January 12th, 2010

История про приход и уход (V)

Но тогда, пробираясь по тропинке, тогда, много лет назад, я думал о том, как мне было хорошо и был убеждён, что в этот момент хорошо всем.
В далёкой кавказской деревне, невидимой с яснополянских холмов, в тот час текла река. Текла...
В маленькой горной деревне текла... В маленькой горной деревне была река.
Деревня, собственно, стояла на одном берегу, а на другом, где располагался чудесный луг, каждый день кто-нибудь - приезжие или местные жители - делал шашлык.
Место было довольно живописное, и над лугом постоянно витал запах подрумянившейся баранины. Кости, правда, бросались тут же, и к аппетитному запаху часто примешивался иной, не слишком приятный.
Не знаю, не знаю, причём тут Лев Николаевич Толстой, но мне отчего-то было дорого это воспоминание, и я решил записать его.
Хотя бы сюда.
Нет, всё-таки определённая связь есть.
Например, сейчас я буду есть малину. Для этого я специально прихватил из московского буфета металлическую ложечку, флягу с водой, чтобы эту малину запивать, и, возможно, буду теперь также счастлив, как и мои далёкие друзья на своём Кавказе.
Друзья мои, потомки мирных народов, будут готовить шашлык на горном лугу, покрытом проплешинами от прежних костров.
К ним, наверное, сегодня приехали гости из Москвы, кавказские пленники кавказского радушия, красивые мужчины и женщины. Одна из них, сидя в раскладном полотняном кресле около машины, слушает шум реки. Её тонкие ноздри вздрагивают, когда ветерок доносит до кресла запах свежей крови, жареного мяса и дыма...
Это мирный запах мирного дыма, это запах бараньей крови.
Все хорошо.
Но всё же, я доел малину, медленно доставая её ложечкой из молочного пакета, закопал его и снова двинулся по тропинке. Вот поворот налево, вот - направо, просвет в деревьях...

Я много лет потом приезжал  в Ясную поляну. Видел там настоящих писателей.
Писатели были народ суровый, и сурово бичевали пороки общества и недогляд литературы. Из их заседательной комнаты каждый год  было слышно: "Он барахтался всю жизнь в своих выделениях, доказывая, что за Тропиком Рака может идти только Тропик Козерога". В качестве шутки национальные писатели приделывали друг другу отчество "Абрамович" и так здоровались по десять раз на дню.
Я гулял по окрестностям, и за время моего отсутствия среди писателей возник ливанский профессор. Ливанец был православный (как и, впрочем, многие арабы в Ливане) - это я знал и раньше. Ливанец медленно и внушительно говорил о том, что учит своих студентов отношению к смерти исходя из бессмертного текста "Смерти Ивана Ильича". Закончил он правда тем, что Россия для настоящих Ливанцев есть цитадель Истинной веры, и в этот момент я пожалел, что Екатерина не приняла когда-то южный народ в подданство.
Мне, правда, сказали, что ливанец, особенно христианин, может и обидеться, если его назвать арабом. Официальная ливанская версия - мы не арабы, мы - потомки финикийцев. На самом деле там, конечно, всё очень запутано, так что в повседневной жизни проще придерживаться официальной версии. Ливанские христиане, кстати, в основном не православные (которые тоже есть), а маронниты, тяготеющие к католикам).
Я отвечал, что этот был точно православный. А слово "араб" я употребил оттого, что ливанец сказал предварительно, что мог бы говорить на своём родном языке, на арабском, но его никто не переведёт - и залопотал на языке международного общения.
Впрочем, я человек покладистый, меня румыны попросят называть их римлянами, я так и буду делать.
Голос синхрониста при выступлении этих иностранных гостей, кстати,  вторил интонациям "Андрея Рублёва", той сцены этого фильма, когда иностранная речь служит фоном скрипам и уханью раскачиваемого колокола.

Неожиданно заблудившись, я иду по полевой дороге.
Вокруг холмы, река вдали. Матерый человечище бегал туда купаться.
Сейчас я представил себе, как из-за пригорка, навстречу мне появляется старичок-лесовичок, ты-кто-дед-Пихто на лошадке, резво поддающей его по тощему задику.
Пригляделся - ба!
Да это ведь Зеркало Русской Революции!

В Ясной поляне я как раз и сдружился там с харизматическим Архитектором.
Метафоры у него рождались из любой подручной вещи.
Однажды, сидя за дармовым столом, мы уставились в миску, что лежала на столе перед нами. Миска была в форме рыбы. Ближе к хвосту лежало полдюжины маслин.
- Это икра, - угрюмо сказал Архитектор.
Он делал открытие за открытием и создавал особое, не географическое, а географическо-поэтическое пространство вокруг себя.
Река Воронка была  действительно воронкой. Однажды мы с Архитектором отправились гулять. Окрестные пейзаны с удивлением смотрели на странную пару - высокого его и толстого, низенького меня. Архитектор был в чёрном, а я - в белом.  Перебираясь через ручей, я разулся, и после этого шёл по толстовской земле босиком. Копатели картошки, когда мы проходили мимо них, ломали шапки и говорили?
- Ишь, баре всё из города едут…
Из этой Воронки, по словам Архитектора, вдруг начинала сочиться бурая мгла. На конце ночи, в зябкий предрассветный час, она всасывалась обратно и исчезала  в районе мостика.
Как-то я рассказал Архитектору  про известный шар, вписанный в другой шар.
- Причём, по условиям задачи, - сказал я, - диаметр внутреннего шара - больший.
Архитектора это не смутило абсолютно.
- Это, - ответил он, - взрыв шара.
Как-то он привёз Ясную поляну проект, или, вернее, идею проекта дома Толстого из света. Дело в том, что этот дом, центральный  дом усадьбы, был  продан Толстым. Деньги - проиграны в карты, и на его месте полтора века растут деревья. Балдин предложил нарисовать светом несуществующий дом, в котором родился Толстой - проект разовый, но уж больно красивый.
Если бы его осуществили, то в сумраке между деревьев засветились бы контуры этажей, и можно представить, как представлял себе это Виктор Шкловский - как где-то там, в высоте поплыл бы знаменитый клеёнчатый диван, на котором впервые в жизни завопил будущий бородатый гений.
Ещё меня чрезвычайно раздражало, что Архитектор пользовался успехом у женщин. Только я начинал распускать хвост и рассказывать всяко разные байки сотрудницам, но появлялся он  -  и все головы поворачивались к Архитектору.

Во всяком русском местности есть что-то, куда ходят женихи и невесты после того, как их союз признан Богом или людьми. То они идут к мятущемуся Вечному огню, то ломятся на какую-нибудь смотровую площадку. Ходят на могилы Толстого, Пушкина, впрочем, прибайкальские жители ходят на могилу Вампилова. С могилами всё ясно и довольно символично - это древний дохристианский обычай - ходить чуть что на могилы предков. Отсюда и могила Толстого, и могила Вампилова у Байкала, и Вечный огонь - повсеместно.
Правда, некоторые жители Москвы и Московской области ездят по Ярославскому шоссе в сторону Радонежа. Там есть памятник Сергию Радонежскому - фигура человеческая, с врезанным в неё силуэтом мальчика.
Я как-то поехал покупать туда Святую Простоквашу и разговорился с каким-то жителем, что это значит. Он отвечал, что это символ плодородия. Оттого его привечают нерожавшие и бесплодные. Тульские жители, свершив обряд брака, едут в Ясную поляну. Рядом с музеем-заповедником протекает река Воронка - про неё я ещё расскажу. Так вот, обычно через реку Воронку женихи носили невест. Носили, правда, по мосту. Река символизировала жизнь, понятное дело, жизнь прожить, не через Воронку пронести, но всё же.
При этом женихи были изрядно выпившие.
Невесты, впрочем, тоже. Одна из них тревожилась по понятной причине и громко орала шатающемуся жениху в ухо:
- Ты, бля, смотри, не ёбнись, смотри…
А жених сопел ей в ответ:
- Не боись, сука, не боись. Не ёбнемся…
Это была идеальная пара. Да.



Я возвращаюсь мыслями к моей гипотетической спутнице. Вот мы идём вместе, вокруг холмы, река вдали. Лев Николаич Толстой, однако, бегал сюда купаться.
Я произношу:
- Один из интереснейших жанров - игра со словом в поддавки.
Известно, что однажды на охоте Толстой забыл оттоптать вокруг себя снег, и медведица, поднятая из берлоги, обхватила промахнувшегося и увязшего в снегу писателя, начав грызть ему лоб. Он не мог молчать и орал, что есть мочи. Толстого спасли, но шрам остался на всю жизнь.
Так вот рассказ: "Однажды Лев Николаевич Толстой (тут можно напомнить про его любовь к детям), отправился на охоту. Внезапно ему в голову пришла мысль о переходе в иудаизм. Забыв очистить себе пространство для свободы маневра, как советовали ему мужики, он не оттоптал снег, а так и стал перед берлогой, размышляя.
Промахнувшись с первого раза по поднятой медведице, Толстой увяз в снегу и попал к ней в лапы. Она обхватила великого писателя земли русской и со злобы начала грызть ему лысый лоб.
Внезапно зверь вгляделся в своего противника внимательнее, и что же он увидел?
Зеркало!
Это и спасло Льва Николаевича.
Медведица, увидев страшную морду, злобный оскал и собственные длинные когти, поспешила убраться восвояси".

Итак, мы с очаровательной дамой гуляем по полям и, наконец, находим ясную полянку. Трава на ней скошена, но достаточно давно, так что она не колет ноги.
Мы снимаем обувь, я стелю на поляне плед, вынутый из сумки.
В какой-то момент моя спутница кладёт мне ладонь на грудь, расстегнув предварительно рубашку.
Рот её полуоткрыт, и налитые чувственные губы особенно прекрасны в этот момент.
Вскоре мы путаемся в застежках, она, наконец, откидывает голову себе на локоть...
Мы занимаемся любовью прямо под клёкот трактора, вынырнувшего из-за пригорка.
Тракторист приветливо машет нам.

Нет, так не годится...
Куда же идти? Заблудившись, я начал тупо глядеть на солнце.
"Оно сейчас на западе", - размышлял я, "оно на западе, а мне надо... Куда же мне надо? На север? Или...".
Я вслушивался в шумы. Нет, это не шоссе. Кажется, это вертолёт. И вот, махнув рукой, я зашагал куда глаза глядят.
Глядели они туда, куда нужно, и вскоре показались зелёные указатели с загадочной надписью: "к любимой скамейке".
Такие надписи в мемориальных парках всегда приводили меня в трепет.
В Михайловском, например, они сделаны на мраморных кладбищенских плитах, и, прогуливаясь поздним вечером, я часто испуганно вздрагивал: что это там, у развилки?
Ближе становился различим белеющий в темноте квадрат и кляксы стихов на нём.
Несмотря на величие пушкинского слова, хотелось убежать от проклятого места.

Тут я даже побежал.
Почему-то на бегу я опять вообразил себе несущегося по лесу Льва Николаевича. Нет, лучше Салтыкова-Щедрина, которого мои школьные приятели называли просто - Щедрищин.
Да, воображаю себе, как он, бывший генерал-губернатор, махая лопатистой бородой, кричит:
- Воруют, все воруют! Что же сделали с моей страной?
И поделом. Нефига губернатором служить. Сиди и не высовывайся, а коли капнут на лапу, так молчи. Тогда-то уж чего высовываться!?
В уме я сопоставляю публицистику Толстого и Щедрина и никак не могу понять, что получается в результате.
Щедрин - тут всё понятно, а Толстой...
Я думаю о Толстом - всё же я приехал в Ясную Поляну, а не в какую-то заштатную Карабиху или Спас-Клепики.
Зачем ему все эти утренние забавы помещика? Зачем весь этот босоногий пахотный идиотизм? Зачем неприличное писателю возмущение общественными нравами?
Я, кстати, заметил, что как только писатель начинает кого-нибудь обличать, а, хуже того, изъявляет желание пахать землю или встать к какому-то загадочному станку, его литературный путь заканчивается.
Хотя нет... Тут я в испуге остановился.
А вдруг, этот помещик, юродствующий во Христе, оказался прав? Вдруг?
И, между прочим, я давно замечал за собой желание опроститься, очиститься для лучшей жизни...

Тут выныривает откуда-то из-за куста моя эфемерная знакомая.
Фу, не буду я на неё смотреть, не буду смотреть на её тонкие музыкальные пальцы с аккуратными ногтями, на её французскую кофточку, на стройные лодыжки.
- Хрен тебе! - говорю я ей. - А ты займись мозольным трудом, вложи в руку электродоильник! Что!?
Лик моей спутницы растворяется в заповедной растительности.

Скоро за деревьями показались белые строения.
Первым делом я обошёл музей.
Было пустынно.
Рядом, отделенное металлической сеткой, стояло освежёванное сухое дерево. В нём неестественным образом торчал Колокол Нищих.
Некогда нищие приходили и брякали в этот колокол.
Из дома появлялся некто и давал нищим нечто.
Или ничего?
Огромная глыбища этого дерева стоит у дома матерого человечища.
Дерево росло и всасывало в себя колокол. Теперь он торчит почти горизонтально.
Ещё у колокола нет языка.
Как нынче ведут себя нищие, мне неизвестно.

По парку ездил на жёлто-синем мотоцикле милиционер и проверял поведение посетителей.
Но посетителей уже не было.
Один я шёл к выходу.



Извините, если кого обидел.

История про мой любимый рассказ Сахарнова

М О Р С К О Й П Е Т У Х - Т Р И Г Л А

Прошёл по морю слух, что появилась в нём новая рыба.
Собрались морские жители, потолковали и решили послать к ней ласкиря.
Пускай, мол, всё узнает, расскажет. Если рыба стоящая - все пойдём смотреть, а нет - так и времени терять нечего.
Ласкирь на подъём скор. Один плавник здесь, другой - там. Живо к новенькой слетал, вернулся и рассказывает:
- Нашёл. У песчаной косы стоит. Своими глазами видел. Ух и рыба! Спина бурая, брюхо жёлтое. Плавники как крылья, синие с золотом! А глаза... знаете какие?
- Чёрные?
- Ну да! Ни за что не угадаете. Голубые!
Ласкирь от удовольствия на месте крутится. Вот это новость принёс!
- Голубые? Это ты, брат, того!.. - усомнился морской конёк.
- Отсохни у меня хвост, если вру! - клянётся ласкирь. - Стойте здесь - ещё сбегаю.
Убежал... Возвращается, язык на боку.
- Чудеса! - говорит. - Хотите - верьте, хотите - нет. Только я приплыл, опустилась рыба на дно. Выпустила из-под головы шесть кривых шипов, упёрлась ими в дно и пошла как на ходулях. Идёт, шипами песок щупает. Найдёт червя - и в рот...
Рассердились морские жители на ласкиря. Где это видано, чтобы рыба пешком по дну ходила?
- В последний раз, - говорят ему, - посылаем. Беги и всё заново доложи. Чуть соврёшь - пеняй на себя!
Умчался ласкирь.
Ждут его, ждут. Нет вертлявого.
Собрались было сами идти, глядят - плывёт. Растрёпанный, весь в песке! Рот раскрыл - до того ему говорить не терпится.
- Слушайте, слушайте! - кричит.
Отдышался и начал.

- Приплыл я, - рассказывает, - к рыбе. Пошла она по дну - я сзади. Вдруг навстречу сеть. Громадная, как стена. Захватили нас рыбаки сетью и вытащили на берег. Ну, думаю, конец пришёл. А рыбаки на меня и не смотрят. Увидали новую рыбу - и к ней. Только хотели её схватить, а она шаром раздулась, плавники встопорщила да жаберными крышками как заскрипит: "Зз-грры! Зз-грры!" Испугались рыбаки - и бежать. Рыба хвостом стук по песку - и в воду. Я за ней... Вот было так было!
Поразились рыбы.

- А что, - спрашивают, - у неё за хвост?
- Обыкновенный, - отвечает ласкирь, - лопаточкой.
Видит - не убедил.
- Ах, да, - говорит, - чёрное пятнышко посередине!
Ну, раз даже пятнышко заметил, значит, видел!
Отправились все к незнакомой рыбе.
Нашли. Назвалась она морским петухом - триглой.
Смотрят - верно: спина у неё бурая, брюхо жёлтое, плавники синие с золотом, глаза голубые.
Правду говорил ласкирь.
А шипы? Есть шипы. Прошлась тригла на них.
И это правда.
А голос?
И голос есть. Заскрипела, заверещала так, что все отскочили.
И тут ласкирь прав.
Вон и хвост такой, как он говорил, - обыкновенный, лопаточкой... Э-э, а чёрного пятнышка-то нет!
Обрадовались рыбы, крабы. Схватили ласкиря и учинили ему трёпку. Не ври! Не ври!
И зачем он сгоряча это пятнышко выдумал?..
Много ли нужно добавить к правде, чтобы получилась ложь?
Не много - одно пятнышко.


Извините, если кого обидел.

История про приход и уход (VI)

Я сижу на занозистом продуктовом ящике и голосую попутку.
За надорванную пачку сигарет грязный ассенизационный МАЗ вёз меня к тульской окраине. Солнце пробивает кабину, и шофёр, отворачиваясь от него, рассказывал про систему отсоса всякой дряни из частных выгребных ям. После этого он принялся рассказывать мне анекдоты. Помнил он их плохо и часто останавливался на полуслове.
Тогда анекдот сдувался как воздушный шарик.
Впрочем, потом мы заговорили о духоборах. Эти духоборы давным-давно уехали на Кавказ. Там, на границе между Грузией, Арменией и Турцией они и жили целый век - и на  всех рынках Тбилиси молочные ряды были духоборские. А потом детей от семи до семнадцати привезли в Ясную поляну. Они многого пугались - в Ясной поляне они впервые увидели, как растут яблоки. Радость этих людей была лишь при виде коней, поскольку заняты мальчики в прежней жизни были только джигитовкой. Из-за инцестов дети были некрасивы.
В Грузии стало жить тяжело, и вот КАМазы заревели по грузинским дорогам, а в домах за Кавказским хребтом остались только старухи - умирать в пустых огромных домах. Умирать рядом с родными могилами - что куда лучше, чем доживать без них.

В Тульском университете мне дали подержаться за реликвию, потрогать пальцем подпись Толстого  под собственной фотографией. Сделана она тушью, оттого выпукла и светло-коричнева. Видел я там и желтую книгу "Воскресенья", что издана в Нью-Йорке, и деньги от которой перешли к тем самым духоборам.
Несколько лет назад ходил в Туле к церкви. Это был Никола Зелёный, где настоятелем был альпинист, и во время ремонта штурмовал крышу вместе с друзьями. Всё там было из чугуна - полы, престол. Это был чугунный храм - и всё оттого, что Демидовы занимались литейным делом.
Внутри стояли коробки с оливковым маслом. Кому одно предназначалось, было неясно. Да всё тут было к Богу. Эту церковь ещё пасли, а я застал ещё пустые храмы, белые, высветленные ветром…
Церковная казначейша рассказывала про исцеления. Исцелился даже какой-то психиатр. Казначейша, её звали, кажется, Марина, стояла в притворе и говорила:
- Вот у нас есть такая прихожанка, такая она русская-народная, такая сдобная, что прямо с изюмом.
Развиднелось. Солнце сочилось сквозь высокие окна.  Нас пустили молиться и, шагая по холодному и гулкому чугуну, мы приблизились к иконам.
А в этот момент, когда я преклонил колена в этом храме, первый "Боинг" делал  вираж в нью-йоркском небе.

Архитектурные стили в Туле передернуты, как винтовочный затвор, смещены, наконец, смазаны - как тот же ружейный затвор. Десятью годами раньше открытия Америки появилось огнестрельное оружие на Руси. Непонятно, существование которой из этих реальностей  больше занимает умы.
В Туле рядом стоят два музея - музеи огня и металла. Это музеи оружия и самоваров. В них много общего - пространство, ограниченное железом, и огонь.
Пулемет "Максим" вообще очень похож на самовар. В обоих кипела вода вокруг нагревательной трубы, и хрипел комиссар: "Воду - женщинам и пулеметам".
В оружейном музее под стеклом сувенирный АКС-74У - хромированный, блестящий и будто неживой. Дело в том, что красота оружия должна быть естественна, когда же его украшают - ничего путного не выйдет. Так и лежат, как поленья ложа сувенирных ружей, дареных императрицам. Дарёное вернулось назад, так и не сделав ни единого выстрела.
А в тульском музее самоваров, я разглядывал самовары-шары, самовары-банки, самовары-вазы, самовары-рюмки и самовары-яйца. Как часовые, стояли сбитеннники и самовары-кофейники.  Все они тоже напоминали диковинное, чудесное русское оружие - круглое и покатое.
…На тульском вокзале я вижу суетящихся людей.
Вот они бегают туда и сюда, как броуновские частицы в учебном фильме. Большинству из них отчего-то нужно в Ленинград.
Кто они такие, и почему именно в Ленинград - я понять не в силах.
Ещё я вижу солдата-узбека. Он пьёт омерзительный гранатовый сок, который теперь продают на всех вокзалах страны, а из-под локтя у него торчат коробки с тульскими пряниками.
Мне тоже хочется этих пряников, но взять их негде, и я просто слоняюсь по зданию вокзала. Билетов нет, и ночь безнадёжно наваливается на город.

Я представляю себе вечернее чаепитие.
Передо мной на столе стоит самовар, на блестящих боках которого - гербы и медали. Самовар блестит, и я вижу в нём собственное искажённое лицо, с вытянутым носом, со свернутой на бок бородой. Лицо это кривляется и гримасничает, как и лица других чаепителей - старичка и дамы.
Старичок говорит:
- Если уж живёшь с женщиной, так надобно жить с ней в браке, плодить детей, а иначе не куя с ней связываться...
- Как интересно, - отвечает ему дама и поворачивается ко мне. - А ты что думаешь по этому поводу, дорогой?
Я злобно молчу и, между тем, откусываю от печатного пряника. Мне хочется домой, а когда меня туда повезут - непонятно.

На площади перед вокзалом стоит автобус.
Его водитель обещает за десять рублей довезти до Москвы, если таких желающих наберётся хотя бы двадцать.
Двадцать набирается, и я несусь в тёмном и мрачном автобусе на север. Внутренность автобуса время от времени освещается светом встречных автомобилей, а за окном стоит собачье-волчья пора.
И отчего я слоняюсь по стране - не знаю того я.
Не знаю я, ничего не знаю, не знаю...
Внезапно я вижу сон, который приходил ко мне в детстве.
Я лежу на своей кровати и откуда-то понимаю, что должен быть один в доме.
Однако, поворачивая голову, вижу в лунном свете бородатого старика, сидящего за столом.
Старик одет в армяк, перепоясанный верёвкой, а на столе лежат кипы бумаг. Он пишет что-то, но внезапно поднимает лицо и строго смотрит прямо мне в глаза. Весь он серебряный, с серебряной бородой и с серебряными морщинами на открытом лбу.
Сейчас, думаю я, он повернется обратно к своим бумагам и напишет там про меня.  Он напишет про меня роман, где я, эпизодический герой, буду затоптан лошадьми на Бородинском поле.  Этот немедный всадник знает про меня, никчемного беглеца по чужим улицам, всё. Я просыпаюсь.
Возвращение на поверхность реальной жизни происходит на тёмном Варшавском шоссе. Нет, это не мой сон.
Это детский сон женщины, которая теперь подросла, научилась водить машину и едет с кем-то домой на своём "Мерседесе".
Тут я опять вспоминаю, что "Мерседес" название одиозное.
Всё равно, она куда-то едет, и в этот момент обгоняет автобус, выскакивая на встречную полосу. Дальний свет фар на мгновение слепит мне глаза.
Я подхожу к своему подъезду.
Ночная улица освещена странным оранжевым светом.
Около подъезда сбрасывает скорость длинная машина. Чмокает дверца, я вижу профиль женщины, сидящей за рулем, и человека, неловко вылезающего на тротуар.
Да ведь это ж я!

Но сон мой был прерывист и краток - известно у кого бывает такой сон.
Навалилось, наконец, на меня холодное утро. Товарищи мои уже собрались и насуплено переминаясь, ожидали меня у подъезда.
Поднявшись по Прешпекту, мы вышли к Каретному сараю и начали оглядываться, примеряясь, как мы будем бежать из Ясной поляны.



Извините, если кого обидел.