Березин (berezin) wrote,
Березин
berezin

Categories:

История про дорогу на Астапово

Сегодня на рассвете, — перед самым рассветом, часов примерно в шесть — Толстой отправился в паломничество. Сейчас он едет, катится в Козельск.

БЕГОМ, ЧЕРЕЗ САД

10 ноября
Ясная Поляна - Козельск

Толстой бежал из Ясной Поляны странным образом - он слонялся по дому, кашлял и скрипел половицами, будто ожидал, что его остановят. Потом с дороги, кстати, он слал домой телеграммы под прозрачными псевдонимами. Он ждал знамений, но знамений не последовало.
Всё было ужасно театрально, если забыть о том, что клюквенный сок обернулся кровью, и путь увёл его куда дальше Астапово.
Итак, 9 ноября (27 октября старого стиля) в три часа ночи Толстой просыпается.
Вот как он отмечает это событие в своём дневнике: "28 октября 1910 г. Лёг в половине 12 и спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворачиваниние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает... Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая "о здоровье" и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет - сцена, истерика и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу всё кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать... Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне".
Сухотина-Толстая, пишет, что последние слова можно сравнить с проектом завещания, в дневниковой записи от 27 марта 1895 года: "У меня были времена, когда я чувствовал, что становлюсь проводником воли божьей... Это были счастливейшие минуты моей жизни".
Он бежал рано утром - в темноте, прячась у каретного сарая, чтобы затем в рассветных сумерках броситься к станции, да не к ближней Козловой Засеке, а к дальнему Щёкино. Вот он бежит через сад - и теряет шапку, ему дают другую, потом как-то оказывается у него две шапки, как в известном анекдоте про памятник Ленину, который держит одну кепку в руке, а вторая красуется у него на голове.
Тут происходит самое интересное. Это был холодный ноябрь в предчувствии снега. Воспоминатели пишут, что было сыро и грязно. И на фотографиях похорон, уже после этой драмы отстроченной смерти, видны пятна снега, а не сплошной покров.
Бегство по снегу - зряшное дело, и это описал нам совершенно другой писатель. Его герои бормочут о снеге, и их не радует красота падающих в испанских горах хлопьев. В этом романе застрелившегося американского писателя всё живёт в ожидании снега. Все герои стоят там, задрав головы, и ждут испанский снег в конце, потому что они знают, что на свежем снегу хорошо видны следы, и не уйти от погони. "Один Бог знает, что будет сегодня с Глухим, если до него доберутся по следам на снегу. И надо же было, чтоб снег перестал именно тогда. Но он быстро растает, и это спасет дело. Только не для Глухого. Боюсь, что Глухого уже не спасешь". И всё потому, что следы партизан хорошо видны на белом - и оборачивается всё чёрным.
Однако, прочь метафоры.
Продравшись через сад Толстой оказывается в пространстве внешней свободы - но ведёт себя как зверь, подыскивая себе место для смерти. Будто партизан, он чувствует, что сзади дементоры с ружьями.
Толстой уезжает из Щёкино поездом в 7.55 - на грани рассвета, с учётом нашей часовой декретной разницы.
А вот что пишет Виктор Шкловский: "Владимир Короленко говорил, что Лев Николаевич вышел в мир с детской доверчивостью. Ни он, ни Душан Маковицкий не считали возможным солгать, например, они могли взять билет дальше той станции, до которой собирались ехать. Поэтому они оставляли после себя очень ясный след для погони. Один момент Лев Николаевич хотел поехать на Тулу, потому что поезд на Тулу шёл скоро, ему казалось, что он так может запутать погоню. Но из Тулы надо было бы обратно. Лев Николаевич, очевидно, собирался ехать к Марье Николаевне Толстой в Шамордино, значит было бы проехать опять через Козлову Засеку где его знали. Поэтому решили ждать на вокзале".
Причём сам Маковицкий не знает, куда они едут, и не спрашивает сам. Они сидят в купе посередине вагона второго класса и варят кофе на спиртовке. На станции Горбачёво они пересаживаются на поезд Сухиничи-Козельск, где, как оказалось, всего один пассажирский вагон. Там накурено, угрюмо, пахнет тем простым народом-богоносцем, который хорошо любить издали.
Маковицкий описывает вагон так: "Наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне впервые пришлось ехать по России. Вход несимметрично расположен к продольному ходу. Входящий во время трогания поезда рисковал расшибить лицо об угол приподнятой спинки, который как раз был против середины двери; его надо обходить. Отделения в вагоне узкие, между скамейками мало простора, багаж тоже не умещается. Духота; воздух пропитан табаком".
Шкловский замечает: "Вероятно, Толстой попал в вагон, которые тогда назывались "4-й класс". В них скамейки были только с одной стороны. Внутри вагон окрашивали в мутно-серую краску. Когда верхние полки приподнимались, то они смыкались.
В вагоне было душно. Толстой разделся. Он был в длинной черной рубашке до колен, высоких сапогах. Потом надел меховое пальто, зимнюю шапку и пошел на заднюю площадку: там стояли пять курильщиков. Пришлось идти на переднюю площадку. Там дуло, но было только трое - женщина с ребёнком и мужик".
Толстой кутается, раскладывает свою знаменитую трость-стул, пристраивается на площадке, но потом возвращается в вагон. Там баба с детьми, надо уступить место. И он, чуть полежав на лавке, дальше сидел в уголке.

Было удивительно холодно.
Утренним нехорошим холодом, осенним и сырым, холодом после бессонной ночи. Мы подпрыгивали в машине - Архитектор, Краевед, Директор Музея и я.
Щёкинский вокзал был пуст. Толстой, похожий на Ленина, сидел на лавке и ждал поезда. Блики семафорной сигнализации плясали на его гипсовом лбу.
Вокруг было мертво и пустынно. Дорога начиналась, но ехать было нужно вдоль железнодорожной лестницы. Сменились названия станции и исчезли прежние железные дороги - ехать так, как ехал Толстой, было невозможно. Я сидел сзади и думал о частной жизни Толстого, потому что все частные жизни похожи одна на другую, и люди, в общем-то, не очень отличаются.
Жизнь Толстого только внешне кажется жизнью даоса.
Жизнь эта трудна той трудностью, что не связана с голодом и непосильной работой, а с тем адом, что по меткому выражению одного вольнолюбивого француза, составляют другие.
Дочь Толстого Сухотина-Толстая написала об этой жизни так: "Мать просила мужа вернуться к сорок восьмой годовщине их свадьбы. Он согласился и вернулся в Ясную 22 сентября ночью. Последняя запись в его дневнике сделана накануне: "Еду в Ясную, и ужас берет при мысли о том, что меня ожидает... А главное, молчать и помнить, что в ней душа - Бог".
Этими словами заканчивается первая тетрадь дневника "Для одного себя" Льва Толстого.
В тот же день он пишет: "Всю ночь видел мою тяжелую борьбу с ней. Проснусь, засну и опять то же".
Еще два дня, и вот в ночь с 27 на 28 октября ему был нанесён удар, которого он ждал, и он покинул навсегда Ясную Поляну".
В общем, это всё какое-то безумие. Липкое, клейкое безумие, что требует от человека перемены участи - той, что заставляла острожных сидельцев совершить новое преступление, чтобы только поменять место.
А сто лет спустя мы, миновав сумрачную Крапивну, двинулись к Белёву.
Первый раз Толстой выходил и пил чай на станции Белёво. Поезда тогда двигались, несмотря на прогресс, медленно, и можно было выбегать в буфет даже не на главных остановках. Газеты тут же написали: "В Белёве Лев Николаевич выходил в буфет и съел яичницу", - это была новость безо всякого ещё трагического подтекста. Вот вегетарианец отправился в путь и тут же оскоромился жареным живым существом.
За Толстым везде подсматривали, и я думаю, он сильно переживал (пока ещё высокая температура не помутила его восприятие) именно то, что мир сузился, и всё стало видно, каждое движение не было тайной более одного дня, как и предсказывал о мире будущего Бентам.
Впрочем, тогда же Толстой, кажется, и простудился. Маковицкий пишет: "Поезд очень медленно шел - 105 верст за 6 ч. 25 мин. (Эта медленная езда по российским железным дорогам помогала убивать Л. Н.)".
Но пока он жив и даже спорит в пути со случайными попутчиками.
Он спорил тогда, а сейчас спорят о нём - и он до сих пор не понят вполне. Причём со временем ты начинаешь гораздо лучше понимать даже те мыслям, к которым, казалось, можно было относиться только пренебрежительно или снисходительно. Даже вековое чудовищное преподавание толстовского романа в школе оказывается очень интересным - оттого, что Советская власть уже кончилась, а отовсюду продолжают лезть рисовые котлетки и зеркало русской революции. И оказывается, что Толстой действительно зеркало русской революции. И более того, очень важно, что Толстой прожил долгую, биографически долгую жизнь. С известной фразой о жизни писателя происходит чудесная путаница: "Я уж не помню, кто - то ли Шкловский, то ли Чуковский сказал, что писатель в России должен жить долго". "Говорят, что писатель в России должен жить долго, как Лев Толстой, чтобы дождаться прижизненного признания". Или вот группа "Людены" комментируют братьев Стругацких "...настоящий писатель должен жить долго! - ср.: "В России [писателю - В.К.] надо жить долго". Фраза приписывается К. Чуковскому". А вот Копелев и Раиса Орлова в повествовании "Мы жили в Москве": замечают: "Писатель в России должен жить долго! Эти слова мы не раз слышали от Корнея Ивановича. Он повторял их, говоря о новых публикациях Ахматовой, Булгакова, Мандельштама, Зощенко, вспоминая о своих тяжбах с редакторами. Впервые он сказал это, кажется, в 1956 году, когда начали воскресать из забвения и люди и книги". Некоторые люди честно пишут "Кто-то сказал, что писатель должен жить долго". А некоторые - утвердительно сообщают: "Правильно говорил писатель В. Каверин - "В России надо жить долго". Хотя можно и так: "В России надо жить долго, заметил однажды писатель и литературовед Виктор Шкловский". Или вот чудесное: "Один известный писатель задумчиво сказал: "В России надо жить долго"! А зачем? А как?" - это конечно, и вовсе гениальный ход. При том, что кажется, что это толпа известных писателей начала говорить хором, будто статисты-солдаты за сценой, что бормотали "О чём говорить, когда нечего говорить" - стали повторять "Писатель в России должен жить долго" - будто заклятие, будто вера в то, что не застрелят, что сам нужен кому-то будешь спустя много лет, слюнявым бессмысленным старикашкой. Ну и ладно - Толстой как раз такой человек, что жил очень долго, вырастая из тех мнений, что надевало на него сословие, как из детской одежды, затем вырастая из тех мундиров, что сшил для себя сам - и так повторялось много раз. Человек, родившийся за год до того, как толпа с сапожными ножами приближалась к русскому посольству в Тегеране и потом тащила по улицам то, что осталось от Вазир-Мухтара, дожил до фонографа, фотографии, телефонов, аэропланов, бронепоездов, миномётов и пулемётного огня. Даже до первой волны сексуальной революции. Это самый известный за границей русский писатель. Дело не в существующем внутри читательских голов соперничестве с Достоевским, кто из них лучший писатель-учитель, а в том, что писатель в России должен жить долго. Толстой оказался единственным русским писателем, что исполнил этот завет - и оказался символом русской литературы. А "Война и мир", как не крути, стал самым известным русским романом, даже больше - самим символом русского романа. Особенность Толстого заключалась ещё и в том, что он придумал несколько совершенно самодостаточных миров.

Оттого история войны 1812 года воспринимается именно как история, рассказанная в романе "Война и мир". И художественный образ, расширяясь, увеличиваясь в объёмах, как сказочный великан, подмял под себя жалкие вопли историков. Бородинское сражение мы воспринимаем именно так, как оно было описано в романе. При этом сначала на Льва Толстого топали ногами очевидцы и участники, а потом какие-то историки пытались ниспровергнуть величественный образ Кутузова (а он у Толстого похож на мудрого друида, смекнувшего, что из священного леса уже выломано дерево, из которого сделают народную дубину, и конец всему, что встанет на дороге). Один историк утверждал, что оттого Кутузов был сонлив, что баловался ночью винцом и проч. Историк настаивал, что полководец вовсе не имел мудрости одноглазого лесовика - но веры историку никакой нет. Быть по сему, то есть - по Толстому. И "Война и мир" навсегда стала энциклопедией - причём по тому же типу, что и пушкинский роман. При этом, понятно, откуда пошла эта фраза, и "Евгений Онегин", в котором время счислено по календарю, который комментировали все приличные филологи, так же набит деталями. У Вересаева есть история про то, как он участвовал в работе филологического кружка, где разбирали "Евгения Онегина" построчно - и за год дошли только до фразы "И, взвившись, занавес шумит" - почему шумит? Если уже взвился? Как это? Отчего... Толстовский роман можно читать так же. "Война и мир" для нынешнего читателя тоже энциклопедия русской жизни, но только особенная - та, в которой ничто не счислено и мало что - по календарю, всё подчинено разным замыслам мироздания. Комментирование её, вернее тщательный разбор может привести к не менее интересным открытиям. Внимательно читая роман, можно много понять в трёх русских революциях и даже то, почему Абрамович купил "Челси".

Толстой совмещает биографическое жизнеописание с описанием быта - и мало того, что приводит в роман толпу своих родственников с их привычками и характерами, но и насыщает его мелкими деталями, каждая из которых сама по себе - целый остров в океане жизнеописания. Вот известная выборка из письма Тургенева П. В. Анненкову, Баден-Баден, среда 26/14 февраля 1868 г.: "...Я прочёл и роман Толстого, и вашу статью о нём. Скажу вам без комплиментов, что вы ничего умнее и дельнее не писали; вся статья свидетельствует о верном и тонком критическом чувстве автора, и только в двух-трех фразах заметна неясность и как бы спутанность выражений. Сам роман возбудил во мне весьма живой интерес: есть целые десятки страниц сплошь удивительных, первоклассных - всё бытовое, описательное (охота, катанье ночью и т. д.), но историческая прибавка, от которой собственно читатели в восторге, - кукольная комедия и шарлатанство. Как Ворошилов в "Дыме" бросает пыль в глаза тем, что цитирует последние слова науки (не зная ни первых, ни вторых, чего, например, добросовестные немцы и предполагать не могут), так и Толстой поражает читателя носком сапога Александра, смехом Сперанского, заставляя думать, что он всё об этом знает, коли даже до этих мелочей дошёл, - а он и знает только что эти мелочи. Фокус, и больше ничего, - но публика на него и попалась. И насчет так называемой "психологии" Толстого можно многое сказать: настоящего развития нет ни в одном характере (что, впрочем, вы отлично заметили), а есть старая замашка передавать колебания, вибрации одного и того, же чувства, положения, то, что он столь беспощадно вкладывает в уста и в сознание каждого из своих героев: люблю, мол, я, а в сущности ненавижу и т. д., и т. д. Уж как приелись и надоели эти quasi-тонкие рефлексии и размышления, и наблюдения за собственными чувствами! Другой психологии Толстой словно не знает или с намерением её игнорирует. И как мучительны эти преднамеренные, упорные повторения одного и того же штриха - усики на верхней губе княжны Болконской и т. д. Со всем тем, есть в этом романе вещи, которых, кроме Толстого, никому в целой Европе не написать и которые возбудили во мне озноб и жар восторга". Но для нас, не-современников Толстого, людей уже даже не XX-го, а XXI-го века приобретают особый смысл не только мелкие детали художественных образов, но и детали жизнеописания людей, бытовые приметы времени.

Вот чудесное выражение "Денщик рубил огонь". Это означает, что денщик рубил по кремню кресалом, высекая искры. Стальное жало бито в кремень, искра попадала на пропитанный селитрой трут, который тлел, а от него зажигали далее упоминающиеся Толстым серники. Это своего рода протоспички - лучины с серной головкой, которая вспыхивала от трута. (От трения она не загоралась). "Сера нужна для огнив и высекания огня; для сего обмакиваются в серу либо концы лучинных спичек, либо проволакиваются сквозь растопленную серу шнуры, или толстые нитки, или бумажные узкие полоски, и потом к прильнувшим к труту искрам прикладываются" - сообщал "Экономический магазин" за 1787 год. Иногда серники звались "маканки" - по процессу нанесения расплавленной серы. Что интересно, так это то, что в том самом 1812 году появились так называемые спички Шапселя, головка у которых состояла из серы и бертолетовой соли. Их зажигали лупой или капали на них серной кислотой. Естественно, что это было неудобно, пожароопасно и дорого - но фосфорные спички появились гораздо позже. Фосфорные спички появились во времена юности Толстого и навек вошли в историю своей ядовитостью. Белый фосфор, растворённый в воде был ядом и "она отравилась спичками" стало ходовой развязкой бульварного романа. Первые безопасные спички стали делать в 1851 году братья Лундстрем в Швеции…

Пушкин писал как очевидец, Толстой пишет об Отечественной войне и отечественном мире накануне творческого и жизненного кризиса, как путешественник, отправившийся в прошлое, рассказывающий публике об увиденном - но он не в силах удержаться от интерпретации. Это просто невозможно, кто бы ни был на его месте. Есть известное место в этой книге, когда "...государь велел подать себе тарелку бисквитов и стал кидать бисквиты с балкона". Это один из самых рисковых эпизодов "Войны и мира" - молодой Ростов наблюдает давку народа за бисквитами, сам бросается за ними, и это как бы карикатура на власть (спустя много лет отзывающаяся в сознании современного читателя Ходынской катастрофой - в Ясной поляне на полке до сих пор стоит подарочная кружка, одна из тех, за которыми давился народ на Ходынском поле. Но Толстой пишет свой роман задолго до коронации Николая II, просто иллюстрируя свою идею бессмысленности власти в момент исторического выбора. Судя по всему, Толстой выдумал этот эпизод. Более того, сцена с бисквитами стала одной из особых претензий к роману. Сразу после публикации П. А. Вяземский написал мемуар "Воспоминания о 1812 годе", в котором и говорил о недостоверности сцены. Толстой отправил в "Русский архив", напечатавший Вяземского, свой ответ, где утверждал: "Князь Вяземский в № "Русского архива" обвиняет меня в клевете на характер и<мператора> А<лександра> и в несправедливости моего показания. Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки...". Редактор "Русского архива" П. И. Бартенев этого эпизода в "Записках о 1812 годе Сергея Глинки, первого ратника Московского ополчения" не обнаружил. Оттого ответ Толстого не попал на страницы журнала, но Толстой настаивал на том, что всё написанное - след подлинных событий. Комментаторы толстовского текста ссылаются на Эйхенбаума, который обнаружил нечто похожее в книге А. Рязанцева "Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 г.", вышедшей в 1862 году: "...император, заметив собравшийся народ, с дворцового парапета смотревший в растворенные окна на царскую трапезу, приказал камер-лакеям принести несколько корзин фруктов и своими руками с благосклонностью начал их раздавать народу". Эйхенбаум считал, что Толстой "описывал эту сцену на память и заменил фрукты бисквитом". Вероятнее другое - идеи Толстого требовали этой сцены (а она то и дело повторяется в разных странах и в разные времена), она ему была нужна, была естественна - и вот появилась. Сама по себе эта история очень показательна и постоянно повторяется - противоборство "возвышенных патриотов", "очевидцев" - и "писателей-очернителей", "критиков истории" вечно.

Жизнеописание становится энциклопедией жизни не только благодаря, но и вопреки своим деталям. Рассуждение о литературе всегда вызывается путешествием. Ведь дело в том, что некоторый испуг от незнакомой местности, от новых людей возбуждает, а самый лёгкий способ побороть страх, это начать о нём рассказывать. Один из самых знаменитых литературных путешественников - созданный Доде Тартарен из Тараскона.
Довольно долго он оставался для меня персонажем из радиоточки. Много лет - с самого 1946 года по конец семидесятых все советские граждане слышали, как из трёхпрограммного громкоговорителя, в шорохе мышином, в скрипе половиц медленно и чинно сходят со страниц, шелестят кафтаны, странный смех звенит. Это были капитаны, и каждый был знаменит. Тартарен затесался в их компанию в силу каких-то странных обстоятельств, как Мехлис в герои войны. Там были вообще странные сочетания: капитан Немо, Лемюэль Гулливер, Робинзон Крузо, Тартарен, барон Мюнхгаузен, капитан Гаттерас, Дик Сэнд, Саня Григорьев, капитан корвета "Коршун" Константин Станюкович, Артур Грэй, капитан Воронцов. Собственно "капитанов" там была всего половина. А Мюнгхаузен и Тартарен были, скорее, даже не комиками, а олицетворяли несознательную часть личного состава - типа: "Да ну? Да вы что? Братская ГЭС?! Подумать только!" Капитаны-путешественники делились на классиков и современников Классики вроде Гулливера и Немо действовали как благородные отцы - были чисты сердцем, но неспособны побеждать. Что-то вроде народовольцев по отношению к большевикам. Среди них отечественные были в более выгодном положении. Станюкович был чуть главнее и мудрее в суждениях. Но, вернёмся к Тартарену.

Вообще говоря, прочитать текст Альфонса Доде должен каждый осознанный путешественник, каждый человек, осознавший себя путешественником. Собственно, книг о Тартарене всего три - сначала он отправляется в Алжир, затем в Альпы, и, наконец, на острова тихого океана. Чем дальше, тем больше он превращается в чисто сатирического героя, так что люди занятые могут ограничиться только первой книгой. Так часто бывает с текстами, что вышли успешными. Их продолжают, хотя энергия слов давно иссякла. В этой повести всё начинается в провинции - там жизнь не густа, и охотники стреляют не в зверей, а по фуражкам. Оттого всех поражает лев в бродячем зверинце. Все ждут, что он поедет стрелять львов в Африку, и Тартарену приходится уехать - против желания. Здесь автор впервые открытым текстом говорит, что внутри Тартарена живут Тартарен-Дон Кихот и Тартарен-Санчо. Герой попадает в Алжир, увешенный оружием, но сразу вместо льва убивает несчастного ослика. Он влюбляется в неизвестную девушку, и фальшивый князь, авантюрист-сутенёр подсовывает ему проститутку. Тартарен снимает для неё домик, но потом уезжает на охоту. В итоге он убивает второе животное - ручного льва. Авантюрист похищает его деньги, и Тартарен распродаёт своё имущество и возвращается на родину без багажа. Но там он оказывается героем - и всё от того, что выслал домой шкуру старого льва. Это победное возвращение Дон-Кихота - Тартарен как и он, продолжает существовать в параллельной реальности. Дома его почитают как великого охотника. Картину дополняет привязавшийся к Тартарену верблюд, которого перевезли через море из жалости. Почему эта история так важна для современного путешественника? Сразу по нескольким причинам. Во-первых, совершенно не важно, как всё было на самом деле. Довольно много людей, побывавших при Советской власти за границей, могли рассказывать что угодно про Пляс Пигаль - никто проверить их не мог. Кроме, разумеется, немногочисленных побывавших. Для хорошего путешественника на самом деле важен только момент отсутствия в своём городе. Во-вторых, при перемещении в чужое место ты получаешь ровно те ощущения, что и хотел. То есть, ты сочиняешь страну по себе, собираешь её как пазл из странных предметов, что продают тебе втридорога в туристических лавках. Мир полон придуманных Египтов и Греций. И, наконец, в-третьих, желая прикоснуться к чему-то настоящему, ты всегда убиваешь осла.


Извините, если кого обидел.

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 24 comments