August 23rd, 2012

История про то, что два раза не вставать

 

...Мысли мои всё равно были далеко.
Выяснилось, что дела фирмы стали донельзя хороши, а также, что я на хорошем счету.
Из Европы шло оборудование, но для того чтобы шелестеть иностранными бумагами, наняли специальную девушку – мне в помощь.
Она была аккуратной, исполнительной и очень красивой. Мы пили с ней кофе, сидя в нашей комнате. Однажды она призналась, что меня хотят послать куда-то в чужую страну. Это была новость, но я остался спокоен – внешне.
Лучше не ожидать перемен – они придут сами.
Девушка была моей подчинённой лишь по форме, у нас установились странные отношения старшего и младшего, только иногда я задерживал руку на её плече чуть дольше, чем это было необходимо.
Иногда, полуобернувшись, когда её тело ещё было обращено к конторской технике, а голова поворачивалась на скрип двери, в секунду этого медленного движения моя новая подчинённая напоминала Анну. Виной тому были этот поворот головы да схожая прическа.
Иногда девушку подвозил к нашему подъезду хмурый овальный человек, а иногда она приезжала на этой машине сама. Я не понимал, зачем девушка пошла служить моему хозяину, её явно содержали, в разных смыслах этого слова. Какое мне дело до её ухажёров и родителей, а до её денег тем более. Загадочнее, например, история с моей работой. Мне вот тоже платят, а я не могу понять – за что. Я не знаю даже, чем, собственно, занимается контора, в которой я проработал полгода. Думая об этом, приходилось отвлекаться от воспоминаний, отвлекаться от случайного сходства одной женщины с другой, поэтому случайная или почти случайная задержка руки на чужом плече была единственной вольностью, которую я себе позволял, осознавая, что это действительно вольность.
У девушки из офиса была тайна, а у меня никакой тайны не было – я опять перекладывал бумаги и изредка тупо смотрел в чёрное окошко компьютера, где мне сообщали: «Гарри Ган уходит в отпуск 26 августа. Возвращается 3 октября утром. Во время его отсутствия обращаться к такому-то, а по срочным вопросам – к такому-то». Работяга этот Гарри Ган, думал я, а у меня теперь вся жизнь – сплошной отпуск.
Лето умирало. Перед смертью оно завалило московские улицы арбузами. Появились на улицах загорелые женщины, вернее, их стало больше, и это создавало атмосферу праздника.
Однажды, уже вечером, не поздним, но ощутимым, мы с моей подчинённой вышли с работы вместе, и, говоря ни о чём, подошли к её автомобилю. Сопровождающего не было.
– Дайте подержаться за настоящую машину, – попросил я.
Девушка передала мне ключи, и я сам открыл дверцу. С минуту я изучал приборы на щитке, пошуровал ногами, пока девушка забиралась через другую дверь, и попробовал стартовать. Однако одна педаль не поддавалась, я никак не мог вдавить её, пока не наклонился и не увидел, что эта педаль была всего лишь фальшивым выступом – машина, набитая электроникой, не нуждалась в ней, но хитроумные автостроители сделали зачем-то на её месте выступ.
Девушка засмеялась, поняв, в чём дело, а мне стало до слёз, совершенно по-детски обидно. Вещь, которая должна быть ручной, как зонтик, не подчинялась. Да и зонтика, впрочем, у меня не было.
Сдержавшись, я тронул машину и медленно, мучительно медленно развернулся перед офисом и включился в плотный вечерний поток Варшавского шоссе.
Мы ехали по городу мимо светящихся окон, мимо светящихся малиновых буковок метрополитена, ехали на окраину и, как я понимал, к ней.
Впереди сияла полная луна, идеально круглая, будто вычерченная циркулем.
Дорога вдруг ухнула в огромный овраг, потом снова взобралась на гору, и в этот момент я понял, что не разучился водить, я понял, что всё это доставляет мне удовольствие – вне зависимости от цели поездки.
На повороте я притормозил. Там, между новых домов, у троллейбусной остановки, рядом с грудой арбузов сидели небритые люди. Колеблемая ночным ветром, болталась над ними яркая лампочка. Небритые сидели уныло, гася окурки о напольные весы.
Я вылез из машины и купил у них арбуз – большой, страшный, чем-то напоминавший луну, висевшую над нами. Но всё же арбуз был вытянут книзу и оттого похож на грушу.
Арбуз – это символ осени, и осень не за горами. А девушка для меня была символом другой, той, на которую она была похожа, когда оборачивалась на звук открываемой двери.
Я не чувствовал вины за эти мысли, в этот момент мне просто было хорошо, и думать ни об обязательствах и ответственности за поступок, ни о будущем не хотелось.
Я уже знал, чем всё это кончится.
Мы пили кофе в её кухне, под красным кругом абажура, и лицо девушки менялось, потому что абажур чуть подрагивал из-за того же летнего ночного ветра. Край света и тени приходился как раз на лице девушки, и оно превращалось то в греческую маску, то в бесконечно красивое лицо Анны, то в мёртвое, безжизненно-плакатное лицо фотомодели. Мы оба знали, что сейчас будет, и, не теряя времени, в первый раз поцеловались прямо в коридоре.
Губы её были сухи, а дыхание резко, руки прошлись по моему затылку и обхватили плечи. Вдруг она начала падать, и я едва успел подхватить её.
В комнате, где колыхались занавески, где ветер переворачивал какие-то бумаги, забытые на подоконнике, мы упали – сначала мимо кровати, а потом я уже почувствовал себя на этом чудовищном спальном сооружении – огромном, с водяным матрасом, колышущимся, как озеро. Девушка вскрикивала, срывая с себя невидимую в темноте одежду, я следовал за ней, мы разбрасывали одежду вокруг, уже помогая друг другу. Её крик должен был разбудить весь район, но город спал или делал вид, что спит. Я целовал её маленькую грудь, проводил губами по коже ключиц и удивлялся её худобе, которой раньше не замечал под платьем.
Она продолжала кричать, крик переходил в визг, и вдруг всё вокруг пропало.
Я знал, что лежу на склоне холма, рядом с дорогой, в окружении нескольких крестьян. Нам нельзя встать, потому что сверху валится на нас, воет и свистит истребитель.
Тогда у людей, существовавших за холмами, не было настоящих штурмовиков, и вот лётчик, используя пушечный прицел, вводил истребитель в пике.
Сейчас он освободит подвеску, и на нас посыплется родное, русское взрывчатое железо.
Вот самолёт начал маневрировать, мелькнули его голубое брюхо и два зелёных киля, вот сейчас то, что падает из-под этого брюха, достигнет земли.
И я начал орать, вторя визгу, нёсшемуся с неба...

Мы смотрели друг на друга в свете луны, ввалившейся в комнату. Девушка смотрела на меня, опершись на локоть, глаза её в свете луны горели странным блеском.
– Как ты? – спросил я её.
– В жизни с тобой оказалось интереснее.
– В жизни? Что значит в жизни?
– Я часто занималась этим во сне. С тобой и с другими.
Я подумал, что это шутка, и решил поддержать её:
– И с Иткиным тоже?
– Да, конечно. Но только он очень кричит, и я часто просыпалась. Поэтому в последнее время я делала это только с тобой. Правда, ты очень неспокойный, иногда ты думаешь о чём-то другом, но после тебя хорошо проснуться и медитировать.
Я снова посмотрел в глаза и увидел, что моя подчинённая совершенно безумна. Много чего я пугался в жизни, но теперь мне стало как-то особенно не по себе.
– Во снах особый мир, – между тем продолжала она. – Во сне можно даже убить. Это не явь, это сон, и всё же со мной такое происходит редко. Я стараюсь не наводить порчу. Потом бывает слишком тяжело, потом спится плохо и трудно медитировать, а после того как я занимаюсь любовью медитировать хорошо.
Словно угадав мой вопрос, а может, и вправду угадав, она сказала:
– Нет, наркотиков я не люблю, наркотики – это тоже неправильно.
Девушка начала говорить, что она думает о наркотиках вообще.
Я смотрел в её немигающие глаза и слушал правильную речь с овальными, округлыми фразами, речь, которая струилась без выражения. Никто из моих знакомцев не говорил так. Будто религиозная проповедница, одна из тех, что я видел на далёком южном берегу, вела сейчас со мной беседу. Гусев сказал бы о наркотиках не «курить», а «пыхать», знакомые студенты говорили «трава» или называли их тысячей названий. Один из людей, которых я видел, отмыкал затвор и выдыхал едкий конопляный дым в оружие, пока его напарник держал пламягаситель во рту. Это было странно, хотя и технологично, подобно курению «паровозиком». Но это было курение от ужаса, курение, ставшее атрибутом войны, подобно мухоморовому отвару берсеркеров.
А женщина, лежавшая рядом со мной, говорила обо всех вещах особенными словами и особенным голосом, будто чёрная тарелка довоенного репродуктора. Она говорила, что скоро я уеду и там, в некоем другом месте, нужно мне будет делать что-то важное.
Теперь я обращал внимание на мелочи, ранее не казавшиеся мне важными. Например, на то, что тело девушки было совершенно сухим, хотя простыни промокли от моего пота. У неё не было ни запаха, ни пота, казалось, что нет и никаких человеческих слабостей, чувств, желаний.
Теперь, если она прикасалась ко мне, я чувствовал себя иначе – деталью, зажатой в тисках. Это был не страх, а чувство, похожее на досаду. Я отвечал на её ласку, но что-то необходимое ушло. Дождавшись того момента, когда она уснёт, я стал готовиться покинуть квартиру на окраине, всё ещё залитую лунным светом.
Замок, на моё счастье, оказался английским, закрывался сам. Я тихо прикрыл железную дверь, дождался щелчка и спустился во двор.

Во дворе её дома, около тропинки, по которой я решил сократить дорогу, колодец пел нескончаемую песню подземной воды. Вода была невидима, но слышна, она шелестела внизу, в нескольких метрах от меня, и была похожа на воду, которую я слышал на скальных осыпях-курумниках, высушенных солнцем. Ручей так же шелестел под сухими и горячими камнями, но до него было не добраться.
Нужно было совершить долгий и утомительный спуск с горы, миновать отвесную стену, чтобы дойти до той воды, которую я искал, а пока терпеть. Поэтому я с тоской слушал этот шум на окраине большого города.
Я шёл по ещё тёмной улице мимо спящих машин, мимо машин, проснувшихся и хватавших своими жёсткими лапами мусорные ящики, поглощавших содержимое этих ящиков, урча и подмигивая при этом жёлтым глазом. На углу скопления домов, притворившихся улицей, всё так же лежали арбузы, похожие в утренней темноте на груду земли из соседней ремонтной траншеи. Только небритые уже спали, один положа голову на другого, а тот, другой, положив голову на арбуз. Они спали, свернувшись калачиками, как бездомные собаки, которые тоже спали – тут же, рядом, устроившись, однако, поудобнее – на решётке, откуда валил теплый воздух и тянуло кислым. Небритые люди спали, становясь ещё более небритыми, щетина беззвучно отрастала у них на щёках, освещаемая всё ещё горящей лампой, что раскачивалась теперь иначе, потому что ветер стал утренним, сменил своё направление.
Этим, начинающимся днём мне снова нужно было уехать на неделю, а когда я вернулся, то не обнаружил своей подчинённой. Даже кресло её куда-то делось из моей комнаты.
Я суеверно не стал расспрашивать о девушке Иткина – какое мне, в конце концов, дело до её странной жизни и странных желаний?
Зато спустя несколько дней по возвращении я неожиданно попал на собрание кавказских людей.
Попал я туда не случайно, надо мне было отвезти важные бумаги и убедить одного из этих людей эти бумаги подписать.
Были кавказские люди одеты – все как один – в бордовые пиджаки и чёрные мешковатые брюки, и оттого казались похожими на офицеров какой-то латиноамериканской армии. Внезапно все они достали из потайных карманов переносные телефоны, которые тревожно запищали, и чёрно-бордовые начали произносить в них отрывистые команды на родном языке.
Тогда сходство с командным пунктом каких-то неясных стратегических сил стало ещё более разительным.
Я слушал после казавшегося долгим перерыва их странную речь, состоявшую из одних согласных, и отгонял воспоминание о женщине, которая молится о смерти своих детей – быстрой и безболезненной.
«Это другие люди, – убеждал я себя. – Они другие, и у меня нет доказательств того, что они в чём-нибудь виноваты. Если поддаваться воспоминаниям, я буду выдавать прежнюю боль за действительную, и тогда придётся жить в придуманном мире. Тогда я буду свидетелем, подкупленным ненавистью».

Встретился я и со своими московскими одноклассниками. Теперь они были почти в полном сборе, появились и те люди, которых я не видел со времени окончания школы. Два года, которые я провёл вместе с ними, запомнились мне лучше, чем лица этих людей.
Один из них, толстяк, сидевший за соседней партой, попросился ко мне ночевать.
Он сидел на раскладушке в прокуренной комнате и спрашивал меня с тоской:
– Ну, а вот можно жить просто ради денег – ну вот воровать, например?
И было понятно, что воспринимает он меня как какое-то духовное начало, как строгого судью его особой жизни.
Одноклассник слушал меня и, узнавая мою жизнь, сокрушался:
– Такие люди – и не у дел...
Но я простился с ним. Несмотря ни на что, я любил этих людей, ну а кого мне было любить?
Осень кончалась, сухая и ясная осень, и с большим запозданием полили дожди.
А старик всё бормотал что-то у меня в коридоре.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

 

...Разговор, на который намекала моя исчезнувшая подчинённая, состоялся. Иткин вызвал меня к себе, и я в который раз уселся перед его огромным пустым столом.
– Вы прилично водите машину? – спросил Иткин.
– Да как вам сказать... – ответил я. – Знаете, есть такой старый анекдот: несколько людей разных национальностей спорят о преимуществах своих автомобилей. Американец хвалит «Форд», японец – «Тойоту», француз – «Ситроен». Наконец наседают на молчащего русского. Русский мнётся и отвечает:
– По Москве я перемещаюсь на лучшем в мире транспорте – московском метро, а за границу обычно езжу на танках.
Иткин не улыбнулся.
– Вы угадали. Только на танках мы туда не доехали.
Он объяснил мне, куда не доехали наши танки. Это была та часть немецкой земли, где всё ещё стояли другие танки – американские.
Итак, надо было уезжать, снова ехать в ту страну, в которой я родился. Двигаться в направлении того квадрата топографической карты, что выцветал на моей стене.

Видно, я слишком много курил в ту ночь, ночь после разговора с Иткиным, и всё на пустой желудок.
Много вокруг меня стало независимых государств. Заграница приближалась к моему дому с каждым годом, и мои нефтяные поездки давно стали загранкомандировками.
Надо было тоже ехать, только в иную сторону, к другим иностранцам, в большую и богатую европейскую страну. Теперь моя любовь к путешествиям приобрела совсем другое свойство – в дороге можно рассматривать пейзаж, тщательно его запоминая.
Только записи мои были иные, чем прежде.
В них не было общей темы, мысли расползались, но и это было хорошо. Я знал, что вернусь в свою страну, где можно любить и ненавидеть, где важно каждое сказанное слово, и воздух пропитан болью нового времени. Так же, как изучали когда-то тоскующего Редиса аэродромные таможенники, меня – через месяц или чуть больше – будут изучать другие, а может, те же самые.
Я вспомнил, как давным-давно, в совсем другой жизни, ехал в поезде обратно на Родину, и будили меня сумасшедшие торговые поляки истошными криками:
– Очки-часы!
Кричали они это, делая все мыслимые ошибки в ударениях. Родина моя теперь уменьшилась – на несколько часов езды в эту сторону.
Отчего-то я подумал об отце и подумал спокойно о том, что, вот, хорошо, что он ушёл вовремя. Как всегда, тщательно всё обдумав, разобрав все бумаги, уничтожив те из них, которые считал заслуживающими того, отец достал из сейфа наградной, дарёный ещё Серовым, пистолет и сделал своё дело.
Мы не были никогда с ним близки, и только сейчас я понял, как мне не хватает его в этом мире. Впрочем, он бы вряд ли обрадовался моей нынешней жизни. Всё происходит вовремя. Это была несколько циничная мысль, но я думаю, что он бы не обиделся.
Надо уезжать.

Но перед отъездом я ещё увидел свою бывшую жену. Она была счастлива.
Мы случайно встретились на улице, и несколько секунд я любовался ею – так красиво она шла, раздвигая коленями летнее платье.
Стоя посреди тротуара, мы перебрасывались ничего не значащими фразами, а люди обходили нас, не соприкасаясь.
В руках она держала одну из тех странных чёрных папок с золотой окантовкой, которые выдают деловую женщину.
– Да, – сказал я про себя, – скоро я сношу все свои вещи, подаренные тобой. А я ношу вещи долго, и приведённое выше обстоятельство что-нибудь да значит. Итак, пройдёт какое-то время, и нас перестанет связывать даже одежда.
Попрощавшись, я шёл по улице, будто оцепенев, и вспоминал её лицо, которое всегда буду помнить.
Перестану ли я любить её? Я никак не мог разобраться в своих чувствах. Или, думал я, любовь не уходит, а просто новые люди попадают под её облучение, а те, кого ты любил раньше, делают шаг назад, не уходя насовсем.
Придя домой, я стал писать, но не историю городского мальчика, а очередное письмо в Германию.
Я писал о том, как старик кормит голубей, и что никто ему не звонит. Я размышлял о голубях на бумаге и снова приходил к выводу, что голубь очень удобная птица. Однажды он улетит и не вернется, и старику это будет легче, чем узнать о его смерти.
И ещё я писал об уличных музыкантах, о том, что теперь, летом, можно идти по городу, попадая из одной мелодии в другую.



Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

 

...Внезапно мне позвонил Багиров, и мы договорились встретиться этим же вечером.
Он похудел, и в глазах моего друга появился недобрый огонёк. Удивительно, что Багиров изменил своему щегольству в одежде. Теперь она была проста и неброска.
Темнело.
Мы шли по улице Горького, ставшей Тверской, и Багиров с ненавистью смотрел на уличных проституток и их сутенёров. Дело в том, что рядом с моим домом, в маленьком дворике, было у проституток гнездо, и каждый вечер сутенёры собирали их там. Сутенёры были при деле, они осматривали своих подопечных, как командир осматривает солдат на плацу – подшит ли воротничок, начищены ли сапоги, и так же, как командир на построении, давали наряды на работу.
Меня эта процедура скорее веселила, иногда я даже здоровался с некоторыми девушками, когда шёл слишком поздно домой, и, разумеется, когда рядом с ними не было их хозяев.
Ненависть Багирова меня удивила.
– У тебя злой взгляд. Раньше, когда ты сидел в ларьке, ты не был таким бешеным.
– Насмотрелся.
Я вспомнил старика, продававшего свистульки на южной набережной, добродушного поклонника публичных казней, и открыл, что взгляд Багирова стал в точности таким же, как взгляд свистулечника.
Мы пришли ко мне и тихо, потому что мой хозяин уже спал, начали вместо водки пить плохой, но, что его извиняло, заваренный, как дёготь, чай.
Затылок Багирова упёрся в коричневый край Памира.
Все так же горел мёртвенный хирургический свет за моим окном, сочилась вода из крана.
– Нечего говорить про потерянное поколение, нужно делать дело, – говорил Багиров.
– Какое дело, сначала определись. Всю дрянь, которую люди плодят, обычно прикрывают этим словом. Дело... А что такое дело?
– Ты знаешь, я вернулся в армию, – сказал он, посмотрев мне в глаза.
И, помедлив, прибавил:
– Ну, не совсем в армию, но это неважно.
По коридору зашаркал проснувшийся старик и, пожурчав в туалете, отправился в обратный путь.
Что значило «не совсем в армию», я не понял, а он всё равно бы не рассказал. Но всё же Багиров вернулся в армию. Что теперь с ним будет, непонятно.
Я слушал его внимательно, потому что это был вариант моей судьбы. И Багиров говорил об этом нашем общем отрезке жизни.
– Я не понимаю тех офицеров, кто сейчас жалуется на безденежье. В присяге, которую мы давали, было всё сказано о тяготах и лишениях. Наша профессия была – умирать, и нас об этом предупредили. А теперь эти люди жалуются, что у них нет квартир.
– Умирать – за что? – спросил я.
– Умирать по приказу государства. Это неважно, за что.
– Ты не хуже меня понимаешь,  что умирали наши с тобой друзья за очень разные вещи, и за всякую дрянь в том числе, и, в конечном итоге...
– Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь о военном чиновнике, человеке, который выезжает на манёвры к восьми и возвращается домой к ужину, а я говорю тебе о воинах.
Я вспомнил нашего инструктора по рукопашному бою, который говорил: «Если перед самураем лежит несколько дорог, то он выбирает тот путь, который ведёт к смерти».
– Это всё очень красиво, – заметил я, – но помни, что мы с тобой одиноки, и нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жёны?
– Они вышли замуж за воинов.
– А дети?
Он пропустил мой вопрос и продолжил:
– Каждый должен быть на своём месте. Я буду на своём.
– Не страшно?
– Не страшно. Мне всё зачли. И звание тоже.
Но я знал, что всё же ему страшно, потому что мы служили в другой армии другого времени, и с тех пор два раза успела поменяться форма. Наверное, теперь эта форма стала красивее, отчего-то всё связанное с войной кажется красивым.
До первой крови, разумеется.
И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь.
Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание воинам время от времени убивать кого-нибудь.
– Всё не так просто, всё не так просто. Помнишь нашу присягу, я, например, помню её наизусть – «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооружённых Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну...» Я уже не гражданин этого государства, его просто нет, нет ни Советской Родины, ни Советского Правительства. Жизнь освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно – за идею. Это враньё. Умирать вообще не нужно, нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в воздухе, а где источник – мне неизвестно. Видимо, эта зараза – во всех нас, и что делать – непонятно.
– Что делать – понятно, – веско ответил Багиров. – Наш путь – путь воинов, и если ты не признаешься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор.
В расстёгнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней – смертный медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой он никогда не служил. Медальон был десантный, даже с надписью по-английски «airborn troops», и зачем он таскал его с собой, я не понимал. Кажется, он махнулся с кем-то этим медальоном, подобно тому, как менялись в старину нательными крестами. Но и в этом я был не уверен.
Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ.
– А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи... – спросил я невпопад и сразу же понял, что сделал ошибку.
Этого не надо было спрашивать, это было у него больное место.
И мы заговорили о женщинах.
– Отношения с бывшей женой должны быть похожи на самурайский меч – так же холодны и так же блестящи, – говорил он, затягиваясь длинной сигаретой. Тонкие ноздри Багирова ловили только что выпущенный дым.
«Пижон, навсегда пижон, – подумал я. – Хотя есть у тебя своя правда. Но пока она – не моя. И снова, но уже про себя, я подумал, что не стоит умирать ни для чего – ни для денег, ни для Чашина, ни для государства. Надо жить, и никто не может посоветовать – как».
А потом я снова вспомнил о своей жене: «И всё же я не могу её ни с кем делить».
Спали мы недолго, Багирову нужно было куда-то, и я не спрашивал, куда.
Мы вышли в жаркое летнее утро, наполненное шумом машин и грохотом отбойных молотков. Но жара уходила, через несколько дней появились на улицах девочки в белых фартучках, несущие цветы, настал прохладный сентябрь.

Однако и он подошёл к концу.
Я обнаглел окончательно и снова попросил недельный отпуск.
Хозяин мой скривился, но промолчал.
«Он боится меня, – недоумевал я, – но почему? Другой бы давно меня выгнал. Ну да ладно, не моё это дело».



Извините, если кого обидел