August 11th, 2005

История про католиков (V)

Поэтому сейчас я расскажу про географию звуков и историю электрических помех.
Я всегда предпочитал приёмник магнитофону. В недавнем, или уже давнем, прошлом телепрограммы оканчивались в половине двенадцатого ночи, а в полночь, вместе с гимном, умирало радио. Тогда я уже жил один, и мне казалось, что в этой ночи я отрезан от мира, cодержимое магнитной пленки было предсказуемо, и только радио могло меня спасти.
Я уповал на приемник, который в хрипах и дребезге коротковолнового диапазона рождал голос и музыку. Тогда одиночество исчезало. Тонкая выдвижная антенна связывала меня со всеми живущими.

В приёмнике что-то булькало и улюлюкало, но я знал, что эти звуки будут жить всю ночь, будут продолжаться и продолжаться, и не угадать, что начнется за этим шумом и речью, а что последует дальше. Непредсказуемость и вечность ночного эфира внушала надежду, и приёмник звенел в углу единственным собеседником.
Голос и одиночество несовместимы - вот в чём прелесть этой ситуации.
В чужих европейских городах самое хорошее время - позднее утро. Запах высыхающей на траве росы. Время, когда жители разошлись по делам; поют пернатые, за кустом виднеется что-то хвойное, а там, дальше, в соседнем дворе - облако цветущей вишни. Но время радио - глухая ночь. Именно тогда я сидел и слушал радио - средние волны были оккупированы французами, длинные - немцами, на коротких царило заунывное пение муэдзина. Иные диапазоны мне были недоступны.


Включение и выключение света, работа кипятильника, его включение и выключение - всё отзывалось в моем приемнике, кроме голоса с Родины. Однажды русский голос в приемнике, как бы в наказание за то, что первый раз, прокручивая ручку настройки, я им побрезговал - исчез, пропал, превратился в шорох и шелест. Забормотал какой-то другой радиочеловек, которому, казалось, накинули платок на рот. Забормотал, забился он под своим платком – видно, последние минуты подошли, и надо сказать главное, сокровенное - но ничего непонятно, уже и его миновала полоса настройки, отделяющая большее от меньшего, будущее от прошедшего.
Волна менялась, плыла. Цензурированное уходящей волной сообщение приобретало особый смысл.

И совсем в другое время в той чужой стране, я поймал по какому-то (кажется, именно итальянскому) радио всё туже коммунистическую песню. А песня была не какая-то, какая-то она была лишь в первое мгновение, потому что дальше все было понятно, несмотря на чужой язык. И девушка брала винтовку убитого, Рим был в 11 часов, янки – на Сицилии, а дядюшка Джо ворочался в своей России, давя немцев как клопов - каждым движением. И опять был в этой песне отсвет великой идеи, и всё это мешалось с червонными маками у Монте-Кассино да песнями Варшавского гетто, русской «Катюшей», да медленно разворачивающимся «Эх, дороги, пыль да туман...» - всем тем, с чем люди жили и помирали, когда и где было назначено свыше - просто и с болью.
Не героически, в общем.

Извините, если кого обидел

История про католиков без номера (потому что она вовсе не про них, а про Муссолини).

Надо вспомнить о классиках – это всегда палочка-выручалочка, особенно в тот момент, когда повествование начинает дробиться и сюжет падает, будто монетка в траву. Есть у Хемингуэя такой рассказ, вернее - очерк: едут два приятеля по Италии, останавливаются перекусить в придорожных ресторанах, где к ним подсаживаются немного испуганные проститутки. Испуганы они оттого, что Муссолини борется за нравственность и запретил публичные дома.

Это фашистская Италия, в которой жизнь только начинает меняться - трафаретные портреты дуче сопровождают приятелей по дороге, и с лозунгов «Vivas!» стекает не кровь - масляная краска.
Collapse )

История про католиков (VI)

Много лет спустя, когда век уже готовился ринуться с раската, 19 апреля невнятного года, в годовщину восстания года в Варшавском гетто, я слушал другие песни, которые на идиш пела одна девочка. Она не говорила ни на одном из языков, что были известны мне, а я не говорил на ее наречиях. Вокруг пустой комнаты в пригороде текла интернациональная ночь, простыня мокра и горьки небогатые французские сигареты .

«Не говори, что ты идешь в последний путь» – вот какие были слова в этой песне еврейских партизан, а мелодию для ней стащили у братьев Покрасс. И песни Варшавского гетто текли вместе с ночью, растворяясь в утре. Горели глаза девушки, и песня длилась – общинная, обобщающая чувства.

А проповеднические религиозные песни я не любил. Как-то, также вдалеке от Родины, я нашёл, вращая ручку приемника загадочное «Трансмировое радио». Что в нём было «транс» - оставалось загадкой. Оно, по сути, было вне религии, вне протестантства и католичества. Не знаю, кто его финансировал, но, несмотря на псалмы, жившие во множестве на радиоволне, идея воплотилась в нём вполне атеистическая. Но все эти безнадежно сопливые песенки о Боге тоже находили своего слушателя. Находили своего слушателя и песенки в стилистике вокально-инструментальных ансамблей - было там что-то вроде «Все грехи смывая, обнажая сердца...».

Диктор, перемежая электронно-струнное своей речью, внятно и четко произносил: «И вот ангелы полетели в обратный беспосадочный путь». И на той же волне вдруг, после слов «и вот обеспечил его дочь», заиграла веселая музыка. Нет, даже не музыка, а музычка с похабными словами:

Мне радостно, светло

Все удалилось зло.

Все это потому,

Что я служу Христу.

Всё это пелось на мотив Жанны Бичевской, а потом сменялось таким же песнопением «Тобой спасённый я...».

А вот годы спустя, в этой католической общине, разглядывал я религиозный песенник, где была Alma Redemptoris Mater и «Над Канадой, над Канадой», «Священный Байкал» и «Смуглянка», Michelle и «Ой, полным полна коробушка», Guantanamera и «Он твой добрый Иисус», «По Дону гуляет...» и «Нiч яка мiсячна». Была даже итальянская песня, совершенно нерелигиозная, с первой строкой «Я искал всю ночь ее в барах».

Было в этом сборнике всё - то есть нечистота стиля, а может, его отсутствие.
Я я любил католиков из общины за эту нестрогость и наивность звуков.
Нет, унылыми казёнными проповедниками они не были.
Чем-то песенник напоминал мне старую коллекцию магнитных пленок - шуршащее собрание звуков.



Извините, если кого обидел

История про католиков (VII)

...Итак, песенник напоминал мне старую коллекцию магнитных пленок - шуршащее собрание звуков. Я разбирал эти плёнки перед отъездом на это католическое собрание, успевая в последний раз прослушать.

Сначала была выброшена давно умершая начинка знаменитой «Яузы». Короб, сделанный из фанеры, я оставил - в нём была основательность давно утраченного времени.



Этот покойный магнитофон на прощание подмигивал зелёным лампочным глазом, урчал, орал, но службы не нёс. Постигла его участь всех дохлых пушных зверей.

Комната освещалась уже другим магнитофоном - «Нота-404», купленным мной на первую зарплату токаря на заводе «Знамя труда». Зарплата была 41 рубль 03 копейки - цифры эти утеряли значимость, точь-в-точь как звуки слов «Посев» и «Грани», как расстояние от Земли до Солнца - нулём больше, нулём меньше - какая разница.

Потрескивала красная плёнка, рвалась безжалостно. Были и вовсе технические бобины, что нужно было приворачивать к промышленному магнитофону неизвестной мне конструкции какими-то болтами.

Плывущий звук записей действительно плыл – с неверной скоростью девять сантиметров в секунду, или девятнадцать тех же сантиметров.

Со старых пленок звучала мелодия прогноза погоды. То ли Визбор, то ли Мориа. Неизвестный голос. Чужой вкус, чужая подборка - никогда не узнать, кем сделанная.

Внезапно в песни вмешивался чужой голос, произносящий: «Для политичного життя в Радяьнском Союзе... Инкриминировав... Андрей Амальрик, заговорив»...

Затем шли позывные «Немецкой волны»... Это чередовалось с записями музыки, сделанными с радио, судя по акценту - американского. На умирающей пленке остались всё повороты ручки настройки. Бит. Хит-парад 1961 года. А вот - битлы.

Никто этого больше не услышит, потому что пленка осыпалась, на поверхности магнитофона лежала кучками магнитная труха - всё, что осталось от звуков. Основа была хрупкой - пленка рвалась непрочитанными кусками.

- Раз-раз-раз... - кто-то пробовал микрофон, и это были домашние записи. Может, это был голос моей матери. А, может, отца - потому что различить уже было невозможно, различия уже расплылись-уплыли.

- Гля-ядите-ка, Удильщик... - это говорил КОАПП, записанный с радиоволны, прототип будущих телепередач.

Длилась на плёнке история Комитета охраны авторских прав природы, передача ныне прочно забытая. Бременские музыканты, Высоцкий, непонятные приблатненные одесситы. Фортепианный раскат Шуберта.

И опять - безвестные подражатели битлов. California, что надо писать транскрипцией - [kalifo:ни-иa]... И ничего этого больше не будет.

Это были звуки радио, электромагнитная волна, сохраненная магнитным слоем, что шурша, покидал хрусткую плёнку. Отзвук, звук, треск её, рвущейся и безголовым диплодоком проползающей между валиков и катушек, длился.

Но лейтмотивом моего повествования стала история о католиках, и пение в ней лишь вставной эпизод - в котором движение музыки есть движение человека в пространстве, движение времен мимо окон и дверей.

Голос католических миссионеров возвращал меня к реальности.

- Шестьдесят вторая! - восклицал монах.

Это была страница в песеннике, которую нужно было открыть, чтобы, те, кто не знал текста, могли петь хором.



Извините, если кого обидел

История про католиков (VIII)

- Чтобы хорошо петь, нужно замолчать, - сказал, нечаянно проговорившись, погружённый в свои мысли, мой сосед-богослов.

В этой фразе было нечто от китайской мудрости, вроде рассуждения о хлопке одной ладонью. Европеец бы сказал: «сперва замолчать». Была в моей жизни намертво запомнившаяся история про хлопок одной ладонью. Рассказывал её, кажется, Джилас. После Второй мировой войны в Югославии, как и во многих странах востока Европы, были часты парады.

Даты были общими, весенние – первого мая, осенние – седьмого ноября. Одна дата была различной – день освобождения, независимости или первого шага в социализм. И вот в день парада инвалидов сажали на трибунах рядом, и однорукие аплодировали шествию. Они хлопали своей единственной ладонью о единственную ладонь соседа.

- И хрен вам, вот она, правда, - шептал я в пустое пространство перед собой, - хрен вам, говорил я неизвестно кому, отрицая неизвестно что, и слезы закипали у меня в глазах от таких мыслей.

Но вернемся к итальянцам. Немаловажно, что это была итальянская община, и именно с гитарой. Нравы были вольные. Пили много, но однажды в ночном коридоре один итальянец дал пощечину пьяной русской девчонке. Разозлила его нетвёрдая девичья походка.

- Рuttana! - кричал он вдогон. Выходило, впрочем, Putacca – может, это был диалект – я не знаю.

Возмущен был итальянец, а зря. Нечего было возмущаться. Житейское было дело - прихожане всегда грешны. Сам-то он понимал толк в жизни, несмотря на то, что был монахом и ложился рано – видимо, в соответствии со своим монашеским уставом.

Одна барышня, зашедшая к нам в гости, говорила:

- А-а, это к вам Карина заходила? Интересно, спит ли она сегодня с итальянцем, потому что если нет – это хорошо, а если да – плохо. Дело в том, что итальянец живет точно над вами, и если они вместе, то она лежит рядом и переводит ему все наши разговоры. Слышимость, знаете ли – тонкие перекрытия…

Наша гостья была, надо сказать, девушкой необычной, знавшей латынь и несколько лет учившейся в тех местах, о которых так много писал Карамзин в своих письмах.

Жила она в Москве в какой-то католической церкви и однажды звонила мне оттуда, разглядывая с ложа во время разговора алтарь и скорбно заломленные руки статуй. По католическому телефону слышно было плохо, хотя разговоры были вполне богоугодные.



Извините, если кого обидел

История про католиков (IX)

А после общинного пения я гулял по тропинке вместе с богословом. Я спокойно беседовал с ним, отстраненным и тихим.

- Владимир Александрович, - предлагал я. - А не провести ли нам время в богоугодных беседах?

Мы говорили о Евхаристии, совершаемой инославным священником, и постановлении Синода от 16 декабря 1969 года. Очень странные богословские вопросы обсуждали мы тогда, забираясь в такие дебри, что и не снились Арамису с его толкованием одного места из Блаженного Августина.

Ещё я рассказывал ему про то, как мне недостает чётких формул марксизма, его понятного и вместе с тем мистического его языка.

Думал я при этом о старости, это был образ поэтический, не страшный.

Думал о том, как я все забыл - все языки и названия.

Звуки чужой речи снова превратились в шарады. Французские склонения путались с немецкими. Стучало по ним английское интернациональное слово. Это был невнятный шорох языка, похожий на шорох эфира. Хрип иноземных дикторов, отъединённых от слушателя бесконечными воздушными путями.

А сидя в зимнем пансионате и ожидая возвращения с блядок моих приятелей, я читал Карамзина. Русский путешественник двигался в западном направлении, а я примерял на себя его судьбу. В западном направлении я уже перемещался; раньше, в прежней жизни, двигался на восток; а теперь приглядывался к южной стороне.



Извините, если кого обидел

История про Карамзина и путешествия, а оттого - снова без номера.

Лотман писал как-то, что в древности путешествие было или паломничеством, или антипаломничеством. То есть можно было двигаться либо в грешное место, либо в святое, а просто так путешествовать было нельзя. Поедешь в святое место - просветлеешь, спустишься в земную дыру – потеряешь спокойствие душевное.

Святость жила на юге у Афона, рядом с византийскими и палестинскими святынями. Дурное лежало на закате. Двинешься к восходу – приобщишься к добру, отправишься за солнцем – спустишься в Ад.

Пересказ тянулся, длился, как мои бестолковые путешествия. Оставалось непонятным к какому типу земель отнести Север, утыканный вросшими в камни, озера и леса монастырями. Система координат имела плавающий ноль и плавающую запятую.

Путешественник у Карамзина лишен изумления. Он все знает наперёд – из книг, картин и театральных постановок. Была и у меня такая же история - несколько лет я писал роман, в котором были страны, которых я не видел – а как посетил, так не изменил в тексте ни буквы. Collapse )