September 28th, 2005

История про венерины волосы.

Шишкин сделал свой роман очень интересно – текст состоит из протоколов, писем, дневников. Одно перетекает в другое, герои передают друг другу эстафетную палочку повествования, потом вдруг швыряют её под ноги, уходят за кулисы, плача… Они кажутся движущимися хаотично, но неумолимо встречаются - как Смерть с недотёпой-слугой на базаре. Тот выпросил у хозяина коня, чтобы гнать в родную Самарру, а Смерть удивилась, отчего он здесь, а не в той самой Самарре. Так и герои – сопротивляются, но едино – плавятся в одном котле.

Есть ещё одно обстоятельство – способ чтения этого текста.

Шишкина хорошо читать не отрываясь, будто погружаясь в плотную и вязкую реку – сначала ты с трудом разгребаешь руками, но вот уже тебя подхватило течение, дно ушло в никуда, и ты плывёшь в неизвестность.



И снова – всё начинается со стандартных протоколов, с бюрократического пинг-понга в вопросы-ответы: зачем приехали к нам? Чего надо? Что дома не сидится? И беженцы-просители, будто у врат рая униженно бормочут иммиграционному чиновнику, будто Святому Петру:

- Мы хорошие, мы достойные, дайте помереть у вас. Дожить, додышать. Дайте отъесться, подкормиться, забыть про уродов-начальников, взяточников и ксенофобов. Дайте, уроды, что вам, жалко?

И снова плывёшь через разговоры через переводчика с бесстрастным привратником. Только вдруг механические вопросы вдруг превращаются в странные. Начнёт человек о несчастьях и горе своём, а ему голос и говорит: при том, при том. Всё надо, надо про всякую тварь рассказать, про всякое душевное движение.

- Важно, - говорит голос, - каждое слово. Любое, вот история про верблюда тоже важна. И голос вкрадчиво так говорит, помните, дескать, когда в детстве вас везли на поезде, тогда, когда воинский эшелон шёл по жаре, и когда вы увидели первого верблюда, вдруг вспомнили отца. Он у вас был машинистом и рассказывал, как вёл состав через пустыню и увидел на путях верблюдов, они слизывали росу с рельсов. Ваш отец гудит, они врассыпную, а один побежал не в сторону, а по путям, прочь от поезда. Состав уже не мог остановиться, и ваш отец его сбил. Помните?

Тут человек, вызванный на допрос чужестранным механическим голосом, ужасно пугается, кричит – откуда, дескать, это известно?

- Откуда, - отвечают ему, - откуда-откуда – от верблюда. Того самого. Не смог ваш верблюд пролезть в игольное ушко и вот бежал от вашего отца по рельсам.



Ты выслушиваешь историю про верблюда, но автор снова окунает тебя в обочинный сюжет, где по комнате всюду следы: недоеденные блинчики с творогом, которые попробовали убийцы, а значит, оставили слюну, окурки с губной помадой, «в пепельнице сгоревшая спичка с обугленным хвостиком, стаканы с отпечатками пальцев, следы правого ботинка сорок пятого размера, что заставляло думать об одноногости злодеев, но следственная группа не нашла никаких улик и зацепок, и в пресс-бюллетене, зачитанном на брифинге, утверждалось, что убийца – гигантский свирепый орангутанг, который вылез в окно, захлопнувшееся само собой, когда зверь убегал. Опускаю в целях краткости, ведь скоро обед, в животе уже урчит, а мы ещё только в самом начале, потому и описания убийств людей, о которых мы ничего толком не знаем, не вызывает ни особого горя, ни гнева, ни жгучего протеста, все мы, выпучив глазки, ляжем на салазки, опускаю, повторяю, остальные злоключения чемоданчика, зашифрованное письмо, близнецов, похожих, как две капли воды, потайные ходы, разбитое снаружи окно - если осколки внутри, и разбитое изнутри, если осколки снаружи, и, хотя вовремя не залаявший пёс наталкивает на мысль, что убийца ему знаком, перехожу к вашим заключительным показаниям, к финальной погоне, в которой слабовато закрученный сюжет достигает апогея».
Эту историю можно переместить из «Венериного волоса» обратно – во «Взятие Измаила», что говорит о том, что Шишкин на самом деле пишет одну книгу, только печатает из неё куски поочерёдно. Это мне очень нравится, потому что одна красивая девушка-критик писала про меня тоже самое.


Извините, если кого обидел

История про волос, он же папортник

Так и что? Всё опрокидывает нас обратно, к тому типу письма, что напоминает ночной разговор, когда над городом набухает летний дождь, когда жизнь ещё не совершена и всё пронзительно – мы не придумываем сюжеты ночных разговоров. В них нет мхатовской сверхзадачи, они сами по себе.

И их накал не измеришь никаким градусником, в какой коллекции он не содержался бы.

Нет, конечно, с Павичем я сравнил Шишкина сгоряча - только из-за плотности ассоциаций на сантиметр строки, ну, и потому, что - вложись рекламист в этот роман, станет он популярнее Павича. Да хоть с Прустом его сравнивай – всё криво. Шишкин – свой, свойский, несмотря на расстояние между Москвой и Цюрихом. Он тот тип писателя, который похож на несчастную работницу Тульского самоварного завода, что выносила со службы детали, а дома вместо самовара выходил то автомат, то пулемёт. Так и у Шишкина – начнёт он пересказывать литературные сюжеты, кидаться античными именами и прозвищами – так все о России да о любви получается, как пустит героя по вечному городу Риму, так всё лезет у него, будто трава через мостовую – любовь к отеческим гробам, да Рим за номером третьим. Ты маленький, а жизнь большая, любви не хватает и время вязкой волной смывает тебя.

И вот ты пловцом-песчинкой плывёшь в этом водовороте судеб, движение нескончаемо, слова плотны.

Нет, чтение не сколько сложное, сколько завораживающее.

Газетная страница разевала рот, надо мне было от Шишкина комментарий, и он написал что-то, чтобы заткнуть бумажную пасть: «Роман о самых простых вещах. Без которых жизнь невозможна. Венерин волос – это травка-муравка, папоротник, который в Риме, мимолетном городе, сорняк, а в России – комнатное растение, которое без человеческого тепла не выживет. … Роман - о преодолении смерти, о воскрешении словом и любовью. Я писал его в Швейцарии, во Франции, в Риме. Он очень русский, но одновременно выходит за границы русского мира, не помещается в них. Россия – только малый кусочек большого Божьего мира. Роман о бегстве в Египет. Царь Ирод – это не география, а время».

А еще — это роман о том, что русскому за границей счастливо редко и хреново часто, а как приблизишься к редьке и хрену – станет не сладко, а голодно. Да и не в голоде дело, а в том, что есть люди, у которых сердце разорвётся от приближения к Родине – точь-в-точь, как в той фразе о двух любовниках, что так любили, что не могли жить вместе.



Извините, если кого обидел

История про Платонова

Надо сказать, что в литературе есть система мест, будто в безумном пятичасовом чаепитии – вот автор детективов, вот исторический романист, вот женская проза, вот поэт, а вот поэтесса.
Есть за этим столом стул для романиста-духовика. Он должен дудеть на своей трубе, а читать его не обязательно.
Некоторая трагедия Шишкина в том, что о нём обязаны писать. Ведь жизнь рецензента печальна и уныла, книг много, всех не переброешь, денег немного, а написать надо занимательно – вот в Шишкина и вчитывают что-то, какие-то унылые собственные мысли. Делают из него тенденцию. Романист-Высокая-Духовность?.. Шишкин! Фрукт – яблоко, птица – курица.
Рецензии - что тосты, встаёшь с рюмкой в руке, отчаянно ненавидя юбиляра, не зная, что сказать, лишь слово «тенденция» маслиной катается во рту... Тьфу, пропасть!
Не надо забывать, что это ночной разговор двух коллекционеров градусников. Вот один, худой, говорит:

- Знаешь, я написал такое эссе «О немцах в русской литературе», то есть не «пришлось», - и я был счастлив совершенно, когда я пару месяцев читал всё, что было у меня на полках, у друзей в домах. Обычно ведь читаешь первый ряд, а тут я прочитал и первый, и второй ряд. Конечно, до третьего дело у меня не дошло, но кое-что, может быть, я прочитал и из третьего ряда. И я понял, что Чернышевского я люблю точно так же, как и Толстого, я их не разделяю. Помню, как в школе я ненавидел все это, а теперь прочитал от начала до конца со слезами умиления. То есть, русскую литературу можно сравнивать с любимой женщиной, в которой «любишь все части тела».
А второй, толстый, ему отвечает:
- Интересно, что никто из нас не упомянул Платонова.
Ему говорят, и нет в этом последней истины, решённой до конца:
- У него нереальный мир, мир, где все герои - поручики Киже. Не один, а все, и к тому же он очень страшный писатель не теми даже, в общем понимании страшными вещами, такими как «Котлован», а простым описанием механических людей, завораживающей красотой их жизни.
Меня он совершено потряс, когда я ещё в школе прочитал «Чевенгур». Он, конечно, абсолютный гений, которые в литературе являются тупиками. Они в своём пути дошли до конца. И нужно только в конце этого пути поставить памятник, а литература должна просто обогнуть это место и двигаться дальше совершенно в другом направлении. Это такие писатели как Платонов, Борхес, ещё кто-нибудь... Эти люди создали свой язык, и никакого диалекта здесь не получится.
- А не слишком ли много тупиков? Можно ли тогда вообще куда-нибудь двигаться? Всё-таки есть движение. Тут ведь, как с крысоловом – если мы скажем крестьянской общине, что истребили всех крыс (пускай не мы), то нас погонят прочь...
- Ну, погонят. Будем с градусниками в мешках странствовать.
- Хорошо, если в мешках, а то лежать с градусником подмышкой…

Извините, если кого обидел

История про справедливость.

В этот момент что-то грохнуло на улице – то ли (редчайший случай) уронили цюрихский мусорный контейнер чёрные, как крепкий чай, цейлонские рабочие, то ли столкнулись два Мерседеса у театра «Ленком», толи взорвался у меня под окнами авторитетный человек Сильвестр. Оба полезли на подоконник смотреть, и нескоро продолжили.
- ...А это – как выйдет. Набоков, например, стоит не в конце, а прямо на дороге. У Набокова ещё можно что-то взять, а у Платонова нельзя взять ничего. У Набокова можно взять то, что ты называешь любовью к детали, спокойно этим пользоваться, чтобы это стало частью тебя.
- Я бы взял у Платонова - странное отношение к комфорту, или, скорее, к дискомфорту. То, про что мы говорили с самого начала - то, когда, страна, окружение, с самого начала бесчеловечны, а люди живут в этих обстоятельствах, не страдая. Вот, например, фраза «и он искоренил потребность жизни в своём теле» - между тем есть песня Галича, где герой болеет чем-то давно искорененным в советской стране. Партия ему говорит: «Вставай, не порти нам статистику!» - и перестает течь жизнь из пальцев, перестает из желез. Метафора продолжается. Знаешь, что ещё? У Платонова есть особое отношение к справедливости. Все события у него несправедливы.
- У Платонова весь стиль выражает радостное ощущение счастья, с которым человек может жить в аду. Ему удалось так составить слова, что из каждой запятой это прёт, и в этом смысле его способ писать - тупик.

Шишкина бессмысленно было сажать перед залом, требовать нравственных максим – дело это дурное. Писатель может перед публикой разве рассказать историю, развеселить кого-то или сказать тост. Сколько я не слушал публичные речи исчезающего племени писателей, всё это было как-то уныло и печально – как вдова на похоронах.
Впрочем, тостов я не любил никогда, и почитал только их почти уваровскую триаду – с Богом!, за родителей, и за тех, кого с нами нет. Нет, пусть писатель расскажет анекдот, и бредёт домой к столу. Или лить вино в душной московской ночи, посреди бандитской войны, народного угрюмства и надежды детей, на то, что они вырастут.
Или же рассматривать свою коллекцию градусников – если он одинок.

Извините, если кого обидел