясь в машину, я оглянулся и увидел своё отражение в витрине. На меня глядел невысокий овальный человек в спортивной куртке.


Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

 

...Шумы нарастали во мне.
Это были звуки латиноамериканской музыки на Арбате, болтовня девчонок в крымском троллейбусе, пьяный русский нищий на Александерплац и шум воды, стекающей по брезентовому пологу палатки, стоящей на краю клюквенных болот. Это был звук колокола в маленьком городке и невнятное бормотание старика, идущего по коридору обшарпанной квартиры, звук двигателя танка, ползущего по склону и хриплое дыхание крестьян, устанавливающих миномёт на краю села. Мерно стекал песок с сапёрных лопаток окапывающегося заградотряда, ухал карнавальный барабан, и отвечали ему скрипки ряженых, пищали и улюлюкали мобильные телефоны людей в красных пиджаках, собравшихся вместе за одним столом, и каркали эти люди что-то важное в уши своих телефонов. Это были шумы самолётов и вертолётов – вороний клёкот и карканье войны, звуки своих и чужих, диссонансные эти звуки множились, длительность их смещалась, один замещался другим, гремели отбойные молотки жаркого московского утра, в которое нужно было выйти после бессонной ночи, шелестели необязательные слова моих случайных попутчиков, капал гулко неисправный кран, отмеряя падением воды ход ночного разговора, шумела листва за окном курортной комнаты, плыли фуги над спящим в зиме подмосковным поселком, с визгом двигался по запотевшему вагонному стеклу палец юго-восточного человека, выписывая: «Джохар», стучали колёса, брякала пряжка ремня, свесившаяся с верхней полки, поводила стволами «Шилка», зенитная установка, из рыла которой хлещет квадратный метр смертоносного свинца, звучали гитары курортных лабухов, били в крепкую дверь убогой квартиры с придвинутыми к окнам шкафами тяжелые ботинки, переваливаясь по горной дороге, ревели бронемашины и десант ждал своей смерти на броне, шуршали деловые бумаги, за которыми кровь и нефть,  эта нефть текла по жилам моей страны, питая её больное тело, эшелон убыстрял свой бег, а брезент на платформах хлопал, хлопал на ветру, а маленький «фольксваген» футболила по дороге огромная туша трейлера, поддавала, плющила со скрежетом, выпихивала с эстакады, но вкрадчивый голос инструктора говорил, что если так, дескать, то одно спасение – рассказать притчу о жучке, чужие разговоры теснились во мне, хрипло кричал что-то небритый человек, меняя рожки автомата, перемотанные изоляционной лентой, и с грохотом катились по скальнику камни из-под его башмаков, и рвал барабанные перепонки этот шум остановившегося времени.

Я сел в машину и сосредоточился.
Я поехал убивать Чашина.
Это было похоже на самоубийство, тем более, я не знал, как, собственно, я буду это делать. Машина шла по автобану, положив стрелку спидометра направо почти горизонтально.
«До первого полицейского», – подумал я.
И тут я понял, что медленное движение моей жизни на протяжении последних полутора лет окончилось, всё полетело вверх тормашками. Мишень уже попала в прицел, и меня влекло вперёд помимо моей воли. Я стал берсеркером. Я вернулся к животному состоянию, звериному бесстрашию, жажда убийства – вот что было главным в этот момент. Берсеркер не думает о последствиях, он есть суть войны, её значение. Он символ войны, потому что его жизнь бессмысленна, как сама война – в любое время, когда бы она ни велась.
Я ехал довольно быстро, пока на дороге не было машин. Но чем ближе я продвигался к северу, тем больше было на дороге пробок.
Немного спустя я увидел ещё одну, но понял, что это не пробка. На встречной полосе замер огромный трейлер, а рядом с ним белело что-то. Когда я подъехал ближе, то понял, что это что-то – белый «Мерседес».
И это был «Мерседес» Чашина.
Правда, теперь он был похож на выкрученное бельё. Вторая машина с дырками от пуль стояла чуть впереди.
Засада была организована грамотно, точь-в-точь, как её давным-давно организовал сам Чашин, когда мы с Геворгом лежали в придорожном кювете. Только теперь, расстреляв машину охраны, сидевшие в засаде просто выстрелили в чашинский «Мерседес» из гранатомета.
Полицейские затянули место аварии полосатой лентой. Рядом стоял медицинский фургон с мигающей лампочкой наверху. Я совсем остановился, потеряв осторожность, а говорить с полицейскими было совсем небезопасно.
Два человека в униформе паковали чёрный мешок. Один из них дёрнул молнию несколько раз, потом запустил туда руку и вынул голову Чашина.
Мёртвый Чашин посмотрел на меня спокойно и твёрдо.
Человек в униформе устроил голову поудобнее, а потом окончательно застегнул мешок. Двое положили мешок на носилки, раздвинули их, подняв, и покатили к фургону.
Полицейский внимательно посмотрел на меня, и я понял, что пора сматываться. Я ещё раз подумал о том, как хорошо быть безоружным.
Да и если бы его там не было, стать свидетелем по делу смерти русского в Германии – совсем не радость. Машина медленно тронулась, и полицейский проводил меня внимательным взглядом.
Уже отъезжая, я оглянулся и прочитал на ярко-жёлтом борту фургона, где чернели три или четыре пробоины, название: «Дороги Балкан».
«Ну что ж, – подумал я. – Всё одно к одному».
Был яркий солнечный день, совсем весна. «Интересно, как его угораздило? На какой же скорости надо было идти... И кто его приложил?»
Зачем так – на виду, так громко, так неумело...
Впрочем, это всё теперь неважно, важно только то, что мне не надо убивать Чашина. Затея, в общем, была дурацкая. Те, кто сделал это, тоже действовали не лучшим образом, но всё равно я вёл себя глупо.
Прав был Чашин, говоря о моём непрофессионализме. Профессионал так никогда бы не поступил, это отчаяние вырвалось из меня. Потом я буду много думать об этом, но в этот момент лишь гадкая мелкотравчатая радость жила во мне.
Будем жить дальше.
Только звонить мне теперь некому.
Стараясь не оставаться долго дома, я набил сумку немудрёной едой из холодильника. Часть её я засунул в куртку и вышел, ощущая тяжесть в карманах.
Оружия у меня нет, вот как всё хорошо обернулось. Я пошёл к автобусной станции. Теперь можно поехать куда-нибудь, пока адреналин не выйдет из крови.

Извините, если кого обидел