November 10th, 2010

История про дорогу на Астапово

Сегодня на рассвете, — перед самым рассветом, часов примерно в шесть — Толстой отправился в паломничество. Сейчас он едет, катится в Козельск.

БЕГОМ, ЧЕРЕЗ САД

10 ноября
Ясная Поляна - Козельск

Толстой бежал из Ясной Поляны странным образом - он слонялся по дому, кашлял и скрипел половицами, будто ожидал, что его остановят. Потом с дороги, кстати, он слал домой телеграммы под прозрачными псевдонимами. Он ждал знамений, но знамений не последовало.
Всё было ужасно театрально, если забыть о том, что клюквенный сок обернулся кровью, и путь увёл его куда дальше Астапово.
Итак, 9 ноября (27 октября старого стиля) в три часа ночи Толстой просыпается.
Вот как он отмечает это событие в своём дневнике: "28 октября 1910 г. Лёг в половине 12 и спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворачиваниние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает... Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая "о здоровье" и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет - сцена, истерика и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу всё кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать... Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне".
Сухотина-Толстая, пишет, что последние слова можно сравнить с проектом завещания, в дневниковой записи от 27 марта 1895 года: "У меня были времена, когда я чувствовал, что становлюсь проводником воли божьей... Это были счастливейшие минуты моей жизни".
Он бежал рано утром - в темноте, прячась у каретного сарая, чтобы затем в рассветных сумерках броситься к станции, да не к ближней Козловой Засеке, а к дальнему Щёкино. Вот он бежит через сад - и теряет шапку, ему дают другую, потом как-то оказывается у него две шапки, как в известном анекдоте про памятник Ленину, который держит одну кепку в руке, а вторая красуется у него на голове.
Тут происходит самое интересное. Это был холодный ноябрь в предчувствии снега. Воспоминатели пишут, что было сыро и грязно. И на фотографиях похорон, уже после этой драмы отстроченной смерти, видны пятна снега, а не сплошной покров.
Бегство по снегу - зряшное дело, и это описал нам совершенно другой писатель. Его герои бормочут о снеге, и их не радует красота падающих в испанских горах хлопьев. В этом романе застрелившегося американского писателя всё живёт в ожидании снега. Все герои стоят там, задрав головы, и ждут испанский снег в конце, потому что они знают, что на свежем снегу хорошо видны следы, и не уйти от погони. "Один Бог знает, что будет сегодня с Глухим, если до него доберутся по следам на снегу. И надо же было, чтоб снег перестал именно тогда. Но он быстро растает, и это спасет дело. Только не для Глухого. Боюсь, что Глухого уже не спасешь". И всё потому, что следы партизан хорошо видны на белом - и оборачивается всё чёрным.
Однако, прочь метафоры.
Продравшись через сад Толстой оказывается в пространстве внешней свободы - но ведёт себя как зверь, подыскивая себе место для смерти. Будто партизан, он чувствует, что сзади дементоры с ружьями.
Толстой уезжает из Щёкино поездом в 7.55 - на грани рассвета, с учётом нашей часовой декретной разницы.
А вот что пишет Виктор Шкловский: "Владимир Короленко говорил, что Лев Николаевич вышел в мир с детской доверчивостью. Ни он, ни Душан Маковицкий не считали возможным солгать, например, они могли взять билет дальше той станции, до которой собирались ехать. Поэтому они оставляли после себя очень ясный след для погони. Один момент Лев Николаевич хотел поехать на Тулу, потому что поезд на Тулу шёл скоро, ему казалось, что он так может запутать погоню. Но из Тулы надо было бы обратно. Лев Николаевич, очевидно, собирался ехать к Марье Николаевне Толстой в Шамордино, значит было бы проехать опять через Козлову Засеку где его знали. Поэтому решили ждать на вокзале".
Причём сам Маковицкий не знает, куда они едут, и не спрашивает сам. Они сидят в купе посередине вагона второго класса и варят кофе на спиртовке. На станции Горбачёво они пересаживаются на поезд Сухиничи-Козельск, где, как оказалось, всего один пассажирский вагон. Там накурено, угрюмо, пахнет тем простым народом-богоносцем, который хорошо любить издали.
Маковицкий описывает вагон так: "Наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне впервые пришлось ехать по России. Вход несимметрично расположен к продольному ходу. Входящий во время трогания поезда рисковал расшибить лицо об угол приподнятой спинки, который как раз был против середины двери; его надо обходить. Отделения в вагоне узкие, между скамейками мало простора, багаж тоже не умещается. Духота; воздух пропитан табаком".
Шкловский замечает: "Вероятно, Толстой попал в вагон, которые тогда назывались "4-й класс". В них скамейки были только с одной стороны. Внутри вагон окрашивали в мутно-серую краску. Когда верхние полки приподнимались, то они смыкались.
В вагоне было душно. Толстой разделся. Он был в длинной черной рубашке до колен, высоких сапогах. Потом надел меховое пальто, зимнюю шапку и пошел на заднюю площадку: там стояли пять курильщиков. Пришлось идти на переднюю площадку. Там дуло, но было только трое - женщина с ребёнком и мужик".
Толстой кутается, раскладывает свою знаменитую трость-стул, пристраивается на площадке, но потом возвращается в вагон. Там баба с детьми, надо уступить место. И он, чуть полежав на лавке, дальше сидел в уголке.

Было удивительно холодно.
Утренним нехорошим холодом, осенним и сырым, холодом после бессонной ночи. Мы подпрыгивали в машине - Архитектор, Краевед, Директор Музея и я.
Щёкинский вокзал был пуст. Толстой, похожий на Ленина, сидел на лавке и ждал поезда. Блики семафорной сигнализации плясали на его гипсовом лбу.
Вокруг было мертво и пустынно. Дорога начиналась, но ехать было нужно вдоль железнодорожной лестницы. Сменились названия станции и исчезли прежние железные дороги - ехать так, как ехал Толстой, было невозможно. Я сидел сзади и думал о частной жизни Толстого, потому что все частные жизни похожи одна на другую, и люди, в общем-то, не очень отличаются.
Жизнь Толстого только внешне кажется жизнью даоса.
Жизнь эта трудна той трудностью, что не связана с голодом и непосильной работой, а с тем адом, что по меткому выражению одного вольнолюбивого француза, составляют другие.
Collapse )


Извините, если кого обидел.

История про дорогу на Астапово



Это Балдин нарисовал. Вы читайте Балдина здесь: "Железнодорожный перегон Горбачево—Козельск (особенно отрезок Белев—Козельск, см. схему) стал первым тяжким испытанием для бегущего Толстого. Поезд тащился десять с лишним часов. Вагон «четвертого класса», курящий, дымящий как еще один паровоз. Дым выгнал Толстого сначала на заднюю площадку — там опять курили, — потом на переднюю, на ледяной сквозняк. Маковицкий считает, что Толстой на этом ветру простудился смертельно, сетует на свою оплошность, на то, что разрешил старику пойти на холод. С другой стороны, как бы он ему запретил? Он прав, Маковицкий: Толстой роковым образом простудился в этом «первом» поезде. Тем более, что убежал из дому больной, с температурой. Есть еще один момент, который незаметен без карты (мы обычно не следим за Толстым, а только читаем о нем, смотрим на него «сквозь буковки»). Момент очень важный. Между Белевым и Козельском поезд пересекает обширную зеленую низменность, междуречье Жиздры и Оки. Она и теперь не слишком заселена, тогда же это была безлюдная темная (хвойная) пустыня. Плоская, как стол. Еще важнее то, что это граница между двумя очень разными культурными территориями, тульской и калужской, в историческом прочтении — между Московией и Литвой (Западной Русью). Здесь протянут с юго-запада на северо-восток характерный разрыв русской карты".  






МАШИНКА ВРЕМЕНИ
10 ноября

Крапивна, Одоев и Белёв

Но толку-то - мы тоже давно были в дороге.
Махала нам с золотого поля звезда из шести крапивных ветвей - "по имени сего города".
Мы приехали в Крапивну. Только рассветало, и город казался нам мрачным и темным.
Мы вылезли, озираясь, как куриные воры, на главной площади.
Вокруг нас плыл зелёный и серый холодный туман - я чувствовал себя будто внутри аквариума.  В этом аквариуме рядом со мной были какие-то гроты, водоросли, непонятные сооружения и неровности бытия.
А ведь я помнил Крапивну совершенно иной - меня привезли сюда на какое-то фольклорное мероприятие, и я чуть не увязался в фольклорную баню с пригожими фольклорными девками.
Меня мягко, но строго вернули и усадили на улице, которую перегородил хоровод.
В него затесался пьяный, что притопывал, прихлопывал и делал нам козу грязными, в машинном масле, пальцами. Хоровод плавно двигался под гармонь, и я вдруг почувствовал себя Генералиссимусом, что стоит на трибуне и, хлопая в ладоши, раздвигает невидимую трёхрядку. Так это было странно, что я тайком покинул назначенное место и поплёлся по улицам.
Сверкали выставленные в окна фольклорные самовары.
За занавесками пили чай потомки поставщиков гусиного пера,  бондарей и шорников. Прошёл мимо наследник бортников, заметно шатаясь от хмельного мёда. Тогда, далеко уж отойдя от праздника и народных напевов,  закурил под щитом с лаконичной надписью "1389" и стёршимся рисунком, похожим на изображение конопли.
История Крапивны была прихотливой - с юга часто приходили ожидаемые, хоть и нежеланные гости.
В конце шестнадцатого века зазвенели над Крапивной сабли Девлет-Гирея и история её пресеклась. Разбрёлся народ по окрестностям, и лишь крапива проросла на пепелищах.
И, как замечает летописец: "Далее история о городе сём не упоминаема. Кроме того, что в смутныя времяна подвержен был он соблазнам и, чаяв держаться законных  своих государей, часто предавался самозванцам".
 Глеб Иванович Успенский Крапивны не пощадил, бросив в одном из рассказов: "Городишко оказывается самый обыкновенный: грязь, каланча, свинья под забором, мещанин, загоняющий ее поленом и ревущий на нее простуженным голосом, - все это, вместе с всклокоченной головой мещанина и его рубахой, распоясанной и терзаемой ветром, составляет картину довольно сильную по впечатлению.
Осенняя непогода в полном разгаре. Уездная нищета еще унылее влачит свои отребья и недуги по грязи и слякоти, вся промоченная до нитки проливными дождями и продрогшая от холодного, беспрерывно ревущего ветра. Не хочется ни выйти, ни взглянуть в окно".

Впрочем, сейчас было довольно холодно.Я приплясывал, а Директор Музея начал чертить какие-то пассы в воздухе, объясняя суть засечной черты. Чем-то он напоминал мне человека из заграничных фильмов, что одним взмахом руки меняет картины на фантастических экранах-голограммах.
Раз! - и рука описывала полукруг - по всей южной границе России от Брянских до Мещерских лесов. Ладонь начинала движение где-то на Жиздре, проникала через Белёв к Одоеву, затем поднималась к Ясной Поляне, и снизу обходя Каширу врезалась в Мещерскую болотину. И, наконец, уже остановившись, делала два движения вниз - к Шацку и Ряжску.
Два! - и растопыренные пальцы показывали поваленные деревья. закреплённые под углом и ложащиеся друг на друга. Три! - и он изображал Ивана Грозного, приехавшего инспектировать наш суковатый аналог Великой Китайской стены. Тут в ход шли совершенно неприличные жесты. Иван Грозный в этом пересказе напоминал генерала, заставшего дембелей за ловлей бабочек.
Видел я как-то такую картину, и оттого представлял хорошо трепет воевод. Представлял я и незавидную судьбу подчинённых Директора, что, к примеру, допустили бы в его музей хулигана, написавшего короткое неприличное слово на мраморной ягодице.

Но деревянная стена вместе с бревенчатыми стенами крепостей давно превратились в труху, тлен, смешались с землёй и водой.
Для Толстого Крапивна была городом начальственным. Дело в том, что Ясная Поляна входила в Крапивенский уезд. Тут Толстой был мировым посредником в шестидесятые, в семидесятые - секретарем дворянского собрания и губернским гласным от крапивенского земства. В восьмидесятые его избрали уездным предводителем дворянства.
Меня эта судебная деятельность Толстого всегда занимала. Однако ж относился я к ней с опаской, как теме, которая бередит душу, и выводы твои никому не нравятся - ни правым, ни левым, да и самому себе не нравятся. Ибо взялся ты говорить о вещах несовместимых и нерешаемых.
А тут человек с идеалами вмешивается в самое угрюмое, что есть между людьми. Разве что обычная война буде поугрюмее судебной войны.
Причём Толстой год от года подходил к этой бесчеловечной судебной машине, совал в неё палки, подманивал,  разговаривал с ней по-русски, хотя, как известно, она говорит только по-арамейски. Но, и говоря по-арамейски, она понимает только себя.
Сначала Толстой был мировым посредником и ходатайствовал за крестьян. Понятное дело, окрестные помещики его возненавидели.
Он ушёл из посредников, а в 1866 году случилась знаменитая история с Василием Шабуниным. Василий Шабунин был рядовой, ударивший своего командира. Толстой выступал на суде, но да только преступление считалось тяжким и Шабунину грозила смертная казнь.
Было написано прошение на Высочайшее имя. Однако в августе того же года Шабунина казнили.
История с Шабуниным  грустная и началась она 6 июня. Был в 65-м Московском пехотном полку ротный писарь, и был капитан Яцкевич, командир этой роты.
Писарь посреди дня напился и ротный его на этом деле спалил.  Капитан велел посадить его под замок, а после дать розог.
Однако ж писарь успел крикнуть:
- За что же меня в карцер, поляцкая морда? Вот я тебе!
И разбил своему командиру лицо в кровь.
В советской литературе о Толстом эта история пересказывалась скороговоркой - потому что "рядовой Шабунин ударил офицера" звучит не в пример лучше чем "пьяный писарь обругал своего командира "польской мордой" и избил до крови". Трагедия любого суда в том, что он всегда родом из знаменитого рассказа "В чаще", а ещё и в том, что легко защищать чистого и прекрасного человека, а попробуй защищать пьяного писаря.
В итоге защитить не удалось.
Толстому вообще не удавалось защищать людей - в 1881 он тоже пытался  защищать цареубийц, да ничего не вышло.
Collapse )

Извините, если кого обидел.