November 17th, 2010

История про дорогу на Астапово

17 ноября нового стиля, то есть 4 ноября по-старому Маковицкий записывает: "До 4 ч. ночи Л. Н. не спал. Изредка кашляет, ничего не отхаркивает. До 4 ч. дежурил Никитин. В 4 ч. утра t° 38,3. Бред. В 5.30 очень беспокоен. Раскрывался и накрывался, "обирался". "Боже, избави меня", - говорил. Стонал. Выпил нарзану с мадерой.
Л. Н. стал (в бреду) решительно, отчетливо, громко диктовать (говорить): "84, 85, 134, 135, 73, 74, 75, ну..." и "обирался"... Я подал питье. Л. Н., беспокойно водя рукой, толкнул стакан, облился.
- Это что? - немного затих.
Потом снова начал громко диктовать и сердиться:
- Отчего вы не делаете четвертое пятое? Поставьте четвертое пятое. Не понимаю, что вы делаете, поставьте четвертое пятое. Ах, боже мой! Опять, водя левой рукой, отчетливо:
- Отчего вы не пишете? Не думайте, что я глуп.
При этом Л. Н. не находил себе места, лежал со скрюченными коленями, поворачивался с боку на бок, приподымаясь очень высоко, даже присел. Казалось, что движения эти делал очень легко. Я позвал Сергеенко. Он догадался, что "четвертое пятое" - это о том, что с 4-го на 5-е должно в газетах появиться письмо о том, что никто не имеет права продавать его сочинения. Сергеенко сказал Л. Н-чу.
- Четвертое пятое поставлено, - и стал читать вслух, не помню, какие, записанные слова Л. Н. Когда остановился, Л. Н. сказал: "Потом, потом". Сергеенко опять прочел снова: "Поступило 4-го, 5-го и т. д.", и, когда остановился, Л. Н.: "Так оставьте", и успокоился. Охотно пил нарзан. Поспал четверть часа спокойно.
В 6.30 утра опять начал одеяло снимать с груди и живота и опять натягивать его. Стонал, слабо бредил.
Температура с 36,7 к 4-му ч. утра поднялась до 38,3, а в 6.40 t° 38, пульс около 100, перебоев меньше вчерашнего. В 7 ч. стал рукой писать по одеялу и произносить отдельные слова. Кашляет, не откашливая ничего. Как вчера, и сегодня икота. Она мучила его чем дальше, тем больше (от нее сначала помогала сахарная вода. Потом мешок с горячей водой на желудок. Но скоро оба эти средства перестали действовать, и икота, хотя, как Л. Н. сказал, что она не мучительна, вредна Л. Н. была тем, что не давала ему спать).
Позже, в 9 ч., t° 38,1, пульс 140.
С 7 до 9 был беспокоен, поворачивался, садился, места себе не находил. Пить не хотел. Разбудили Александру Львовну. Она ему подала пить - пил.
Беспокойство все сильнее. Л. Н. открывался, снимал с себя одеяло. Рукой водил по воздуху, как если бы хотел что-то достать. В 9.40  t° 38,1, дыхание 33, пульс 140, очень частый. Strophanti шесть капель. В 10 ч. сняли компресс. Никитин выслушал: сердце, как вчера, расширено, воспаление в левом легком не пошло дальше. В правом боку ниже лопатки какие-то посторонние шумы. Язык сух и мал. Слабость сильнее. Общее состояние более тяжелое, чем вчера. Не следовало давать шампанского из-за возбуждения сердца.
Попросил, чтобы его не будили, что хочет "лежать" (не находил точных выражений). Заснул и спал с полчаса более или менее спокойно. Изредка стонал. Владимир Григорьевич стоял возле. В 10.30 Л. Н. вдруг сел, просил: "Пить!". Я подал воды с вином, оттолкнул. И "пить, пить" (опять не находя точного выражения)... После спокойно заснул. Верно, полегчало ему, т. к. после спал спокойно.
В 11.15 injectio coffeini.
Около 12-ти меняли компресс (Л. Н. охотно подчиняется).
Пульс держится около 100 (раз был, недолгое время, 140), перебоев меньше, чем вчера. Около полудня подали свежий компресс. После - injectio camphorae. Потом пил по полстаканчику нарзана с шампанским и миндальное молоко. В 1-м ч. попросил: "Не будите меня, хочу лежать".
В 3.45 просил чего-то. Владимир Григорьевич спросил: "Чаю?" - "Да". Подали с миндальным молоком, выпил 80 гр., полчашки - на восемь глотков, очень устал от питья. Но вскоре "свободно" приподнялся, - очевидно сил у Л. Н. много.
Александра Львовна его умыла. Разговаривал с ней. Выйдя, сказала:
- Он, как ребенок маленький совсем.
С 4-х ч. охает, в забытьи. Пульс 120, t° 38,3.
Дмитрий Васильевич впрыснул камфору три раза сегодня.
В 4.30 бредил числами: 424 и т. д., потом повторял в бреду: "Глупости, глупости".
Александра Львовна подавала пить:
- Не хочу. Не мешайте мне, не пихайте в меня.
У Л. Н. были причины просить: "Не будите меня", "Не мешайте мне", т. к., действительно, мы, ходившие за ним, будили его, мешали ему (чего не следовало делать: в такой болезни главное - покой). Наше дежурство не было упорядоченным, все мы были возбужденные, утомленные, то и дело отвлекали нас (особенно Никитина) корреспонденты, родные, друзья, любопытные. Получались в большом количестве газеты, переполненные известиями о Л. Н. Каждый получал во много раз бо?льшую корреспонденцию, чем обыкновенно, много телеграмм. Как только кто-нибудь ложился спать, его будили из-за "срочных с ответом" телеграмм.
Хотя квартира была семьей Озолиных оставлена, места стало больше, но нас, людей около Л. Н., и вещей прибавилось. Две комнаты квартиры были невычищены и, кроме того, на ногах вносилось в квартиру много грязи, песку.
Жили в квартире Озолина Александра Львовна, Варвара Михайловна, Озолин, Чертков, Сергеенко, девушка-прислуга. Я, Никитин и Семеновский ходили ночевать в другие квартиры. Днем приходили еще доктор Стоковский, Татьяна Львовна, сыновья Л. Н., Горбунов, Гольденвейзер, позже еще прибавились доктора (Щуровский, Усов). Иногда входил разносчик телеграмм. Во время совместной еды порой бывало шумно. Когда Л. Н. было плохо, все приунывали; когда, казалось, ему легче, оживали.
Не догадались обзавестись мягкой обувью, не смазали дверей (это стали делать только с пятого дня); топка, мытье пола, умывание лица, рук, тела; не догадались, когда Л. Н. дремал, сделать на дверях знак не входить.
(Сегодня распоряжение о выселении лиц, не живущих в доме у начальника, не семейных Л. Н. и не корреспондентов - тоже растревожило нас, хотя напрасно. Это было сделано, чтобы предотвратить скопление народу, которого через несколько дней набралось бы из Москвы и других городов тысячи.)
Сегодня утром, в 7 ч., Софья Андреевна справлялась о здоровье Л. Н. Ходила вокруг дома, беспокоила нас; я боялся, что станет громко кликать, чтобы услышал Л. Н., что она здесь. В 9 приходила на крыльцо, долго задерживала Никитина.
Семейный совет: решали, выписать ли еще московских врачей. Андрей Львович хотел. Переголосовали, решили "пока не выписывать".
Как это несчастье сближает людей! Теперь сыновья Л. Н. все дружны, поступают заодно с другими.
В 6.30 t° 38,4, пульс 110.
В 7 ч. digitalis.
В 7.30 пообмывали, пообтирали и подложили гутаперчевый круг. Четвертая injectio camphorae.
С 2 ч. Л. Н. не хотел ничего пить.
В 7.50 от икоты проглотил три чайные ложки сахарной воды, а немного спустя молока с коньяком. Очень устал.
К вечеру стал бредить и говорил: "Саша, все идет в гору... Чем это кончится. Плохо дело... плохо твое дело". После молчания: "Прекрасно", а потом он вдруг крикнул: "Маша!".
Л. Н. сегодня, когда не бредил и не дремал, был погружен в себя; размышлял, мало говорил, старался спокойно лежать и спокойно переносить мучившую его изжогу и икоту. Не звал никого и сам не разговаривал.
Но, когда говорил, думал о всех, был необыкновенно впечатлительный, легко слезился".

Извините, если кого обидел.

История про дорогу на Астапово

...Итак, пока Толстой ещё лежит, бредит своими числами, я ещё раз скажу про имение.
Не только жизнь русского писателя определяется тем, что у него есть имение, но и его посмертная судьба очень зависит от клочка приписанной ему земли. Понятно, что писатели, у кого имение было - гораздо счастливее в своём посмертии. И где находилось его имение, так, по тем географическим правилам и пойдёт его жизнь. Если оно слишком далеко от цивилизации, то зарастёт народная тропа, и лишь ржавый трактор укажет на то место, где бегал без штанишек русский гений. Если слишком близко, то его могут сжечь непокорные крестьяне - и тю, не только тропа зарастёт, но и все развалины. Только безумные экскурсоводы будут читать стихи над колосящимся полем.
И дворянство тут не при чём - вон, у русского поэта Есенина есть вообще чужое имение. Он его посмертно отобрал у одной красивой женщины (для женщин русский поэт был вообще губителен). И что - все едут в Константиново, смотрят на расстилающийся речной пейзаж и скользят в войлочных кандалах по дому этой помещицы. Есть у Есенина имение, есть.
А вот другим повезло меньше. Много писательских посмертных судеб загублено тем, что не было у них географической привязки - хотя бы развалин. Или, если есть какие развалины, то нет к ним дороги - не подъедет автобус, не вылезут оттуда зелёные мутные экскурсанты и не узнают о скорбной судьбе, о думах и чаяниях, о вершинах лирики.
И о гражданском пафосе не узнают.

Итак, 1831 год. Два тульских мальчика сидят в своих имениях - Феде десять лет, а Лёве не исполнилось ещё три года. Лёвина мать умерла год назад, Федины родители ещё живы.
И вот Федя проходит по оврагу,  выламывает себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек, а хлысты из орешника так красивы и так непрочны, куда против березовых. Занимают его букашки и жучки, он их собирает, разглядывая маленьких, проворных, красно-желтых ящериц с черными пятнышками.  Грибов тут мало; за грибами надо идти в березняк,  и он уже собирается туда пойти, собираюсь отправиться, потому что ничего в жизни он так не любит, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым им сырым запахом перетлевших листьев. И вдруг, среди глубокой тишины, Федя ясно и отчетливо услышал крик: "Волк бежит!"
И вот он выпадает из рощи прямо на поляну, к пашущему мужику. Тот останавливает лошадь и смотрит на барчука, вцепившегося одной рукой в его соху, а другой - в рукав крестьянской рубашки.
- Волк бежит! -  кричит мальчик.
- Где волк?
- Закричал... Кто-то закричал сейчас: "Волк бежит"...
Тогда мужик бормочет:
- Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть!  Ишь ведь испужался, ай-ай!  Полно, родный. Ишь малец, ай! Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись.
Мужик гладит мальчика по щеке и тот постепенно успокаивается.
- Ну, я пойду, -  говорит Федя, вопросительно и робко смотря на него.
- Ну и ступай, а я те вослед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! - говорит мужик с той улыбкой, которую Федя спустя сорок пять лет определяет как "материнскую",  - ну, Христос с тобой, ну ступай, - и крестит его и сам крестится. Федя  идёт, оглядываясь назад почти каждые десять шагов. Марей же всё стоит и смотрит ему вслед, каждый раз кивая головой, когда мальчик оглядывается. Мальчику немного стыдно за свой испуг, но  идёт он, всё еще очень побаиваясь волка, пока не поднимается на косогор оврага, где испуг проходит совсем. Оба мальчика - и тот, что живёт в Ясной Поляне, и тот, что живёт в деревне под Зарайском, находятся вне Москвы, по ту сторону Оки.
Архитектору бы эта мысль зачем-нибудь пригодилась.
Но Ясная Поляна из которой потом убежал второй мальчик стала большим музеем, а вот Даровое - вовсе нет, несмотря на то, что мужик по имени Марей дорогого стоил для русской литературы.
После этого знаменитая сказка, которой до сих пор мучают детей в музыкальных шко-лах, должна была бы называться иначе. "Федя и волк" должна была бы она называться. Вдумайтесь, как заиграл бы этот сюжет, и вам станет не по себе.
Судьба музея - сложная штука. У Толстого была целая семья, шотландский клан, который и тогда шёл по жизни кучно, и сейчас существует. И как Толстой не беги из него, убежать не мог. Достоевский же человек частный, противоположный.
Имение в Даровом, кстати, никуда ни исчезало из семьи - им владела сестра мальчика Феди, а затем её дочь. В двадцатых она отдала в московский музей какой-то шкаф, что помнил федины рубашки. Умерла она году в 1929, не помню.
Но на судьбу музея влияют и иные обстоятельства. Вот приехал к нам в гости какой Президент - куда его везти, что бы приникнул к русской духовности? В Михайловское - не довезёшь, а кроме Пушкина и братьев Толстоевских басурман никого не знает. Ну и везут его в Ясную Поляну - и справедливо везут.
Нет у Достоевского имения, как-то оно к нему не ладится, всё время выпадает. как ворованные яблоки из-за пазухи.
А то привезли бы в Даровое, высадили б из машины...
И услышал бы иностранец из-за леса протяжный вой.
Тут вся мировая политика могла б обернуться.

Извините, если кого обидел.