April 4th, 2011

История про статью Замятина о боязни

Евгений Замятин

Я БОЮСЬ

 

Впервые – в «Дом искусств. – Спб.: 1921 с. 43-46. Здесь по изданию Замятин Е. Избранное. – М.: Советская Россия, 1990.

 

Я боюсь, что мы слишком бережно и слишком многое храним из того, что нам досталось в наследие от дворцов. Вот все эти золоченые кресла — да, их надо сберечь: они так грациозны итак нежно лобызают любое седалище. И пусть бесспорно, что придворные поэты грацией и нежностью похожи на пре­лестные золоченые кресла. Но не ошибка ли, что институт придворных поэтов мы сохраняем не менее заботливо, чем золоченые кресла? Ведь остались только дворцы, но двора Уже нет.

Я боюсь, что мы слишком уж добродушны и что французская революция в разрушении всего придворного была беспощадней. В 1794 году 11 мессидора Пэйан, председатель комитета по народному просвещению, издал декрет — и вот что, между прочим, говорилось в этом декрете:

«Есть множество юрких авторов, постоянно следящих за злобой дня; они знают моду и окраску данного сезона; знают, когда надо надеть красный колпак и когда скинуть... В итоге они лишь развращают вкус и принижают искусство. Истинный гений творит вдумчиво и воплощает свои замыслы в а посредственность, притаившись под эгидой свободы, похищает её именем мимолетное торжество и срывает цветы эфемерного успеха...»

Этим презрительным декретом — французская революция гильотинировала переряженных придворных поэтов. А мы —

[404]

своих «юрких авторов, знающих, когда надеть красный кол пак и когда скинуть», когда петь сретение царя и когда молот и серп,— мы их преподносим народу как литературу, достойную революции. И литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз - монопольное право писания од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию. Я боюсь — Пэйан прав - это лишь развращает и принижает искусство. И я боюсь, что если так будет и дальше, то весь последний период русской литературы войдет в историю под именем юркой школы, ибо неюркие вот уже два года молчат.

Что же внесли в литературу те, которые не молчали?

Наиюрчайшими оказались футуристы: не медля ни мину­ты — они объявили, что придворная школа — это, конечно они. И в течение года мы ничего не слышали, кроме их жел­тых, зеленых и малиновых торжествующих кликов. Но соче­тание красного санкюлотского колпака с желтой кофтой и с не стертым еще вчерашним голубым цветочком на щеке — слишком кощунственно резало глаза даже неприхотливым: футуристам любезно показали на дверь те, чьими само­зваными герольдами скакали футуристы. Футуризм сгинул. И по-прежнему среди плоско-жестяного футуристического моря один маяк — Маяковский. Потому что он — не из юрких: он пел революцию еще тогда, когда другие, сидя в Петербурге, обстреливали дальнобойными стихами Берлин. Но и этот великолепный маяк пока светит старым запасом своего «Я» и «Простого, как мычание». В «Героях и жертвах революции», в «Бубликах», в стихах о бабе у Врангеля — уже не прежний Маяковский, Эдисон, пионер, каждый шаг которого — просека в дебрях: из дебрей он вышел на ископыченный большак, он занялся усовершенствованием казен­ных сюжетов и ритмов. Впрочем, что же: Эдисон тоже усо­вершенствовал изобретение Грэхема Белла.

Лошадизм московских имажинистов — слишком явно придавлен чугунной тенью Маяковского. Но как бы они нe старались дурно пахнуть и вопить — им не перепахнуть и перевопить Маяковского. Имажинистская Америка, к сожалению, давненько открыта. И еще в эпоху Серафино один, считавший себя величайшим, поэт писал: «Если бы я не боялся смутить воздух вашей скромности золотым облаком почестей, я не мог бы удержаться от того, чтобы не убрать окна здания славы теми светлыми одеждами, которыми руки похвалы украшают спину имен, даруемых созданиям проходным...» (из письма Пиетро Аретино к герцогине Урбинской). «Руки похвалы» и «спина имен» — это ли не имажинизм?

[405]

Отличное и острое средство — image — стало целью, телега потащила коня.

Пролетарские писатели и поэты — усердно пытаются быть авиаторами, оседлав паровоз. Паровоз пыхтит искренне и старательно, но непохоже, чтобы он поднялся на воздух. За малыми исключениями (вроде Михаила Волкова в мос­ковской «Кузнице») — у всех пролеткультцев революционнейшее содержание и реакционнейшая форма. Пролеткультское искусство — пока шаг назад, к шестидесятым годам.

И я боюсь — аэропланы, из числа юрких, всегда будут об­гонять честные паровозы и, «притаившись под эгидой свобо­ды, похищать ее именем мимолетное торжество».

К счастью, у масс — чутье тоньше, чем думают. И поэто­му торжество юрких — только мимолетно. Так мимолетно было торжество футуристов. Так же мимолетно проторжествовал Клюев, после патриотических стихов о подлом Виль­гельме — восторгавшийся «окриком в декретах» и пулеметом (восхитительная рифма: пулемет — мед!). И, кажется, не торжествовал даже мимолетно Городецкий: на вечере в Думском зале он был принят холодно, а на его вечер в Доме Искусства — не пришло и десяти человек.

А неюркие молчат. Два года тому назад пробило «Двена­дцать» Блока — и с последним, двенадцатым, ударом Блок замолчал. Еле замеченные — давно уже — промчались по темным, бестрамвайным улицам «Скифы». Одиноко белеют в темном вчера прошлогодние «Записки мечтателя» Алконо­ста. И мы слышим, как жалуется там Андрей Белый: «Об­стоятельства жизни — рвут на части: автор подчас падает под бременем работы, ему чуждой; он месяцами не имеет возможности сосредоточиться и окончить недописанную Фразу. Часто за это время перед автором вставал вопрос, иужен ли он кому-нибудь, то есть нужен ли «Петербург», «Серебряный Голубь»? Может быть, автор нужен, как учи­тель «стиховедения»? Если бы это было так, автор немед­ленно положил бы перо и старался бы найти себе место среди чистильщиков улиц, чтобы не изнасиловать свою душу сур­чатами литературной деятельности...»

Да, это одна из причин молчания подлинной литературы.

Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни — в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во «Всемирной Литературе», несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; техов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить — жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей,

[406]

— Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре «Ревизора» Тургеневу каждые два месяца по трое «Отцов и детей» Чехову — в месяц по сотне рассказов. Это кажется нелепой шуткой, но это, к несчастью, не шутка, а настоящие цифры Труд художника слова, медленно и мучительно-радостно «воплощающего свои замыслы в бронзе», и труд словоблуда работа Чехова и работа Брешко-Брешковского,— теперь расцениваются одинаково: на аршины, на листы. И перед писателем — выбор: или стать Брешко-Брешковским — или замолчать. Для писателя, для поэта настоящего выбор ясен.

Но даже и не в этом главное: голодать русские писатели привыкли. И не в бумаге дело: главная причина молчания — не хлебная и не бумажная, а гораздо тяжелее, прочнее, железней. Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благона­дежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечта­тели, бунтари, скептики. А если писатель должен быть бла­горазумным, должен быть католически-правоверным, должен быть сегодня полезным, не может хлестать всех, как Свифт, не может улыбаться над всем, как Анатоль Франс, — тогда нет литературы бронзовой, а есть только бумажная, газетная, которую читают сегодня и в которую завтра завертывают гли­няное мыло.

Пытающиеся строить в наше необычайное время новую культуру часто обращают взоры далеко назад: к стадиону, к театру, к играм афинского демоса. Ретроспекция правиль­ная. Но не надо забывать, что афинская а' yopà — афинский народ — умел слушать не только оды: он не боялся и жесто­ких бичей Аристофана. А мы... где нам думать об Аристофане, когда даже невиннейший «Работяга Словотеков» Горького снимается с репертуара, дабы охранить от соблазна этого малого несмышленыша — демос российский!

Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, по не перестанут смотреть на демос российский, как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, что настоя литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от как то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь я боюсь, что у русской литературы одно только будущее прошлое.

 

1921

Сурчатами = суррогатами. Не вношу эту пошлую правку по справедливому настоянию [info]roman_shmarakov


а' yopà -

Он написал по-гречески: ἀγορὰ. А уж набрали как смогли.
как нам прекрасно уточняетplatonicus

Извините, если кого обидел

 

История про юмор

Заговорили о юморе, и я заметил, что интересно было бы почитать книгу «История юмора». Я даже представляю себе издание – «Новое литературное обозрение», в серии между «Ароматы и запахи в культуре» и «История вилки».

Но, кажется, такой книги пока нет, а процессы, что происходят сейчас в смеховой культуре. Стремительны. Недавно мне жаловались, на то что молодые люди не знают радио Чипльдук – тем более, оно сейчас закрывается из-за недостатка средств. Молодые люди спрашивали, кто такой Кнышев.

Это история, трагическая вдвойне - с учётом того, что Кнышев несколько месяцев назад показал труды дел своих по телевизору. Это  была такая попытка вернуться, что называлась «Дуплькич, или рычание ягнят».

Многие любили Кнышева и за это, ностальгия или цеховое чувства святы, ворону Кнышеву другие птицы глаз не выклюют.

Но я-то Человек-Северная-Корея, а изгоям ничего не страшно.

Страшно было, правда, немного, когда я это увидел. Дело в том, что «юмор» за последние тридцать лет ушёл очень далеко, ушла далеко сама технология юмора.

А Кнышев сделал чудовищно затянутую передачу, с несмешными шутками (пародию на телевидение, которое давно уже само – пародия). Это ужасно - как если бы сечас на трибуну вышел острослов времён Перестройки с шутками насчёт статей конституции и родимого пятна Горбачёва (речь не о политике, конечно, а о механизме подачи). Оказалось, какой-то тип сценичности стареет, да так стареет, что глядя на него нужно отвести глаза в сторону.

 Факторов много – убыстрилась  жизнь, и убыстрился юмор (я говорю не про валовую продукцию петросянов, конечно – она-то стабильна: шёл купец по фамилии Петерсен, поскользнулся и упал» - это явление вечно и удивительно статично. Эволюция ему без надобности).

Итак, шутка довольно быстро становится бояном и вызывает вместо смеха раздражение. То есть шутка честная, качественная , но из-за мгновенного проникновения в Сеть она слишком быстро распространяется и надоедает.

Дальше - явление формата: многие табуированные вещи были смешны (ранний «Камеди-клаб» выехал на том, что слово «жопа» было табуировано на сцене), а теперь нет этой грани запрета, не через что преступать. Ну и, конечно, в своё время было открытием, что не только зритель из зала, но и артист со сцены может сказать зрителю «А, по-моему, ты – говно», но через пару лет  этот приём просто не работает.

Тут есть ещё нечто поколенческое, сила юмористической ностальгии:

- Ах, деточка, я ещё в девушках была, когда выходит этот... И как пошутит про пидарасов!.. А Серёжа мой покойный в этот момент как мне колено и сожмет... Вспомнить приятно! И этот приём эксплуатируется пока только возможно.

Мне кажется, что у Кнышева безусловно останутся не визуальные проекты, а «Тоже книга» - из-за того, что у него там находки на универсальном, вневременном уровне. При этом спрос на клоунов сейчас особенно высок. Даже, я бы сказал, как никогда высок.

Да, в общем, что я говорю – ухожу, ибо в этой обители бед ничего постоянного, прочного нет.

Извините, если кого обидел