August 12th, 2005

История про Карамзина и путешествия, а оттого - опять без номера.

Термины были для меня лишь звуками, но буквы в книге хранили чужие дорожные впечатления.

Записывал свои впечатления Карамзин так: «Гердер невысокого росту, посредственной толщины и лицом очень не бел». И память услужливо, действительно услужливо подсказывала то место из энциклопедии русской жизни, в котором говорилось об Иоганне Готфриде Гердере. Берлин же, что был тогда городом не значимым, Карамзин нашел до чрезмерности вонючим. Берлин. Видел Карамзин и Гете, видел через окно и нашел, что гётевский профиль похож на греческий. В Страсбурге он обнаружил на колокольне «и следующия русския надписи: мы здесь были и устали до смерти. - Высоко! - Здравствуй, брат, земляк! - Какой же вид!».

Я хорошо понимал механизм их появления. Были в моей жизни люди, которые говорили о путешествии за границу как о некоей гигиенической процедуре. Давно, дескать, не ездили, произносили они с интонацией стоматологического разговора. Надо бы прокатиться за кордон. Пивка попить в Мюнхене. На Кипре погреться, поплавать с аквалангом в Тунисе. После обильного ужина они начинали дружить с русской письменностью – короткими простыми словами.

Видал и я похожие надписи в разных странах. Например, нашел в Иерусалиме знакомое трехбуквенное слово напротив голландского посольства, а в Брюсселе обнаружил его рядом с писающим манекеном. Тем и хорош русский язык, что в нём состояние души можно обозначить долго, а можно и – до чрезвычайности коротко. Об этом много написано, но самодеятельная кириллица в чужих городах меня не радовала. Русский путешественник должен марать бумагу, а не иностранные стены.

Существительные должны быть дополнены глаголами, между ними обязаны рыскать прилагательные, предлоги – стоять на своих постах, а флексии – отражать взаимную связь их всех. И суть не зависит от количества букв в словах. В наших словах - звук и ясность речи, пение гласных и твёрдая опора согласных. В них дорога между смыслами. В них прелесть путешествия и тайна частных записок русского путешественника.

Карамзин писал дальше: «Представляли Драму: «Ненависть к людям или раскаяние», сочинённую Господином Коцебу, Ревельским жителем. Автор осмелился вывести на сцену жену неверную, которая, забыв мужа и детей, ушла с любовником; но она мила, несчастна - и я плакал как ребенок, не думая осуждать сочинителя. Сколько бывает в свете подобных историй!».

Для меня это была история литературной Лилит, предваряющей появление Анны Карениной. Однако меня посещало и иное наблюдение: когда я тыкал карандашом в женские романы, систематизировал и классифицировал, я вдруг замечал, что начинаю любить этот жанр. Так Штирлиц, проведя много лет в Германии, обнаруживает, что начинает думать как немцы и называть их «мы». И вот, читая женские романы, я улавливал сентиментальное движение собственной души, переживание, что иногда заканчивается закипанием в уголках глаз, пристенным слёзным кипением.

Я дочитался Карамзина до того, что иногда писал в дневник его слогом: «В баре спросил я коньяку. Женщина ответствовала, что его мне не даст.

Отчего же? Коньяк фальшив, выпейте лучше водки. Но водки душа моя не желала. Водка была мне чужда. Её я пил достаточно на протяжении нескольких дней.

Однако ж пришлось пить.

Понеслась душа в рай, как говаривал любезный приятель мой, литературный человек Сивов.



Извините, если кого обидел

История про католиков (XII)

Стояли страшные морозы, потрескивали от них ледяные стекла. Я вспоминал то, как несколько лет назад жил на чужой даче - это было мной многократно пересказано и несколько раз записано. Память превращалась в буквы, и реальность давних событий уменьшалась. Текст замещал эту память, точно так же, как этот текст заместит удаляющийся в даль памяти трескучий мороз. Времена сходились, чувства повторялись. Время текло, и так же одинаково события протекали мимо меня летом и зимой.

Однажды мы взяли с собой на католический семинар некую изящную барышню. Я был влюблен в эту барышню, и оттого воспоминания о ней жестоки и несправедливы.

В дороге она рассказывала нам о светской жизни. Среди событий светской жизни главным было посещёние бани вместе с какой-то рок-группой.

Потом она увидела полуразрушенный пионерский лагерь. С мозаики в холле на неё печально глядела девочка – не то узница чьих-то концлагерей, не то чернобыльская жертва. В руках у девочки был, весь в скрученных листьях, фаллический символ, печальный и увядший.

В комнатах, расписанных по обоям англоязычными надписями со множеством ошибок, стекала по стенам плесень. Кучки комаров замерли выжидательно на потолке. Изящная барышня стала похожа на мозаичную фигуру из холла – она окаменела от ужаса. Жухлый цветок в ее руках, правда, отсутствовал.

Приятель мой Лодочник принес откуда-то второй матрас и спал под ним вместо одеяла. Комары сидели на этом матрасе, терпеливо ожидая, пока Лодочник высунет из-под него ухо или нос.

Впрочем, другой мой приятель несказанно обрадовался. Он радостно подмигнул мне:

- Теперь-то он будет храпеть вволю, зато мы ничего не услышим!

Печальная светская барышня слонялась между общинными людьми, попинывая мебель, а мы рассуждали о том, пропустить ли утреннее камлание или отправиться петь икосы и кондаки.

Приятель мой между тем обхаживал какую-то бабу. Это была именно не девушка, а хорошая русская баба. Лицо её было простым, русским, будто рубленым из дерева. Она умела катать мяч по руке и, кажется, была в прошлом гимнасткой.

Я представлял себе, как, предварительно подпоив её, за беседой о гороскопах, нравственности, прошедших и канувших изменах, он, наконец, дождется её движения к сортиру, плавного перемещёния, в итоге которого он втиснет проспиртованное тело, несчастную большеголовую девочку-гомункулуса в кабинку, прижмёт к фанерной стенке заплетающееся тело и, торопливо двигаясь над техническим фаянсом, будут они решать задачу двух тел.

Потом я представил себе, как без вскрика, без стона, тяжело дыша, они рассоединятся. Наконец, они вернутся, шатаясь, как усталые звери, и будет мной применён к ним вековечный вопрос-рассуждение философов - отчего всякое животное после сношения становится печально?

Ночь кончалась. Искрился в свете фонаря снег, хрупал под ботинками припозднившихся, возвращающихся по номерам людей.

Или, может, это дождь молотил по крышам бывшего пионерского лагеря. Длилось скрученное в мокрый жгут лето. Длилось, будто писк тоскливого комара.

Как-то, на этих камланиях погода менялась каждый день, то подмораживало, то какая-то жижа струилась под ногами. В Москве было полно сугробов, мы ехали в областной центр довольно долго и кривыми путями. Католическая община видоизменилась, появилась провинциальная молодёжь, многочисленная и малоинтересная. Были там какие-то новые лица. Девушка с оскорблённым лицом, вернее с лицом, побледневшим от неведомых оскорблений. Другие девочки с острыми лицами. Была ещё там свора противноголосых мальчиков. Был молодой сумасшедший, похожий на левита.
В воздухе носилось предчувствие беды – и, правда, отца Луку выслали из России. Вернее, не впустили обратно, после побывки в итальянском доме. Поговаривали, что кто-то боялся, что отца Луку назначат епископом огромного территории к северо-востоку от столицы.
Но я думаю, всё было проще. Лука раздавал лекарства для больных гемофилией. Я видел много этих печальных людей и много разговаривал с ними. Отец Лука раздавал лекарства бесплатно – отец его был крупным фармацевтом. Но наверняка было много людей, невпример весёлых, которым бесплатная раздача не нравилась.
Но тогда ещё всё было по-старому.
Правда, молодёжь была интересна Хомяку - он познакомился с какой-то несовершеннолетней барышней, начал её по своему обыкновению поднимать, возиться. Но барышня, однако, оказалась боевой, и в результате возни Хомяка поцарапала и покусала, но сексуального удовлетворения не обеспечила. Так что из всех удовольствий ему досталось только мазохистское.

.




Извините, если кого обидел

История про католиков (XIII)

...Однако, спустя некоторое время, когда мы снова попали в ту же местность, оказалось, что какой-то яд попал в кровь каратистки, и она воспылала любовью к Хомяку – со всей силой несовершеннолетних чувств. Она пригласила нас на дачу, и оказалось, что там уже накрыт стол, суетится мама, папа в милицейском кителе вышел знакомиться и радостно сообщил, что в доме – двадцать стволов нарезного оружия.

Сейчас, думал я, сейчас родители выбегут из комнаты и благословят Хомяка с боевитой каратисткой как в чеховском рассказе – портретом писателя Лажечникова. Потом оказалось, что милицейский человек держал в доме дюжину ружей.

Обошлось – ему только подарили козлиную шкуру. Хотя, может, это был намёк.

Моё же дело было писать, но я писал почему-то о прошлом путешествии, долгом и странном - в тысячах километров от заснеженных домиков на окраине областного города. Жена одного из моих конфидентов, увидев, что я что-то пишу, подошла ко мне и жалобно сказала: «Владимир Сергеевич, вы, пожалуйста, если напишете что-то про меня, то измените моё имя... Или не пишите его овсе». И я согласился.

Комната у нас с Лодочником и Хомяком был один на троих - причём у них кровати были сдвоены. Вот был подарок для их родственных душ. Тут я вспомнил, что когда эта пара поехала в Египет, то туристические агенты, бросив на них взгляд, сразу предложили сомкнуть кровати в номере.

Впрочем, мы съездили к одной местной церкви, которую я чрезвычайно любил. Был я там много - страшно подумать сколько - лет назад. Хомяк посадил к себе в машину прихожанку отца Луки - одну негритянку из Анголы и плотоядно смотрел на её всю дорогу. Однако негритянка оказалась многодетной супругой какого-то пуэрориканца. География сошла с ума – африканка жила посредине России, пуэрториканец – в Америке, а я трясся в чужом джипе по заснеженному полю.

Негритянка прыгала на переднем сиденье, взмахивая ворохом тонкоплетёных косичек.

Я же был похож на попа в вертепе. Точнее - на попа в борделе, всклокоченного и хмурого попа. Хомяк купил кассету с духовными песнопениями и гонял её в своём джипе, открутив громкость на полную. Хоровое пение неслось над заснеженной дорогой.

Старушки по пути, увидев в машине негритянку и хмурого длинноволосого мужика с бородой, истово крестились.

Церковь, как и положено, стояла на своём месте и вела к ней узкая расчищенная дорога. Я шёл по этой дороге в прежней жизни, и не поймёшь, как именно я изменился. Изменилось все и всё - тогда, между прочим, я думал, что церковь стоит на острове. Была зима, и я шёл долгой дорогой в снегу. Не изменилась лишь книга по архитектуре этого княжества, что я брал с собой в дорогу тогда и взял с собой теперь.

А сейчас караульная старушка открыла нам храм, где уже десять лет шли нерегулярные службы. Батюшка у них был свой, и жил рядом, кажется, при монастыре. Было снежно и туманно, внутри церкви пар рвался из ртов, сходство с внутренностью морозильника усиливали белые каменные стены, покрытые инеем. Я поставил одну свечку за упокой своего деда, а вторую - за здравие матери. Нужно, наверное, мне было в жизни больше молиться.

Уже попискивала от холода толстая негритянка, и надо было ехать дальше.

Но время снова щёлкнуло, в дверь постучали и меня позвали к соседям в гости, в одну из одинаковых как близнецы, комнат, комнат без истории.

Оказалась рядом со мной черноволосая женщина, поющая джаз. Она была низенькая, быстрая в движениях, со своей историей - филфак, сандинисты, отец искусствовед или архитектор, невнятная работа, лет тридцать, сигарета и коньяк, время проходит, подруги замужем, разговор о знакомых и полузнакомых: я знаю его уже десять лет, и он всё такой же пубертатный мальчик - незатейливый кадрёж и суетливое перепихивание.

А итальянки слушают этого мальчика, и вот оказывается, что они живут рядом. Марсия, привет; Сабрина, чао, и телефоны уже записаны, и забиты стрелки на воскресенье и следующую субботу, пропеты «Катюша» и «Вернись в Сорренто».



Занавес.


Извините, если кого обидел

История про "Русский крест".

Посмотрел, вернее, досмотрел сегодня ночью фильм "Русский крест". Из-за этого прибывал в совершенно ошеломлённом состоянии.
Я Жжёнова видел всего один раз и говорил с ним минут пять, а дед мой к тому моменту уже умер. Но я видел, как они похожи.
Даже строением лица они были похожи, каким-то исключительно белым цветом волос и движениями губ. Одно поколение, один город, что-то общее в химии жизни.
Но дело, разумеется, не в этом. В фильме есть много сильных мест, но есть два кроме прочих - как Жжёнов приезжает на Колыму и в метели разглядывает трассу. Телевизор пикает неумолкая, но всё и так понятно. Там настоящий такой мат, не придуманный интеллигентский, не неумелый подростковый, не тупой уголовный - а такой настоящий мат русского человека. в котором ужас отчаянья и веселье оттого, что прожил день.
Второе место (там много всего интересного, но) - второе место там, когда Жжёнов приходит в гости к Астафьеву и они сидят за столом, что-то жуют по-стариковски. Режиссёр к ним время от времени пристаёт с вопросами типа: "А правда, что русский народ склонен к тому-то и тому-то?". Режиссёр весь этот фильм пристаёт с этими вопросами и в четырёх случаях из пяти ему говорят, беззлобно и только чуть-чуть раздражённо:
- Да пошёл ты на хуй, режиссёр.
Кстати, режиссёру надо сказать спасибо - потому что он это всё оставил и потому что он придумал сам фильм.
Так вот сидят там Астафьев со Жжёновым - солдат и зека. Типичные представители, так сказать. С матерком переговариваются - просто так, как обычно говорят за стаканом. Я вообще люблю стариков, у них в какой-то момент включается бесстрашие - чего бояться-то? То бесстрашие, которое позволяет не бояться смерти, потери репутации или пайки. В общем, это лучшие образцы.
Я прожил с таким тридцать лет.



Извините, если кого обидел