September 27th, 2005

История про Измаил (я всё о Шишкине)

Идут в молчании глубоком

Во мрачной, страшной тишине;

Собой пренебрегают, роком;

Зарница только в вышине.

Державин. На взятие Измаила.

Измаил брали многажды. История битв у стен этой крепости писана кровью. Первый раз, в 1770 его со своим корпусом брал Репнин. В декабре 1790 его брал Суворов. В третий раз Измаил был взят русскими войсками в сентябре 1809 года. В четвёртый раз его штурмовали в 1877. Наконец, его заняла Советская Армия в 1944.

Роман Михаила Шишкина к этим боевым действиям отношения, казалось бы, не имеет. Там есть и балаганный аттракцион с мышами, что бегут по груде сыра наверх, будто штурмуют Измаильскую крепость. Но "Взятие Измаила" - роман о России вообще, включающий в себя сотни историй с бесконечным движением вокруг стен одной и той же крепости.

Роман писался долго – тот самый случай, когда можно сказать «много лет». От первого варианта, что я читал давным-давно, остался, кажется, только возглас «Ликуйте, афиняне!», что роняет время от времени присяжный поверенный, пробегающий по его страницам.



И прислоняется один из героев ухом к двери: «Кто там?».

А из–за двери: «Кто в кожаном пальто! Не знаешь, что ли, что задрожали стерегущие дом, и согнулись мужи силы, и перестали молоть мелющие, потому что их немного осталось, и помрачились смотрящие в окно, и замолкли дщери пения, и зацвел миндаль, и отяжелел кузнечик, и рассыпался каперс. Отворяй! Вот тебе перо, пиши свои показания, все без утайки, про себя и про всех. Нам все важно. А главное, детали, подробности. Здесь такое дело, что важна каждая мелочь. Каждое брошенное на ветер слово. Для нас все, абсолютно все имеет значение. Короче, от того, что ты напишешь, все и будет зависеть».

И человек говорит: «А про это писать?».

А ему: «Писать». «И про родственников писать?» – «А ты как думал?» – «Так они умерли». А в ответ: «Вот чудак попался! Умерший — ни Богу свечка, ни черту кочерга. Дым есть житие сие, пар, персть и пепел. Следствию нужны материалы, понимаешь? От твоих показаний будет зависеть их участь. Вспомни, как ты стоял у забрызганного дождем окна, и церковь Рождества Богородицы в Путинках и угол Пушки оказались перевернутыми в капле, а там еще елозил по стеклу мотылек, и ты сдавил его пальцами, и прыснуло молочко».

Человек возмущается, как солдат после успешного боя. Измаил взят, жизнь прожита, а к нему пришёл особист, позабывший, что победителей не судят. И, ужаснувшись, человек вскрикивает:

- Господи, да какое это имеет значение?

- Тебе не понять. Не задумывайся, просто пиши, что много лет назад ты проснулся и вдруг увидел, что ее рыжие волосы за ночь, во сне, еще больше порыжели. А еще до этого ты зацепил обгрызенным ногтем её чулок, и побежала дорожка. А еще до этого она подержалась в пруду за столб купальни, помахала рукой и поплыла к другому берегу. А потом вышла полуодетая из кустов — мокрые волосы, юбка набок, не застегнутая сзади кофточка — и позвала: «Где ты? Помоги!». А еще до этого вы опаздывали в Харькове на поезд, и каштаньи лопасти просвечивались на солнце. А еще до этого она, лежа, читала и закинула за голову руку, чтобы поправить подушку, книжка на ее груди то поднималась, то опускалась от дыхания, а ты лежал рядом и смотрел в ее глаза, как хрусталики бегают по строчкам, спотыкаются, замирают, скачут дальше вприпрыжку. А еще до этого ее собака линяла, и все в квартире было в клоках собачьей шерсти, и в ванной ты скатывал эту шерсть, приставшую к брюкам, мокрыми руками к коленкам.

- А писать про то снежное поле, по которому собачьи тропки и лыжня, кирпичная от заката? Это было в окне вагона. Мы ездили с ней на студенческие февральские каникулы в Ленинград. Ледяной ветер - невозможно было перейти по мосту Неву. Вечером ходили в театр, и там все чихали и кашляли, и в зале, и на сцене. А в каком–то, не помню, парке сумасшедшие играли на морозе в большие, санаторные шахматы - передвигали фигуры ногами в валенках, кто-то сел на взятую ладью, как на табуретку. В Исаакиевском она сказала про маятник Фуко: «Все это чушь! Земля держится на слонах, китах и черепахе». Потом мы зашли погреться в какой–то магазин, оказалось, писчебумажный. Она взяла резинку и, как в школе, вдруг больно провела мне по волосам.

- Вот–вот, все ты понял, а прикидывался! И еще не забудь про легкое звяканье спиц в тишине, иголки, заколотые в занавесках, зализанную наискосок мельхиоровую чайную ложку, китайку, которую нужно брать прямо за хвостик. Помнишь, когда провожали твоего старшего брата в армию, мама обняла Сашу и все никак не отпускала, а потом на ее щеке отпечаталась пуговица? И как на эскалаторе сквозняк надул мамину юбку парашютом — она мяла юбку рукой, сумочкой, но купол только пружинил. И как потом, когда все случилось с Сашей, она капала, забыв снять с пальца наперсток, на кусок сахара валерьянку. И про отца, как ты догонял его в Ильинском лесу на велосипеде, а мошка тебе ударила с лета не в бровь, а в глаз. И как отец перед смертью упал с кровати и закричал: Зина, включи свет, я ничего не вижу! А Зинаида Васильевна ему: Павлик, да что ты, солнце же! И про Олежку. Помнишь, ты стриг ногти, а сын брал с постеленной на стол газеты обрезки и приставлял их к своим пальчикам? А на даче вы смотрели из открытого окна на веранде, как ливень сек кирпичи, которыми выложена дорожка, и расчесывал, как пальцами, траву на пробор, и у Олежки был приклеен «нос» - из стручка клена. И еще ты с ним в другой, жаркий день, помнишь, валялся на траве, под кустами, в углу участка, у щелястого забора - вы прятались от Светы - и березовый лист, повиснув на паутинке, дрыгал ножкой. Света звала вас, а вы лежали, притаившись, и смотрели, как по веткам смородины проворно сновали муравьи, будто матросы по мачтам, а по заросшему мхом кирпичу ползла улитка, тычась в мир своими икринками. В листе настурции сверкала капля. Олежка осторожно сорвал его, поднес к губам, и капля скатилась в рот, а потом он понюхал лист, сухой и пахучий, сунул тебе под нос, вскочил и заорал: «Мама, мама, мы здесь!». А еще помнишь, вы всегда вместе ходили на колонку за водой - ты несешь большие ведра, а он свои, маленькие — с большими листами лопуха сверху, чтобы не расплескать.

И говорит человек: «Помню. Как же не помнить, куда же все это может пропасть? А еще перегорела лампочка, и Олежка тряс ее над ухом - ему нравилось слушать, как звенит спиралька. И что, про ту спиральку тоже писать?

И судьба ли, люди ли соглашаются: «Разумеется. Может, это и есть самое важное».

Опомнившись, человек спрашивает: «А потом, что будет потом? Меня оправдают?». Но ему говорят:

- Нет. Ни тебя, ни ту, с рыжей косой, ни твоего отца–моряка, ни твою маму-училку, ни твоего сына с пахучим затылком, никого. Да чего спрашивать, будто сам не знаешь. И приговор будет на всех один. Смерти ведь - и дурак знает - нет, но есть разложение тканей.

И кричит человек:

- Что же тогда делать?

А ему объясняют:

- Экий бестолковый попался! Да вот же тебе, говорю, перо! Пиши: так, мол, и так. Пиши так. В судьбе участвуют: ржавчина от скрепки, велосипед, беглый солдат, створоженные облака и шапка–ушанка с чужой вспотевшей головы.



Извините, если кого обидел

История про шишкинский Измаил.

...Мне легко радоваться такому способу изложения, потому что в моём собственном романе к герою приходил убитый друг и тоже бормотал, нашёптывал: «Пиши, про всё пиши, потому что любая деталь важна, потому что, несмотря, на тонны бумаги, что лежат попорчены чернилами, да не прочитаны, кроме тебя – некому».

Реляции важнее самих боевых действий. Победителей – судят, и неважно, что написала императрица на личном деле Суворова.

«Взятие Измаила» – есть опись России, где придуманные документы мешаются с подлинными, судьбы героев наслаиваются друг на друга, сами герои суетятся и сталкиваются, подлинная биография автора наезжает на вымышленную. Где девятнадцатый век мешается с двадцатым.

Суть романа – в многоголосии, сказал бы «в полифонии», если бы не было занято это слово. Миша чрезвычайно хороший стилист, потому что каждый отрывок его текста – не обрывок, а голос, голос со своей громкостью, тембром, интонациями.

Один из сотни персонажей, человек с нерусской фамилией Мотте изучает каких-то самоедов. Будто прошлый век на дворе. Самоеды не просвещены, жизнь скучна как цвет брёвен. Он покидает её, едет на поезде и въезжает в век двадцатый, потому что его бьют какие-то люди в камуфляже, бросают в кутузку. Поезда уже не ходят. «Одни говорили, что где–то под Томском авария, другие шептали, что это бастующие шахтеры перекрыли движение, третьи вздыхали, что немцы разбомбили пути, четвертые уверяли, что какой–то батька Михась грабит эшелоны».

Человек с нерусской фамилией Мотте выходит на площадь перед вокзалом, спрашивает:

- Как пройти к Нилу?

Ему отвечают, не удивляясь, машут рукой куда–то в сторону трамвайных путей. Он идёт по трамвайным путям, а в рельсах бегут ручейки. «С деревьев капало в лужи. В мокром асфальте плыли вверх ногами дома и заборы, валетом отразился безногий. Выглянуло солнце, от машин, с крыш и капотов, валил пар. Потом рельсы, вспыхнув, свернули, и он пошел мимо строительного котлована, наполовину затопленного. В воде, желтой от глины, плавали доски и арбузные корки. Оттуда уже открылся Нил.

Мимо проплыл в папирусной барке Ра, Мотте приветливо помахал ему рукой. Ра кивнул в ответ.

И тогда сказал Господь Мотте:

- Пойди к царю египетскому и предупреди, если не отпустит добром, то воскишит река жабами, и они выйдут, и войдут в дом его, и в спальню его, и в печь его, и в квашню его.

Так Мотте и сделал, но царь египетский даже слушать его не стал, мол, какие еще жабы.

И тогда вышли жабы и покрыли землю египетскую до самого Чемульпо…

И ожесточил царь египетский сердце свое пуще прежнего и стал мучить народ дальше без конца.

И тогда возроптал Мотте на Господа:

- Но как же так?

«И Господь, - допечатывала второпях ремингтонистка, - развёл руками».

Эту историю автор умещает на нескольких страницах – страница из русской классики, кусок гражданской войны, не поймёшь, прошлый или нынешней, и притчу абсурда.

Это опись русской культуры, подчинённая оптике зарубежной подзорной трубы, свёрнутой из швейцарского вида на жительство. Вместо линз в этой трубе капнуты слёзы – с одной стороны от радости, с другой – от горя.

Мы идём в молчании. Будто штурмуем чужую турецкую крепость по пятому или шестому разу.
Кричим внутри. Будто солдаты невидимой войны.
За людей бормочут рукописи.

В конце романа хоронят отца героя. Люди застревают в лифте по пути на поминки, пьют потом водку – весело и страшно. Я знаю об этой истории больше подробностей, чем написано в романе - и не ужасаюсь. Мы тут живём, привыкли. Человек умер. А потом рождается у него, у мёртвого внук – в стерильной заграничной клинике. Где вежливо и чудесно. Здесь – смерть, там жизнь – но одно не отменяет другого.

В каком порядке эти слова не напиши.



Извините, если кого обидел

История про швейцарский протокол.

Самая странная литературная премия страны – «Национальный бестселлер». Странная она потому, что непонятно её название: книги, которые разлетаются как пирожки, обычно никакой премии не заслуживают. А те, что дышат, по выражению Мандельштама, ворованным воздухом литературы, бестселлерами становятся редко.
Между тем «Венерин волос» – совсем не филологический роман для узкого круга, не унылое чтение «высокой литературы», похожей на свернувшееся молоко. Оно могло бы – при всей их несхожести – стать не менее известным, чем книги Павича. Этот текст с большим внутренним напряжением и перепадом темпов начинается с протокола. Допрашивают людей, которые решили остаться в Швейцарии: вопрос-ответ. Зачем приехали? За хлебом. Умереть спокойно. Преследовался властями, КГБ установило слежку. От царя-Ирода бежим. Но вот голос, будто свыше, снова требует: опишите кратко причины, по которым Вы просите о предоставлении убежища. И некто, вместо жалоб и стенаний, бесстрастно отвечает: «Был в Мунтянской православной земле воевода по имени Дракула. Однажды турецкий паша…».

В романе Шишкина рассказаны сотни историй – он похож на нестройное бормотание хора, который вместо единой песни начинает на разные голоса рассказывать о своей жизни. Солист жалуется на родителей, третий в пятом ряду читает стихи.
Все эти истории потом смыкаются и сочетаются, будто дирижер зорко следит за каждым хористом. Монологи русского переводчика, работающего в швейцарской иммиграционной службе, перемежаются вымышленными дневниками реально жившей – и прожившей в буквальном смысле целый век — певицы Изабеллы Юрьевой. Героиня пишет изо дня в день – вот четырнадцатый год, сентябрь, понедельник: «Сегодня мне приснился кошмарный сон! Стыдно писать. Я летала по коридору нашей гимназии – почему-то голая». И сюда же вплетается история про великого персидского царя Кира, рассказанная Ксенофонтом в его "Анабасисе".

А вот русский толмач на чужой земле, женщина-чужестранка, родные и родственники, друзья, сын – все стоят, взявшись за руки, и проговаривают свою жизнь. Толмач бежит по миру, стелется за ним шлейф языков, а встанет он посреди чужого города и видит знакомую травку между камней – папоротник именем "Венерин волос" или адиантум. И снова у него в голове русский строй мысли, которая если только и записывается, то кириллицей. Недаром герой одержим поисками могилы одного из создателей азбуки, именно эта идея и руководит его странствиями.
Говорят, что роман Шишкина – сложное чтение. Дело в другом - это чтение плотное, как городская застройка внутри Садового кольца, плотное, как тропический лес, плотное, как река времени. Роман оброс игрой слов, воспоминаниями, знаками, что понятны одному поколению и недоступны другим, сюжетами мировой литературы, что известны каждому. Он похож на участок джунглей, где проросло всё, что можно – трава забвения, мох воспоминаний и огромные стволы воспоминаний о мировых катаклизмах. Плотность этого леса чрезвычайно высока, в нём одно цепляется за другое, соединяется в единый организм.
Иногда он сбивается на стихотворение в прозе, которое бормочет будто бы одержимый: «Человек есть хамелеон: живущий с мусульманами - мусульманин, с волками – волк. Русские не едят голубей, потому что Дух Святой являлся в виде голубя. Жалоба из Коринфа: взяли на корабль пассажира, а тот оказался пророком, оживил селёдку, ускакавшую по скользкой палубе за борт, и ладно бы одну рыбёшку, а то целую бочку, вследствие чего команда осталась без провианта. Ешьте, не голодайте, живите, не умирайте. Души, учит Гераклит, происходят из влаги, но при этом склонны высыхать. Злым, чужим приходится говорить - да, своим, близким, любимым – нет. И как можно быть в чём-то уверенным, если завтра громовержец встанет не с той ноги и придётся жертвовать отчий дом на трирему, или отправишься в Сиракузы к тётке на блины, а попадёшь к морским разбойникам, или спящего прирежет тебя беглый раб. Путник, куда ты идёшь? Думаешь, в Спарту?»

Извините, если кого обидел