
XIII
Слово о том, что неочевидное бывает очевидным, ориентиры видны, задачи – определены, и дело только за тем, чтобы кому-нибудь принять на себя ответственность
Слово о том, что неочевидное бывает очевидным, ориентиры видны, задачи – определены, и дело только за тем, чтобы кому-нибудь принять на себя ответственность
Словно вдруг стволами к тучам
Вырос папоротник мощный.
Я бегу по мшистым кучам...
Бор не тронут, час полнощный.
Страшны люди, страшны звери,
Скалят пасти, копья точат.
Все виденья всех поверий
По кустам кругом хохочут.
Валерий Брюсов
Вырос папоротник мощный.
Я бегу по мшистым кучам...
Бор не тронут, час полнощный.
Страшны люди, страшны звери,
Скалят пасти, копья точат.
Все виденья всех поверий
По кустам кругом хохочут.
Валерий Брюсов
– Да, дела... – сказал Синдерюшкин, ощупывая то, что осталось от удочек. – Странные тут места, без поклёвки. Хотя я другие видел, так там вообще...
Вот, например, есть у меня дружок, специалист по донкам – он как-то поехал на озёра, заплутал и уже в темноте у какого-то мостика остановился. Смотрит, а там кролик сидит – огромный, жирный. Ну, думает, привезу жене кроля вместо рыбы – тоже хорошо.
Кроль с места и не сходит, дружок мой быстро его поймал – как барана. Посадил на сиденье с собой рядом, только тронулся, а кролик рот раскрыл и блеять начал: «Бя-я-яша, бя-я-яша», говорит. Тьфу!
– И что? – с интересом спросил я.
– Дрянь кролик, жёсткий. Видно, какой-то химией питался. Никому не понравилось.
– Да ладно с ними, с кроликами! Пока не дошли до места, нечего о еде говорить. – Рудаков был недоволен. – С другой стороны, наверное, надо искупаться. В Ивана Купалу надо купаться, а то – что ж? Почему не купаться, а? Говорят, вода особая этой ночью.
– Да что тебя всё тянет купаться? – возмутился Синдерюшкин. – Что за мания такая? Знаешь, что было с альпинистами в Шамбале? Знаешь, да?
– В какой такой Шамбале?
– В обыкновенной тибетской Шамбале.
– Ну и что? Что?
– Они купались в священном озере.
– И что?
– И вот!
– Ну и что потом стало с этими альпинистами?
– Ну, они вошли в священное озеро и начали в нём купаться, некоторые намылились, кто-то стал бриться... Но они не понимали, что всё уже началось.
– Что началось?
– Всё началось.
– И что, они утонули?
– Да нет...
– Умерли, спустившись с гор?
– Да нет, не умерли, но жизнь у них совсем дрянная стала, что не приведи никому.
– Тьфу, – сплюнул Рудаков.
– А я всё-таки не верю в чудеса. – Гольденмауэр не мог не показать своей непреклонности. – Ничего особенного не происходит, а все как-то приуныли.
– Вода... Чудеса... Не верю – вот и всё.
– А кто верит? Это ж не чудеса, а срам один! – Синдерюшкин встал, будто старец-пророк, и стукнул в землю удилищем. – Срам! А как заповедовал нам игумен Памфил, «Егда бо придет самый праздник Рождество Предотечево, тогда во святую ту нощь мало не весь град возмятется, и в седах возбесятца в бубны и сопели и гудением струнным, и всякими неподобными играми сотонинскими, плесканием и плясанием, жёнам же и девам и главами киванием и устами их неприязен клич, все скверные бесовские песни, и хрептом их вихляния, и ногам их скакания и топтаниа, ту есть мужем и отрокам великое падение, ту есть на женско и девичье шептание блудное им воззрение, тако есть и жёнам мужатым осквернение и девам растлениа».
Мы с Рудаковым хором сказали: «Аминь!». Мы сказали это не сговариваясь, просто это как-то так получилось – совершенно непонятно от чего. И непонятно было, откуда у Синдерюшкина взялся этот пафос. Откуда взялась эта речь, напоминавшая больше не обличение, а тост и программу действий. И отчего, наконец, он ничего не сказал про рыб?
– Слушай, – пихнули мы в бок Гольденмауэра, забыв прежнее наше к нему недоверие. – Слушай, а всё-таки, когда эти страсти-мордасти творятся? Ведь календарь перенесли, большевики у Господа две недели украли и всё такое. Но ведь природу календарём не обманешь – барин выйдет в лес – лешие схарчат, парубок за счастьем полезет – погибель, так и, страшно сказать, комиссар в кожаной тужурке не убережётся. Надо ж знать корень родной земли. А?
Рассудительный Гольденмауэр объяснил дело так:
– Вот глядите: летнее солнцестояние всё едино – в чёрный день двадцать второго июня.
– А правда, что Бонапарт-антихрист к нам тоже двадцать второго ломанулся? – тут же влез Рудаков.
– Нет, неправда. Двенадцатого или двадцать четвёртого – в зависимости от стиля.
– Так вот, одно дело – летнее солнцестояние, которое тоже не совсем в полночь или полдень бывает, другое – Иванов день, что после Аграфены (на Аграфёну, как говорили – коли гречиха мала, овсу порост) идёт – он по новому стилю седьмого числа. Теперь смотрите, есть ещё языческий праздник – если полнолуние далеко от солнцестояния, – то справляется Купала в солнцестояние, а если расходится на неделю примерно, то делается между ними соответствие. Так что Купала у язычников бескнижных был праздником переходящим.
Он посмотрел на Рудакова и зачем-то добавил:
– Как День геолога.
Синдерюшкин внимательно глянул на Лёню и требовательно сказал:
– Так настоящая Купала-то когда?
– Нет, ты не понял, на этот счёт существуют два мнения, а вернее, три. Смотря что понимать под Купалой. Знаешь, кстати, что «Купала» от слова «кипеть»?
– Ты докурил? – хмуро спросил Рудаков Синдерюшкина.
– Да. А ты?
– Ну. – Рудаков загасил бычок, огляделся и решил не сорить. Ну его к лешему. Неизвестно с лешим там что. С таким немцем, как Гольденмауэр, никакой леший не нужен. Ишь, коли гречиха мала, овсу порост.
Я шёл и размышлял о том, как Маммона бьётся с другими божествами. Ну ясно, что в России другой календарь, и дата Купалы уехала от летнего солнцестояния. Но Купала - один из самых востребованных мистических праздников. Обывателю хочется мистики, и языческая мистика пользуется, разумеется, большим спросом, чем христианская. К тому же на Купалу появляются голые люди, а где голые люди, там всегда веселее, это я знак, как любитель бани. Ну и «Покажите нам красивых живчиков на фоне красивых ландшафтов, и вообще буржуазное разложение», как говорили, заламывая руки, в одном спектакле, что я видел в юности. Но вот нынче царит то, что должно радовать материалиста-политэконома: понятно, что в рабочий день коммерческое мероприятие не устроишь. Так что, извини—подвинься, настоящее мистическое где горстка посвящённых, балахоны, тайное место, это всё не то. Настоящий Купала в общевыходные дни, а не в точные даты. Настоящий Купала – это где ансамбли в кокошниках, сахарная вата и всяческие коробейники.
Какие в понедельник коробейники?
Какая ночь накануне рабочей недели?
Всем правит касса.
На месте волхвов и друидов я бы дал бой Маммоне, а потом решил - может, это их такой тайный план. Перегруппировки, сохранение ресурсов. Они своё возьмут.
Мы пошли по расширившейся дороге. Под ногами были твёрдые накатанные колеи, ногам было просторно, а душе тесно – так можно было бы идти вечно или, иначе сказать, – до самой пенсии.
Однако для порядку мы спрашивали нашего поводыря:
– Эй, Сусанин, далеко ли до Евсюкова?
– Да скоро.
Мы верили Рудакову, потому что больше верить было некому.
– Трактор, точно, трактор – к трактору, а дальше – рукой подать.
Наконец мы остановились на привал и по-доброму обступили Рудакова. Так, правда, обступили, чтобы он не вырвался. Мы спросили Рудакова просто:
– А ты давно у Евсюкова был? Давно трактор-то этот видел?
Он задумался.
– Да лет шесть назад.
– А-а-а, – понимающе закивали головами все.
– Тю-ю, – сказал затем Синдерюшкин.
– Ага, – молвил Гольденмауэр.
– О! – только-то и сказал я.
А мосластая ничего не сказала.
Она, вместо того чтобы выразить своё отношение к этой возмутительной истории, начала показывать нам за спину. Там, у края поляны, на повороте стоял трактор. Он представлял собой довольно жалкое зрелище. Одно колесо у него было снято, стёкла отсутствовали, а из мотора торчал скорбный металлический потрох. Да и на трактор был он не очень похож. Тем более что на единственной дверце было написано совершенно другое название – короткое и ёмкое.
Рудаков вырвался из наших рук и потрусил мимо трактора – по дороге, сворачивавшей в лес. Мы двинулись за ним и уже через пять минут упёрлись в глухой забор дачных участков.
Рудаков прошёл несколько ворот и калиток и остановился около одной – подергал ручку, поскрёбся, постучал. Всё без толку. Тогда он решился и засунул руку в щель над замком.
Кто-то огромный тут же задышал ему в ладонь, обдал жарким и кислым – запах проник через глухую калитку и распространился в ночном воздухе. Рыкнуло за калиткой, ухнуло, и с лязгом грохнула цепь. Рудаков в ужасе выдернул руку и отбежал на середину дороги.
– Не он! Не он! – только и успел пробормотать Рудаков и рухнул нам на руки. Мы поддержали его, и только переждав и успокоившись, подошли к следующей калитке.
Она оказалась незаперта. Мы шагнули в сад, как в реку. Вокруг были запахи ночной земли, также пахло свежестью, ночным спором, варениками, селёдкой, дымом и картофельными грядками.
Навстречу нам сразу попался хозяин. Вернее, он стоял на тропинке с огромным ведром в руке. В ведре копошились свежие огурцы.
Наше появление Евсюкова отчего-то не удивило. Мы и так-то знали, что он невозмутимый был человек, а теперь это было очевидно, как существование тайн и верность народных предсказаний.
– Хорошо, что вы сразу ко мне, а то ведь у соседа моего жуткий волкодав. У него-то вокруг дачи три ряда колючей проволоки, контрольно-следовая полоса и сигнальные системы – и всё оттого, что кроликов держит. За тыщу долларов производителя купил. Если б вы к этому Кролиководу сунулись – точно кранты. Я бы о вас и из сводок милиции не узнал. А если бы и узнал, то не опознал.
Мы молчали. Нечего было нам ответить – поскольку многих опасностей избежали мы сегодня, и если к ним задним числом прибавилась ещё одна – не меняло то никакого дела. А хозяин продолжал:
– Вот у меня пёс так пёс. Главное добрый, а охранять-то мне нечего. Пус, иди сюда!
Из темноты вышел лохматый пёс. Судя по мимике, он был полный и окончательный идиот. Улыбка дауна светилась на его морде. Он подошёл к нам и сел криво, подвернув лапы.
Пус вывалил язык и обвёл нас радостным взглядом.
Евсюков шёл по узкой тропинке, и мы шли за ним, раздвигая ветки, – будто плыли брассом. Хозяин то и дело останавливался и тыкал во что-то невидимое:
– Вот у меня грядки – загляденье! Засеешь абы как, посадишь на скорую руку, а ведь всегда вырастет что-то интересное, неожиданное: арбуз – не арбуз, тыква – не тыква, огурец – не огурец... Прелесть что за место.
Какой-то человек в наглаженных – были видны стрелки – брюках спал под кустом. Галстука или бабочки, правда, видно не было.
И вот мы выпали из кустов на освещённое пространство перед домом, где у крыльца ревел сталинским паровозом самовар. Самовар был похож на самого Евсюкова – небольшой, но крепкий, заслуженный как прапорщик, вся грудь в медалях, а внутри бьётся негаснущая душа героического человека.
Впереди перед нами шёл пир, но сам могучий, хоть и небольшой дом Евсюкова стоял во мраке. Лишь по веранде свет растёкся жёлтым куском сливочного масла. Свет переливался через край и стекал на лужайку. Плясали в нём мошки и бабочки, на мгновенье замирая в неподвижности.
Круглые и лохматые затылки склонились над столом. Шёл бой с ковригами и расстегаями. Плыл над головами цыплёнок, и из лесу кукушка рыдала по нему нескончаемую погребальную песню. Вот он, жалкое подобие человека без перьев, сбрасывал с себя капустный саван, помидорные ризы, а мародёры откидывали прочь с тельца погребальный крестик сельдерея. Ребристый графин, крепкий ветеран войн и революций, скакал над столом.
Гремели из темноты дома часы, отбивая что-то длинное, но ещё не полуночное.
И на этот пир опаздывали мы, но ещё не опоздали, пока в ночной прохладе плыли к веранде, пока, загребая руками и ногами, приближали к себе кусок пирога и бесстыдное нутро кулебяки.
Раскачивался под потолком прадедовский фонарь, в котором жила вместо масляной электрическая жизнь. Мы двигались на этот свет в конце тоннеля пути, падали вверх по ступеням, падали вниз – за стол, обретая в падении стул, стакан и вилку – и то было счастье.
Извините, если кого обидел