August 14th, 2005

История о фотографиях (часть третья)

Надо сказать, насмотревшись старика Жжёнова, я задумался о других стариках. Пользуясь воскресным днём, когда все продолжают спать, вдосталь наплясавшиеся голыми при луне, или опять начали жарить шашлыки, я начну рассуждать о третьей фотографии. Те, кто хочет её посмотреть в увеличенном виде, знайте - 140 Kb.


Цвет - светло-коричневый, уходящий по краям в небытиё.
Цвет предвоенный, знаменитого своей статистикой тринадцатого года, ахматовского рубежа веков. Год как бы нулевой, отсчётный. Цвет пыли на немощёной улице.
Это ломкая фотография, с трудом извлечённая из окружения такой же ломкой бумаги в альбоме с золочёными застёжками. Повод для рассуждения, упражнение в криптографии. Разговор о прошлом, отправной точкой которого – старая фотография, полон семиотических находок. Он напоминает бартовское описание негра под французским флагом, долгий и утомительный путь структурализма.
Попытки восстановить что-либо всегда кончаются неудачей. Прошлое додумывается, оно ускользает. Между тем наблюдатель, рассматривающий ветхие дневники и ломкие фотографии, конструирует прошлое по своему вкусу. В нём появляются ценные для наблюдателя факты, всплывает гордость за мифическую конструкцию.
Это мнимая причастность к миру Атлантиды. Мир этот ускользающий, его не понять, а можно только додумать.
В моём, восстановленном с ломкой фотографии, мире - шляпки и высокие ботинки на шнуровке. Копошащаяся собака, не длинные, а долгие пальто, и оконные стёкла, за которыми уже ничего не увидеть. В нём мёртвые души вещей.

В «Других берегах» есть рассуждение о камушках, осколках другой жизни, археологических свидетельствах, что катает прибой в Ментоне. Там, пишет Набоков, «были, похожие на леденцы, зелёные, розовые, синие стёклышки, вылизанные волной, и чёрные камешки с белой перевязью. Не сомневаюсь, что между этими слегка выгнутыми творениями майолики был и такой кусочек, на котором узорный бордюр как раз продолжал, как в вырезной картинке, узор кусочка, который я нашёл в 1903 году на том же берегу, и эти два осколка продолжали узор третьего, который на том же самом ментонском пляже моя мать нашла в 1885-ом году, и четвёртого, найденного её матерью сто лет тому назад, - и так далее, так, что если б можно было собрать всю эту семью глиняных осколков, сложилась бы из них целиком чаша, разбитая итальянским ребёнком Бог весть где и когда, но теперь починенная при помощи этих бронзовых скрепок».
Это великая и оптимистическая иллюзия. Иллюзия, чем-то напоминающая украшенный табличками последний путь Христа, расположенный на несколько геологических метров выше культурного слоя Римской империи.
Даже предметы умирают, перерождаются, и по их изображению не восстановить облика.
В альбомах прошлого и нынешнего всегда много групповых фотографий, где лица повёрнуты в одну сторону. В них много людей, но в них мало быта.

Извините, если кого обидел

История про предвоенное (I).




...Начнём с безголового чудовища. Тип домашнего зверья несомненен, собаку узнаешь, даже когда она похожа на индюка. Мгновение, когда открылась шторка или крышка аппарата, и лучи света попали на йодистое серебро, совпало с движением лапы. Поиски блох превратили собаку в загадочное существо, трехногого уродца. Имя, сохранённое памятью одного из персонажей через восемьдесят лет, выгодно отличает пса от одной из девочек. Марсик, может - Марс. Астрономически удалённый от меня, он остаётся без морды в движении, смазанном временем как колонковой кистью.
Прадед ведёт деда, дед смотрит на собаку, та (тот) выгибается, показывая чудеса эквилибристики.
Все заняты делом, лишь неизвестная девочка смотрит в объектив.
Жёлтый цвет пыли на гатчинской улице, весенние, невызревшие листья, количество пуговиц на пальто (четыре), движение собачьей лапы и высунутый язык - сохранилось всё.
Ничего не пропало.

Очертание тайны в руке прадеда, то, чего не узнать никогда - подарок ли в цветной обёртке, бесполезная ноша, случайный предмет, нечто, прижатое к толстой ткани пальто.
Йодистое серебро образует глаза и волосы. зигзаги на погонах, неясные ордена и знаки. Не врут только придуманные детали, додуманные и досочинённые истории создают единственно верную картину. Они срастаются с нами, сочинённое прошлое становится родным и действительно принадлежащим тебе.
Человек в долгом пальто был химиком.
Пиротехническая артиллерийская школа, полковничьи погоны и отставка – именно предвоенная.

Переезд с Васильевского острова в Гатчину. Исчезновение достатка, не мешавшее одеваться с некоторым шиком. Папиросы домашней аккуратной закатки. Кегли да шахматы, иногда – скачки, брошенное жене перед посещением ипподрома:
- Дай на всякий случай...

Его старшая дочь за год до сцены на гатчинской улице поступила в Смольный институт, который окончила на второй год войны с шифром - высшей наградой в её отделении. Согласно правилам, золотых медалей могло быть несколько, а шифр, золотой вензель, особая брошь, была одна. Спустя много лет она сделала себе из него вставные зубы.
Инициалы члена императорской фамилии исправно пережёвывали гречневую кашу. Награда жила своей новой жизнью, как душа после реинкарнации.
Она виделась с подругами, когда те, проездом в Прагу да Париж, проезжали через Варшаву.
А потом она умерла. Собственно, умирала она долго, являлись за ней с того света какие-то чекисты, возили по ночной Москве. Допрашивали. Ей всё время казалось, что она находится в чужой квартире. Тогда, с настоящими чекистами она убереглась, спаслась мимикрией..
И вот однажды она не вернулась из одного из своих ночных путешествий, попросту не проснулась.
Мы положили маленькое тело, укрытое бязью с крестами, в погребальный автобус и привезли её в Донской монастырь, где по стенам главного зала крематория стоят в витринах урны. На них урнах в качестве должности указано - «стойкий чекист». Для других достало другого жизненного свершения - «член ВКП(б)».
Эти урны тут совершенно ни при чём – тем более, я не знаю, уцелели они или нет. Холодно было в Москве, стояли морозы, и стены внутри крематория заиндевели.

Извините, если кого обидел

История про предвоенное (II).





Что касается другой, реально существующей на фотографии девочки, то она была младшей в семье. Девочка, ставшая балериной, обладала собственной историей, отъединённой от старой фотографии. Она родилась за пять лет до щелчка затвора.
На второй год революции умер человек в долгом пальто, а год спустя её и мальчика, что уже засунул язык на подобающее место, старший брат увёз в Одессу. Девочка занялась балетом. Перед ней лежала череда городов - Хабаровск, Новосибирск, Владивосток… Во Владивостоке она познакомилась с военным моряком, командиром первого корабля Советской России на Тихом океане.
Я помню эту женщину, но воспоминания эти мутны, как взгляд в старое зеркало. Вот её движение в чужой прихожей. Она весело, с каким-то подхихикиванием, щиплет меня за щеку и выбегает на улицу.
Вкус воспоминания был вкусом пирогов, приходивших в бандеролях из Ленинграда. Посылки эти прекратились с окончанием детства. Вкус почтовой памяти истончился и пропал.
Однажды, ленинградским ноябрём, я позвонил ей. Она быстро сообразила, кто я, но встретиться категорически отказалась.
Может быть, она боялась просьбы о ночлеге. Может - просьбы поухаживать за московской сестрой. А может - она находилась уже в том особом потустороннем состоянии, которое отличает пожилых одиноких женщин.
Я не узнал даже отчества её мужа. Она говорила, что ничего не знает, не помнит, рассталась с ним в тридцать пятом году, когда их сыну было четыре года.
- Обратитесь к нему, - бубнила она, и непонятно было – к кому обратиться. Её голос в телефонной трубке звучал незнакомо. Чего она боялась тогда, я не знаю. Внезапно она повесила трубку.
А потом она, наверное, умерла.

Но надо вернуться к мальчику.
Ему всего три года, и мир незыблем.
Несколько его рисунков хранят это детство - аксонометрия мороженого, продававшегося на Васильевском острове, план квартиры, двора, изображение печки-буржуйки. Рисунок мороженого снабжён схемой специальной машинки, покрывающей брикет ледяных сливок двумя вафлями (на вафлях значилось «Валя» или «Маша»). Имена чередовались, а буржуйка была похожа на американский космический аппарат «Аполлон». Ещё среди детства наличествует чёрный бок перевернувшегося корабля «Народоволец».
Первое, что он помнил о своём детстве, был графин с водкой на лимонных корках. Дед быстро исследовал жидкости на столе, когда его отец отлучился из комнаты. «Отец» оказывается старше чем «дед», время рассыпает слова и меняет их смысл. Итак, от гостей осталось недопитое. Маленький дед слил изо всех рюмочек в одну и выпил разом.
К вечеру ему стало дурно, но он не сознался ни в а чём.

Извините, если кого обидел