October 12th, 2008

История про Владимира Шарова

.



- Вот твой недавний роман "Будьте как дети" прошёл в финал "Большой книги", получил премию "Книга года", хотя мне представляется чтением сложным. Кто его потенциальный читатель? Нет, я спрашиваю не с точки зрения маркетинга, рыночных перспектив - я говорю с точки зрения того, как представить себе этого читателя писателем, можно ли, или вовсе не надо думать о читателе?
- Каждый свой роман ("Будьте как дети", которые писались семь лет - не исключение) я правлю по много раз. Цель, как и у большинства моих коллег, одна - сделать текст ясным и прозрачным. Во всяком случае, для меня самого ясным. Откровенно говоря, своего читателя я себе никак не представляю - так было и раньше, и сейчас. Люди кажутся мне бесконечно разными, друг на друга напрочь непохожими, вдобавок у каждого свой опыт жизни, который мой текст миновать никак не может. Написанное, если оно, конечно, прочитано, так или иначе проходит через жизнь каждого читателя, комментируется, объясняется, дополняется этой жизнью, и то, что в итоге этой совместной работы получается, собственно говоря, и есть роман. Роман, который по-настоящему завершен. То есть, насколько я понимаю, вещь от природы должна обладать очень большой валентностью - способностью соединяться, становиться своей для совсем разных и незнакомых, не связанных между собой людей. Написать эту валентность невозможно - она или есть или ее нет. Один роман способен сказать что-то сотне, тысяче людей, а другой - чуть ли не сотне тысяч. Все это чудо, загадка, которую я и раньше не понимал, и сейчас точно так же не понимаю. Что же касается сложности того, что я пишу. У нас была очень страшная и очень непростая история. Весьма мало похожая на ту, какой она описана в учебниках. Ясность, логичность того, чему нас учили, успокаивала, со многим примиряла, и от этого трагедия как бы лишалась своего безумия, выздоравливала. Но эта логика ей не родная и правды в ней немного. На свет божий она появилась лишь после жестокой подгонки и правки. Вместе с уничтожением миллионов людей, из книг вымарывали все то, что с этими людьми было связано, и получалось, что погибшие не только не являются законной частью своего народа, а их как бы и вовсе не было. В общем, мне хочется верить, что сложность того, что я пишу, меньше всего связана с красотами стиля или чем-то схожим - она от сложности самой жизни, от ее поразительной подвижности и изменчивости, от множества людей, за каждым из которых стоит своя правда и своя беда и, главное, от невозможности все это между собой примирить. Конечно, всегда помнить, что рядом живут люди с совсем другим пониманием мира, непросто, но если мы этого не забываем, крови льется куда меньше.

- А вот какая польза от литературных премий? (Очевидная польза - это деньги, или повод к допечатке, ну а вот ещё? Меняет ли это самооценку, или ну их всех, нужно держать дистанцию от этого чувства "меня признали"). Каково личное-то отношение к премиям?
- Пока ты пишешь, в тебе огромный страх, что ты или не сумеешь, или не успеешь дописать, и все, вплоть до самой примитивной физиологии, зависит от того, как идет работа. Если хорошо, тебе сам черт не брат, а если ты в простое, тоска такая, что не дай бог никому. Но потом, когда рукопись завершена и издана, расклад меняется. Страха уже нет, но книга будто малый ребенок. Он уже рожден, со всеми своими ручками и ножками вылеплен и выношен, и теперь ты должен сделать все, что только возможно, чтобы его жизнь сложилась. Литературные премии в этом деле большое подспорье. Не думаю, что у большинства моих коллег самооценка сильно меняется - каждый более или менее представляет, на каком уровне он работает. Важнее другое. Раньше люди решали, что они будут читать, а что нет, слушая своих друзей и знакомых. Эти наводки, как правило, были мудрые и не случайные. В итоге стоящие того книги, коли они уж были изданы, не тонули в общем потоке. Сейчас, когда читать стали меньше, когда о книге говорят редко и вскользь, да и вообще жизнь стала куда более фрагментарна, литературные премии хоть как-то, но "сшивают" эти разрывы. Думаю, что сегодня они необходимы, хотя сам, как и раньше, больше доверяю мнению друзей.

- Сейчас многие писатели стали писать на исторические темы (Тут можно поговорить о том, вообще правомерна ли постановка вопроса о "любимом времени для писателя" - раньше-то она была правомерна: многие литераторы концентрировались в пушкинском времени (по определённым культурным и политическим причинам. Или были литераторы, что писали роман за романом про древних русичей). Итак, что такое историческое пространство для писателя?
- Все важное западает в человека в детстве. Моим я считаю время, рассказы о котором слышал в нашем доме еще ребенком, от людей, которых знал и любил чуть ли не с пеленок. Многим из них было уже за семьдесят, и они хоть как-то заменяли мне дедов, которых к тому времени, когда я начал хоть что-то понимать, на свете уже не было. Эти друзья родителей рассказывали, естественно, не только о себе, но и о собственных семьях, о своих тетках и дядьях, дедах и бабках. Главное же - о бездне людей, с которыми их сводила судьба. И все это было живым, теплым, во всем была бездна нежности и участия. Если их жизни сложить с моей собственной (я родился в пятьдесят втором году), то получится мое историческое пространство: худо-бедно почти полтора века, о котором я и пишу. Те люди, о которых я говорю, прошли, были покорежены и поломаны всем тем, что сделало нашу историю со времен отмены крепостного права Александром II . На многое они смотрели, конечно, по-разному, часто и воевали за совсем разные лагеря, но я не упомню в них никакой ненависти, а лишь сострадание, в худшем случае, снисхождение. В них было редкое любопытство, восторг перед жизнью, и одновременно ничуть не меньшая ирония и печаль. Я не могу судить за других, но мне, как правило, не очень интересно писать о том, что я не пережил сам, или о том, что не было пропущено, не стало своей собственной частью для людей, которых я знал лично. Жизнь проходит через самое нутро человека, она все в нем меняет, но меняется и сама. Жизнь вне человека мне не очень понятна, она кажется мне стерильной и бесполой, неким конструктором, а не живой плотью. По образованию я историк, много лет занимался русской медиевистикой - опричниной и Смутным временем, то есть второй половиной XVI - началом XVII в.в., но писать прозу, так или иначе касающуюся того времени меня в общем и целом не тянет. От тех лет, если кто до нас и дошел живым, то лишь сильные мира сего, а так осталась одна "канва"; настоящая же "вышивка" со всеми своими деталями и подробностями, со всеми своими человеческими судьбами канула в небытие. В общем, мое время - это последние полтора века нашей жизни, и о древних русичах я писать не дерзаю.

- А вот ещё важная тема - тема музыки в твоей позе. Что такое для тебя музыкальная составляющая - не только в последнем романе.
- В музыке я полный дилетант. Хотя, конечно, догадываюсь, что и проза, в частности роман, и, например, симфония, подчиняются одним и тем же законам. Темы и там и тут возникают, поддерживая и сопровождая друг друга, уходят в тень, потом появляются снова, но уже в другом составе, другом окружении. И такая мелодика, думаешь ли ты о ней или не думаешь, выстраивает весь текст вплоть до финала. Еще важнее, во всяком случае для меня, ритм. Он определяет не только подбор и порядок слов. Любая фраза пишется на слух, с голоса и лишь, когда она начинает в тебе звучать, есть шанс, что больше править, доводить рукопись тебе не придется. Много о музыке (о симфониях Скрябина) у меня в романе "До и во время" ("Новый мир", 1993 г .). Следующий роман "Мне ли не пожалеть" (опубликован в 96-м году в журнале "Знамя") строго говоря, весь о музыке, о том, как я её понимаю, как слышу. Эта вещь о хоре, он носит имя "Большая Волга", который голосом выпевает, возводит все вплоть до нашей общей истории и веры. Хотя мы части одной судьбы, у всякого есть и своя собственная жизнь, своя история, и рано или поздно каждый из тех, чьи голоса слиты в "Большой Волге", выступает вперед и поет соло. Затем он возвращается обратно, но его голос не пропадает, не теряется, наоборот, хор подхватывает его партию, признаёт за свою. Мне кажется, что эта метафора достаточно близка к сути нашей жизни.

- Есть одна хорошая история, которую я сейчас часто вспоминаю. Она давно пересказывается и обросла разными деталями и смыслами - это история про то, как Сталин звонит Пастернаку и спрашивает о чём бы он хотел поговорить. "О жизни и смерти", - отвечает Пастернак. Над этим ответом много смеялись и считали его чудачеством. Но прошло несколько десятилетий, и я подумал о том, что это очень правильный ход, и именно разговор о жизни и смерти - есть тот разговор, что для меня сейчас оказывается самым главным.
Вот, если звонит человек вознесённый судьбой, но не близкий лично - гипотетический Президент, вождь, Папа Римский - о чём бы с ним поговорить? Попросить за Мандельштама? Спросить, подорожает ли животное масло и не еврей ли он? О чём хочется говорить? Или ну его, нечего загадывать.
- Слава богу, но мне такой звонок пока не грозит. Я не думаю, что представляю для сильных мира сего хоть какой-то интерес, и молюсь, чтобы и дальше ни для моих родных, ни для меня здесь ничего не менялось. Вообще же, обычные люди, мера которых даже не жизнь одного человека, а его минутная радость и огорчение, и те, кто решают жить или умереть сотням и тысячам людей, даже имен которых они не знают, это, несомненно, две разные породы, и я не верю, что одни других хоть как-то могут понять. Никакого особого чудачества в том, что сказал Пастернак, я не вижу. О чем еще говорить с человеком, который одним словом или одним росчерком пера решает: жить другим людям или умереть.

Извините, если кого обидел.

История про кочегара

.

Больше всего мифологии вокруг того, что рядом. Вот есть чудесная песня, одна из трёх, что я исполнял под гармонь в пьяном угаре, к концу первых суток - и называется она "Раскинулась море широко". Всё веселье в том, что называлась-то она "Кочегар", но это как-то не откладывается в общественном сознании.
Причём происхождение её странно. Есть романс Щербины "После битвы", положенный на музыку Гурилёва.

Не слышно на палубе песен.
Эгейские волны шумят…
Нам берег и душен, и тесен;
Суровые стражи не спят.

Раскинулось небо широко,
Теряются волны вдали…
Отсюда уйдем мы далеко,
Подальше от грешной земли!

Не правда ль, ты много страдала?
Минуту свиданья лови…
Ты долго меня ожидала,
Приплыл я на голос любви.

Спалив бригантину султана,
Я в море врагов утопил
И к милой с турецкою раной,
Как с лучшим подарком приплыл.

1843(?)

Что забавно, этот текст соотносится ещё и с "Но радостно встретит героев Рыбачий, родимая наша земля". Николай Фёдорович Щербина был, кстати, очень интересный поэт (не в смысле "хороший) - это я не к тому, что прямо сейчас нужно отложить Тютчева, и читать таганрогскую поэму "Сафо". Щербина родился в 1821 году неподалёку от Таганрога, бедствовал, занимался самообразованием, и в какой-то момент сконцентрировался на греческой теме. Это был такой радостный стилизатор античности (это, кстати, чрезвычайно интересный и сложный феномен - какой должна быть античность в глазах читателя середины позапрошлого века). Щербина служил, переехал в Москву, затем в Петербург, где и скончался в 1869. Его прилично издавали, но понятно, что клеймо "автора протокочегара" всё пребивает. А это клеймо надо бы смыть, потому что хоть "После битвы" и было популярно на флоте, всё ж это не "Кочегар".
Неизменной осталась лишь музыка Александра Львовича Гурилёва. Вот, кстати, тоже феномен - потому что он, (ну и ещё, пожалуй Александр Варламов) и сделали то, что было русским низовым романсом. Гурилёв был из крепостных, вольную получил в 1831 году, когда ему было двадцать восемь лет, болел, страдал и скончался в 1858 году. Вот как раз Гурилёв и придумал то, что действует на русское застолье как облако слезоточивого газа.
Однако, слова вписывались и дописывались - и песня вот уж действительно народная. Ей иногда - справедливо или нет - авторство отдают Фёдору Сидоровичу Предтече, что служил на пароходе «Одесса», и сочинил стихи после гибели его товарища кочегара Василия Гончаренко во время рейса весной 1906 года по маршруту Херсон — Константинополь — Александрия — Дели.
В народном сознании это ещё такой обобщённый корабль Добровольного флота. Ходили они и на Владивосток, переправляя каторжников. Возили и переселенцев. Довольно вспомнить и рассказ "Гусев" у Чехова. Но после передвижения эскадры адмирала Рожественского, за которым все следили по газетам, история приобрела дополнительный оттенок. В журнале "Наука и жизнь" пишут об этом, исходя из предположения (мне кажется, насильственного), что действие происходит на военном судне.
Есть другая история - про Георгия Зубарева, что служил на торговом пароходе «Олег». Многог лет назад его сестра написала в газету, и сообщила, что именно её брат сочинил «Раскинулось море широко...» Я очень люблю эти истории, в которых не то он шубу украл, не то у него украли - родственники показывают миру какую-нибудь рукопись, письмо со стихами, что это значит, никому не понятно, и что это доказывает - неясно.
Ясно, меж тем, что кочегарам было несладко, мёрли они не так уж, чтобы редко, песня дописывалась и переписывалась десятками людей, а пелась миллионами. Это проблема подхода - с одной стороны есть в мире мотивация "А вот то, что вы любите, сделал..., а вовсе не ...", с другой стороны подозревать родственников или друзей неловко. Ещё и в народных песнях вносятся историей такие поправки, что непонятно, что сначала - яйцо или курица. М вот тут нам пишут: "В 1967 году севастопольский журналист Владимир Шаламаев разыскал в Балаклаве сестру Георгия Зубарева, девяностолетнюю Тину Даниловну Зубареву-Орличенко и записал несколько неизвестных текстов песни. В 1976 году я встретился с другой сестрой Зубарева, Марией Даниловной Зубаревой-Архипец. У восьмидесятилетней Марии Даниловны была отличная память. И она подтвердила, что первоначальный текст песни, который читал ей брат — Георгий Зубарев, был длиннее. И прочитала эти стихи:

Я помню, механик вскричал:
— Подлецы! Задам я ему притворяться! —
И, ткнувши ногою в бок мертвеца,
Велел ему тотчас убраться.
— Не смейтесь вы! —с ужасом доктор вскричал,—
Он мертвый, совсем застывает!
Механик смущенный тогда отвечал:
— А черт же их душу узнает!
Я думал, что он мне бессовестно врет,
Он не был похож на больного...
Когда бы я знал, что он в рейсе умрет,
То нанял в порту бы другого.


Мне всё это до крайности сомнительно (как и ценность этой строфы). Народные песни тем и хороши, что они вышлифовываюся многократным пением, теряя всё лишнее, как острые углы. Не всегда чем длиннее, тем лучше.
Потому как в русском застолье пустить слезу мало, обязательно кто-нибудь скажет: "А вы знаете, что на самом деле..." Или там "Первые два куплета взяты у ...А.С.Пушкина. Только море там Эгейское" - не перечу, нет. Поэтому - и ради этого, наверное, и был написан этот текст - при встрече с адептами того или другого авторства я лишь согласно киваю. "Да-да, именно он".
Но вот статусный текст (курсивом выделены менее употребляемые строфы).


Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали.
Товарищ, мы едем далеко,
Подальше от нашей земли.

Не слышно на палубе песен,
И Красное море шумит,
А берег суровый и тесен -
Как вспомнишь, так сердце болит.

На баке уж восемь пробило -
Товарища надо сменить.
По трапу едва он спустился,
Механик кричит: "Шевелись!"


Котлы паровые зловеще шумят
Под натиском сил содрогаясь
Как тысяча змеев они зашипят
Последние силы срывая.


А он, извиваясь пред жарким огнем,
Лопатой бросал ловко уголь;
Внизу было мрачно: луч солнца и днем
Не может проникнуть в тот угол.


"Товарищ, я вахты не в силах стоять, -
Сказал кочегар кочегару, -
Огни мои в топках совсем прогорят,
В котлах не сдержать мне уж пару.

Нет ветра сегодня, нет мочи стоять.
Согрелась вода, душно, жарко, -
Термометр поднялся на сорок пять,
Без воздуха вся кочегарка.

Пойди заяви ты, что я заболел,
И вахту, не кончив, бросаю,
Весь потом истек, от жары изнемог,
Работать нет сил, умираю!"

Товарищ ушел... Он лопату схватил,
Собравши последние силы,
Дверь топки привычным толчком отворил,
И пламя его озарило.

Лицо его, плечи, открытую грудь,
И пот с них катившийся градом,
О, если бы мог кто туда заглянуть -
Назвал кочегарку бы адом.


Окончив кидать, он напился воды,
Воды опресненной, нечистой.
С лица его падал пот, сажи следы,
Услышал он речь машиниста:

"Ты вахту, не кончив, не смеешь бросать,
Механик тобой недоволен;
Ты к доктору должен пойти и сказать.
Лекарство он даст, если болен!"

За поручни слабо хватаясь рукой,
По трапу наверх он взбирался;
Идти за лекарством в приемный покой
Не мог - от жары задыхался.


На палубу вышел... Сознанья уж нет.
В глазах у него помутилось...
Увидел на миг ослепительный свет...
Упал... Сердце больше не билось.

К нему подбежали с холодной водой
Пытясь привесь его в чувство.
Но доктор пришел и сказал им тогда:
- напрасно тут наше искусство.


Три дня в лазарете покойник лежал
В тельняшку матроса одетый
У него на груди крест из воска лежал [1]
Крест таял, жарою согретый.

Проститься с товарищем утром пришли
Матросы, друзья кочегара,
Последний подарок ему поднесли -
Колосник горелый и ржавый.

К ногам привязали ему колосник,[2]
Простынкою [3] труп обернули;
Пришел пароходный священник-старик,
И слезы у многих сверкнули.

Был чист, неподвижен в тот миг океан,
Как зеркало воды блестели;
Явилось начальство, пришел капитан,
И "Вечную память" пропели.

Доску приподняли дрожащей рукой,
И в саване тело скользнуло,
А пучине глубокой, безвестной морской
Навеки, плеснув, утонуло.


Напрасно старушка ждет сына домой, -
Ей скажут, она зарыдает...
А волны бегут от винта за кормой,
И след их вдали пропадает.


________________
[1] Тут что-то странное - может и была практика этих восковых крестов, но более логичным мне кажется вариант "В руках он дешёвую свечку держал".
[2] Что интересно, так это то, что не все люди, даже пользующиеся печами на даче и дома, представляют себе, как выглядит колосник - цельнолитая чугунная решётка с прозорами для доступа воздуха снизу, на которой и горит твёрдое топливо. Весит много - от пяти до ста килограмм бывают. А то и больше, говорят.
[3] Койкою - справедливо, что матросов хоронили в море, завернув в брезентовую полосу их собственной кровати-гамака. Желающие могут увидеть из в фильме "Броненосец Потёмкин". Или вот рисунок: "На протяжении многих столетий постелью для матросов на кораблях служила парусиновая подвесная койка в виде гамака с тонким матрацем из крошеной пробки. В плане она имеет вид прямоугольника, у малых сторон которого сделано по восемь по восемь люверсов для так называемых шкентросов".


Общеизвестна студенческая переделка Collapse )

Извините, если кого обидел.