July 19th, 2012

История про то, что два раза не вставать


ЖИЗНЬ И УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ СВАНТЕ СВАНТЕССОНА,
моряка из Стокгольма,
прожившего двадцать восемь дней в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Финского залива, близ устья реки Невы, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим.

Я родился в городе Стокгольме и был третьим ребёнком в семье. Мать баловала меня, а у отца недоставало времени, чтобы заниматься моим воспитанием или хотя бы выбрать мне какое-нибудь ремесло. Оттого всё детство и юность я провёл в чтении, и вскоре в моей голове гулял морской ветер и звенел на этом ветру бакштаг, как первая струна.
Однако брат мой Боссе уехал в Бельгию и, по слухам, погиб там в пьяной драке, сестра Бетан тоже уехала на континент и пропала из виду. Оттого родители и слышать не хотели ни о каких путешествиях своего Малыша. Но шли годы, и мне удалось их уговорить – и вот я сел на корабль, отправлявшийся из Стокгольма в Лондон. За билет мне не пришлось платить, потому что капитан корабля был давешним другом моего отца. Однако он поселил меня с простыми матросами, которые в первый же вечер подпоили меня. Поэтому несколько дней я провёл, вися вниз головой на фальшборте и оделяя Балтийское море немудрёной матросской едой.
Но у берегов Англии пришла новая напасть: наш корабль попал в шторм и затонул. Я был спасён шлюпкой соседнего судна и провёл несколько дней в молитвах, не выходя из портовой церкви. Тут я испытал желание (впрочем, скоро подавленное) вернуться под отчий кров. Но в своей гостинице я познакомился с капитаном корабля, отправлявшегося на поиски сокровищ. Капитан Скарлетт оказался хоть и резким, но представительным мужчиной, настоящим морским волком. Его приятель доктор Трикси и сквайр Меллони подбили его отправиться в путешествие за золотом Партии.
Они арендовали огромный круизный лайнер. Устроитель экспедиции, сквайр Меллони, просто подал объявление в газету, ища себе конфидентов для рискованного мероприятия. Желающих оказалось столько, что пришлось зафрахтовать именно такое судно и набрать непроверенный экипаж.
Мне особенно был неприятен одноглазый, однорукий и одноногий судовой кок Сильвестр Рулле, неопрятный любитель майонеза и мяса по-французски, человек неясного происхождения.
Всюду он появлялся с огромным попугаем на плече. Даже поутру, когда вся гостиница спала, меня будил хриплый голос его попугая:
 – Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Я выразил сомнение в успехе этого предприятия, но мой новый друг уверял, что они имеют секретную карту и вполне подготовлены к плаванию.
Сколько раз я потом себя корил за то, что поддался предложению плыть в каюте первого класса, а не простым матросом. Так за время, проведённое в простом труде, я мог бы научиться многому, но, будучи «сотрапезником и другом» капитана, я выучил только несколько песен, исполнявшихся в кают-компании. Однажды, напившись, я заснул в пустой бочке, оставленной кем-то на палубе, и услышал странный разговор. Несколько офицеров говорили, что путешествие за сокровищами – лишь прикрытие, а на самом деле корабль должен привезти в Новый Свет дармовую рабочую силу. Так это было заведено в ту пору, и напомню, что тогда торговля рабами была запрещена частным лицам.
Честно сказать, я не проникся уважением к пёстрой публике, что населяла наш огромный корабль. Большая часть пассажиров проводила время в чревоугодии и разврате. Я однажды застал Сильвестра на нижней палубе, где он совокуплялся с представительницей чрезвычайно знатного рода в карете (и карету, и девушку везли в Америку). Попугай сидел на запятках, и в такт движениям раскачивающейся кареты хрипло орал:
 – Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Днём и ночью неслась отовсюду музыка, крики и пение.
Но кончилось всё внезапно – наш корабль наскочил в темноте на огромную ледяную гору и получил такую пробоину, что почти мгновенно затонул. О, надолго я запомнил ужасные крики людей, не допивших свой уже оплаченный кофе, запомнил и безумных оркестрантов, что наигрывали весёлые мотивы, сидя на уже наклонной палубе, а под эти звуки пассажиры дрались за места в шлюпках.
Я понял, что в этой войне мне не победить, и поплыл в сторону ледяной горы. Выбравшись на лёд, я обнаружил вмёрзшую в него красную палатку, некоторое количество консервов и примус.
Я возблагодарил Господа и уснул.
Пробудившись, я долго не мог понять, где нахожусь. Следов кораблекрушения вокруг не было. Только три шляпы и два непарных башмака выбросило на лёд – и это всё, что осталось от многотысячного плавучего Вавилона.
Льдина плыла куда-то, горизонт был чист и пуст, но вскоре на смену радости спасения явились муки голода и холода. Консервы скоро кончились, и, хотя мне удалось подстрелить белого медведя, прятавшегося с другой стороны ледяной горы, счастья мне это не принесло. Мясо белых медведей отвратительно и изобилует паразитами.
Я долго страдал медвежьими болезнями и не заметил, как сменился климат. Моя ледяная гора начала таять и вскоре превратилась в льдину. Я снова молился, и вот, наконец, льдина, ставшая совсем крохотной, ткнулась в неизвестный мне берег.
Это был маленький остров, моя утопия. Очевидно, что он был необитаем, но страх не отпускал меня, и первую ночь я провёл на дереве, опасаясь диких зверей. На следующий день, осмотрев берег, я обнаружил груды мусора и полузатонувшую подводную лодку.
Это меня не удивило – из книг я знал, что на необитаемых островах часто находятся какие-нибудь подводные лодки.
Пользуясь отливом, я соорудил плот и с помощью него перетащил на остров всё необходимое для жизни – съестные припасы, плотницкие инструменты, униформу немецких подводников, в том числе кожаные фуражки с высокой тульей, ружья и пистолеты, дробь и порох, торпедный аппарат, два топора и молоток.
Несколько раз посещал я это брошенное судно и забрал оттуда множество полезных вещей — второй торпедный аппарат, тюфяки и подушки, железные ломы, гвозди, презервативы, сухари, шнапс, муку, набор крестовых отвёрток, паяльник и точило.
Наконец я обнаружил сейф с пачками рейхсмарок. Несколько дней я размышлял о сущности денег в такой ситуации, потом вспомнил «простой продукт» и Адама Смита и решил, что их всё-таки стоит взять.
С тех пор цифры поселились в моей жизни. Я пересчитывал всё: сколько у меня пороха, сколько гвоздей, какова длина пойманного на берегу удава, а также сколько попугаев живёт в прибрежных кустах.
Меня окружал враждебный мир, безмолвный и непонятный. Мне предстояло выжить и освоить массу простых профессий, которым я не выучился в плаваниях и с которыми уж и подавно не был знаком в своём Вазастане. И я должен был пройти все стадии жизни человечества, которые видел на картинке в школьном учебнике, где обезьяна кралась за неопрятным существом, поросшим шерстью, которое, в свою очередь, следовало за громилой, вооруженным копьём, что шёл вслед за голым безволосым человеком, похожим на нашего пастора.
Сначала я охотился на коз с окрестных холмов, обнаружив, что они не умеют смотреть вверх. Но потом, когда у меня кончились торпеды, я одомашнил этих кротких животных, получив молоко в дополнение к мясу. Затем проросли случайно обороненные в плодородную землю семена, и вскоре передо мной заколосилось целое поле.
Но тяга к числам привела к сооружению календаря – я поставил перед домом огромный столб, на котором отмечал зарубкой каждый день. Однако внезапно я заболел и провёл лёжа целых две недели. Из-за этого мне пришлось перейти с юлианского календаря на григорианский.
Среди не особо ценных вещей, прихваченных с подводной лодки, был прекрасный молескин, в который я приучил себя делать каждый день записи, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить свою душу. Там я описывал свои повседневные занятия, даже иногда спрашивая своих воображаемых собеседников, что мне надеть сегодня: юбку из пальмовых листьев или холщовые брюки.

Моё размеренное существование закончилось, когда я увидел на песке свежий след босой ноги. Рядом был непотушенный окурок, объедки и пара пустых бутылок из-под пива. Я вернулся в свою хижину и три дня не показывал носа наружу.
Кто это был? Вероятнее всего, какие-то дикари. Страшно даже подумать, что они могут сделать с одиноким отшельником.
И я принялся укреплять своё жилище – вырыл рвы с кольями на дне, расставил растяжки в лесу и покрасил коз в маскировочный цвет. Два года я ждал вторжения, пока наконец не увидел на берегу страшную сцену. Несколько дикарей били своего товарища, толстого и невысокого человечка. Я выстрелил и, удивившись своей меткости, положил нескольких негодяев одним зарядом.
Спасённый дрожал, и я назвал его Четвергом – сообразно своему деревянному календарю.
Человек, который был Четвергом, оказался изрядным подспорьем в хозяйстве. Вскоре он освоил шведский язык, и мы стали производить вдвое больше топлёного масла и молока. В награду за это я крестил его и назвал по-новому Карлсоном.
Вместе путешествуя по острову, мы обнаружили пару скелетов в истлевшей морской одежде и груду ящиков с золотыми слитками. На всякий случай мы перетащили их на сто метров севернее, и я снова принялся рассуждать о бренности всего сущего и простом продукте. Карлсон же кидался золотыми слитками в белок, а потом заявил, что хочет сделать себе из золота унитаз.
Однажды мы увидели дым на горизонте, и вскоре к нашему острову пристал корабль. Не очень доверяя людям цивилизации, я прокрался под покровом зелени и подслушал разговоры высадившихся матросов. Одна фигура среди них мне показалась знакомой – это был Сильвестр собственной персоной. И всё так же попугай, сидевший у него на плече, хрипло кричал:
 – Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
К моему удивлению, это были всё те же искатели сокровищ, вооружённые картой сквайра Меллони. Капитан Скарлетт и доктор Трикси постарели, но не изменили своим привычкам. Они не только не оставили своей затеи, но и наняли тот же экипаж – за исключением тех, кто нашёл свою смерть в холодных волнах Атлантики. На их новом корабле произошёл бунт, и вот они носились взад-вперёд по острову, чтобы одновременно покачаться на лианах, найти сокровища и не напороться на какой-нибудь острый сук.
Я решил вступить в сговор с капитаном Скарлеттом, сквайром Меллони и доктором Трикси и пообещал поделиться с ними выкопанным сокровищем. Бунт был подавлен, и мы деловито повесили на реях половину матросов. Потом я продал Карлсона сквайру Меллони, а сам вместе с козами занял каюту первого класса. Мы снялись с якоря и пошли мимо хмурых русских берегов, любуясь золотыми куполами большого города в устье Невы.
Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, а другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Скарлетт оставил морскую службу. Карлсону дали вольную и денег, но он тут же растратил их и явился к нам нищим.
Я дал ему место лифтёра в моём доме. Теперь он исправно несёт службу, ссорится и дружит с дворовыми мальчишками, а на Хеллоуин чудесно изображает привидение.
О Сильвестре мы больше ничего не слыхали. Отвратительный одноногий моряк навсегда ушел из моей жизни. Вероятно, он нашёл свою женщину из высшего света и живет где-нибудь в свое удовольствие, получив гринкарту и пособие на корм для своего попугая. Будем надеяться на это, ибо его шансы на лучшую жизнь на том свете совсем невелики. Остальная часть клада – золото Партии в слитках и оружие – все еще лежит там, где её зарыли неизвестные партайгеноссен. И по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая:
 – Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать


ДВЕНАДЦАТЬ БАНОК

Фрекен Бок была мертва. Она была возмутительно мертва – как канцелярский стол в Шведской лиге сексуальных реформ.
В прихожей уже стояла крышка гроба, тоже возмутительно гладкая и белая, такая белая, что на ней хотелось написать химическим карандашом какое-нибудь слово.
Малыш сидел в своей комнате на кровати и уныло смотрел в серое стокгольмское небо. Из-под кровати выползли интересные журналы – теперь им некого было бояться. В журналах было всё: и арбузные груди, и мальчик – мечта поэта. Но теперь Малышу было не до них. Всё было плохо, ужасно плохо – и виноват был только он сам.
Перед смертью фрекен Бок призвала его к себе и сказала, что драгоценности царевны Анастасии, что она вывезла из сожженного большевиками Петербурга, спрятаны в банке с вареньем.
На кухне и правда когда-то стояло двенадцать банок. И все двенадцать Малыш, воспользовавшись болезнью фрекен Бок, вынес на лестницу.
Кто теперь ел это варенье – было непонятно. Чьи зубы хрустнули, прикусив изумруд «Граф Панин» в чайной ложке, – было решительно неизвестно.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ФИГАК

I




В восемь утра Малыша разбудил сановитый, как русский боярин, Боссе. Он возник из лестничного проема, неся в руках чашку капучино с пеной, на которой лежал шоколадный узор. Боссе был в грязном кимоно с драконами, которое слегка вздымалось на мягком утреннем ветерке.
Он поднял чашку перед собою и возгласил:
– Omni mea padme hum!
«Да, так начинается новый день, – подумал Малыш, от неожиданности пролив молоко. – Всё начинается с молока, пролитого молока. Джон Донн уснул – фигак».
Последнее он произнёс вслух.
– Фигак, – заметил Боссе, – это наш народный герой.
– Герой, да. Сын Фингала.
– Господи! – сказал он негромко, разглядывая залив из окна. – Как верно названо море, сопливо зелёное море. Яйцещемящее море. Эпи ойнопа понтон. Виноцветное море. Ах, эти греки с их воплями Талатта! Талатта!
– Ты слышишь, наш сосед на крыше опять стрелял из пистолета? – Боссе это очень не нравилось. – Слышишь, да? Сегодня приедет этот русский, и нас, неровен час, застрелят вместо этого идиота. Так всегда бывает в фильмах – случайный выстрел, а потом всех убивают.
Они вместе арендовали жильё в старой башне, помнящей короля Вазу.
– Это будет совершенно несправедливо, – Голос Боссе звучал особенно угрожающе под древними сводами. Однако Малыш не слушал его, он уже выходил, наскоро затолкав бумаги в портфель.
Он представлял себе бушующее море и несущуюся по нему ладью. Там, на носу, сидел Фигак, странно совмещаясь с героями его любимого Шекспира. Дездемона с платком, Ричард с двумя принцами на руках и Макбет в венце. Весь мир – фигак. Мы тоже, тоже мы фигак-фигак-фигак! Нет повести печальней, и фигак!
Но Фигак всё же должен был встретить отца после долгих странствий. Они были долго в пути, чуть было не встретившись на Западе и почти было встретившись на Востоке, и вот, для окончательного узнавания…
Но тут Малыш отшатнулся от края тротуара.
Когда он хотел перейти улицу Олафа I у старых ворот, чей-то голос, густо прозвучавший над его ухом, велел ему остановиться. Он скорее понял, чем увидел, что его остановил чин полиции.
— Остановитесь.
Он остановился. Два автомобиля, покачивая боками, двигались по направлению к нему. Нетрудно было догадаться, кто сидит в первом. Это был русский лидер. Малыш увидел чёрную, как летом при закрытых ставнях, внутренность кабины и в ней, особенно яркий среди этой темноты (яркость почти спектрального распада), – околыш. Через мгновение всё исчезло (фигак!), всё двинулось своим порядком. Двинулся и Малыш.


II

Находясь под впечатлением этой встречи, Малыш пришёл в школу по адаптации беженцев к стране убежища – свою каторгу и спасение. Он читал лекцию, физически ощущая шершавость мела, которым была покрыта аспидная доска за спиной. Доску украшали вереницы формул – ровные наверху, они начинали плясать и драться внизу, у самой полочки для мела. Предшественник каждый раз оставлял Малышу это таинственное послание, и каждый раз Малыш понимал, как мало он понимает в этих палочках и крючках, как ограничено его знание о мире. А может, доску просто забывали протереть. Он думал об этой обиде мироздания, а в душе его звучал фигак – и сколько бы он ни перечислял студентам чужих писателей, фигак следовал за ним. Сквозь кровь и пыль... фигак, фигак – летит степная кобылица. И мнет ковыль... Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел, кто постепенно жизни холод с летами вытерпеть умел; кто странным снам не предавался, кто черни светской не чуждался, кто в двадцать лет был франт иль хват, а в тридцать выгодно женат; кто в пятьдесят – фигак! Фигак! Фигак представал перед ним даже в русских сагах, среди снегов, где толпы пархатых казаков бежали по ледяной степи за своим самозваным царём Пугачёвым, а им противостоял несчастный мальчик со своей возлюбленной… Как его фамилия? Как?.. Округлые обороты речи, как тряские колёса деревенской телеги, на повороте заскрипели – и обошлось без имени. Что в имени тебе моём, Фигак? Зачем это я читаю, кому это нужно, отчего я не пишу о своём Шекспире? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не цель желанная? Фигак, и сном забыться. Фигак... и видеть сны? Вот и ответ. Гул затих. Я вышел на подмостки... Фигак! И я там был, фигак, мед-пиво пил...
Малыш собрал свои рукописи и приготовился покинуть школу для беженцев. Третий мир смотрел на него разноцветными глазами. Часть из его слушателей приплыла на паромах как раз оттуда, из тех мест, про которые он рассказывал – из наполненного островами, как суп фрикадельками, южного моря. Они хранили святое чувство Талассы и вольный дух. Один даже показал ему нож из-под парты.
В дверях он встретил директора школы, который, мыча, подсовывал ему заметку о птичьем гриппе. Заметка предназначалась для друзей Малыша в «Газетт». Зачем директору слава репортёра, Малыш не понял, но заметку взял.

III

Карлсон был агентом по воздушным перевозкам.
Но сегодня был пустой день, нужно было только подписать бумаги у доктора, заказавшего в Греции какую-то жестяную глупость для клиники. Поэтому Карлсон проснулся поздно и долго ощупывал вмятину рядом на кровати. Жена его, Пеппи, ушла куда-то по своим пеппиным делам.
Этим утром он, как обычно, пришёл в лавку к знакомому сербу. В этот раз он купил у Джиласа почку. Он покупал её долго, выбирая, снова откладывая обратно тёмное мясо и не переставая говорить с хозяином. Они успели обсудить многое – от войны на юге до зарождающегося нового класса номенклатуры.
Дома Карлсон открыл два письма – первое было от дочери, что подрабатывала на съемках. Другое он открыл по ошибке – это было письмо продюсера к его жене. То есть сначала он думал, что от продюсера, но это было послание от Филле и Рулле – двух известных шалопаев. Он даже сидел рядом с ними за столом на каком-то банкете и потом недосчитался часов и бумажника. Неясные намёки, которыми было полно письмо, привели его в недоумение. «При чём тут её длинные чулки?» – раздражённо подумал он.
Наконец он оставил письма и пошёл по длинному коридору к своему кабинету задумчивости. Внутри старинного механизма спуска гулко капала вода, и под этот метроном он принялся читать свой дневник.
День наваливался, как подушка на жертву семейного насилия. Он думал, что хорошо бы махнуть куда-нибудь на юг, завести себе страусиную ферму.
Однако пора было идти на кладбище. Он вышел из дому со своим потёртым портфелем, уже на лестнице поняв, что забыл телефон. Несколько секунд он потоптался на площадке, но решил не возвращаться.
И вот Карлсон ехал в печальном сером автобусе и разговаривал со своим давним приятелем Юлиусом. «Как мы постарели, Боже мой, как постарели». – Карлсон вдруг подумал, что он сам похож на стареющего Фингала, что ждёт своего сына в замке на холме, сына всё нет и для чего жить – непонятно. Хоронили с помпой, Йенсену бы понравилось, но узнать это теперь было невозможно. Йенсен вышел из дома в гетрах, альпийских башмаках и с рюкзаком, доехал на трамвае до парка, чтобы посмотреть на озеро у башни и лёжа полюбоваться на облака, и тут же свалился замертво. Из дома вышел человек с дубинкой и мешком – и вот фигак! И вот фигак!
«А ведь он был на два года моложе меня», – вспомнил Карлсон и затосковал. Не пойти больше с Йенсеном в леса и парки – теперь он сам отправился пешком. Но если как-нибудь его случится встретить вам, тогда – фигак! Фигак! Фигак! Скорей его фигак!

IV



Покинув кладбище, Карлсон пошёл к знакомым в редакцию «Газетт». Там было накурено и шумно, и Карлсон вдруг понял, что задыхается. Было бы глупо умереть в такой день, в астматическом приступе, выйдя из дома за печёнкой и даже не встретившись с друзьями, ради которых спустился на улицу. Слава тебе, безысходная боль! Раз – и фигак сероглазый король. Фигак!.. К чему теперь рыданья, пустых похвал ненужный хор.
Только с кладбища – и обратно на кладбище.
Фигак!
Отчего он снова вспомнил этого молодого героя, Карлсон не знал. При этом он вспомнил, что раньше, в школе, он отождествлял себя с Фигаком, а теперь ему приходится вспоминать отца его Фингала.
Вот так и транзит Глория, извините, Мунди…


V

Только за ним закрылась дверь, как вошёл Малыш Свантессон, размахивая заметкой о птичьем гриппе. Он провёл в газете, смеясь и шутя, часа два, пока все не ушли в бар.
В это время Карлсон тоже отправился в трактир, где один из завсегдатаев сообщил владельцу трактира о масонстве Карлсона. Они шушукались за его спиной, и Карлсон знал, о чём. Знал наверняка. Они всегда об этом говорили.
За окнами загудели сирены – это двигался кортеж русского лидера. Ревели мотоциклы, и кто-то закричал приветствие.
В это же время в два часа дня Малыш стоял в огромном зале городской библиотеки перед лучшими людьми Шекспировского общества и читал свою пьесу. Чтение затягивалось, и Малыш вспоминал школьный спектакль, где он играл тень отца Гамлета. Люблю грозу в начале мая, когда из тучи льет вода и молния летит, сверкая: Фигак-фигак, туда-сюда. Фигак! Я не любил овал – я с детства угол рисовал! Восстал он против мнений света… Один, как прежде... и… фигак!..
И Малыш принялся читать свою пьесу:

ФИГАК

Пьеса с ремарками и звуками.
Призрак: А он мне в ухо и... Раз!.. (фигак)
Полоний: Здесь крысы!.. А! (фигак)
Гамлет: Как ободняет, так и завоняет! (фигак)
Офелия: Здесь рыбы! Мокро!.. О! (фигак)
Гамлет: Бедный Йорик! Как часто в детстве я играл его очаковской медалью! И вот, Горацио... (фигак)
Розенкранц и Гильденстерн: Мы тут ни при чём! (фигак, фигак)
Клавдий: Жена, не пей вина! (фигак)
Гертруда: Вино и пиво – человек на диво! (фигак)
Лаэрт: Охренели все, что ли? Э? (фигак)
Гамлет: Ступай по назначенью!.. (фигак)
Клавдий: Больно ж! Я ранен! (фигак)
Гамлет: Избрание падёт на Умслопогаса – вот он-то не фигак. А я-то – что? (фигак)

Все хором кричат: «фигак». Кланяются.
Раздались жидкие хлопки. Впрочем, потом захлопали сильнее. С глупой улыбкой Малыш пошёл мимо рядов.
Несмотря на оригинальность и желание быть понятым, он так и оставался изгоем среди Шекспировского общества: его стихов не печатают в сборнике «Метрополис», ни самого не пригласили на фуршет после вечера. В отличие, скажем, от его приятеля Боссе, или Козла Боссе, как его иногда называли, который тоже был здесь. И без того уязвлённый, Малыш прислушивался к гулу в зале и, выхватывая случайные слова и фразы из общего шума, получал для своих обид всё новые и новые поводы.

VI



Была середина дня, и город, живший как единый организм, заурчал в ожидании обеда. Все, кто мог, покинули свои конторы и отправились по трактирам, кабакам и кафе. Карлсон решил, что имеет смысл совместить обед с деловой встречей. Доктор Хорн должен был подписать бумаги на перевозку, и поэтому Карлсон пошёл обедать в кабачок «Путь Фингала», где собирались шведские патриоты, обсуждая текущие дела — свои собственные и своей бедной, угнетаемой русскими и евреями страны. Несчастный Карл, Пришлый Бернадотт, Рауль просто Валленберг… Ты помнишь, дядя, как – фигак?
Доктор Хорн заказывал перевозку родильного инкубатора, ротор-статор-ингалятор, и Карлсон ещё раз проверил бумаги в портфеле. Он пришёл в трактир к патриотам в тот момент, когда его приятели обсуждали прелести его жены. Карлсон слышал это негромкое шелестение, а сам разглядывал снобистский журнал мазохистского содержания. Поодаль от него сидели Филле и Рулле. Они шушукались, заказывая куда-то пиццу. Какие-то невидимые линии напряжения пронизывали пространство, как сигнализация в одном из тех банков, что нынче часто показывают в разных фильмах.
Карлсон снова вспомнил о письме и о том, что на четыре назначена встреча его жены с Филле и Рулле. Он давно подозревал об их любовной связи, и вот теперь жизнь совала ему в нос пошлые признаки измены. Встав вслед за Филле и Рулле, Карлсон не стал ничего есть тут и тайком пошёл за парочкой друзей в ресторан «Бомонд» на набережной.
Он никак не мог разобраться в своих чувствах: внутри жила хорошо ощущаемая им ревность, но он ощущал и тайное желание этой измены, и образ «Пеппи-весёлки», удовлетворяющей себя только через удовлетворение всех, доставлял смутную радость и ему. Всё это переполняло душу Карлсона, когда он шёл мимо ресторана.
Доктор Годо, часто бывавший здесь, впрочем, сейчас не обнаружился. В его ожидании Карлсон провёл больше часа, слушая разговоры друзей-патриотов. Всё было напрасно: Годо не пришёл, а когда Карлсон ступил на улицу, в спину ему ударила пивная банка.
Он не стал оборачиваться.

 

VII

Часам к восьми Карлсон пришёл на городской пляж и обрушился на песок. Он валялся, глядя на синюю гладь залива, – хотелось спать, и он даже заснул на несколько минут. Внезапно он услышал лёгкие шаги и обнаружил нескольких девушек, что прошли мимо, не заметив лежащего тела. Вдруг смутное желание возникло в нём, и он расстегнул брюки.
Он выглядывал из-за камня в такт периодам своих ритмичных движений. Младшая из трёх молодых подружек, фрекен Бок, догадалась о его присутствии. И вот она, ощущая мужчину рядом, словно случайно сплясала несколько танцев вокруг воткнутой кем-то в пляжный песок лопаты и, наконец, разделась. Когда девушки уходили, только тогда, да, Карлсон понял, что вместо одной ноги у неё протез. Тогда, чтобы запомнить этот момент, Карлсон посмотрел на часы – и обнаружил, что они встали. Теперь на них была вечная половина пятого. «Наверное, – подумал он, – в этот момент Филле и Рулле закончили плясать на его кровати, изображая животное с тремя спинами». «А я здесь, – продолжил он, застёгиваясь. – Выхожу один я и фигак... С берёз, неслышен, невесом... Фигак! – слетал. Пустота... Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Фигак – и трезвость – и царь тем ядом напитал свои послушливые стрелы. Фигак, фигак – и разослал к соседям в чуждые пределы на счастье мне фигак! О! Такого не видал я сроду!.. Я три ночи не спал, я устал. Мне бы заснуть, отдохнуть... Но только я лёг – фигак: звонок! – Кто говорит? – Носорог».

 

VIII



Домой было нельзя: встречаться с женой в этот момент у Карлсона не было никакого желания. В десять вечера он пришёл в больницу Годо. Надо, решил Карлсон, чтобы он, несмотря ни на что, подписал страховое поручительство для авиакомпании. Войдя в приёмный покой, Карлсон обнаружил компанию сильно пьяных юношей, среди которых был и Малыш Свантессон. Оказалось, что в этой больнице уже третьи сутки никак не могла разрешиться от бремени жена одного из этих молодых шалопаев. Наконец это произошло – раздался дикий крик, и по коридорам побежали санитарки. Карлсон уступил требованиям молодого отца и выпил за здоровье новорожденного. Потом молодой человек затянул древнюю песню скальдов.
– Невероятно! – не сдержался Карлсон. – Он романтик.
– Он прелесть, – ответил уже изрядно пьяный Малыш.
Молодой человек прекратил петь и стал озираться
– Где я?
– Здесь, – сказал Малыш.
– Неужели? А как я сюда попал?
– Вы присоединились.
– Правильно: невесело одному, – молодой человек достал из сумки гигантского жирафа. – Заверните. У вас где касса?
Карлсон послушно завернул жирафа в страховые документы доктора Годо:
– Вы уже заплатили.
– Ах да. Я бы купил еще, но деньги кончились, но, – и он погладил жирафа. – Всё равно этот лучше всех.
Карлсон вежливо сказал:
– Пустяки, дело житейское. Пожалуйста, передайте привет новорожденному.
Молодой человек прислонился к стене и, подумав, сказал:
– Моя жена родила сына. Телеграмма пришла...
– Это превосходно! – поддержал его Карлсон.
– Нет.
– Почему?
– Мы расстались с ней пять лет назад.
– Странно. Почему же она родила только сейчас?
– Она вышла замуж. Она ведь долго рожала – трое суток. Я страшно рад, что у неё родился сын. Она всегда этого хотела. И он тоже милый человек. Из партии зелёных. У нас на редкость хорошие отношения.
Карлсон вздохнул и сказал, обращаясь к Малышу Свантессону:
– Плохо его дело.
– Совсем никуда, – согласился Малыш. – По-моему, у него нет даже собаки.
– Но пел он хорошо. Я даже протрезвел.
Малыш грустно поддакнул:
– Я протрезвел потом, когда он сказал: «А вдруг мне его не покажут».
– Тут я протрезвел второй раз.
Молодой человек вернулся к действительности и снова стал прощаться:
– Спасибо за внимание. Я тут задумался.
– Мы будем вас сопровождать, – угрюмо произнёс Малыш.
– Вы правы. Очень хочется, чтобы тебя сопровождали. Хоть кто-нибудь.
И они, обнявшись, вышли из клиники доктора Годо. Веселая компания отправилась пить и гулять дальше в кабак, а Малыш со своим приятелем Боссе в этот момент решил идти в публичный дом фрекен Бок. Сам не понимая зачем, Карлсон решил двинуться за ними.
Пробило полночь, когда он понял, что находится в самом сердце стокгольмского разврата. Пьяный Карлсон бредил, видя своих родителей, знакомых женщин, встреченных за день случайных людей. Проказница-Мартышка, Осёл, Козёл да косолапый Мишка затеяли... Фигак! Фигак – и пересели! Опять – фигак! Обратно – то ж! Так славно зиму проведёшь или погибнешь не за грош... Но остатки сознания вынуждали его защищаться от обвинений, и, держа за руку незнакомую равнодушную женщину, он спорил с этими видениями. Несколько раз, как ему показалось, произошла смена декораций, и наконец он оказался уже с другой женщиной в зале с красными диванами. Это была сама фрекен Бок.
– Давайте знакомиться, – произнёс он запинаясь. – Давай знакомиться, милая! Послушай, далёко-далёко на озере Чад изысканный бродит… – он икнул: фигак!
И уж на что фрекен Бок была крепка, но через час заснула, уткнувшись носом в его колени. Но тут напротив себя Карлсон снова увидел Малыша с его приятелем.
Малыш, держа на коленях какую-то чрезвычайно худую девушку, пыхтел самокруткой и вещал, и Карлсон, прислушавшись, с удивлением понял, что это история Фингала и Фигака. Жена Фингала ничего не слышит, на неё ниспослан глубокий сон. Старуха-ключница бежит к ней с радостною вестью: Фигак вернулся. Однако женщина спит, и служанку выслушивает Фингал. Он не верит: вчерашний нищий, ободранный и грязный, совсем не похож на мальчика Фигака, каким он был раньше. Зачем он устроил драку, всех теперь покарают если не боги, то люди. «Ну и ладно, — говорит гордый Фигак, — если в тебе, царь, такое недоброе сердце, пусть мне постелят одному». И тут (Малыш глубоко затянулся) Фингал велит вынести из залы старое царское ложе. «Что ты говоришь? — кричит Фигак, — это ложе нельзя сдвинуть с места! Ведь нам было тогда лень делать ножки, и мы просто прибили доски к корням масличного дерева! Помнишь, я подавал тебе гвозди?» Фингал заплакал от радости и обнял сына, вернувшегося из дальних странствий.
Карлсон, слушая это, так и представил себе низкие своды царского дома и нищего, преклонившего колени перед отцом. Мгновение тишины. Перемежаемое вздохами и всхлипами, голая пятка торчит из обрывков того, что было когда-то сапогом…
«Наутро они вместе выходят к родственникам убитых во вчерашней драке, – продолжал Малыш, – и обнажают мечи. Однако молния бьёт в землю между ними, и старая Брунгильда с обнажённой грудью является всем, прекращает раздор».
Над всем этим беззвучно, как это принято в ночных клубах, мерцал гигантский телевизор, заново катая русского лидера по стокгольмским улицам. Карлсон подсел к молодым людям и включился в беседу.
Его тянуло исповедоваться, и он стал рассказывать Малышу о событиях сегодняшнего дня, включая Филле и Рулле.
Бред продолжался, и грань между воображаемым миром и действительностью рухнула. И он мне грудь рассек – фигак. Тут как раз: «И вырвал грешный мой фигак». И жало мудрое – фигак?! Восстань, пророк, и виждь фигак!
Малыш тупо смотрел на то приближающееся, то отдаляющееся лицо Карлсона, и в какой-то момент ему показалось, что тот превратился в женщину.
Малыш принялся обличать Карлсона, обвиняя его во множестве извращений, в том числе в подглядывании за встречей своей жены с Филле и Рулле. Давай с тобой фигак-фигак мы в тихую, бесшумную погоду. Малышу уже казалось, что не только Карлсон подглядывает в щёлочку двери, но и он сам, Малыш, стоит рядом с ним. Вдруг в разгар веселья перед ним, как рыцарь на городской стене, появился призрак его бедной матери, вставший из могилы.
– А теперь ты должен жениться на мне, – печально сказала она.
– Отчего же? – спросил её Малыш. – Ведь мы договорились, что я женюсь на вдове моего брата. Я как-то привык к этой мысли.
– Нет, глупыш, я обещала, что избавлю тебя от вдовы твоего старшего брата, – вздохнула мама и прижалась к нему. – Уж это-то я тебе обещала…
Малыш почувствовал невольное возбуждение, но тут в голове его что-то взорвалось.
Он размахнулся и запустил зонтиком в люстру. Что-то треснуло, свет погас, и сразу же, как по команде, завизжали девушки. Малыш выбежал на улицу, где чуть не сбил с ног нескольких матросов.
Те, недолго думая, принялись его бить. Карлсон, шатаясь, вышел за ним и еле уладил ссору. Улица опустела, и он склонился над безжизненным телом, лежащим в грязи. В этот момент Малыш был настоящим Малышом – не молодым человеком, а почти мальчиком, лежащим как в детской кроватке, подложив под щёку ладонь. И Карлсон узнал в лежащем своего давным-давно умершего сына.

IX


Это был Фигак, который лежал на стокгольмской улице, а над ним склонился старый Фингал, и теперь прикосновения отца возвращали сына к жизни. Под насыпью, во рву... – фигак! Не подходите к ним с вопросами. Вам всё равно, а им фигак... Малыш стонал, пока Карлсон тащил его к МакДоналдсу, что работал круглосуточно. Они устроились в углу и завели неспешный разговор пьяных людей – и волосы их, как дуновенье, неизъяснимый ужас шевелил. Остановить монаха он пытался... Фигак! Язык ему не подчинялся! Но все-таки, бледнея, мой герой сказал, тревогу тайную скрывая: «Какой фигак? Я ничего не знаю!» – «Помилуйте! Фамильный наш фигак! Легенда, впрочем, часто привирает…» Фигак! Крестьянин, торжествуя... Фигак! Выставляется первая рама... Средний был ни так ни сяк, младший вовсе был фигак.
Карлсон всячески поддерживал этот разговор, периодически заходивший в тупик, показал Малышу фотографию своей жены и пригласил в гости, чтобы познакомить с нею.
Они снова двинулись в путь и долго поднимались по каким-то дурно пахнущим заплёванным лестницам. И наконец действительно увидели домик. Очень симпатичный домик с зелеными ставенками и маленьким крылечком. Малышу захотелось как можно скорее войти в этот домик и своими глазами увидеть всё, что было ему обещано – и картины старых мастеров, и модель паровой машины, и, конечно, жену Карлсона.
Карлсон распахнул настежь дверь и с пьяным бормотанием: «Добро пожаловать, дорогой Карлсон, и ты, Малыш, тоже!» – первым вбежал в дом.
– Мне нужно немедленно лечь в постель, потому что я самый тяжелый больной в мире! – воскликнул он и бросился на красный деревянный диванчик, который стоял у стены. Малыш вбежал вслед за ним; он готов был лопнуть от любопытства.
 В домике Карлсона было очень уютно – это Малыш сразу заметил. Кроме деревянного диванчика, в первой комнате стоял верстак, служивший также и столом, шкаф, два стула и камин с железной решеткой и таганком. На нём, видимо, жена Карлсона готовила пищу. Но паровых машин видно не было. Не было и картин – ни больших голландцев, ни малых. Малыш долго оглядывал комнату, но не смог ничего обнаружить и наконец, не выдержав, спросил:
– Ну ладно – картины, а где же ваша жена?
– Гм... – промычал Карлсон, – моя жена... Она совершенно случайно сейчас уехала в гости к маме. Это предохранительные клапаны семейной жизни. Только клапаны, ничто другое. Но это пустяки, дело житейское, и огорчаться нечего.
Малыш вновь огляделся по сторонам. Он услышал странный шорох и догадался, что жена Карлсона дома и подсматривает за ними.
И действительно, Пеппи стояла у дверей спальни и глядела в щёлку на двух мужчин, что отсюда, с этой странной наблюдательной позиции, казались очень похожими, почти родственниками.
Но вот, обсудив по дороге множество важнейших для нетрезвых людей вопросов (когда б вы знали, из какого сора растет фигак, не ведая стыда)… Они снова вышли на крышу и помочились в зияющую черноту улицы.
Кто-то возмущённо закричал снизу, и Карлсон вспомнил этот голос. Это кричал доктор Годо, который всегда возвращался домой пешком.
Малыш хлопнул Карлсона по плечу и стал спускаться, а Карлсон долго смотрел ему вслед.


X

Лежа затем вместе с женой в постели, Карлсон, среди прочего, размышлял о неверности Пеппи. Некоторых любовников он угадывал, а других затаскивал в этот список насильно, противореча всякой логике. Но делать было нечего: смена красок этих радостнее, Постум, чем – фигак – и перемена у подруги.
Но вот из глубин выдвинулась на него паровая машина, превратилась в поезд, длинный и крепкий как-непонятно-что, всё окуталось облаками белого пара, и он провалился в сон.
 Пеппи почувствовала, что Карлсон уснул, и принялась думать о своих ухажёрах, о муже, о спереди и сзади, и вдруг по ходу дела она обнаружила, что у неё начинается менструация. Пальцы пахли сыростью и землёй, и она подумала что Карлсон сам виноват в её изменах и вот подумаешь про него толстого и неповоротливого как ребёнок особенно смешного когда он голый ведь я изучила его до чёрточки короткий смешной краник под барабанным животом я как-то забыла совсем уже много лет не допуская его до себя а помню как скажу какие-нибудь похабные словечки любую дурь что взбредет в голову а потом он возбудится так что просто летает по комнате погоди-погоди-погоди кричит он но надо подумать об одежде на завтра лучше всего тогда надеть какое-нибудь старье посмотрим сумею ли я хоть задремать раз-два-три-четыре-пять вышел зайчик погулять а вот обои в том отеле в Египте были куда интереснее были гораздо красивее похожи на египетское платье которое он мне подарил а я надевала всего два раза да я хотела такие же но так и не вышло а работы много и я как-то совсем забыла об этих обоях а вот теперь вдруг вспомнила а этот малыш был очень интересный надо бы подумать насчёт цветов чтобы поставить в доме на случай если он опять его приведет завтра то есть сегодня нет нет пятница несчастливый день сначала надо хоть прибрать в доме можно подумать пыль так и скапливается пока ты спишь потом можно будет я вспомнила как он называл меня когда-то кактусом равнин все это природа а эти что говорят будто бы Бога нет я ломаного гроша не дам за всю их ученость отчего они тогда сами не сотворят хоть бы что нибудь я часто у него спрашивала эти атеисты или как там они себя называют пускай сначала отмоют с себя всю грязь потом перед смертью они воют в голос призывают священника а почему почему потому что совесть нечиста они и вот он в своём дурацком виде сделал мне предложение и тут же опрокинул на себя варенье и страшно жалел об этом он вообще был ужасный скупердяй и ему было жалко самых глупых вещей а по-настоящему у него денег не было никогда но он умел красиво говорить я видела он понимает или же чувствует что такое женщина и я знала что я всегда смогу сделать с ним что хочу и я дала ему столько наслаждения сколько могла и ещё отчего-то он всё время говорил о море а я знала что он не любит моря есть люди что любят лес есть люди что любят пустоши а есть любители моря он всё время притворялся любителем моря а на самом деле его из лесу не выманишь там бы он и жил где-нибудь в норе среди корней большого дерева я пришла к поэту в гости ровно полдень воскресенье тихо в комнате просторной вдруг фига-ак и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах где я была девушкой а потом стала кактусом пустынь за свои колючки потому что когда он спустился ко мне с крыши то сказал ты мой кактус пустынь и всё заверте… и тогда я сказала ему глазами чтобы он сперва спросил о самом главном да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой кактус пустынь и нет я сказала нет Нет.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ШВЕДСКАЯ МОДЕЛЬ

Камень, ножницы, бумага…
 Русское присловье

1

 Мы во всю мочь спорили, очень сильно напирая на то, что у шведов есть какая-то модель, а у нас её нет, и что потому нам, людям без модели, со шведами опасно спорить – и едва ли можно справиться. Словом, мы вели спор, самый в наше время обыкновенный и, признаться сказать, довольно скучный, но неотвязный.
Мелькали слова «шведская стенка», «шведская спичка», «шведская семья» и «шведский стол».
Из всех из нас один только старик Федор Иванович Сухов не приставал к этому спору, а преспокойно занимался разливанием чая; но когда чай был разлит и мы разобрали свои стаканы, Сухов молвил:
 – Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете. Ну, положим, что у господ шведов есть какая-то непонятная «модель», а у нас «модели» нет, а только воруют повсеместно, – все это правда, но всё-таки в отчаяние-то от чего тут приходить? Ровно не от чего.
 – Как не от чего? И мы и они чувствуем, что у нас с ними непременно будет столкновение и они нас вздуют. Кроме авоськи с небоськой, батюшка мой, не найдется помощи.
 – Пускай и так. Только опять: зачем же так пренебрегать авоськой с небоськой? Нехорошо, воля ваша, нехорошо.
 – Да, только не в деле со шведами.
 – Нет-с: именно в деле со шведом, который без расчета шагу не ступит и, как говорят, без инструмента с кровати не свалится; а во-вторых, не слишком ли вы много уже придаете значения воле и расчетам? Вот, былочи, мы со шведами так столкнулись, что любо-дорого! И помнит вся Россия про день… Полтавы, разумеется. На мой взгляд, не глупее вас был тот англичанин, который, выслушав содержание «Двенадцати стульев», воскликнул: «О, этот народ неодолим». – «Почему же?» – говорят. Он только удивился и отвечал: «Да неужто кто-нибудь может надеяться победить такой народ, из которого мог произойти такой подлец, как Бендер, да они его ещё и любить будут». Впрочем, я не хвалю моих земляков и не порицаю их, а только говорю вам, что они себя отстоят, – и умом ли, глупостью ли, а в обиду не дадутся; а если вам непонятно и интересно, как подобные вещи случаются, то я, пожалуй, вам что-нибудь и расскажу про одного шведа.

2


Итак, лет двадцать назад (я не виноват, что так отчего-то начинаются все нынешние истории) я заразился модной тогда ересью (за что осуждал себя неоднократно впоследствии): бросил казённую службу и устроился в одно из тех предприятий, которых наплодилось тогда в избытке. Я был заморочен мыслью о «честных деньгах», о той свободе, что якобы начинается за воротами казённого здания. Хозяева мои были англичане – один отчего-то играл на саксофоне, а второй – на волынке.
Чем только мы не занимались – торговали нефть и газ, не брезговали пиленым лесом и алюминием, но иностранцы мне попались неопытные, или, как у нас говорят, «сырые», и затрачивали привезенные сюда капиталы с глупейшею самоуверенностию.
Зачем-то они решили заняться воздушным транспортом и выписали в Россию своего приятеля, шведа Карлсона.
Так как Карлсон и есть тот герой, о котором я поведу свой рассказ, то я вдамся о нем в небольшие подробности.
Он был выписан к нам вместе с гигантским пропеллером и паровыми машинами для его кручения. Кто-то из англичан видел этот пропеллер не то в Норвегии, не то в Швеции и так им поразился, что решил купить, даже не зная подробностей действия. Нам отписали, что вместе с пропеллером приедет и швед-инженер, обладающий изрядной волей и в этих «шведских моделях» изрядно понимающий. Но в высылке пропеллера и инженера вышло какое-то qui pro quo: пропеллер запоздал, а вот Карлсон, наоборот, приехал раньше времени.
Я осведомился, владеет ли, по крайней мере, приехавший Карлсон хотя сколько-нибудь русским языком, и получил ответ отрицательный. Он не только не говорил, но и не понимал ни слова по-русски. На мой вопрос, довольно ли с ним было денег, мне отвечали, что ему выданы «за счет компании» прогонные и суточные на десять дней и что он более ничего не требовал.
Так, подумал я, Карлсон мог застрять где-нибудь и, чего доброго, дойти, пожалуй, до прошения милостыни. Мне отвечали, что его уговаривали и представляли туристу все трудности пути; но он непоколебимо стоял на своем, что он дал слово ехать не останавливаясь – и там, где пехота не пройдёт (видимо, отзвук Полтавы всё жил в его сердце), там пролетит стальная птица.
Я тогда еще думал, что, встретив Карлсона, его можно не узнать. Это происходило, конечно, оттого, что немцы, у которых я о нем расспрашивал, не умели сообщить его примет. Аккуратные и бесталанные, они давали мне только общие, так сказать, самые паспортные приметы, которые могут свободно приходиться чуть не к каждому. По их словам, Карлсон был в меру упитанный человек в полном расцвете жизненных сил.
Самое рельефное, что я мог удержать в памяти из всего этого описания, это «штаны с лямкой», но кто же это из простых людей такой знаток в определении выражений, чтобы сейчас приметить человека с лямкой или подтяжками и – «стой, брат, не ты ли Карлсон?»

3


Я ездил по размытым осенним дорогам довольно долго, пока не остановился в какой-то заштатной гостинице при железнодорожном вокзале и внезапно увидел перед собой прямо на крыльце человека в белых штанах с одинокой лямкой и в клетчатой рубашке.
Я обратился к нему с вопросом: не знает ли он, где здесь на этой станции помещается смотритель или какой-нибудь другой жив-человек.
– Я ничего не понимаю по-русски, – отвечал он на чистом шведском языке.
Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать... Что за наряд!.. Дурацкие ботинки, штаны с лямкой, сидевшие очень странно, замызганная клетчатая рубашка и накинутая, видимо, для тепла драная простыня.
 – Зачем же это истязание холодом и как вы это можете выносить? – спрашиваю.
 – О, я все могу выносить, потому что я живу по шведской модели! У меня есть шведские спички, и даже, кажется, была шведская семья.
 – Боже мой! – воскликнул я. – У вас шведская семья?
 – Да, у меня шведская семья; и у моего отца, и у моего деда была шведская семья, и у меня тоже шведская семья.
 – Шведская семья!.. Вы, верно, из Вазастана, что в Стокгольме?
 Он удивился и отвечал:
 – Да, я из Вазастана.
 – И едете устанавливать пропеллер в С.?
 – Да, я еду туда.
 – Вас зовут Карлсон?
 – О да, да! Я инженер Карлсон, но как вы это узнали?
 Я не вытерпел более, вскочил с места, обнял Карлсона, как будто старого друга, и повлек его к самовару, за которым обогрел его чаем с плюшками и рассказал, что узнал его по его железной воле.
 – Быть господином себе и тогда стать господином для других, – и Карлсон задрал нос, – вот что должно, чего я хочу, и что я буду преследовать.
 «Ну, – думаю, – ты, брат, кажется, приехал сюда нас удивлять – смотри же только, сам на нас не удивись!»

4

Я обернул Карлсона в заячий тулупчик, который, по случаю, всегда возил с собой – ведь совершенно непонятно, как обернётся тот или другой наш поступок. Иногда малые наши усилия приводят к большим последствиям, и тулупчик был у меня всегда наготове.
Карлсон иззябся и изголодался, но, наевшись плюшек, стал разговорчив. Оказалось, что деньги у него все вышли, зато накопились впечатления. Когда мы (и заграничный пропеллер) добрались до места, то открылось, что Карлсон – вполне толковый инженер. Не гениальный, конечно, а просто аккуратный и хороший. Пропеллер, как оказалось, был сделан из негодных материалов, размеры были не выдержаны, да и изготовлены не из доброкачественного материала. И тогда Карлсон, устроив себе мастерскую прямо на заводской крыше, сделал всё сам.
Но долго ли, коротко ль, а понемногу выяснялось, что вся эта «шведская модель» нашего Карлсона, приносившая свою серьезную пользу там, где нужна была с его стороны настойчивость, и обещавшая ему самому иметь такое серьезное значение в его жизни, у нас по нашей русской простоте все как-то смахивала на шутку и потешение. И, что всего удивительней, надо было сознаться, что это никак не могло быть иначе; так уже это складывалось.
Однажды, не желая передвигаться, как все нормальные русские люди, он приделал себе на спину пропеллер и вздумал летать над дорогой, которая и впрямь была у нас непролазна. Конструкция оказалась чрезвычайно мудрёной и имела такой вид, что Карлсона за глаза прозвали «мордовским богом»; но что всего хуже – эта машина не выдерживала тряски, норовила соскочить со спины, и Карлсон часто возвращался домой пешком, таща у себя на загорбке своё изобретение.
Бывало и хуже: раз он упал в болото и сидел там, пока его не вытащили и не привезли в самом жалостном виде. Однажды он решил полакомиться мёдом (Карлсон был удивительный сладкоежка, и это было, признаться, одной из милых черт, превращавших его в человека, а не в странную шведскую модель); так вот однажды он влез в гнездо диких пчёл, потом придумал штуку – тащить бревно с гнездом на себе, и в результате всех изрядно напугал этими пчёлами, его самого пребольно покусавшими. Чем-то он напоминал античного героя, что засунул себе за пазуху лисёнка и, будучи прогрызен насквозь, ничем не выдал раздражения. Карлсон покрылся пчелиными укусами, распух, но держался стойко.
Однажды он решил купить лошадь – и то дело, конный вид времяпрепровождения сейчас в моде, но опять всё пошло наперекосяк.
Лошадь он стал торговать у своего товарища по заводу, спору нет, большого мастера. Человек это был умный и сведущий в металлическом деле, известный также как Лёва, или Лёвша, Малышов. Славился он не только как знатный мастер по металлу, повелитель румпельштихелей и попельштихелей, но и как первый знаток в религии. Его славою в этом отношении полна и родная земля, и даже святой Афон; был он не только мастером петь с вавилонами, но и знал, как пишется картина «Вечерний звон», а если бы посвятил себя большему служению и пошёл бы в монашество, то прослыл бы лучшим монастырским экономом или самым способным сборщиком.
Лёвша Малышов показал Карлсону диковину – механическую лошадь, работающую на паровой тяге. Кобылу звали Нимфозория, и как-то никто из нас не считал, что она чем-то, кроме своего парового дыма из-под хвоста, интересна.
Да и дым, если честно говорить, был так себе.
Но Лёвша уверял, что она, дескать, замечательно дансе и выделывает всякие штуки.
А у Карлсона сразу глаза загорелись, и он начал вынимать деньги. Единственно, что он успел спросить, так это то, подкована ли лошадь.
Оказалось, что нет, но Лёвша обещал это немедленно исправить, причём положил за это дополнительно пять тысяч. Я было очень рассердился и говорю Карлсону:
– Для чего такое мошенничество! Лошадь непонятного свойства, куплена за большие деньги, и всё ещё недостаточно! Подковы, – говорю, – всегда при всякой лошади принадлежат.
Но Карлсон замахал руками и говорит:
– Оставь, пожалуйста, это не твое дело – не порть мне политики. В России жить – по волчьи выть, здесь свой обычай.
К вечеру лошадь доставили Карлсону домой.
Она успешно притворялась живой, но совершенно неспособна была никакого дансе и даже не двигалась с места. Как ни тянул Карлсон механические вожжи, а Нимфозория все-таки дансе не танцевала и ни одной верояции даже в стойле не выкидывала.
Карлсон весь позеленел и пошёл разбираться.
Малышов отвечал смиренно:
– Напрасно так нас обижаете! Мы от вас, как от иностранца, все обиды должны стерпеть, но только за то, что вы в нас усумнились и подумали, будто мы даже вас, человека со «шведской моделью» в голове, выросшего в шведской семье, обмануть свойственны, – мы вам секрета нашей работы теперь не скажем, а извольте людей собрать – пусть все увидят, каковы мы и есть за нас постыждение.
 Мы собрались, и Малыш гордо указал на копыта своего парового чудовища – и вправду оказалось, что лошадь подкована, да удивительными подковами, на которых были выписаны все четыре тома «Войны и мира», и хватило места даже для удивительного по своей силе стихотворения Фёдора Тютчева «Умом Россию не понять».
Батюшка Филимон воскликнул:
– Видите, я лучше всех знал, что русские никого не обманут! Глядите, пожалуйста: ведь он, шельма, не только чудо-механизм сделал, но оснастил его русской духовностью.
Но мы пристыженно смотрели в пол. Видно было, что бедный Карлсон жестоко и немилосердно обманут и что его терзала обида, потеря, нестерпимая досада и отчаянное положение среди поля, – и он всё это нес, терпеливо нёс.
Был пристыжен и мастер Малышов, что и сам всё думал: «Что это за чертов такой швед, ей-право, во всю мою жизнь со мной такая первая оказия: надул человека до бесчувствия, а он не ругается и не жалуется».
И впал от этого мастер даже в беспокойство – был он плутоват, но труслив, суеверен и набожен; он вообразил, что Карлсон замышляет ему какое-то ужасно хитро рассчитанное мщение. Карлсон меж тем выучился русскому языку, хоть и не без погрешностей – про него говорили «знал русскому языку хорошо и умело пользовался ею». Кстати, о женском роде.
Вскоре Карлсон женился. Невесту он выписал из Швеции, звали её (в переписке, что он мне показывал) фрекен Бок, и понял я только, что молодая была немолода. Сам он сразу стал её звать на русский манер Фёклой Ивановной. Когда она появилась в нашем городке, то мы сразу увидели, что это большая, очень, по-видимому, здоровая, хотя и с несколько геморроидальною краснотою в лице и одною весьма странною замечательностью: вся левая сторона тела у неё была гораздо массивнее, чем правая. Особенно это было заметно по её несколько вздутой левой щеке, на которой как будто был постоянный флюс, и по оконечностям. И её левая рука, и левая нога были заметно больше, чем соответствующие им правые.
Но Карлсон сам обращал на это наше внимание и, казалось, даже был этим доволен.
Мы и об этом осведомлялись:
– Шведская ли модель у Фёклы Ивановны?
Карлсон делал гримасу и отвечал:
– Чертовски шведская!..
Однако эта шведская модель сыграла с ним неприятную шутку. Фёкла Ивановна, несмотря на свою внешность, оказалась женщиной вольного нрава и, что называется, «была слаба на передок». Возможно, для каких механизмов это и является достоинством, но Карлсон как-то затужил. Вовсе это ему не понравилось, несмотря на то что мы прочитали в книжках, что означенная слабость во всём мире связывается с той самой «шведской моделью» и там вовсе не порицается.
Отец Филимон даже начал ему проповедовать, говоря:
– Вы, – говорит, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас наново женим.
– Этого, – отвечал Карлсон, – никогда быть не может.
– Почему так?
– Потому, – отвечает Карлсон, – что наша шведская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.
– Вы, – говорит отец Филимон, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.
– Евангелие, – отвечал Карлсон, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
– Почему вы так это можете судить?
– У нас тому, – отвечает Карлсон, – есть все очевидные доказательства.
– Какие?
– А такие, – говорит; – что у нас прямой разговор с Богом, а у вас лишь есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи. Да и с русской, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.
 – Отчего же так? – спросил отец Филимон. – Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто одеваются и хозяйственные. И узнать можете: мы вам грандеву сделаем.
 Карлсон застыдился.
 – Зачем, – говорит, – напрасно девушек морочить. – И отнекался:
– Грандеву, – говорит, – это дело французское, а нам нейдет. А у нас в Швеции, когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности. Да и одежда на ваших женщинах как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна-сапажу – плисовая тальма. Опасаюсь, что стыдно будет смотреть и дожидаться, как она изо всего из этого разбираться станет.

5


Но и это ещё не всё – Карлсон задумал открыть собственное дело, как раз по выделыванию своих пропеллеров. Сказано – сделано: новый завод стал набирать обороты, да вот беда – приобрёл он лицевое место на заводской крыше, подвальное же, запланное место было в долгосрочной аренде у того самого автора железной лошади, мастера Малышова, и этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.
Ленивый, вялый и беспечный Малышов как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдет с места до конца контракта, – и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать. Карлсон трудился и богател, а Малышов ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Карлсон, Малышов уже совсем оплошал и шел к неминучей нищете, но, тем не менее, все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти. Уговорил кто-то Малышова подать в суд за неверный земляной отвод – и вот начали они судиться. Для меня есть что-то столь неприятное в описании судов и их разбирательств, что я не стану вам изображать в лицах и подробностях, как и что тут деялось, а расскажу прямо, что содеялось. Засудил Малышов Карлсона, как есть вчистую засудил, что тот даже и не понял, что приключилось.
Оказался Карлсон должен мастеру паровых лошадей немалую сумму, каковую и выплачивал с процентами. В описанном мною положении прошел целый год и другой, и теперь, наоборот, Карлсон всё беднял и платил деньги, а Малышов всё пьянствовал – и совсем наконец спился с круга и бродяжил по улицам. Таким образом, дело это обоим претендентам было не в пользу, и длилось бы оно долго, да только враг Карлсона вконец замёрз, напившись и уснув в мороз, лёжа прямо на дороге.
Тяжбы прекратились, но Карсону объяснили, что должен он был исполнить еще другое обязательство: переживя Малышова, он должен был прийти к нему на похороны и есть там блины. Он и это выполнил. Карлсон сперва сконфузился; из экономии он блинов не ел, а тут попробовал, да как раздухарится! Кричал:
– Дай блинка!
И даже позволял себе жаловаться, что деньги на поминки он дал, а корицы в блины пожалели.
Отец Филимон тут же ему заметил:
– На тебе блин и ешь да молчи, а то ты, я вижу, и есть против нас не можешь.
– Отчего же это не могу? – отвечал Карлсон.
– Да вон видишь, как ты его мнешь, да режешь, да жустеришь.
– Что это значит «жустеришь»?
– А ишь вот жуешь да с боку на бок за щеками переваливаешь.
– Так и жевать нельзя?
– Да зачем его жевать, блин что хлопочек: сам лезет; ты вон гляди, как их все кушают, видишь? Что? И смотреть-то небось так хорошо! Вот возьми его за краечки, обмокни хорошенько в сметанку, а потом сверни конвертиком, да как есть, целенький, толкни его языком и спусти вниз, в своё место.
– Этак нездорово.
– Еще что соври: разве ты больше всех, что ли, знаешь? Ведь тебе, брат, больше меня блинов не съесть.
Слово за слово – поспорили. Отец Филимон принялся всё так же спускать конвертиками один блин за другим, и горя ему не было; а Карлсон то краснел, то бледнел и все-таки не мог с отцом Филимоном сравняться. Свидетели сидели, смотрели да подогревали его азарт и приводили дело в такое положение, что Карлсону давно лучше бы схватить в охапку кушак да шапку, но он, видно, не знал, что «бежка не хвалят, а с ним хорошо». Он все ел и ел до тех пор, пока вдруг сунулся вниз под стол и захрапел.
Полезли его поднимать, а он и не шевелится. Отец Филимон, первый убедясь в том, что швед уже не притворяется, громко хлопнул себя по ляжкам и вскричал:
– Скажите на милость, знал, надо как здорово есть, а умер!
– Неужли помер? – вскричали все в один голос.
 А отец Филимон перекрестился, вздохнул и, прошептав «С нами Бог», подвинул к себе новую кучку горячих блинков. Итак, самую чуточку пережил Карлсон Малышова и умер Бог весть в какой недостойной его ума и характера обстановке.
 
Теперь все это уже «дела минувших дней» и «преданья старины», хотя и не глубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, несмотря на Карлсона. Исчезла куда-то и шведская модель из разговоров, и шведская спичка из бакалейных лавок. Таких мастеров, как баснословный Карлсон, теперь, разумеется, уже нет в России: машины сравняли неравенство талантов и дарований, и гений не рвется в борьбе против прилежания и аккуратности.

Извините, если кого обидел

История про то, что два раза не вставать

ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ




…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним – сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.
Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:
– А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?
Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.
За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными – даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара , чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.
Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.
Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.

Новый градоначальник появился в городе странным образом – не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.
Впрочем, горожане видали и не такое – вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.
Но Карлсон – так звали нового хозяина города – всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.
Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».
Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.
Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».
Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.
Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.
Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон – швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, – и отправили сюда.
И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.
Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые – таких не бывало, – а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.
И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.
Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.
Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, – варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины – и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.
Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.
Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:
– Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!
Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.
Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи – «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».
Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:
– Мадам, давайте знакомиться!..
Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.
Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.
Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.
Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, – говорилось в том указе, – не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.
Со стороны было совершенно непонятно – то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.
При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.
Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.

Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино – как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».
И он был чертовски прав. Народ возмутился.
Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.
– Погоди-ка! – бормотали они. – Ужо!
Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:
– А зачинщики где?
Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.
Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»
Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами – во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.
– Что, недовольны? – спросил Карлсон.
– Довольны, батюшка, всем довольны, – отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.
– Нам всё что хошь – божья роса! – подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.
– Тьфу на вас! – тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.
Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.
Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.
Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.

Извините, если кого обидел