Березин (berezin) wrote,
Березин
berezin

История про то, что два раза не вставать


 

...Впрочем, больше всего меня заинтересовала история берсеркеров – спецназа скандинавских и германских племен. Наверняка ими были не только германцы, но лёжа, в зимней ночной пустоте, под дребезжащим магнитофоном, я уже начал фантазировать. Кто-то и раньше мне рассказывал о древних воинах, идущих в бой, предварительно наевшись мухоморов, побеждая врагов своим безумием. Но теперь, снова встретившись с ними в этой толстой и внушительной книге, я узнал, как они шли в атаку, раздевшись донага, без оружия, как наводили ужас на непобедимые римские легионы, как продолжали убивать после боя, потому что не могли остановиться.
Берсеркеров было мало – человек по пять в дружине, они не участвовали в дележе добычи. Берсеркеры просто подходили и брали, что им больше нравилось. В моём сознании они соединялись с камикадзе, с той лишь разницей, что пилот японского истребителя участвовал лишь в одном бою, а воинский стаж берсеркеров был дольше. Сведений о них было мало, историки жили легендами и пересказами, видя в берсеркерах предтечу рыцарства, и я считал, что имею право додумать образ давно исчезнувших воинов, псов войны, косматых и страшных, как псы, приученных к крови и броску на шею – так же, как псы.
И мухоморы мне казались подходящими, мухомор не какая-нибудь там анаша, мухомор проще и ближе, а оттого страшнее.
Но ещё я понимал, что напрасно считать берсеркеров исчезнувшими до конца.
Война вошла не в нашу жизнь, она вошла в нашу плоть и кровь, и вот я не могу думать ни о чём, кроме неё. Мы были отравлены войной, как берсеркеры своими мухоморами, как были отравлены газом солдаты Первой мировой, и, будто эти солдаты, всё время хватались за горло с выпученными глазами.
Стройное движение ноябрьских парадов, жёсткий ритм маршей, октябрятские звёздочки и пионерские линейки – всё воспитало в нас уважение к войне. Потом мы писали в тетрадь слова вождя о войнах справедливых и несправедливых, мы отдавали честь газовым факелам вечных огней.
А теперь, когда война принялась объедать границы нашей страны, мы поняли, как она страшна – уже не на чужой территории. Мы поняли, как она страшна и лишена смысла. Нас учили, не жалея денег, побеждать, и вдруг мы увидели, что в войне победить невозможно.
Но главное в том, что тема войны неактуальна, лишена собственного времени, эта тема распределена по времени равномерно, зло войны живёт не в людях, а в государствах.
И никто не знает лекарства.

Всё это происходило в уютной, хотя и холодной подмосковной даче под Saltarello и Rex glorios, прежде чем музыка сменялась Бахом.

Сожители мои давно спали, прелюдии и фуги снова плыли над пустыми дачами к станции, туда, где всходила ночная заря последней электрички.
А через несколько дней я проснулся утром и понял, что пора уезжать. Валенки мои нагрелись у батареи, портянки высохли, а за окном начинался рассвет.
В электричке я глядел на женщину, сидящую напротив, и думал о том, куда она пойдёт, на какую из станций метро она спустится, и о том, что я не увижу её никогда.
Я вспоминал Аню и утешал себя тем, что она, совсем как женщина, которую я видел перед собой, случайна в моей жизни. Наверное, можно было припомнить какие-нибудь недостатки – слишком широкие плечи, и, может быть, не ту форму рук, но у меня это не получалось. Я уже не был властен над Аней, или Анной, полное имя было здесь вернее, я не был властен над ней, хотя она и жила внутри моего сознания.
Я придумывал её себе – как надежду.
Зато на следующий день после приезда я посетил день рождения другой дамы – литературной, где все сидели на полу, воровали друг у друга маслины, а потом отправился с ней на Трубную площадь, где сумасшедшие художники пили теплую водку. На картинах, окружавших нас, одни маленькие человечки дубасили других, разевали зубастые пасти лошади, топча кого-то копытами. Шла война.
Я сильно понравился одному из художников, и он принялся лапать моё биополе своими немытыми ладонями.
Он гладил и мял это биополе, как женщину, и приговаривал:
– А вот тут у тебя излишек... Излишек...
– Чур меня, чур, – как бы отвечая ему, бормотал я, пробираясь по холодным чёрным улицам. Вставать нужно было рано, потому что завтра должен я идти искать себе службу.

Поиски были неспешными, спокойными. Предложения у меня были, и в какой-то момент мне позвонили.
Армейские друзья предложили мне послать биографию, называвшуюся чудным словом «резюме», на одну нефтяную фирму. Мысль о том, что нефть сопровождала меня по жизни, развеселила. Хотя никто и не просил моих знакомцев хлопотать, я всё же сочинил письмо и с опозданием отправил его. Всё в этом резюме было правдой, но, перечитав его, я подивился тому, как безоблачна моя жизнь и как ценны мои навыки. Эти друзья говорили, что меня примут обязательно, что кто-то важный хлопочет обо мне, но я лишь улыбался. Хлопотать обо мне было некому, а резюме было вполне приличным – потому что в нём я упомянул лишь то, что относилось к делу.
Итак, мне позвонили, я принарядился и через час уже сидел в этом заведении.
Собеседования действительно никакого не было. Я был годен, годен не ограниченно, как своей армии, а полностью и целиком.
Нового моего хозяина звали Иткин.
Иткин улыбался мне, а я ему.
И я стал ходить на службу, шуршать какими-то немецкими бумажками. Иткин, казалось, немного боялся меня. Во всяком случае, когда я позволял себе опаздывать, он не упрекал меня, а просил сделать то-то и то-то. Всё это я делал, бумажки шелестели, переводились, но потом выяснилось, что ещё мне нужно ездить по чужим городам и шелестеть бумагами там.

Длилась, длилась зима.
Но всё же в атмосфере происходили какие-то изменения.
Настал март.
Однажды вечером я пошёл к Белорусскому вокзалу, по слякотным улицам к мосту, под которым начиналась толкучка, где стояли белорусы с сумками. Из сумок высовывались связки сарделек, и росли голые стволы колбас.
А ещё в этих сумках жили мокрые пачки творога, из них извлекались белые пакеты, а на пакетах было написано: «СМЯТАНА». А ещё из этих сумок доставали сыр, более похожий на брынзу, и суетились вокруг всего этого городские жители.
Дальше толклись московские старушки с батонами сервелата, хрустящим картофелем, пивом да водкой, ещё дальше стояли вереницей ларьки с дешёвым спиртом, шоколадом и бритвенными лезвиями. Из них неслась то резкая и хриплая, то заунывная, тоскливая и безрадостная музыка, электронная музыка большого города – и я шёл мимо неё.
Это был шум времени, он цеплял меня за ноги, хлюпал в промокших ботинках, колотился в уши, мешал думать.
Оскальзывался между продрогшими старухами народ, обтекал провинциала с колёсной сумкой, затравленно глядевшего вокруг.
Падал провинциал за дубовую дверь метро, чтобы выбраться уже на другом вокзале, Курском или Ярославском, где тоже толчея, где к ночи жгли костры и плясали вокруг них языческий танец. Где трепались на ветру голые ноги с обложки порнографического журнала. Где в лютую стужу продавали мороженое и пиво со льдом внутри. Где милиционеры уже не ходили влюблёнными парами, а сбивались в волчьи стаи.
На шеях у них болтались короткие автоматы, и хмуры были их лица.
И последнее, что видел приезжий, сжав зубами свою бурлацкую лямку, был кроваво-красный закат от рекламы SAMSUNG или SONY...
Мелкие события теснили мою жизнь, загоняя её в предначертанное кем-то русло. Детали этой жизни, чужие взгляды, слова незнакомых людей, унесённые и донесённые ветром, обрывки сообщений догоняли меня – словно требовали сопереживания.
Время шумело, ревело, пело на своём языке – языке времени.
А я был этому – свидетелем.

Извините, если кого обидел

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 6 comments