August 19th, 2012

История про то, что два раза не вставать

 

...Впрочем, и я не терял надежды поехать куда-нибудь.
Видно, я всё же не наездился. Только теперь надо было ехать самому, а не грузиться в эшелоны или въезжать по аппарели в брюхо транспортного самолёта.
Но теперь, снабжённый штатской подорожной, я ехал на восток и ехал на юг, не гнушаясь поездом, хотя моя фирма оплачивала и самолёт.
Дело было во времени. Дорога была долгой, и это меня устраивало.
Я выходил на неизвестных станциях и курил.
Было хмуро и пустынно.
Дым от трубки стлался по земле, и оттого я был похож на паровоз. Пробегающие железнодорожники боялись, что я впрягусь в какой-нибудь бесхозный состав и уволоку его в неизвестном направлении. Но всё же большие и маленькие станции исчезали, за окнами таяли остатки зимы под кустами и в чахлых лесозащитных полосах.
Теплело, стекла покрывались мелкими капельками воды, и я представлял себе, как эта вода будет капать мне на голову в пункте моего казённого назначения. Куда и зачем я еду – мне было совершенно непонятно. Есть ли вообще на свете эти маленькие южные города со своими нерусскими жителями, с новыми чиновниками, новыми конторами и новой властью?
Так я размышлял, доедая баночку варенья, оставленную в моём доме одной несчастной девушкой. Баночка была маленькая, и девушка была маленькая, и щемило мне сердце, когда я смотрел на эту баночку – вспоминая, как баночка эта осталась на моём столе, огромном и пустом, и как увидел я сиротливое варенье, несчастный и несчастливый дар. Горечь отъезда снова подступала ко мне, и, как всегда, одиночество следовало за мной.
И всё же мне было интересно, я таки не наездился.
Города были тихи и серы.
Тихи и пусты были офисы, люди по привычке не ходили на работу днём, сидели по домам и пили чай, хотя жары ещё не было.
Начальства не было, у начальства всегда свои дела. Иногда я хамил этому новому начальству, сидевшему в своих кабинетах под неразборчиво цветными флагами, но в меру, так, чтобы оно, начальство, считало меня за своего.
А иногда новых хозяев было невозможно найти. Эти люди получили своё и вернулись в нормальное безмятежное состояние – такое же, как и у меня.
Я бродил по пустым коридорам бывших институтов.
Как-то в одном из таких пустых зданий я долго пил чёрный чай, сидя под огромной геологической картой Советского Союза, а потом, блуждая, зашёл в огромное крыло исчезнувшего как учреждение института, где теперь разместился нефтяной концерн.
Одна из дверей была открыта, и за ней тонко пищал осциллограф, виднелись стеллажи с колбами и аппаратурой.
В разных концах комнаты сидели две русские женщины в белых халатах, и одна говорила другой:
– Лида, как у тебя с сероводородом?
– С сероводородом у меня отлично, теперь у меня всё хорошо, а вот пошла ли у тебя вода, Маша? Как у тебя с водой?
Линолеум скрипнул у меня под ногой, и женщины испуганно обернулись к двери. Однако я уже шёл дальше по коридору – чтобы снова безнадёжно искать начальство.
Возвращаясь, я писал отчёт и клал его на равнодушно-чистый стол начальника – уже своего.

В поездах нового времени я обнаружил, что возникла особая общность людей, которых я узнавал по глазам. Глаза эти были тоскливы и выцвели от ненависти. Их обладатели, подобно моему Редису, раньше чувствовали себя солью земли, а теперь стали её пылью. И достаточно было, заглянув в эти выцветшие глаза, произнести негромко и доверительно, как пароль: «Продали Россию, суки...», и ты уже становился принят в круг, злобное братство навсегда, ты становился своим, за тебя ручались и тебе наливали нескончаемо и были готовы передавать от одного к другому. Я боялся этой злобной неотвязной любви, но она жила в людях с выцветшими глазами помимо меня, как и ненависть.
Музыка их была – бессильный скрежет.
Но мы жили в одной стране, родились в ней, и у нас было одно прошлое.

Неожиданно я встретился с Гусевым и так же неожиданно снова очутился в его доме в Трёхпрудном переулке.
Гремели тарелки, брякали вилки, лопотали что-то бессмысленное итальянские девушки.
Девушки были из католической миссии. Они несли в Россию римский обряд, и следствием этого подвижничества был стоящий на столе «Чинзано». Удивило меня иное обстоятельство – за полгода со времени моего последнего визита в Трёхпрудный ничего не изменилось в той квартире.
Только один из гостей, которого я знал лет десять назад, был с пустым рукавом – он потерял руку при обстреле Кабульского аэропорта. Он потерял руку, именно потерял, а не оставил, не положил и не забыл.
Весёлый это был человек.
Глядя на него, я думал, что вот эпитет заменяет имя. Особый вид прилагательного, указывающий на отсутствие детали, заменяет подробное описание человека. Безрукий – потерявший руку, безногий – потерявший ногу, безумный – потерявший рассудок, лысый – потерявший волосы, все они есть среди моих знакомцев, все они сидят рядком и требуют описания. От них не остаётся имён, как и от тех бесчисленных мужчин и женщин, которых я когда-то видел, – только свойство.
А впрочем, всё так же кулинарствовал мой приятель, всё так же терзал электрогитару хозяин, и так же, ближе к полуночи, сгустился из наполненного сигаретным дымом воздуха Зигмунд Фрейд.
Компания начала обсуждать, как бы ей, компании, сходить в баню и там всласть налюбить своих подружек. Молодые люди, залитые водкой, спорили о том критерии, по которому нужно приглашать в баню мужчин – по количеству и качеству женщин, которых они приведут с собой.
Часы остановились, и я чувствовал себя участником разговора, тянувшегося уже много лет.
Однажды сам Гусев, в другом месте и в другое время, сказал мне об этом вполголоса, отвернувшись от стола.
– Меняются люди, проходят годы, распадаются государства, но разговор остаётся одним и тем же. И вот сейчас, слушай, кто-нибудь вспомнит о недорогом алжирском вине... Даже если этот вспоминатель исчезнет, место его неминуемо займёт другой, и призрак алжирского вина вновь явится собеседникам.
Так же было и здесь. Стол стал, правда, побогаче, но, сидя под портретом худосочного юноши с саксофоном, я так же наливал и закусывал.
Мой безрукий сосед по столу рассказывал, как, познакомившись с некоей образованной девушкой, он отчего-то стал выдавать себя за повара ресторана «Пекин». Но в особенностях китайской кухни этот человек был осведомлен мало и оттого представился лучшим кофе-гляссеровщиком Москвы.
Чтобы разбавить свой рассказ, он признался даме, что, когда в ресторанном оркестре не хватает музыканта, он покидает кухню и начинает лабать на саксе.
– И на каком же саксофоне вы играете? – спросила вдруг его новоприобретённая знакомая.
Тут он понял, что погиб.
Откуда ему было знать, какие саксофоны бывают на свете – ему, всё время думавшему, что Армстронг играл именно на саксе, а не на трубе, как ему объяснили впоследствии знающие люди.
Но делать было нечего.
– Да я на всех, – сказал он уверенно. – Кто из наших отсутствует, за того инструмент и сажусь. Мне раз плюнуть.
Теперь этот рассказ стал для него историей, он исполнял его, смеясь, а пустой рукав вылез из кармана пиджака и жил самостоятельной жизнью, взмахивая в такт словам.
Безрукий был весел и снова рассказывал что-то – о любви.

Но я не хотел говорить не то что о любви, а даже о влюблённости. Например, я встретился со своей старой знакомой. Встав с бульварной скамейки, она неожиданно поцеловала меня – куда-то в висок. Мы были знакомы уже лет десять, и тогда, в начале нашего знакомства, я даже был влюблён.
Меня волновала её жизнь – путешествия с этюдником, горные лыжи и ещё несколько примет существования, так не похожего на моё.
И ещё поражала странная уверенность в том, что мир служит ей, уверенность, которую многие не выносили.
Полчаса спустя я сидел у церкви Архангела Гавриила, на скамейке рядом со мной лежали банановые шкурки, и стояли бутылки с газированной водой – одна дожидалась мою знакомую.
Я смотрел на рваное апрельское небо и думал о расставании.
А была у меня в жизни иная любовь, и упустил я её, упустил-выпустил, будто раскрыв кулак с воробьём – потому что не было мочи терпеть.
Боль эта – до и после расставания – жила во мне, вечная, будто надетое на шпиль Меншиковой башни небо.



Извините, если кого обидел