?

Log in

No account? Create an account
Березин's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Березин's LiveJournal:

[ << Previous 20 ]
Monday, June 17th, 2019
3:07 am
История про то, что два раза не вставать
ОБРЯД ДОМА СВАНТЕССОНОВ



Это было время, когда я женился во второй раз.
Жена моя была хоть и небогата, но молода и хороша собой. Хорошо ощущая свой возраст, я хотел успеть насмотреться на прекрасное ― хоть и без, может быть, полного обладания оным.
Я давно оставил практику, и мои литературные заработки были достаточны для того, чтобы увидеть мир сквозь пенсне, а не через прорезь прицела.
Мы с женой отправились в кругосветное путешествие, которое продлилось целый год.
Вернувшись в Лондон знойным летом, я обнаружил, что на новой квартире меня ждёт письмо от старого друга. Стоя посреди оставленного рабочими мусора, я принялся его читать.
«Дорогой Ватсон, ― писал мой друг. ― Судя по тем заметкам о наших колониях, что вы пишете для литературного приложения к “Таймс”, ваши странствия близки к концу. И, если вы читаете мою записку, то сегодня вы снова в Лондоне, и моё письмо не затерялось среди счетов за ремонт, который, право же, не вполне удачен. Возможно, вы захотите тряхнуть стариной и помочь мне в одном деле, впрочем, ещё хотел передать...» ― далее следовали неуместные приветы моей супруге.
Признаться, хоть я и был утомлён дорогой, но сразу же позвонил на Бейкер-стрит. Я знал, что мой друг не любит пользоваться телефоном, но так было быстрее.
Мне отвечала экономка, которую, как я слышал, взял Холмс после той истории, что произошла с миссис Хадсон. Мы ничего не слышали о миссис Хадсон после известного дела о хромом жиголо, которое я тогда назвал «Дело о резиновой плётке». Миссис Хадсон, право, не стоило бы обижаться и исчезать так внезапно.
Мисс Тёрнер оказалась говорлива, однако её немецкий акцент был таков, что я не разобрал ни слова. Казалось, сейчас она порвёт мембрану своим резким голосом.
На следующий день моя жена уехала к родным с визитом, а я отправился к месту, где прошло столько неспокойных лет, и где я когда-то обрёл новый смысл жизни.
Улицы были забиты автомобилями, а мальчишки-газетчики, вопя, продавали свежий номер бульварного листка.
Они кричали о войне в Китае, и я тогда подумал, что на этот раз у нас хватит ума не вмешиваться.
Впрочем, воевали теперь везде ― в Абиссинии и Монголии, кажется. Военная гроза набухала в Югославии, немцы заявляли претензии на чешские земли.
Мир в очередной раз сходил с ума, и я подумал, что прелесть моего возраста позволяет надеяться, что всё это пройдёт уже без меня.
Мне открыла дверь девица, на которой ничего не было, кроме кокетливого кружевного фартучка и белой наколки на голове. На ногах, впрочем, были золотые туфельки. Сложением девица отличалась безукоризненным, но я привык ничему не удивляться и молча поклонился. Мисс Тёрнер проводила меня в комнаты.
Мой добрый Шерлок встретил меня, утопая в табачном дыму, как в подушках.
― Поглядите, что у меня тут!
Он держал в руках трость.
― Что скажете?
Я принял из его рук трость и всмотрелся. Надо было вспомнить все ужимки моего друга и подыграть старику. Поэтому я начал:
― Обладатель ― явно врач. Тут написано: «На память от хирургов Абби-Роудской лечебницы». Кажется, на пенсии… Ну и решил навестить нас, чтобы сообщить о злодейском преступлении.
― Вы забыли, что тут следы какого-то животного. И это, я думаю, собака.
― Знаете, мне кажется, что я видел эту трость раньше.
― Мне тоже так кажется, но годы берут своё. Не помню ничего. Память ни к чёрту.
Тут зазвенел колокольчик.
В комнату к нам не вошёл, а я бы сказал «впал» юркий тощий старик. Когда он заговорил, то я понял, что неразборчивая речь мисс Тёрнер была сущей диктовкой священника в приходской школе по сравнению с этими звуками. Старик запинался, бормотал в нос, вскрикивал, выронил из кармана какую-то старую рукопись, и, наконец, умоляюще протянул к моему другу руки.
― Ни-че-го не понимаю, ― выдохнул я.
― Аналогично. Но ясно, что перед нами доктор Мортимер, он приехал с каких-то пустошей рассказать нам о древних легендах. Мы спасём кого-то и поедем в оперу слушать «Гугенотов», впрочем, опоздаем ко второму действию и будем просто пить у камина.
Раздался телефонный звонок, но Холмс не обратил на него никакого внимания.
Доктор Мортимер подобрал с пола свою рукопись и произнёс, уже обращаясь ко мне:
― Над домом Свантессонов тяготеет старинное проклятие. Древние боги выбрали первого из рода Свантессонов своим слугой, и теперь Свантессоны должны хранить специальный ключ, которым откроют дверь в египетской пирамиде.
― Мне знакомы эти истории, ― усмехнулся я. ― Это из романа с продолжением, который печатает какой-то заокеанский сумасшедший в литературном приложении к «Таймс», и редакторы часто просят сократить мои записки, чтобы ему досталось побольше места.
― Я бы не стал относиться к этому так иронически, ― обиделся Мортимер. ― Мой сосед, старый Свантессон, прочитав всё это, с изменившимся лицом побежал к пруду близ пустоши, а наутро его нашли на берегу бездыханным.
― А кто-то поднялся, так сказать, из пучины вод?
Доктор Мортимер посмотрел на меня с укором.
Холмс же развеселился, запыхтел трубкой и велел мне подняться по лесенке к самой верхней полке и прочитать вслух 234-ю страницу справочника сквайров Йеллоустонских болот. Кряхтя, я поднялся на стремянку и достал эту книгу, но читать отказался ― так мне хотелось скрыть одышку. Тогда он раскрыл книгу сам, и мы услышали короткую историю жизни Свантессона Дж. Г. П., наследника одиннадцатого баронета Среднего Суссекса, члена Королевского общества аэронавтики, путешественника и коллекционера антиквариата, автора книг «Вокруг света на воздушном шаре за 800 дней» и «Инвестиционные опыты, или Пятьсот миллионов господина Бегума», автора «Записок аэронавтического клуба» (тут Холмс зачастил), вдовца (тут Шерлок просто закончил перечисление «бла-бла-бла»).
― Что-то я слышал об этом... Или видел...
― Прекрасно! ― воскликнул Холмс. ― В нашем возрасте есть особая прелесть ― мы всё уже видели.
Снова затарахтел телефон, мисс Тёрнер поманила Холмса, и он скрылся за портьерой.
― Итак, ― заявил он, вернувшись. ― Мой брат Майкрофт тоже настаивал, чтобы я поехал. Вы ведь знаете, что он теперь правая рука этого неопрятного толстяка, что метит нынче в премьеры.
― Это всё партия войны, ― вставил доктор Мортимер.
― Какой войны? ― спросил я.
― Вас доктор, никто не спрашивал, ― прикрикнул Холмс.
― Меня?! ― воскликнули мы хором.
― Вас обоих. Мало мы видели войн на нашем веку?
― Довольно много. И что вы ему ответили? ― полюбопытствовал я.
― Есть предложения, от которых не отказываются.
― Даже если вас голого привезут во дворец к королю Георгу? Ну, ладно, ладно, ― завёрнутым в простыню?
― В простыню ― это унизительно. Лучше вовсе голым. Но мне не хотелось бы повторять этот опыт ― там ужасно дует.

Наутро мы выехали в Свантессон-холл, подобрав по дороге молодого Свантессона. Это был испорченный молодой человек, которых много расплодилось после Великой войны. Он принадлежал к поколению, что пользовалось избыточным женским вниманием после того, как лучшие сыны империи пали под Верденом и на Среднем Востоке.
Наследник был одет будто попугай-малыш, но доктор Мортимер объяснил мне, что он приехал из Австралии и все антиподы там так ходят. Действительно, было в нём что-то изнеженное, как в кошке, что носят барышни в корзинках.
Покинув поезд, мы наняли машину, которая, звеня и подпрыгивая, понеслась по дурной дороге.
Казалось, наша компания покидает прекрасный мир современной цивилизации и погружается прямо в Средневековье. Освещённая скудным солнцем железнодорожная станция осталась позади, и теперь перед нами была серая и угрюмая местность. Клочья тумана летели через дорогу, лес сменился однообразными болотами. Там что-то ухало, раздавались вой и крики. Наконец показался замок, и вид его радости мне не прибавил. На высокой башне был установлен прожектор, но он мне казался глазом какого-то ужасного существа, что поминутно обшаривает своим взглядом окрестности.
Холмс был невозмутим и по приезде сразу завалился спать.
Наследник уныло бродил по замку и даже не удосужился поглядеть на мёртвого дядюшку, который пока хранился в погребе.
За завтраком мы сошлись за длинным дубовым столом. Наследник пожаловался на жизнь, в которой претерпел множество лишений. Семья его держала в чёрном теле, и у него не было даже собаки. Вдруг он разрыдался и покинул нас.
Через некоторое время зазвонил колокольчик, и появилась жена дворецкого. Она прислуживала нам за завтраком. Сам дворецкий то и дело пробегал через залу с озабоченным видом, бросая на нас таинственные взоры. Он мне сразу не понравился. Мой жизненный опыт говорил, что все дворецкие ― убийцы. И всё время думаешь, что ты их где-то видел.
Холмс задумчиво курил, не притрагиваясь к еде.
Зато доктор Мортимер повеселел и ел за троих.
Мы разошлись по комнатам, и я заснул, как только моя голова прикоснулась к подушке.

Следующий день показался мне таким же тоскливым, как и пейзаж за окном. Мы напились с наследником и развлекались стрельбой по воронам. Потом Холмс взял нас на прогулку, он хотел осмотреть место смерти прежнего владельца замка.
Оказалось, что это поле рядом с болотом. На краю поля располагался пожарный пруд, а рядом стоял гигантский ангар, в котором сэр Свантессон строил свой самолёт (по рассказам доктора Мортимера выходило, что несчастный был помешан на полётах). Никаких признаков насильственной смерти на трупе не было обнаружено ― он явно пал жертвой несчастного случая.
Винт одного из моторов сорвался и пробуравил его тело. Холмс не стал рассказывать ему, что уже получил по почте полицейский снимок этой трагедии. На нём несчастный Свантессон выглядел даже комично ― со своим пропеллером в спине. Но информированность не всегда нужно демонстрировать, и я мысленно аплодировал другу...
Дворецкий показал нам всё с ужимками завзятого чичероне.
Самолёт был недостроен, хоть воздушный винт и вернули на место. Холмс поднял голову и увидел на кабине неровные буквы. Мы поняли, что даже надпись на фюзеляже была недописана. Дворецкий, смутившись, пояснил, что старый лорд хотел назвать его в честь покойной жены Рейчел.
Весь оставшийся день Холмс бегал по усадьбе как ищейка.
Мы снова напились с наследником, и теперь меня уже не пугало уханье и стоны на болотах.
Тем более, доктор Мортимер объяснил нам, что это обычное явление, когда на поверхность вырываются пузыри скрытого внутри газа.
Добрый доктор прочитал нам описание довольно бессмысленного обряда посвящения, и наследник послушно повторял за ним слова. Затем на юношу надели коническую шапочку, и он поклялся в случае опасности для человечества установить внутри пирамиды то, что ему принесут другие посвящённые.
Все с облегчением вздохнули и разошлись.
― Не нравится мне этот доктор Мортимер, ― задумчиво произнёс Холмс, когда мы остались наедине.
― Почему же? ― Не знаю, ― ответил Холмс. ― Пока не знаю. У него странная фамилия, что-то в ней отдаёт смертью. Вообще у меня сложные отношения со всеми, кто на «М».
― Ну, мне тоже кажется, что я его где-то видел, но это не повод. Знаете, Холмс, я ведь служил в Афганистане с прекрасным человеком, Себастьяном Морраном, он как-то вынес меня с поля боя. И тогда никакая буква «М» мне не мешала, а потом я стукнул его по голове рукояткой револьвера, его судили, чуть не повесили, и только тогда ваши опасения насчёт буквы оправдались. Но кто настоящий Морран? Когда он был им: когда спас меня, или когда… ― язык у меня немного заплетался.
При этом я разглядывал фотографии на стене, что давно победили в цене живопись.
С появлением простых фотографических аппаратов я тоже пристрастился к этому занятию, как ни мешали мне мои дрожащие руки старика. Я заметил:
― Люблю фотографировать детей. У жены есть дочь от первого брака, она чудесно вышла на снимке, когда в саду, на качелях...
― Знаете, Ватсон, я бы рекомендовал вам поостеречься.
― Чего?
― Того.
― Да как вы могли подумать?
― Я всегда думаю, но, увы, другие люди чаще всего говорят, не подумав.
Я обиженно замолчал, а Холмс уставился на стену с фотографиями.
Это были снимки француза Фавра. Старый Свантессон на них был изображён в корзине воздушного шара, затем на крыле старинного самолёта, потом в кабине самолёта поновее, и вот он уже стоял на траве, подбирая стропы парашюта.
На одной из фотографий я узнал дворецкого, что потешно запутался в верёвках аэростата, на другой ― доктора Мортимера, оказывающего дворецкому первую помощь.
Самая большая запечатлела огромный четырёхмоторный бомбардировщик в ангаре ― крылатый вестник смерти, который стал причиной смерти своего творца.
«Наследник вряд ли будет достраивать самолёт, ― подумал я. ― Он вообще странный и что-то слишком часто по пьяни лезет ко мне целоваться. Впрочем, в Австралии, верно, принята такая фамильярность».
Вдруг мой друг стремительно подошёл к фотографии, висевшей на стене, и быстрым движением закрыл все лица, кроме одного.
Я выдохнул:
― Вот так и поверишь в переселение душ.
― Да, недаром он был на букву «М», ― это Мориарти.
― Но Мориарти мёртв.
― Это сын Мориарти, Ватсон. И теперь нам предстоит понять, с какой целью нас сюда завлекли. Впрочем, и так понятно. Нам, вернее ― мне, хотят отомстить… Это месть, и наверняка слово «Rache» написано не краской, а кровью. Я, кажется, это уже вам говорил, но не помню когда. В возрасте есть свои преимущества ― вы тоже этого не помните, и я могу повторять остроты дважды.
― Всё в мире повторяется дважды, ― примирительно сказал я.
― Хорошая мысль. Вполне литературная. Кстати, вы заметили, что мы с вами похожи на двух героев Сервантеса?
― Я вовсе не так толст, Холмс.
― Это неважно. Я имею в виду, что все герои ходят парами ― дон Кихот, и Санчо Панса, у всякого Данте есть свой Вергилий, у этого… Забыл… Неважно. Помните, как лет десять назад какой-то бельгиец со своим товарищем, капитаном Гастингсом, приходили ко мне за консультацией? Я поймал себя на мысли, что они похожи на нас. Этот Гастингс так же простодушен, как и вы, а этот бельгиец с усами... Дурацкие усы у него были… Впрочем, это всё пустое.
Все ходят парами, и всё повторяется, тут заключена разгадка нашего сюжета, но я не могу пока понять, в чём она. Я, кажется, уже когда-то разгадал её, но забыл ответ.

Вечером второго дня мы снова сошлись за обеденным столом и говорили о будущей войне. На обед был приглашён и сосед, мистер Хайд, коренастый человек средних лет, само лицо которого говорило, что большую часть времени он проводит на открытом воздухе.
Доктор Мортимер пересказывал нам новую радиопостановку.
― Представляете этих писак, что сочинили пьесу, в которой начинается газовая атака на Лондон, Британия гибнет, и только немногочисленные жители выживают в подземке? ― горячился доктор Мортимер. ― Живут там, как крысы… Как крысы!
Мне показалось, что он находит в этой картине какую-то поэтическую красоту.
― Победа будет определяться в воздухе, ― вставил своё слово наследник. ― Доктрина Дуэ…
Холмс согласился, но рассказал при этом остроумную историю про одного французского пилота, который в шестнадцатом году по ошибке разогнал свою же кавалерию.
― А вообще, врага нужно вбомбить в каменный век.
― Позвольте, ― воскликнул Мориарти, ― С женщинами и детьми?! Без разбора?
― Это бремя белых европейцев. Мы ― силы добра, нам это позволено.
― Да какие силы добра! Помните Афганистан?
Я-то много что помнил об Афганистане, но тут даже дворецкий пожал плечами. Что-то и он помнил.
― Мы служим спокойствию.
― А кому нужно это спокойствие?
― Спокойствие наших границ обеспечивают Королевские военно-воздушные силы.
― Кстати, я решил, что хочу продать этот глупый самолёт. Всё равно он не летает, ― вдруг сказал наследник. ― На вырученные деньги проведу здесь электричество, телефон, центральное отопление…
Холмс посмотрел на него внимательно:
― И покупатель нашёлся?
― Вот-вот приедет. Прекрасная цена, отличные условия, увезёт сам.
Холмс только покачал головой.
В этот раз прислуживал один дворецкий, и наконец, он принёс жаркое.
― О! Наверняка у вас есть овцы, ― занеся над тарелкой вилку, вдруг обратился к мистеру Хайду Холмс.
― Да! Две прекрасные отары.
― Скажите, не было ли у вас в последнее время проблем с ними?
― Точно. Несколько из них внезапно исчезли, но потом к моим приблудились две новые. Я думал, что это овцы мистера Джекила, но он всё отрицал, и я списал этот случай на ошибку в счёте.
Доктор Мортимер в этот момент очень расстроился. Видимо, ему было неприятно, что его апокалиптические сценарии будущего нам оказались неинтересны, в отличие от овец.
Но я, однако, задумался о другом: не написать ли об этой жизни после газовой атаки роман с продолжением ― жизнь в каменных склепах лондонской подземки, драки за еду и женщин, подземная империя. Морлоки…. Нет, про морлоков кто-то писал, но я уже не вспомню кто. Морлоки ― и слово-то какое скользкое, как тропинка в здешнем болоте.
Правда, тут же Холмс наклонился ко мне и тихо попросил удержать всех присутствующих в столовой каким-нибудь разговором.
― О чём? ― удивился я.
― Да о чём угодно. Хотя бы о Нюренбергских законах.
Я исполнил его просьбу, и мы два часа спорили до хрипоты, да так, что нас разнимал дворецкий. Особенно усердствовал мистер Хайд ― можно сказать, что он просто вышел из себя.
Холмс вернулся откуда-то довольный, но в порванных штанах.
Он снова отозвал меня в сторону и сказал:
― Теперь я почти уверен, что наследник ― не тот, за кого себя выдаёт. Мне нужно съездить в местное почтовое отделение, где у меня назначена встреча, которая разрешит все мои вопросы. Помощи до завтра вам ожидать не от кого, но вы Ватсон, уж держитесь тут. Кстати, как вас там называл этот бельгиец?
― Знали бы вы, Холмс, как меня бесит, когда иностранцы называют меня то Уотсон, то Ватсон, то и вовсе Хадсон.
Друг мой уехал прочь, а я стал думать, как занять себя.
В отсутствие Холмса я сам решил что-нибудь расследовать. Толчком к этому было то, что мы снова дегустировали с наследником виски.
Меня давно занимало, куда всё время пропадает доктор Мортимер. Его лаборатория находилась в дальнем крыле замка, и я решил прокрасться туда тайком и понять, что за опыты он там ставит. Возможно, он вызывает умерших, или световыми сигналами приманивает тех самых духов болот. На наследника я теперь не мог положиться, и взял с собой дворецкого ― по крайней мере, я ничего не знал о нём дурного, кроме того, что он был дворецким.
Мы прошли длинным гулким коридором, и увидели свет в конце этого туннеля. Свет был синеватым и явно искусственного происхождения.
Дворецкий дышал мне в ухо, и что-то мне это всё напоминало, но я не помнил что.
Я потянул на себя дверь, из-за которой струилось синее свечение, и вошёл. Передо мной была типичная университетская лаборатория, но оборудованная в башне под стеклянным куполом. Два операционных стола под стеклянными колпаками, множество приборов, включая странное сооружение в углу. Да, такого я никогда не видел, ― из медицинского инструментария моей юности я узнал только огромную бестеневую лампу и мириады пробирок на столиках. Рядом с аспидной доской был зачем-то повешена огромная фотография овцы.
Никого в гулком помещении не было, однако я на всякий случай полез в карман за револьвером, чтобы встретить хозяина наготове.
Но тут в моей голове что-то взорвалось, и кафельный пол, стремительно приблизившись, ударил меня в лицо.
Я очнулся в тот момент, когда дворецкий заканчивал привязывать меня к столу ремнями.
Где-то я слышал это сопение, это тяжёлое дыхание. Точно! Полковник Себастьян Морран дышал так сорок лет назад, когда тащил меня раненого, после неудачной атаки на лагерь горцев.
― Это вы, полковник? ― пошевелил я губами, и он кивнул мне, улыбнувшись.
Годы не прошли для него бесследно, ― то-то я не узнал его в старом дворецком.
С другой стороны ко мне подходили доктор Мортимер с наследником. Как я мог пить с этим негодяем ― непонятно.
Я понял, что собралась вся шайка.
― Я не люблю, когда они кричат, ― раздался голос доктора, и мне заклеили рот пластырем.
После этого, они ушли ― не то совещаться, не то просто помыть руки перед неведомой, но ужасной операцией. В этот момент я по-новому стал понимать слова «хирургическое вмешательство».
Внезапно в тишине, где-то сверху, раздался тихий треск стекла.
Через мгновение оттуда свесилась длинная верёвка, и её конец больно ударил меня по носу.
Как я и думал, по ней практически бесшумно спустился мой друг. Я хотел его предупредить, но пластырь позволил мне только промычать о грозящей ему опасности.
Из тьмы на Холмса бросились полковник с наследником, и последний в драке показывал чудеса ловкости.
Холмс применил столь излюбленные им приёмы восточной борьбы «боритцу» и почти вырвался из рук злодеев, но в этот момент я почувствовал холодную сталь на своём горле и услышал голос доктора Мортимера.
― Не сопротивляйтесь, мистер Холмс, иначе ваш друг умрёт.
Я подумал, что мы всё равно умрём оба, но, скосив глаза, увидел, как Холмс покорно дал себя схватить. Его уложили на стол, стоявший рядом, и тоже начали привязывать.
― Знаете, в чём была ваша первая ошибка? ― спросил мой друг невозмутимо.
― Ах, да, ― ответил доктор Мортимер, ― Я совсем упустил из виду: всегда надо напоследок поговорить. И в чём же?
― Вы пришли ко мне с тростью настоящего доктора Мортимера, который, очевидно, стал вашей жертвой. Но мне было видно, что вы лишь притворяетесь стариком. Вы молоды, Мориарти! Слишком молоды для себя! Моррана я узнал сразу, только не подал виду. Однако и я сделал ошибку. Ватсон, тот, кого я принимал за сына Мориарти, на самом деле и есть Мориарти.
Я замычал от непонимания. Проклятый пластырь! О чем это говорит Шерлок? О чём это он?
Меж тем, Холмс продолжал:
― Тот человек, Ватсон, кому вы тогда стукнули по голове рукояткой револьвера, попал на каторгу, сошёлся там с безумным русским химиком Игорем, и проникся его идеями воскрешения. Нет, конечно, в традиционном смысле он не мог воскресить Мориарти, потому что тело профессора было раздроблено на мельчайшие частицы волнами Рейхенбахского водопада, но от него осталось несколько зубов, выдернутых в прежние времена дантистом, образцы крови и слюны Мориарти, которые он выкрал с Бейкер-стрит и ещё кое-что. С помощью этого сумасшедшего гения Игоря Морран построил клонатор. Да, да, там, за вами ― клонатор, Ватсон. Ах, я забыл, что вы не видите, простите. Это устройство для выращивания людей из протоклеток.
Итак, полковник Морран мечтал воскресить своего старшего друга. Хотя у него были зубы и засохшая кровь, но в итоге злодея воссоздали из единственного волоса, оставшегося на шляпе. Теперешний профессор куда моложе своего прототипа, но гораздо опаснее.
― Всё верно, Холмс, вы всегда были догадливы, ― Мориарти заухал, будто марсианин.
― А несчастный лорд Свантессон пал жертвой интереса вермахта к новому бомбардировщику?
― И тут вы угадали, мой любезный враг.
― Угадал?! Вы обижаете меня. Я вычислил это! Это стало ясно, как только я узнал о его продаже. Германский агент Гофеншифер сегодня задержан близ замка. Он спрыгнул с парашютом близ имения леди Астор и пробирался сюда, чтобы угнать самолёт и вывезти всю шайку на континент. Ведь я сразу понял, что творение лорда Свантессона вполне готово ко взлёту. К тому же любой любопытствующий мог убедиться (вы, кстати, Ватсон, отказались), поглядев в генеалогическом справочнике, как звали покойную жену Свантессона. Никакой Рейчел не было, её звали Гертруда, а умирающий лорд хотел предупредить меня, что вы, Мориарти, хотите мне отомстить. Ведь «Rache» по-немецки ― месть.
Я почувствовал, как задрожал скальпель смерти у меня на горле, но вдруг доктор-злодей отшвырнул его.
― Чёрт! Гофеншифер арестован. Но и это не помешает нам…
Мортимер-Мориарти стал мерить быстрыми шагами лабораторию.
Пластырь мешал мне, и в этот момент я вспомнил мимическую гимнастику, которую каждое утро проделывала моя жена перед зеркалом. Пара минут гримас, и пластырь отвалился.
Холмс продолжал:
― Потом я навёл справки о наследнике, и сегодня из Австралии пришёл подробный отчёт ― никакого наследника нет, и вообще, Ватсон, тот, с кем вы пили ― женщина. Поэтому вы никогда не видели его одновременно с женой дворецкого.
― Женщина? Да она пьёт как лошадь, ― воскликнул я и тут же получил от наследника пощёчину.
Фальшивый доктор Мортимер наконец остановился и произнёс:
― Так или иначе, Холмс, ваше время кончилось. Наш век уже не век пара, а век дизеля.
― Жаль, тот мне нравился больше. По крайней мере, запах угля мне был более приятен, чем этот.
― Каскад остроумия! Знаете, все речи, которыми обмениваются герой и злодей ― одинаковы. Мы с вами не первый раз выговариваемся перед публикой. После чего ваш доктор присочиняет к нашим откровениям что-то такое, отчего его читатели считают, что добро лучше зла. Но никакого добра нет, да и зла тоже. Да и какое вы добро, Холмс, вы наркоман, упивающийся властью над людьми. В итоге, такие как вы, выпустят вожжи из рук, империя растает как сахар в чашке, и ваши дети… Да какие у вас дети, вы одно сплошное недоразумение. В вашем возрасте вас и убивать не надо… Впрочем, сейчас я начал бы с Ватсона ― его, к примеру, можно сделать женщиной. Я не очень ещё преуспел в этой процедуре, и тем это будет интереснее.
Мориарти взял новый скальпель в руку и сделал знак своей сообщнице. Она потянулась к выключателю. «Сейчас в мои глаза брызнет яркий свет, и всё закончится», ― подумал я. Мысль о превращении в женщину я отогнал. Иногда джентльмену лучше умереть.
В это мгновение я услышал тихий голос моего друга: «Постарайтесь закрыть глаза, Ватсон. Большую часть стёкол на нашем пути я убрал, но могли остаться осколки».
Не понимая, к чему это он, я послушно закрыл глаза, и тут же услышал оглушительный взрыв. Меня подбросило вверх, и я почувствовал, что кувыркаюсь в воздухе над башней. Следом за этим небо треснуло, и надо мной с гулким хлопком раскрылся купол парашюта. Через мгновение рядом со мной появился такой же купол, под которым болталась доска с моим другом.
Мы приземлились на поле неподалёку от замка, и сразу же передо мной возникло усатое озабоченное лицо в форменной шапке. Дохнуло перегаром.
― Шотландец, ― сообразил я.
Солдат освободил меня от ремней. Рядом уже стоял Холмс и облегчённо улыбался.
― Дорогой Ватсон, всю жизнь я клянусь больше не использовать вас, как живую приманку, и каждый раз нарушаю своё слово. Нельзя было позволить этим негодяям разбежаться, впрочем, и я был такой же приманкой. Простите меня, мой бесценный друг...
― Но как, чёрт побери...
― Я же говорил вам, что самолёт покойного лорда Свантессона был совсем готов. В нём он применил остроумное устройство для спасения экипажа от падения вместе с летательным аппаратом: под креслами пилотов находился пороховой патрон, соединённый с парашютной системой. Мне понадобилась пара часов, чтобы установить их в лаборатории ― ведь я понимал, что те два хирургических стола были предназначены для нас. Главное в этом плане было ― не двигаться: для этого пилоты сами привязывают себя к креслу, а нас с вами привязали враги, и довольно основательно. Ещё я подсоединил запал к выключателю лампы над ними... Кстати, вы не помните, почему выключатель есть, а включателя нет? Какая-то тут тайна.
― Так они ― немецкие шпионы? ― перебил я Холмса. ― Они хотели похитить секреты нового аэроплана?
― Это же элементарно, Ватсон, наконец-то до вас дошло. Но этот аэроплан ― лишь часть разгадки. Главное тут, конечно, клонатор. Представляете себе устройство, которое может каждый день производить сто новых солдат? А сто таких устройств? Тысячу?
― А теперь клонатор погиб при взрыве?
― Надеюсь, да ― как и вся шайка этих разбойников. Но я специально попросил Майкрофта прислать шотландских гвардейцев, и он меня прекрасно понял. Они из усердия разломают там всё до основания, и никто не уйдёт живым. Человечество, конечно, не избавится от идеи вырастить человека из пробирки, но это произойдёт нескоро. Одним словом, мы с вами живём в страшные времена, когда ни в чём нельзя быть уверенным. Никому нельзя верить...
― Но вам-то можно?
― Мне ― обязательно.
В лесу заухала сова.
― Да и совы ― вовсе не то, чем они кажутся, ― произнёс Холмс задумчиво.
Наконец, он вздохнул и отряхнул щепки с платья.
― Но главное, ― заключил Холмс, ― я окончательно уверился в том, что все люди на земле парны.
― Да это учение об андрогинах, ему три тысячи лет.
― Нет, смотрите, Ватсон, мы с вами пара, дополняющая друг друга. Мориарти со своим снайпером ― пара неразлучников, будто разноцветные попугайчики. Я однажды написал об этих попугайчиках целую монографию... Но я не об этом. Бельгиец с его глупыми усами парен своему товарищу. Мы все ― будто повторение дон Кихота и Санчо Пансы ― не обижайтесь дорогой друг, я не знаю, что обиднее, и, кажется, это самокритичное именно для меня сравнение.
Кстати, обряд дома Свантессонов мне понравился ― в нём есть какое-то полоумное веселье: ключ, египетские древности, конические шапочки… Пришельцы из болот… Вы бы написали про это роман: «Тайна пирамид» и всё такое. Одним словом, все сюжеты повторяются, и все мы ― будто Диоскуры.
― Но Кастор и Поллукс были близнецами.
― Мы и есть близнецы-неразлучники. Кому-то из нас Зевс дал бессмертие, и он поделился с братом, и вот мы ― то живы, то мертвы, потому что бессмертия на двоих не хватает. День жив один, а другой день жив второй брат.
― Это слишком сложно для меня.
― Неважно, это мне рассказывал один немец из Киля, он думал, что эта теория сделает переворот в физике. Теперь ему на пятки наступают другие безумцы, которые считают, что ничего узнать наверняка невозможно.
― Но мы так не похожи, я бы не стал припутывать к этому близнецов.
― Близнецы ― это по части доктора Мортимера.
― Боюсь, нам нескоро удастся с ним поговорить.
Стоя у земляного вала перед Свантессон-холлом, мы наблюдали, как шотландцы ползут по приставным лестницам на стены. Звучали выстрелы и взрывы, гулко отдававшиеся в коридорах Свантессон-холла. Мистер Хайд с воплями гнал прочь своих овец. Шла обычная для британской провинции жизнь.
Холмс набил трубку табаком, и, перед тем, как воспользоваться зажигалкой, подаренной ему последним русским царём, заключил:
― Если бы я был глупым газетчиком, то сказал бы сейчас что-нибудь пафосное. К примеру, что скоро поднимется ветер, и мы не досчитаемся многих.
― Холмс, вы это уже говорили ― лет пятнадцать назад. Или двадцать ― не помню...
― А, ну тогда можно. Хорошее ― повтори, и ещё раз повтори. Ветер, это будет холодный колючий ветер, и многие не выдержат его ледяного дыхания. Так хорошо?
― Звучит прекрасно.
― Знаете, все эти годы я тщательно скрывал от вас, что ненавижу оперу, но вот сейчас решил сам предложить: если мы поторопимся, то успеем… Куда-то мы должны были успеть… Эти наши обряды так утомительны.
― А, Холмс? Что?
― Отлично, вы тоже не помните. Давайте лучше просто посидим у камина! Едем скорее в Лондон!
Я кивнул, и мы пошли к станции, слыша за собой непрекращающуюся канонаду.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Sunday, June 16th, 2019
8:47 am
История про то, что два раза не вставать

[Error: Irreparable invalid markup ('<spanstyle='mso-bookmark:_toc526379451'>') in entry. Owner must fix manually. Raw contents below.]

<img src="https://ic.pics.livejournal.com/berezin/412491/317607/317607_original.jpg" title="" title="" align="left" hspace="15" vspace="15" width="1592" height="642"><div style="text-align: center;"><p class=a><a name="_Toc526379451"></a><a name="_Toc463913601"><spanstyle='mso-bookmark:_Toc526379451'>ДЕНЬ МЕДИЦИНСКОГО РАБОТНИКА</span></a></p>
Третье воскресенье июня

(азбука)</div>


Барановский поселился во флигеле больницы и по утрам изучал лепнину на потолке.
Амуры летели между трещин и, как голуби, гадили на пол белым.
Он даже передвинул кровать от стены, опасаясь, что гипсовый амур как-нибудь ночью бросится на него врукопашную, не ограничившись стрелами.
Распределение было неудачным, но на удачное он и не рассчитывал. Три года, и он покинет этих сумасшедших и отправится в мир чистой науки. Впрочем, психиатру не пристало называть их сумасшедшими. Это было слово неверное — они были просто «больные».
Больница поселилась в старой усадьбе на окраине мегаполиса.
Вроде и город, а вроде и нет — огромный парк рядом с кольцевой дорогой, вечером можно выбраться в театр, если не хочешь нарушать с коллегами указ по борьбе с пьянством.
Больница состояла из трёх корпусов: главный и ещё два полукругом, по границам большого двора, поросшего редкой травой. Барановскому рассказали, что князь тут устраивал парады из крепостных, вспоминая свою боевую молодость. Барановский всё время путал имя давнего владельца, несмотря на то, что оно было похоже на его собственное. Главное, он не путал больных. Но всё же — Бобринский или Боровский… Нет, неважно.
Его учитель, старый профессор, рассказывал на лекции, что к моменту полётов в космос алкоголики перестали видеть чертей. Некоторые видели немцев-карателей, кто-то — инопланетян, а вот черти пропали: сменился контекст психоза.
Исчезли воображавшие себя наполеонами. Сейчас в палате найдёшь разве Сталина.

Рядом дышал соблазнами большой город — и Барановский колебался, поехать ли в Автово к Зое, или всё же к Рите на Гражданку.
Эти величины были взаимозаменяемы, как пациенты, но требовали разной подготовки и схем лечения.
К Рите или к Зое? Боровский или Барятинский — да всё едино, всё решится в последний момент. Можно сходить в библиотеку, не надо даже брать книг — на стене висит щит с историей усадьбы — размытый дореволюционный снимок, военные развалины и главврач, получающий орден. Там и написано… Боровский, кажется.
Молодой врач любил сидеть на крыльце и глядеть, как больные в начале дня выходили на пространство между корпусами, будто для утренней поверки.
Пациенты, впрочем, не бродили по двору хаотически, а строились в шеренги. Пять или шесть человек замирали на минуту, менялись несколько раз местами, а потом удивительно чётко шли от одного корпуса к другому. Ать-два — шагали они по плацу.
И вот уже бежал другой больной, что кричал как командир: «Перестройка! Перестройка!»
Этот больной ходил с портретом Генерального секретаря на груди. Фотография облысевшего человека была пришпилена к халату булавкой, и он изводил Барановского разговором о том, что родимое пятно на голове главы государства меняет форму, мельчает, стирается понемногу, и это особый знак им всем.
Барановский вежливо слушал про секретаря и его пятно, как слушал всякий другой систематизированный бред
Пятно было не просто так — метина, предчувствие перемен, знак, одним словом.
Но по команде «Перестройка!» больные и правда перестраивались и снова шагали по двору.
Барановский сидел на крыльце и курил уже третью сигарету. Мысленно он обряжал больных в кафтаны старой русской армии, надевал на них парики и шапки, вооружал старинными ружьями.
Как-то он на минуту решил, что кто-то из его предшественников придумал безумную схему групповой терапии... Но нет, тут и слово «безумный» было скользким, неверным, да и про такую новацию он знал бы.
Вчера с ним произошёл неприятный случай.
Про схемы лечения в психиатрии он знал много, а вот с кожными болезнями был знаком слабо.
Поэтому вечером он с тоской разглядывал старика в процедурной.
У того на спине была экзема страной формы — похожая на букву «ф».
Но это Барановский был в тоске, а вот больной сидел прямо и безмятежно улыбался.
Старик был давно стабилизирован и прожил тут лет двадцать. Выходить ему было некуда, мир не ждал пациента Ф.
«Выглядел фертом», — или как там? Может, франтом?
Но опасность была в другом.
— Инфекционное или нет? Ну, нет, наверняка нет. Не должно... — уныло думал Барановский.
Он психиатр, а не дерматолог, в родинках и экземах он ничего не понимает.
Он сходил к коллегам, и один из них, старый одинокий циник Абрамович, успокоил его: опасности не было, это не заразно. Циникам Барановский всегда верил больше, чем оптимистам.
Однако старик «ф» не выходил у него из головы.
Барановский поднялся в кабинет и позвонил, чтобы прояснить свою вечернюю судьбу. Но тут его постигла неудача — Зоя уехала, а Риту он рассеянно назвал Зоей, и тем самым освободил себе вечер.
Поэтому Барановский решил провести вечер нравственно — скучая в библиотеке. Там, вместо путеводителя по усадьбе, он зачем-то стал листать ветхий альбом с газетными вырезками.
Вдруг он обнаружил напечатанную в «Саратовском курьере» заметку о приказчике, у которого на спине оказалось родимое пятно в форме буквы «добро», а у его брата была буква «веди».
Раздел курьёзов, 1904 год — с соседнего листа на Барановского накатила волна Японского моря, в которую уткнулся крейсер, не сдающийся врагу. Лязгнули кингстоны, крейсер скрылся из глаз — с разноцветными флажками на мачтах, что особым образом передавали буквы.
Так, кажется это и называлось — флажная азбука. Или флажковая? Тряпичная азбука, одним словом.
«А» было флажком с кружком посередине, «Б» с полосочкой и так далее. Матросы с помощью флажков сообщали: «Погибаю, но не сдаюсь».
Сам Барановский помнил памятник погибшей в иное время другой эскадре. Это было под Новороссийском — на памятнике флаги-буквы были сделаны из жести.
Буквы всегда собираются в слова, написаны ли они на бумаге или же на камне и ткани.
Старый Абрамович, к которому Барановский пристал с этими историями, только отмахнулся.
Но среди старых карточек Барановский нашёл историю нищего инвалида, который, несмотря на увечье, в остальном был физически совершенно здоров. Безрукий алкоголик с идеальной печенью, вечный жилец здешнего отделения для буйных, он нес на себе букву «ю».
Теперь Барановский стал пристальнее следить за утренним парадом пациентов на плацу. Буквы многих он уже знал и теперь обнаружил в движении людей что-то осмысленное.
Он перебрал эти буквы и понял, что слева идёт пациент с буквой «в», за ним шизофреник с «е», третьим держит равнение другой — с «ч»… «Н», конечно, предполагалась в этом ряду, Барановский догадывался о нужной букве, даже не помня лица больного.
Он написал однокурснику, письмо было полно шуток и иронии, но просьбу он постарался сформулировать чётко.
Однокурсник уже был одной ногой за границей, его сдувало ветром перестройки, потому что этот ветер дул с востока на запад. Но будущий американец не пожалел своего времени и просьбу выполнил.
Через неделю пришёл ответ. Конверт распирала фотография, снимок статьи в журнале. Пациент, знакомое название больницы — той, где он коротал дни.
Буква была чётко видна — прямо под лопаткой.
Но больше Барановского поразила подпись под статьёй.
На всякий случай взяв с собой непочатую бутылку, он выскочил из своей комнаты. Дверь за спиной хлопнула неожиданно сильно, и Барановский скорее почувствовал, чем услышал, что гипсовый амур таки рухнул на пол.
Идти было недалеко — шесть шагов. Барановский сделал их и без стука ввалился к автору.
Вместо приветствия Барановский спросил его с порога:
— Абрамович, а вы не встречали людей с отметинами в виде еврейских букв?
Старик-психиатр посмотрел на него долгим тяжёлым взглядом и стал медленно расстёгивать пуговицы рубашки. Он повернулся, и молодой врач увидел у него на спине странный крестик.
— Мой отец, — мрачно сказал Абрамович, — так и звал меня — «Алеф». У нас тут все с буквами, так назначено.
— А кто их должен сложить вместе? Эти ваши буквы?
— Сами сложатся. Может, — веско ответил старик, — это память Бога, его заметки свыше. Заметки на человеческих телах. А на чём ему ещё записывать? Тут вопрос, имеем ли мы право читать?
Они пили долго и мрачно, и бутылка Барановского растворилась в куда большем запасе Абрамовича. Пили они так, что, вернувшись, Барановский забыл захлопнуть пустую раму форточки, затянутую марлей.
Парк шумел тревожно, из него летели в форточку стаи комаров. Рядом с кроватью лежал амур, похожий на дохлого белого голубя.
Комары мучили Барановского всю ночь.
Он расчесал себе спину, а наутро зуд усилился. Барановский встал спиной к мутному зеркалу, в которое смотрелся ещё старый князь, держа другое — зеркальце для бритья — перед глазами, и увидел то, что ожидал.
Под лопаткой у него, перевёрнутая, но хорошо видная в зеркале, горела буква «я».







<font size="1">И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.
</FONT>
<i>Извините, если кого обидел</i>
3:03 am
История про то, что два раза не вставать


ЖИЗНЬ И УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ СВАНТЕ СВАНТЕССОНА,
моряка из Стокгольма,
прожившего двадцать восемь дней в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Финского залива, близ устья реки Невы, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб, с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим
.


Я родился в городе Стокгольме и был третьим ребёнком в семье. Мать баловала меня, а у отца недоставало времени, чтобы заниматься моим воспитанием или хотя бы выбрать мне какое-нибудь ремесло. Оттого всё детство и юность я провёл в чтении, и вскоре в моей голове гулял морской ветер и звенел на этом ветру бакштаг, как первая струна.
Однако брат мой Боссе уехал в Бельгию и, по слухам, погиб там в пьяной драке, сестра Бетан тоже уехала на континент и пропала из виду. Оттого родители и слышать не хотели ни о каких путешествиях своего Малыша. Но шли годы, и мне удалось их уговорить ― и вот я сел на корабль, отправлявшийся из Стокгольма в Лондон. За билет мне не пришлось платить, потому что капитан корабля был давешним другом моего отца. Однако он поселил меня с простыми матросами, которые в первый же вечер подпоили меня. Поэтому несколько дней я провёл, вися вниз головой на фальшборте и оделяя Балтийское море немудрёной матросской едой.
Но у берегов Англии пришла новая напасть: наш корабль попал в шторм и затонул.
Я был спасён шлюпкой с соседнего судна и провёл несколько дней в молитвах, не выходя из портовой церкви. Тут я испытал желание (впрочем, скоро подавленное) вернуться под отчий кров. Но в своей гостинице я познакомился с капитаном корабля, отправлявшегося на поиски сокровищ. Капитан Скарлетт оказался хоть и резким, но представительным мужчиной, настоящим морским волком. Его приятель доктор Трикси и сквайр Меллони подбили его отправиться в путешествие за золотом Партии.
Они арендовали огромный круизный лайнер. Устроитель экспедиции, сквайр Меллони, просто подал объявление в газету, ища себе конфидентов для рискованного мероприятия. Желающих оказалось столько, что пришлось зафрахтовать именно такое судно и набрать непроверенный экипаж.
Мне особенно был неприятен одноглазый, однорукий и одноногий судовой кок Сильвестр Рулле, неопрятный любитель майонеза и мяса по-французски, человек неясного происхождения.
Всюду он появлялся с огромным попугаем на плече. Даже поутру, когда вся гостиница спала, меня будил хриплый голос его попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Я выразил сомнение в успехе предприятия, но мой новый друг уверял, что они имеют секретную карту и вполне подготовлены к плаванию.
Сколько раз я потом себя корил за то, что поддался предложению плыть в каюте первого класса, а не простым матросом. Так за время, проведённое в простом труде, я мог бы научиться многому, но, будучи «сотрапезником и другом» капитана, я выучил только несколько песен, исполнявшихся в кают-компании. Однажды, напившись, я заснул в пустой бочке, оставленной кем-то на палубе, и услышал странный разговор. Несколько офицеров говорили, что путешествие за сокровищами ― лишь прикрытие, а на самом деле корабль должен привезти в Новый Свет дармовую рабочую силу. Так это было заведено в ту пору, и напомню, что тогда торговля рабами была запрещена частным лицам.
Честно сказать, я не проникся уважением к пёстрой публике, что населяла наш огромный корабль. Большая часть пассажиров проводила время в чревоугодии и разврате. Я однажды застал Сильвестра на нижней палубе, где он совокуплялся с представительницей чрезвычайно знатного рода в карете (и карету, и девушку везли в Америку). Попугай сидел на запятках, и в такт движениям раскачивающейся кареты хрипло орал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
Днём и ночью неслась отовсюду музыка, крики и пение.
Но кончилось всё внезапно ― наш корабль наскочил в темноте на огромную ледяную гору и получил такую пробоину, что почти мгновенно затонул. О, надолго я запомнил ужасные крики людей, не допивших свой уже оплаченный кофе, запомнил и безумных оркестрантов, что наигрывали весёлые мотивы, сидя на уже наклонной палубе, а под эти звуки пассажиры дрались за места в шлюпках.
Я понял, что в этой войне мне не победить, и поплыл в сторону ледяной горы. Выбравшись на лёд, я обнаружил вмёрзшую в него красную палатку, некоторое количество консервов и примус.
Я возблагодарил Господа и уснул.
Пробудившись, я долго не мог понять, где нахожусь. Следов кораблекрушения вокруг не было. Только три шляпы и два непарных башмака выбросило на лёд ― и это всё, что осталось от многотысячного плавучего Вавилона.
Льдина плыла куда-то, горизонт был чист и пуст, но вскоре на смену радости спасения явились муки голода и холода. Консервы скоро кончились, и, хотя мне удалось подстрелить белого медведя, прятавшегося с другой стороны ледяной горы, счастья мне это не принесло. Мясо белых медведей отвратительно и изобилует паразитами.
Я долго страдал медвежьими болезнями и не заметил, как сменился климат. Моя ледяная гора начала таять и вскоре превратилась в льдину. Я снова молился, и вот, наконец, льдина, ставшая крохотной, ткнулась в неизвестный мне берег.
Это был маленький остров, моя утопия. Очевидно, что он был необитаем, но страх не отпускал меня, и первую ночь я провёл на дереве, опасаясь диких зверей. На следующий день, осмотрев берег, я обнаружил груды мусора и полузатонувшую подводную лодку.
Это меня не удивило ― из книг я знал, что на необитаемых островах часто находятся какие-нибудь подводные лодки.
Пользуясь отливом, я соорудил плот и с помощью него перетащил на остров всё необходимое для жизни ― съестные припасы, плотницкие инструменты, униформу немецких подводников, в том числе кожаные фуражки с высокой тульей, ружья и пистолеты, дробь и порох, торпедный аппарат, два топора и молоток.
Несколько раз посещал я это брошенное судно и забрал оттуда множество полезных вещей — второй торпедный аппарат, тюфяки и подушки, железные ломы, гвозди, презервативы, сухари, шнапс, муку, набор крестовых отвёрток, паяльник и точило.
Наконец я обнаружил сейф с пачками рейхсмарок. Несколько дней я размышлял о сущности денег в такой ситуации, потом вспомнил «простой продукт» и Адама Смита и решил, что их всё-таки стоит взять .
С тех пор цифры поселились в моей жизни. Я пересчитывал всё: сколько у меня пороха, сколько гвоздей, какова длина пойманного на берегу удава, а также сколько попугаев живёт в прибрежных кустах.
Меня окружал враждебный мир, безмолвный и непонятный. Мне предстояло выжить и освоить массу простых профессий, которым я не выучился в плаваниях и с которыми уж и подавно не был знаком в своём Вазастане. И я должен был пройти все стадии жизни человечества, которые видел на картинке в школьном учебнике, где обезьяна кралась за неопрятным существом, поросшим шерстью, которое, в свою очередь, следовало за громилой, вооруженным копьём, что шёл вслед за голым безволосым человеком, похожим на нашего пастора.
Сначала я охотился на коз с окрестных холмов, обнаружив, что они не умеют смотреть вверх. Но потом, когда у меня кончились торпеды, я одомашнил этих кротких животных, получив молоко в дополнение к мясу. Затем проросли случайно обороненные в плодородную землю семена, и вскоре передо мной заколосилось целое поле.
Но тяга к числам привела к сооружению календаря ― я поставил перед домом огромный столб, на котором отмечал зарубкой каждый день. Однако внезапно я заболел и провёл лёжа целых две недели. Из-за этого мне пришлось перейти с грегорианского календаря на юлианский.
Среди не особо ценных вещей, прихваченных с подводной лодки, был прекрасный молескин, в который я приучил себя делать каждый день записи, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить свою душу. Там я описывал свои повседневные занятия, даже иногда спрашивая своих воображаемых собеседников, что мне надеть сегодня: юбку из пальмовых листьев или холщовые брюки.

Моё размеренное существование закончилось, когда я увидел на песке свежий след босой ноги. Рядом был непотушенный окурок, объедки и пара пустых бутылок из-под пива. Я вернулся в свою хижину и три дня не показывал носа наружу.
Кто это был? Вероятнее всего, какие-то дикари. Страшно даже подумать, что они могут сделать с одиноким отшельником.
И я принялся укреплять своё жилище ― вырыл рвы с кольями на дне, расставил растяжки в лесу и покрасил коз в маскировочный цвет. Два года я ждал вторжения, пока, наконец, не увидел на берегу страшную сцену. Двое дикарей били своего товарища, толстого и невысокого человечка. Я выстрелил и положил обоих одной пулей, удивившись своей меткости. Правда, потом я некоторое время бродил по берегу в тоске.
Остановившись, я разглядел спасённого мной человека. Он дрожал, лизал мне ноги, и пришлось сделать его своим рабом. Для простоты я назвал его Четвергом ― сообразно своему деревянному календарю.
Человек, который был Четвергом, оказался изрядным подспорьем в хозяйстве. Вскоре он освоил шведский язык, и мы стали производить вдвое больше топлёного масла и молока. В награду за это я крестил его и назвал по-новому ― Карлсоном.
Вместе путешествуя по острову, мы обнаружили пару скелетов в истлевшей морской одежде и груду ящиков с золотыми слитками. На всякий случай мы перетащили их на сто метров севернее, и я снова принялся рассуждать о бренности всего сущего и простом продукте. Карлсон же кидался золотыми слитками в белок, а потом заявил, что хочет сделать себе из золота унитаз.
Однажды мы увидели дым на горизонте, и вскоре к нашему острову пристал корабль. Не очень доверяя людям цивилизации, я прокрался под покровом зелени и подслушал разговоры высадившихся матросов. Одна фигура среди них мне показалась знакомой ― это был Сильвестр собственной персоной. И всё так же попугай, сидевший у него на плече, хрипло кричал:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!
К моему удивлению, это были всё те же искатели сокровищ, вооружённые картой сквайра Меллони. Капитан Скарлетт и доктор Трикси постарели, но не изменили своим привычкам. Они не только не оставили своей затеи, но и наняли тот же экипаж ― за исключением тех, кто нашёл свою смерть в холодных волнах Атлантики. На их новом корабле произошёл бунт, и вот они носились взад-вперёд по острову, чтобы одновременно покачаться на лианах, найти сокровища и не напороться на какой-нибудь острый сук.
Я решил вступить в сговор с капитаном Скарлеттом, сквайром Меллони и доктором Трикси и пообещал поделиться с ними выкопанным сокровищем. Бунт был подавлен, и мы деловито повесили на реях половину матросов. Потом я продал Карлсона сквайру Меллони, а сам вместе с козами занял каюту первого класса. Мы снялись с якоря и пошли мимо хмурых русских берегов, любуясь золотыми куполами большого города в устье Невы.
Каждый из нас получил свою долю сокровищ. Одни распорядились богатством умно, а другие, напротив, глупо, в соответствии со своим темпераментом. Капитан Скарлетт оставил морскую службу. Карлсону дали вольную и денег, но он тут же растратил их и вновь явился к нам нищим.
Я дал ему место лифтёра в моём доме. Теперь он исправно несёт службу, ссорится и дружит с дворовыми мальчишками, а на Хеллоуин чудесно изображает привидение.
О Сильвестре мы больше ничего не слыхали. Отвратительный одноногий моряк навсегда ушел из моей жизни. Вероятно, он нашёл свою женщину из высшего света и живёт где-нибудь в своё удовольствие, получив гринкарту и пособие на корм для своего попугая. Будем надеяться на это, ибо его шансы на лучшую жизнь на том свете совсем невелики. Остальная часть клада ― золото Партии в слитках и оружие ― все еще лежит там, где её зарыли неизвестные партайгеноссен.
И, по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос попугая:
― Сто эре! Сто эр-ре! Сто эр-р-ре!




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Saturday, June 15th, 2019
6:06 pm
История про то, что два раза не вставать
ТРЕТЬЯ ВОЙНА ЗА ПРОСВЕЩЕНИЕ



…Вся эта чехарда с градоначальниками продолжалась довольно долго. И вот с одинаковыми бумагами приехал в город сперва один, с красным лицом плац-майор Бранд, сторонник порядка, а за ним ― сторонник либерализма статский советник Трындин. Каждый из них обвинял другого в подделках бумаг и казнокрадстве.
Обыватели склонялись то к тому, то к другому, спрашивая:
― А не покрадёшь ли ты всё, мил человек?
Наконец Трындин крикнул «Нет, не украду!» как-то более убедительно, и бравого плац-майора свезли из города. Новый градоначальник сразу же вызвал к себе откупщика и напомнил ему о Первом законе, начертанном на скрижалях Городского правления: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары». Но оказалось при том, что Трындин вместо обычных трех тысяч потребовал против прежнего вдвое. Откупщик предерзостно отвечал: «Не могу, ибо по закону более трех тысяч давать не обязываюсь». Трындин же сказал: «И мы тот закон переменим». И переменил.
За неполный год всё в городе, включая булыжную мостовую, оказалось продано на сторону, а украденными ― даже медные каски пожарной команды. По иностранным советам обыватели насеяли горчицы и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис, и не было ни Адама Смита, ни Гайдара*, чтоб объяснить, что это-то и есть настоящее процветание. Не только драгоценных металлов и мехов не получали обыватели в обмен на свои продукты, но не на что было купить даже хлеба. Однако дело всё ещё кой-как шло. С полной порции обыватели перешли на полпорции, но даней не задерживали, а к просвещению оказывали даже некоторое пристрастие.
Под горячую руку даже съели ручного медведя, которого цыганы выводили на площадь. Медведь был символом нашего города, который, как известно, основали мужики-лукаши среди лесов и болот.
Но внезапно, в час перемены летнего времени на зимнее, Трындин отбыл в Ниццу, сложив с себя все обязанности в долгий ящик.

Новый градоначальник появился в городе странным образом ― не приехал на бричке и не приплыл на барже, а просто в один солнечный день его увидели парящим над городской колокольней.
Впрочем, горожане видали и не такое ― вот маркиз де Санглот, Антон Протасьевич (значится в описи под нумером десять), французский выходец и друг Дидерота, к примеру, тоже летал по воздуху в городском саду, и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиль и оттуда был с превеликим трудом снят. И что? Хоть и уволен был за эту затею, жил припеваючи и даже пел в Государственной Думе, аккомпанируя себе на французской гармонике.
Но Карлсон ― так звали нового хозяина города ― всё же всех удивил: он не просто летал, а зачем-то обернулся в простыню, стучал шваброй о ведро и вообще производил непотребный шум.
Лучшие граждане собрались перед колокольней и, образовав всенародное вече, потрясали воздух восклицаниями: «Батюшка-то наш! Красавчик-то наш! Умница-то наш!..» Все сходились на том, что прежний градоначальник тоже был красавчик и умница, но что, за всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
Однако прямо с вышины Карлсон закричал: «Давайте посадку!» Это все расценили как «Давайте пересажаем их всех!».
Обыватели были пугливы и сразу заговорили о том, что приближается новый 1825 год.
Ахтунг Карлович Петербургский, городской аптекарь, который наблюдал за этой сценой из своего окошка, записал в книжечку (потом найденную): «Завидую я этим русским. Вот они сейчас закричали шёпотом разные слова о конце времён, о грядущем конце истории и о том, что за всеми приедут исправники на чёрных колясках, а видно, что многие испытали от того половой восторг и даже известное многократное удовлетворение».
Впрочем, тут же Ахтунг Карлович захлопнул окошко и удалился в покои, чтобы составить несколько рвотных порошков, которые, он был уверен, скоро пригодятся.
Карлсон всё ещё кружил в воздухе, а городские либералы уже составили несколько партий, состоя в них, переругались, рассуждая, сразу ли сто двадцать пять в Сибирь сошлют, или же, наоборот, только пятерых повесят. Сходились на том, что, так недолго царствуя, Карлсон своими полётами уж много начудесил. Решили, наконец, поклониться деспоту на словах, но в тайне сердца своего говорить плохие слова и поносить нового градоначальника брезгливым губным шевелением.
Что до прежней жизни градоначальника, то было известно, что Карлсон ― швед и что его поймал в городе Нарве на базаре после весьма кровопролитного сражения сам Меншиков. После ссылки последнего в Берёзов все затруднялись в том, как означенного Карлсона использовать, ― и отправили сюда.
И вот Карлсон, снизившись, пролетел над толпой, улыбаясь и загребая руками.
Надо сказать, обыватели любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, имя его никогда не сделается популярным. Бывали градоначальники истинно мудрые, такие, которые не чужды были даже мысли о заведении академии (таков, например, штатский советник Двоекуров, значащийся по описи под нумером девять), но так как они не обзывали обывателей ни «братцами», ни «робятами», то имена их остались в забвении. Напротив того, бывали другие, хотя и не то чтобы очень глупые ― таких не бывало, ― а такие, которые делали дела средние, то есть секли и взыскивали недоимки, но так как они при этом всегда приговаривали что-нибудь любезное, то имена их не только были занесены на скрижали, но даже послужили предметом самых разнообразных устных легенд.
Карлсон сел рядом с храмом, хлопнул в ладоши и рассмеялся.
И тогда все закричали «виват!», а имевшие чепчики бросили их в воздух. Не имевшие ограничились бросанием нижнего белья.
Лишь наиболее прогрессивные жители предрекали мор и глад и настаивали, что пришёл срок бежать прочь из города (так обычно говорят те, кто не бежит, ибо бегущие выправляют подорожные без лишних слов и публичных объяснений), остальные же считали, что всё пойдёт по-прежнему.
Однако, несмотря на предсказания, всё действительно пошло по-прежнему. Карлсон первым делом пробежался по рыночной площади, собирая разные сласти, ― варенье в банках, печатные пряники, сахарных голов собрал не менее полдюжины ― и, схватив всё это в охапку, скрылся в дверях своей казённой квартиры.
Шли дни, но никаких распоряжений не поступало.
Лишь однажды Карлсон высунулся из окна и закричал на всю площадь перед конторою:
― Деньги дерёте, а корицы жалеете?! Не потерплю! Запорю!
Тут же подали пирогов с корицею, и начальнический гнев утих. Дни шли за днями, складывались в недели и месяцы, а обыватели ожидали странного и возмущённо шептались, поднося новые сласти к дому градоначальника. Как оказалось, он перебрался на крышу городского правления, велел отстроить там себе крохотный домик и проводил целые дни на узкой койке, укрываясь солдатским одеялом.
Единственно, что в смысле указаний получили от него квартальные, это два сочинения, прилагающиеся к городской летописи ― «О пользе тефтелей» и «Об угощении блинами».
Иногда Карлсон слетал вниз и прогуливался по брусчатке, гордо выпятив грудь. Был он неумеренно привержен женскому полу и часто подбегал к незнакомым обывательницам со словами:
― Мадам, давайте знакомиться!..
Обывательницы, не привыкшие к подобному обхождению, часто приходили в состояние экстатическое и падали ниц, задрав юбки. В общем, доходило до конфуза.
Но вскоре Карлсон снова забирался в свой домик на крыше, и спокойствие восстанавливалось. Цены на горчицу и персидскую ромашку неожиданно взлетели, и деньги потекли рекой. Карлсон смотрел на это благополучие и радовался. Да и нельзя было не радоваться ему, потому что всеобщее изобилие отразилось и на нём. Амбары его ломились от приношений, делаемых в натуре; сундуки не вмещали серебра и золота, а ассигнации просто валялись на полу.
Одни либеральные горожане приписывали благоденствие исключительно повышению цен на персидскую ромашку с горчицею, их оппоненты во всём видели прозорливое руководство Карлсона.
Но тут начались новые войны за просвещение. Карлсон зачем-то взорвал паровую машину, работающую на спирту. Обыватели восприняли это как борьбу с пьянством и алкоголизмом и сами начисто вырубили виноградную лозу, росшую в Стрелецкой слободе. По их чаяниям тут же вышел и долго памятен был указ, которым Карлсон возвещал обывателям об открытии пивоваренного завода и разъяснял вред водки и пользу пива. «Водка, ― говорилось в том указе, ― не токмо не вселяет веселонравия, как многие полагают, но, при довольном употреблении, даже отклоняет от оного и порождает страсть к убивству. Пива же можно кушать сколько угодно и без всякой опасности, ибо оное не печальные мысли внушает, а токмо добрые и веселые. А потому советуем и приказываем: водку кушать только перед обедом, но и то из малой рюмки; в прочее же время безопасно кушать пиво, которое ныне в весьма превосходном качестве и не весьма дорогих цен из заводов 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина отпущается». Впрочем, через год он издал указ, разъясняющий полезность нескольких рюмок водки за обедом, «под тёплое», а также «для сугреву» в холодное время года, разъяснялось также, что хлебное вино следует покупать у 1-й гильдии купца Ивана Синдерюшкина. После оного указа был открыт и винокуренный завод, и всё завертелось с прежней силой.
Со стороны было совершенно непонятно ― то ли обыватели вымаливают у Бога, чтобы Карлсон что-нибудь начудил, то ли Господь посылает чудачества Карлсона и все эти его войны в защиту просвещения для острастки горожанам. Забыта была только паровая машина, деятельность которой при наличии плодов деятельности винокуренного завода оказалась излишней.
При таких условиях невозможно ожидать, чтобы обыватели оказали какие-нибудь подвиги по части благоустройства и благочиния или особенно успели по части наук и искусств. Для них подобные исторические эпохи суть годы учения, в течение которых они испытывают себя в одном: в какой мере они могут претерпеть. С одной стороны, надо терпеть, с другой стороны, сладостно говорить о том, как ты претерпеваешь от злого начальства. Одно без другого невозможно, и от того, и от другого горожане отказаться не могли.
Такими именно и представляет нам летописец своих сограждан. Из рассказа его видно, что обыватели беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости в смысле самоуправления; что, напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что эта картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления. Историю этих ошеломлений летописец раскрывает перед нами с тою безыскусственностью и правдою, которыми всегда отличаются рассказы бытописателей-архивариусов. По моему мнению, это все, чего мы имеем право требовать от него. Никакого преднамеренного глумления в рассказе его не замечается: напротив того, во многих местах заметно даже сочувствие к бедным ошеломляемым. Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, наши обыватели всё-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка.
Ахтунг же Карлович по этому поводу ничего не написал, поелику, бросив всё, благоразумно покинул город.

Но вернёмся к винокуренному заводу. Всё же эксперименты с вином и пивом в нашем городе всегда приводили к непредвиденным результатам. В нашем городке был один присяжный поверенный, что и вовсе говорил: «Беда нашего крестьянина в том, что он не осознаёт своей бедности, а беда нашего обывателя в том, что он не осознаёт недостатка своих гражданских свобод. Однако ж только тронь хлебное вино ― как возмутится всё и вся и в общем согласии придёт к бунту».
И он был чертовски прав. Народ возмутился.
Обыватели тут же встали на колени перед Карлсоном и принялись бунтовать.
― Погоди-ка! ― бормотали они. ― Ужо!
Но Карлсон, пропустив эти слова мимо ушей, вопросил:
― А зачинщики где?
Толпа, не вставая с колен, выпихнула нескольких зачинщиков со словами «Ладно вам, зажились тут. Поди, в другом месте кормить лучше будут». Причём самые либеральные обыватели боле всех плевали им в спину и давали тычка.
Выпихнув зачинщиков, они бормотали: «Изнуренные, обруганные и уничтоженные, после долгого перерыва мы в первый раз вздохнули свободно. А как мы были свободны при доброй памяти статском советнике Трындине! А теперь не понять, что именно произошло вокруг нас, но всякий почувствует, что воздух наполнен сквернословием и что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у нас история, были ли в этой истории моменты, когда мы имели возможность проявить свою самостоятельность?»
Ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Урус-Мартановы, Брамсы, Догаваевы, Отходовы, Негодяевы, Рулон-Обоевы, Камазовы и, в довершение позора, этот ужасный, этот бесславный прохвост! И все это глушило, грызло, рвало зубами ― во имя чего? Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом.
― Что, недовольны? ― спросил Карлсон.
― Довольны, батюшка, всем довольны, ― отвечала толпа, не вставая с колен. Но всякий либеральный человек шёпотом добавлял: «Довольны, да не совсем». Ибо самым возлюбленным делом обывателя всегда было, еле шевеля губами, произнести эту прибавку.
― Нам всё что хошь ― божья роса! ― подытожил городской голова по прозванию Малыш, лысый мужчина огромного росту.
― Тьфу на вас! ― тут действительно плюнул Карлсон и поднялся в воздух. Он кружил и кружил, поднимаясь, пока и вовсе не превратился в чёрную точку и не исчез в зияющей голубизне небесных высот.
Некоторые, чтобы лучше наблюдать, скинули шубы и шапки.
Горожане перешёптывались и рассуждали промеж себя о том, что, конечно, градоначальник был суров, но следующий может выйти гораздо хуже. Но когда они обернулись, то с удивлением увидели, что ни домов, ни шуб ни у кого не оказалось.
Хорошо, что он улетел, но ещё лучше, что он обещал вернуться.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, June 11th, 2019
1:51 pm
История про то, что два раза не вставать

ПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ ПОДВОДНОЙ ЛОДКИ «ПИОНЕР»


Карлсон начал бояться ещё весной, когда забрали несколько его знакомых. А у него всё было нехорошо ― и имя, и звание, и происхождение. Академий он не кончал, но окончил Морской корпус. Он так и представлял, как следователь будет разглядывать его фотографию в новеньких погонах. Ну и шпионаж в интересах разведок немецкой, финской и шведской сгущался из папиросного дыма как бы сам собой.
Он пришел посоветоваться к старому другу. У того было три ордена за Гражданскую войну, и в Крыму они были по разные стороны Перекопа. Это не мешало дружбе, и теперь человек в морском кителе с вереницей орденов сказал ему просто: «Беги!»
Карлсон посмотрел на него внимательно, а тот вывел его из тёплой квартиры на стылый бульвар, где уныло сидел писатель Гоголь.
Они сели на лавочку, где их подслушивали только голуби.
― Беги, ― снова сказал старый друг, и пояснил:
― Надо просто куда-то уехать. Неважно куда. Туда, где тебя будет лень искать, там не арестуют. В общем ― беги, пока нарком не переменится. Наркомы у нас, что ветер – как только они переменяются, всё движется иначе. Кто-то улетает, а кто-то возвращается.
Через неделю Карлсон понял, что имеется в виду. Из газет он узнал, что его друг-большевик вдруг очутился на Северном полюсе. Там его действительно было некому арестовывать. Карлсон оценил этот ход, но задумался о собственной судьбе.
И тут ему позвонили. Это был его бывший курсант, три раза сдававший ему навигацию, и сдавший только на четвертый раз ― другому преподавателю. За богатырский рост и тупость ему дана была кличка Малыш.
Он предложил отправиться в кругосветку и сразу забормотал, что уладит формальности ― вплоть до заграничной командировки.
Карлсон прикинул, как его будут брать на причале, прямо сундучком в руках, даже не дав ступить на палубу.
Да это, собственно, было все равно.
На Крестовском острове он обнаружил крохотную яхту, рядом с которой сидел его бывший курсант и блохастая собака.
Никого больше рядом не было.
Карлсон перенес сундучок в каюту, и жизнь его повернула на новый курс.
Месяц они готовили яхту к путешествию, а потом под фанфары и вспышки блицев вышли в море. Они торопились, да так, что Карлсон не сразу понял, что малолетние хулиганы перекрасили надпись «Пионер» на корме, так что получилось «Пидор».
― Бонифаций Христофорович, ― вдруг сказал старший помощник, когда они вышли из советских вод. ― Тут не надо торопиться.
Неизвестно отчего капитан повиновался старшему помощнику. Яхта лежала в дрейфе. Стоял штиль, Балтика была похожа на ровный стол, залитый ртутью.
Вдруг что-то мягкое толкнуло яхту снизу, будто подплыл под неё большой кит.
Лязгнула обшивка. Внизу что-то зашипело и забулькало. Старший помощник бросился в трюм, а капитан медленно спустился за ним.
Всё трюмное отделение занимала рубка подводной лодки. Медленно открылся люк, и перед Бонифацием Христофоровичем оказался настоящий капитан первого ранга с шевронами во весь рукав.
― Капитан Воронцов. Разрешите подняться на борт?
― Приветствую вас! ― при этом Карлсон подумал, что ещё неизвестно, кто у кого на борту.
Под яхтой, будто гигантское веретено, лежало тело подводной лодки.
― Кажется, я представляю из себя лишь надстройку на вашем корпусе, ― уныло констатировал Карлсон. ― теперь вы капитан этого судна, а не я.
Воронцов похлопал его по плечу.
― Что вы, ― вы тоже капитан, мы тут с вами два капитана. Надводный и подводный. Так сказать, два-капитана-два. Мы обязаны привести подводную лодку «Пионер» во Владивосток скрытным образом, потому что императорский флот... Впрочем, про это вам знать не надо.
Так они и пошли мимо чужих берегов ― яхта на виду, и огромная лодка под водой.
Вблизи германского берега странная конструкция сбавила ход, и тут же из тумана появилась шлюпка со странным немцем. Одной рукой он сжимал румпель руля, а в другой держал маузер. Кажется, он только что отстреливался от кого-то на берегу.
― Очень приятно, ― представился он. ― Меня зовут камарад Фукс. Я специалист по секретным картам.
Карлсон уже ничему не удивлялся ― ни тому, как они выгружали какие-то ящики, ни тому, как в Египте они взяли на борт яйца, а в Индии сгрузили на берег две сотни крокодилов для нужд обувной промышленности. Карлсон подозревал, что это были не яйца и не крокодилы, но на ящиках было написано «крокодилы», и больше он не спрашивал.
В Абиссинии шла война, над берегом барражировали итальянские аэропланы.
Из глубины подводной лодки в трюм подняли несколько ящиков спагетти. Карлсон подумал, что ящики слишком тяжелы для макаронных изделий, но это не смутило весёлых негров, кинувших ящики в свои лодки, и тут же скрывшихся из глаз в море.
Капитан Воронцов иногда поднимался к нему на палубу с бутылкой коньяка. Речи подводного капитана становились все бессвязнее, он начинал речь о научных экспериментах, о особой термопаре, что даёт электричество аккумуляторам лодки, но тут же сбивался на происки врагов и неминуемую встречу с императорским флотом.
Карлсон слушал все это с сожалением. Ему давно казалось, что все подводники ― сумасшедшие.
Посреди Тихого океана внизу произошло какое-то движение, вновь лязгнула сталь, щелкнули створки днища и заработали трюмные помпы.
Карлсон спустился вниз и увидел, что «Пионер» покинул своё место.
На следующий день он увидел на горизонте огромный линкор, и на всякий случай заложил циркуляцию, чтобы не приближаться к нему. Но тут небо расколола молния, и горизонт, сверкнув, окрасился красным. Громыхнуло ещё раз, а потом яхту приподняла волна и мягко опустила обратно.
Там, вдалеке, всё закончилось.
Карлсон повернул в ту сторону, но не нашел ни единой шлюпки. Лишь несколько деревяшек плавало в воде, прыгал на волне странный хронометр в геометрическом стеклянном пузыре, и неведомо куда плыла фуражка капитана Воронцова.
Старший помощник подобрал хронометр, а специалист по секретным картам Фукс выудил фуражку.
Карлсон решил ничего не брать на память.
Через некоторое время они приблизились к границам СССР.
― Владивосток? ― спросил Карлсон у старшего помощника.
― Теперь не имеет с-с-смысла, ― загадочно ответил он, и тогда Карлсон повернул к северу.
Специалист по секретным картам достал новую колоду, и разложил её прямо на досках палубы. Они прошли Берингов пролив и двинулись Северным морским путем.
Никто не заговаривал о подводной лодке, и Карлсон обнаружил в себе странное безразличие к этой теме.
Стали чаще попадаться льды, и Карлсон увязался за большим ледоколом. Через неделю, в тумане, они потеряли друг друга. Экипаж высаживался на маленькие острова среди ледяного моря. На одном они обнаружили мертвого капитана, превратившегося в холодец.
― Теперь все это можно назвать «три-капитана-три», мрачно пошутил Карлсон и тут же прикрикнул на старшего помощника:
― Отставить тереть капитана!
На других островах они находили места стоянок подводных лодок ― своих и чужих. Иногда они видели остовы огромных дирижаблей неизвестной национальности. Однажды им встретилось судно, вмороженное в лёд, и само покрытое льдом так, что не было понятно ― кто там стоит на палубе ― мёртвый вахтенный или сосулька.
Наконец, Карлсон нашёл, что искал.
На одной из стоянок он первым ушёл искать сухой плавник.
Вернувшись, он незаметно подложил в костёр доску, оторванную со столба на вершине горы. Лишь он один помнил, что это за доска. Гвоздём на ней было выжжено «Я, капитан второго ранга Колчак, нарекаю этот остров землёй Карлсона в честь моего друга по Морскому корпусу Бонифация Карлсона. Мальчишеская дружба неразменна на тысячи житейских мелочей. 22/IХ-1909».

Пламя быстро охватило высушенное ветром дерево и съело прошлые клятвы без остатка.
Наконец, они вышли к чистой воде, потеряв счёт дням и неделям.
По этой чистой воде к яхте медленно приближалась льдина. На ней стояла красная палатка, вокруг которой прыгали четверо мужчин в ушанках. Карлсон сразу узнал одного из них ― по трем орденам на груди.
Полярники перебрались на яхту вместе со своим немудреным скарбом.
Один из полярников имел большой запас бутылей с заспиртованными морскими гадами, так что скучать им не приходилось.
― Все-таки, мы с тобой ужасно предусмотрительные, ― говорил орденоносец, закусывая глубоководными рачками. ― Ты не расстрелял меня в девятнадцатом, а я тебя ― в двадцатом. Я дал тебе правильный совет, а ты им воспользовался. Нарком переменился, и теперь, если нас грохнут, то уж за что-нибудь другое.
Специалист по секретным картам невозмутимо раскладывал порнографические пасьянсы.
Тосковал один старший помощник: у него сменился нарком, и теперь старпом ждал неприятностей.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Monday, June 10th, 2019
4:27 pm
История про то, что два раза не вставать


А вот кому рассуждение про подлинность, и о том, как она становится самым дорогим товаром?
Нет-нет, любовь тоже очень дорогой товар, но только любовь поди купи, мущины ведь покупают, как говорил Кант "массу суетливых движений".

С достоверностью шпионских фильмов происходит, кстати, удивительная история. Они берут образы из жизни и до неузнаваемости искажают их, создавая удивительное воображаемое пространство, потом настоящие шпионы, надышавшись такой общественной аурой, начинают принимать во внимание повадки персонажей, а новые шпионские фильмы вбирают в себя эти, уже скопированные повадки, и так продолжается до бесконечности.Однако при всей гениальности актёрской игры драматургия рассказа о недавнем и давнем прошлом может быть совершенно недостоверной (не говоря уж о деталях, о которых обыватель имеет смутное представление): «Найден череп коня Вещего Олега... — Знаю, читала... — Читала? Ах, ты, умница!» Обыватель вообще страстно желает быть в курсе — оттого после каждой катастрофы плодятся специалисты в области воздушных перевозок и пожарного дела.Достоверность определяется по тому, как встраивается новая информация в картину мира обывателя. Если это происходит без конфликта, то новость достоверна. Не важно, считает человек, что «всё было хорошо» или «всё было плохо» — работает один и тот же механизм. Обладая какой-нибудь неполной (она всегда неполная — только в разной степени) информацией, обыватель от неё не отказывается. Он яростно отстаивает ранее приобретённое фрагментарное знание, сам того не замечая, как его легко обмануть.




http://rara-rara.ru/menu-texts/podlinnost





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
2:05 am
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ РАБОТНИКОВ ЛЕГКОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ
Второе воскресенье июня

- Хорошо Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще?
- Вот это называется спросить основательно! - расхохотался Галуэй.
Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:
- Разве я прорицатель? Все вы умрёте; а ты, спрашивающий меня, умрёшь первый.
При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой.
Александр Грин. «Золотая цепь»

Раевский приехал на фабрику в город, который раньше считался городом женщин. Казалось, что и рождаются тут только девочки — но с тех пор отсюда бежали почти все: и мужчины, и женщины.
Фабрика умирала — кончились двести лет её жизни, и пришло её время.
Собственно она уже умерла, но готовились официальные похороны — из активов были только старые корпуса, стоявшие над рекой.
Зато долги фабрики высились горой — как мусор на её дворе.
Часть долгов, даже большая часть, принадлежала хозяевам Раевского, и ему нужно было понять, засылать сюда падальщиков, или дать всему этому добру обратиться в прах и тлен, уйти обратно в русскую землю.
Фабрика стояла в сером тумане, поднимавшемся от реки — настоящий старый кирпич, корпуса — как красные корабли индустриальной революции. Крепость женского царства с чугунными лестницами и огромными окнами.
Большая часть корпусов пустовала, а половина оставшегося была сдана под склады.
Да и склады тут были никому не нужны. Кончился завод этого мира, хоть эта фраза и напоминала каламбур. Моногород умирал, а раньше-то его населяли бодрые невесты-ткачихи. Раевский ещё помнил анекдоты про этих ткачих, и то, как одноклассники шёпотом говорили, что если приехать сюда в одиночку, то тебя обязательно изнасилуют. Вот как приедешь, зайдёшь в подворотню, и там...
Все мальчишки втайне мечтали об этом.
И вот, спустя двадцать лет, он приехал — мародёром на кладбище.
Время было иное, не до ткацких машин.
Улицы были пусты, на площади перед гостиницей был памятник 8 марта — гигантская восьмёрка, с неразличимыми в бурьяне буквами рядом. Праздник состарился так же, как и памятник, и из окна номера, уже в ракурсе сверху, Раевский увидел воронье гнездо на верхушке цифры.
Гостиница тоже состарилась, о былом великолепии напоминала только огромная мозаика в холле.
Там был Пушкин и ещё много странных фигур.
Космонавт обнимался с ткачихой, но почему-то им угрожал тонкой шпагой человек, похожий на генералиссимуса — но не Сталина, а Суворова. Объяснения этому не было, и изображенные вокруг в изобилии станки ясности не добавляли.
В остальном всё было ожидаемо.
Ни в какую подворотню заходить было не надо.
В самой гостинице ему несколько раз позвонили с предложением отдохнуть.
Он дежурно ответил, что и не напрягается.

На фабрике он имел дело с начальницей, и, было, подивился, что в этом городе остались деятельные начальницы — но нет, эта женщина тоже готовилась к отъезду. Всё было более или менее ясно, можно было садиться за отчёт, но ему хотелось под конец погулять по этому мистическому городу из его детских снов.
Мимоходом он спросил о Пушкине, и, заодно — о женщине с космонавтом.
— Ах, это? — пожала плечами начальница. — Ну, говорят, у нас останавливался Пушкин. По крайней мере, нет свидетельств, что не останавливался.
— Невеста, да… Понимаю.
— Нет, невеста — это другой Полотняный завод, в другой области. А у нас — просто останавливался. Тут в любой может течь его кровь.
— А космонавт — это Терешкова?
— Какая Терешкова? Да это и не космонавт вовсе! Это давняя история, наша легенда, можно сказать. Работница из крепостных полюбила статую. В общем, у них ничего не вышло, все умерли, как в фильме говорили.
— А Суворов там при чём?
— Суворов? А, нет, это не Суворов. Это граф Строганов, основатель фабрики — нашей и ещё двух поблизости. Ревновал крепостную к статуе. Статуя ожила и... Ну, благодаря любви статуя ожила, и возник любовный треугольник. Только с поправкой на крепостничество — у нас ведь ткачество ещё при крепостном праве возникло.
Раевский согласно покивал, хотя ему было плевать на даты. Ему был более интересен вырез в блузке начальницы, довольно рискованный. «Такая нигде не пропадёт», — решил он.
Она между тем перешла на другое:
— Но я вам больше скажу: у нас любовь к неодушевлённому всегда в чести была. Мужчин мало, железо в цене. В двадцатые годы был у нас такой поэт Владимир Стремительный, написал поэму о том, как ткачиха женилась на станке... Или не женилась, вышла замуж... То есть, именно женилась — она ведь была главная, а не он. Одним словом, у них точно была любовь со станком. Это модно тогда было — новая жизнь, новые понятия. Демьян Бедный хвалил.
Раевский не к месту, но про себя вспомнил, что фамилия Демьяна Бедного была — Придворов.
— И что с ним потом стало? С поэтом? — спросил он.
— Русская болезнь, — ответила собеседница. — Спился, замёрз прямо тут, у забора фабрики.
Раевский сочувственно покачал головой.
— Давайте я в архив загляну. Просто так, из любопытства.
— Мешать не буду, да только нет там ничего — всё украдено до вас.
И она как-то особенным образом подмигнула Раевскому, да так, что он поверил — с такой нужно осторожнее заходить в подворотню, ещё неизвестно кто кого.

Он ступил в архивное помещение, как в музей. Пол был чугунный, и его шаги по металлу гулко отдавались под потолком.
— Будем сдавать в городской архив, — сказала, глядя в пол, смотрительница. — Три года уже прошло. Но у нас тут ещё пожар был...
Последняя фраза прозвучала как оправдание. Раевский знал, что архивы часто горят перед акционированием или банкротством.
Смотрительница была так стара, что Раевский боялся, вдруг она прямо сейчас мирно скончается, не завершив фразы.
Раевский на её глазах раскрыл наугад какое-то дело, и оттуда посыпалась бумажная труха.
Старушка, казалось, этого вовсе не заметила.
Несколько веков в России мыши грызут документы — иногда избирательно, а иногда вот так.
Но оказалось, что ещё тут нет света.
— А без электричества-то и поспокойнее, — философски заметила смотрительница. — Пожара-то не будет. Ну, или — наверное, не будет.
Раевский всё же пришёл сюда на следующий день. Старушку он оставил в её закутке, а сам, безжалостно разваливая стопки личных дел (на пол лезли листы с фотографиями навсегда испуганных ткачих), прошёл, как сверло, через шестидесятые и пятидесятые, а потом продрался через военные годы и индустриализацию.
Наконец, появились папки с ятями, акты о поставке немецких машин, разумеется, без перевода, и, вот, он нашёл сундук совсем давних времён.
Крышка откинулась, и на Раевского пахнуло запахом прелой бумаги. Тут кто-то уже побывал, но явно ничего не взял — ящик был по-прежнему полон. Дневники неразборчивым почерком, связки непонятной переписки, стопка судебных решений. Можно было возиться с этим года два, — оценил фронт работ Раевский и наугад взял две книги в кожаных переплётах.
Вечером ему снова позвонили бывшие ткачихи, и он честно рассказал о том, что он утомился и больше развлечений его интересует история любви ткачихи к металлическому человеку.
Собеседница, на удивление, не огорчилась и пообещала рассказать подробности.
«Не так, так этак», — подумал Раевский о чужом заработке.
Они встретились в холле, и женщина внезапно оказалась милой.
Раевский повёл её в гостиничный ресторан и под харчо слушал там рассказы о городской жизни, на удивление забавные. Ему мешало только одно — тоска в её глазах, которые беззвучно говорили: «Увези меня отсюда, буду тебе ноги мыть и воду эту пить».
Непонятно, откуда в памяти приблудилась эта фраза, но она точно описывала ресторанное наблюдение.
Он чудом вспомнил про романтическую историю прежних времён и спросил о ней в самый последний момент.
Ткачиха махнула рукой.
— Так у нас даже спектакль был, я там Алёнушку играла. Я заводная была.
«Заводная, — подумал Раевский. — Заводная, верю». «Bitch with a key», — как говорил его партнёр-экспат, особо относившийся к этому женскому качеству. «Но что за Алёнушка? О чём это она?»
— Она крепостная была у графа, полюбила робота, а он её. Ну а граф был против и убил обоих.
— И робота убил?
— Ну, разобрал на части.
— А, нормальное дело. Век такой был.
— Ужасный век, ужасные сердца...
Эта цитата в её речи казалась неуместной, будто бы дачный сторож заговорил по латыни. Видимо, здесь они ставили пьесы не только о русских крепостных.
— У нас даже настоящий робот был, — продолжила она. — Граф действительно роботов собирал.
То есть, это не статуя была, а механический человек, автоматон. Раевский представил себе графа с паяльником, но оказалось, что всё проще — граф собирал по всей Европе механические существа. Все доходы от мануфактуры шли на эту забаву, и управляющие только крутили головами. У графа завёлся целый зверинец — механический кот, который, давно обездвиженный, хранился в местном музее; цыплята, ходившие за курицей; ласковая собачка, виляющая хвостиком (хвост утрачен), и несколько разнополых пастухов и пастушек, вывезенные из Европы.
«Точно так, — подумал Раевский. — Блоха попадает на русскую землю, её признают несовершенной и тут же перековывают. Блоха после этого не дансе, кот облез, хвост утрачен».
— Стоп. Что значит настоящий?
— Ну, с тех времён робот, только не работает. Мы его на сцену вывозили и поднимали руку верёвочкой — там ведь начинки никакой не осталось.
Вечер закончился так, как и полагается в таких случаях.
Поутру, проводив ткачиху, Раевский вернулся к вчерашним находкам и принялся читать тетради. В одной обнаружился рисунок собаки на пружинном ходу — но и всё. Дальше шли непонятные столбики цифр — кажется, расходная ведомость. Другая, с отпечатком сапога на первом листке, показалась ещё менее интересной. Теперь он понял, отчего и на эту никто не позарился: сперва неведомый хозяин озаботился расчётом жёсткости какой-то пружины, потом, путаясь, он считал ширину ленты, количество витков, несколько раз ошибся в формуле, переписал всё заново.
Рядом обнаружился неплохо изображенный механизм Гука с тщательно прорисованным балансирным колесом, пружиной и храповиком.
А вот сразу за чертежом последовали любовные письма.
Переписка, будто вплетённая в дневник, сделанная, правда, другой рукой.
Некто признавался в любви, любовь была отвергнута, автор заходил с другого бока — но это были черновики, в какой-то момент пишущий проговаривался, что знал: общество не позволит им быть вместе и напрасно говорил ей все те невозможные слова. Наконец следовала пауза, и автор дневника обращался уже к самому себе — в скорби. Кто-то умер, и ничего было не вернуть, и теперь неизвестный был рад тому, что отвергнут — другой, счастливый соперник должен был теперь страдать больше. Единственное, что извиняло этот поток жалоб — прекрасный, совершенно каллиграфический почерк.
Одним словом, перед Раевским лежал дневник графа Василия Никитовича Строганова, полный печали.

Раевский пришёл в музей и увидел всё того же человека в камзоле, что и на панно в гостинице. Теперь историческая правда была соблюдена — на основателе полотняного завода был не суворовский мундир, а статское платье с тускло сиявшим орденом, и он вовсе не походил на генералиссимуса.
Лицо у графа было усталое и печальное,
Там же был и портрет красавицы. Платье на ней было вполне господское. Судя по датам, граф пережил её на год — если он и был причиной смерти своей невольницы, то явно недолго торжествовал.
Тут же стоял и железный болван в одежде пастушка. Рядом с ним на кресле сидел кот.
Когда Раевский нагнулся к нему, чтобы рассмотреть поближе, кот выпрыгнул из кресла и исчез. Он оказался настоящий.
В витрине вместо кота была представлена собака. Хвоста она и вправду не имела, зато имела чудесную шкуру.
— Выполнена из синтетических материалов, — сказала ему в спину музейная женщина. — Ни одно животное не пострадало.
— А вот механический человек… — спросил он, ткнув пальцем. — Его ведь граф уничтожил?
— Нет, что вы. Это всё легенда, он никого не уничтожал и не убивал. Василий Никитич умер с горя через два месяца после смерти своей возлюбленной. У неё обнаружилась скоротечная чахотка, а заводной человек был собран графом для её развлечения. Сохранились свидетельства, что Прасковья Федотовна танцевала со своим механическим партнёром на балу. Но она любила графа, это ясно из писем. Так что, это скорее, автомат мог быть влюблён в неё.
При этих словах сотрудница сделала странную гримасу, и Раевскому показалось, что она ему подмигнула. Он вгляделся, и даже немного встревожился — у этой женщина под мешковатым музейным пиджаком угадывалось сильное молодое тело. От неё просто разило какими-то феромонами.
Раевский нервно взмахнул рукой, отгоняя наваждение.
— Но вот этот-то… Это у вас….
— Автоматон, к сожалению, у нас в виде макета. На юбилей города москвичи сделали, десять лет назад. Тогда у нас с финансированием получше было, — ответила старушка на незаданный вопрос.
Раевский никак не мог понять, как можно было с этим новоделом играть спектакли.
Выйдя из музея, он позвонил вчерашней подруге и спросил, где она последний раз видела механического человека. Та охотно объяснила, что есть целых два — один, получше, в музее, а второй, «дрёбнутый», как она сказала, кажется, у юных техников. Тот, что в музее, покрасивше, а вот дрёбнутый ей нравился больше.
«Дрёбнутый, — закончила она, — какой-то несчастный был, не поймёшь даже от чего».

Удивляясь сам себе, Раевский поплёлся в местный Дом пионеров, до сих пор не утративший своего названия — по крайней мере, судя по буквам на фронтоне.
Ему показали то, что было станцией юных техников. Раевский ожидал увидеть там старичка-трудовика, но за длинным верстаком сидел человек средних лет. Нос у него был в синих прожилках, и было понятно, что нелегко ему живётся в женском городе.
Кружковод — это слово Раевский безошибочно прилепил сизоносому — с охотой повёл его в следующую комнату.
Механический человек сидел в углу, как ни в чём не бывало. Судя по облезшему лаковому полу — минимум два ремонта он не покидал своего места.
Автоматон сидел недвижно и дела ему не было до произошедшего в мире.
Раевский увидел перед собой фигуру, крашеную той безобразной серебряной краской, какой всегда красили скорбных воинов на братских могилах.
Покрашен автоматон был безо всякой экономии, в три слоя. На коленях, правда, краска облупилась, и было видно, что ноги его из скучного советского пластика.
— А внутри что у него?
Кружковод отвечал что-то неопределённое, и было видно, что душа его томится.
Оказалось, что автомат пытались продать лет десять назад, но разные покупатели, приезжавшие несколько раз, в ужасе отшатывались от механического человека. Антикварной ценности он не имел.
— Знаете, по секрету вас скажу, что это, конечно, не старина. Прежний директор говорил, что всё это сделал какой-то мальчик по чертежам «Юного Техника» в восемьдесят втором. Но интерес ваш понимаю, мы пытались привести в порядок, но не вышло.
Раевский отвечал, что всё же надо посмотреть, не купит ли кто из его хозяев детали на память. Между делом, сизоносый рассказал, что раньше тут был другой завод, для конспирации называвшийся «Имени 8 Марта». На нём-то он работал. Завод делал гироскопы для ракет, и, одновременно, улучшал быт ткачих.
— Вы, верно, думаете, что у нас они на людей раньше бросались. Глупости, — муж гироскопы делает, жена — портянки. 23 февраля — общий семейный праздник, 8 марта — другой, тоже общий. Да только уехали все, кто мог. А он остался, тёща вот, отказывается уезжать. Погреб у них рядом с пятиэтажкой, капустка, огурчики. Рыбку коптим… Тут рыбка вернулась, как завод встал.
Меж тем, Раевский взял автомат за руку, как врач берёт покойника, чтобы убедиться, что пульс отсутствует.
Рука оказалась пластмассовой, будто взятой напрокат у манекена. В суставе она не гнулась.
По какому-то наитию Раевский тронул и вторую руку и сразу же поразился её тяжести.
Правая рука действительно была стальной.
Он спросил хозяина, можно ли посмотреть, что внутри, и тот отвечал, что запросто — ему не жалко. Кружковод был тут же послан за водкой. Перед уходом он с уважением поглядел на купюру — видать, такие он видел не часто.
Раевский посадил составного человека за стол, упёр его локтями в плоскость, а потом нашёл на корпусе верное место и зачистил от краски болты.
Рука автоматона открылась как ларец, и стало видно, что там, в пыли, будто в руке терминатора снуют несколько проволочек. Одна, впрочем, соскочила с направляющего колёсика.
Раевский поправил её, и решил подступиться к голове, но тут было уже совсем сложно. Веки можно было отчистить и поднять, как Вию (в этом месте Раевский позволил себе улыбнуться), или вот отодрать мембрану в ухе. Но мембрана была тонкой, и даже без краски, тронешь её — порвётся, при этом она казалась аутентичной.
Тогда он перешёл к спине автомата и обнаружил варварски залитое краской гнездо. Сюда, видимо, вставлялся ключик.
Но он обнаружил и другой способ проникнуть к механическому сердцу, и через полчаса, с трудом отодрав крышку, увидел пружину. Вставив отвёртку враспор, он подтянул её и завёл.
И в этот момент пальцы на правой руке автомата дрогнули.
Человек, посланный за водкой, не вернулся. Теперь Раевский понимал, какой он сделал остроумный ход. Одно его тревожило — как бы этот кружковод не замёрз на его деньги под забором — на манер поэта Владимира Стремительного.
У него была масса времени.
Он снова подтянул пружину и вложил отвёртку в руку истукану.
Тот заскрипел и провёл отвёрткой черту по столу.
— Нет, так, дружище, дело не пойдёт, — прервал его Раевский, положил перед истуканом лист бумаги и заменил отвёртку на карандаш.
Автомат заскрёбся и вывел на листе: «Очень плохо».
Раевский помолчал, унимая дрожь в руках. Он сразу узнал этот почерк — не граф вёл дневник, а этот несчастный калека.
— Что — «плохо»? — спросил Раевский в мембрану.
«Хочу умереть», — написала жестяная рука.
— Почему? — голос Раевского дрогнул.
«Смысла нет больше», — ответил автомат.
— Не надо умирать. Жить интереснее.
«Хочу умереть и не могу. Она умерла», — Раевский подложил новый листочек. — «Поверните винт влево до упора».
— Кто умер? — заорал Раевский в металлическое ухо.
— «Очень плохо. Поверните винт влево до упора. Я устал».
— Про графа, значит, правда? Это он — убийца?
«Его светлость добрый. Она умерла. Очень плохо. Я очень давно жду смерти».
— Почему она умерла?
«Она человек. Она умерла. Человек болеет и умирает. Мне плохо, поверните винт влево до упора, я давно этого жду».
Листик снова кончился, но автомат продолжал писать по столу: «Его сиятельство обещал повернуть. Его сиятельство не успел. Поверните винт влево до упора».
Еры и яти прыгали по строчкам и снова сползли на стол. Раевский вздохнул и подложил новый лист под железные пальцы.
«Прошу вас, поверните винт до упора. Смысла нет».
— А глаза? Открыть тебе глаза?
«Линз нет. Смысла нет. Его сиятельство не успел заменить линзы. Поверните винт».
— Где винт?
«Винт с правой стороны».
Раевский обнаружил, что на голове автомата действительно был винт — за жестяным ухом. Винт казался совсем новеньким, и конструктивной нагрузки не нёс.
Он постоял немного с отвёрткой в руке, будто забойщик с ножом, и оглянулся.
Никого не было вокруг. За окном играла музыка, какая-то женщина громко пела и обещала любимому всё, что угодно, и просила забрать её с собой.
Он представил себе, как металлический человек год за годом сидел в углу, разлучённый со своим столом и своим пером, как его вывозили на сцену, как он слушал всё происходящее вокруг. И внутри своего заводного мира всё время помнил о том, что одинок.
Он вложил отвёртку в шлицы винта и резко повернул влево. Автомат дёрнулся, и Раевский, не ослабляя напора на ручку, довернул.
Внутри головы что-то треснуло, и рука автоматона затряслась мелко-мелко.
На листе появилось «Спасиб...», и пальцы замерли.
Тут хлопнула дверь, и в комнате появился хозяин.
Было видно, что водку он выбирал самую дешёвую, зато много, и по дороге испробовал с кем-то её качество.
Впрочем, на стол, прямо рядом с пальцами мёртвого автомата встала непочатая бутылка.
— Я домой заходил, принёс капустки и рыбку, — сказал неюный техник.
Копчёная рыбка легла на исписанные листы, а в стакан Раевскому сразу упало грамм сто.
— Это очень гуманно, — ответил Раевский. — Это очень к месту, дорогой друг, потому что жизнь наша скорбна... А чем длиннее, тем более скорбна.  





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Saturday, June 8th, 2019
11:16 am
История про то, что два раза не вставать


На это раз тут у нас разговор о жертве обывателя, Шкловском, Пиросмани, апельсинах и розах.
(Ссылка, как всегда, в конце.)
Итак, разговор о том, что жизнь устроена не так, как мы её представляем.
Или, по другому: это разговор о пошлости, и о том, что общественное сознание из любой непосредственной эмоции делает сперва пошлось, а потом товар.
Нет, можно совсем по другому. О том, как устроен механизм общественного восприятия: ему подкладывают легенду, и он не просто съедает её, а она в каком-то полупереваренном виде встраивается в этот общественный механизм. Из-под чешуи торчат бугорки этих полупереваренных легенд .
А, может, это история о том, что нон-конформист становится автором самых коммерческих (и, на мой взгляд, самых ужасных) шлягеров эстрады, и в этом качестве пребывает много лет.
И этих шляееров не один и не два и сейчас они тянут свои щупальца из памяти, и мне по-настоящему страшно, потому что когда ты слушаешь всё это в фоновом режиме, всё равно тебе конец, всё равно ты отравлен.
В общем, непонятно про что этоттекст, который начинается со слов:

Советский человек восьмидесятых годов прошлого века слышал этот шлягер если не миллионы, то многие тысячи раз. Кто не помнит песни Аллы Пугачёвой (музыка Раймонда Паулса, стихи Андрея Вознесенского) «Миллион алых роз», тот, почитай, тогда и не жил. За год эта песня разошлась в шести миллионах записей на грампластинках, а потом стала популярна и в других странах.
Сюжет её хорошо известен: жил-был художник один, домик имел и холсты. Он полюбил актрису и, чтобы добиться благосклонности, продал и холсты, и домик и на все деньги купил множество цветов. Однако актрису увозит поезд, и слушателю остаётся утешаться максимой — «Кто влюблён и всерьёз — свою жизнь для тебя превратит в цветы». Оставив в стороне непростой смысл этой фразы, надо сказать, что популярная песня врезалась в умы и с 1983 года стала символом «красивой любви».
Куда менее известен другой, прозаический текст Вознесенского «Апельсины, апельсины...», который...



http://rara-rara.ru/menu-texts/zhertva

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Friday, June 7th, 2019
2:43 pm
История про то, что два раза не вставать
ВНУК ГРАФИНИ


Вокруг ежедневно происходили куда более дикие вещи, чем он мог ожидать, когда отправлялся в путь. В Вене у него украли чемодан, а потом вернули. В Будапеште случайный попутчик, когда он отвернулся, вписал ему в дневник свои впечатления.
Впрочем, молодой Свантессон не ужасался. Путешествия ― а особенно путешествия делового человека, совершаемые ради заработка, быстро черствят душу.
Он медленно добирался к месту своего назначения, и вот, наконец, на повороте горной дороги перед ним открылся замок графа ― огромное, с множеством шпилей здание на холме.
Остановившись в придорожной корчме, он принялся ожидать аудиенции. Однако дни тянулись за днями, а молодой юрист, познавший науку сложения площадей и земельное право, всё жил в комнате, где тараканы были больше румынского чернослива. Но он не возмущался: дело стоило того ― за большие деньги его наняли для обмера земель графа, который славился богатством и чудачествами (эти качества всегда идут рука об руку). Свантессон приступил к работе, но держал парадный костюм наготове.
Правда, ему никак не удавалось понять, в замке ли заказчик. Ожидая встречи после работ в поле, он слушал под закопченными сводами корчмы разговоры на разных языках ― мадьярском и румынском, внимал напевному цыганскому наречию и отрывистым словам вовсе неизвестных народов. Он провёл всю жизнь на севере, где жизнь понятна и пресна, как монастырский хлеб, и сказки славян, которых одни звали славянами восточными, а другие ― западными, были долго чужды ему. Но однажды в корчму забрёл бродячий певец с гуслями, и Свантессон услышал песню о девушке, что, встретив свою смерть, выпросила отсрочку, но даже тогда, когда истекла эта отсрочка, осталась жива. Смерть отступила перед её красотой, так что любовь победила смерть, правда, не до конца понятным молодому Свантессону образом. И он понял, что эта история о любви подействовала на него сильнее, чем история несчастной Гретхен, что спасла свою душу, да не спасла свою жизнь.
Об этом и ещё обо многом другом он писал своей невесте Гунилле, и ветер трансильванских гор, струившийся из окна, сам перелистывал страницы длинных писем. Гунилла ждала его на севере, а он описывал ей земли юга, по которым бродил с деревянным циркулем и вязанкой топографических колышков.
Время его текло песком сквозь пальцы, но вдруг из замка явился посыльный. Оказалось, что заказчик скончался много дней назад, а долгое ожидание было следствием ошибки перевода. Граф был наполовину соотечественником Свантессона, и вышло так, что молодому Свантессону, возвращавшемуся домой, пришлось сопровождать гроб в Швецию. И вот он двинулся домой в странной компании с лакированным ящиком. На память о чужой земле он вёз записи народных песен, подкову и землемерный колышек.
Гроб установили в фамильном склепе на крохотном кладбище в центре Вазастана.
Через несколько дней в доме молодого юриста появился упитанный человек средних лет. Это был молодой граф Карлсон, наследник полушведа, полурумына. Карлсон явился для окончательного расчета со Свантессоном, но, и завершив формальности, не вернулся к себе в Мальмё.
Дело в том, что сестра молодого юриста, Бетан Свантессон, была неравнодушна к пришельцу, и он отвечал ей взаимностью. Поэтому молодой Свантессон терпел гостя ради сестры, хотя Гунилла его недолюбливала. Боссе, его старший брат, тоже опасался Карлсона, но ничего не мог поделать.
Бетан вдруг начала чахнуть, и семье чудилось, что с каждым вздохом она теряет жизненные силы. Она умерла весенним днём, когда вся природа приветствовала пробуждение жизни.
На похороны, прервав своё кругосветное путешествие, приехал дядюшка Юлиус Йенсен. Когда он появился на кладбище, Карлсон чего-то испугался и убежал вприпрыжку, кутаясь в свой комичный чёрный плащ с кровавым подбоем.
Прошло совсем немного времени, и знакомый недуг поразил и Гуниллу. Её кожа приобрела мёртвенно-серый оттенок, и она стала всё больше времени проводить в постели.
В один из тёплых летних дней, что так прекрасны в старом Стокгольме, дядюшка Юлиус пришёл к молодому человеку для серьёзного разговора. Он показал младшему Свантессону чемодан с набором оструганных колышков, арбалеты и склянки со святой водой, до поры до времени дремавшие в кожаных петлях. Дядюшка Юлиус рассказывал о таинственных летающих людях и о том, как он дрался с ними на всех континентах. По всему выходило, что Карлсон ― одно из этих существ, что влетают по ночам в окна и пьют, как клюквенный морс, жизненную силу обыкновенных людей.
― Вампир? ― удивился молодой Свантессон. ― Как так?
― Вампир, ― отвечал дядюшка Юлиус хладнокровно. ― Вы их, Бог знает почему, называете упырями, но я могу тебя уверить, что настоящее название их «вампир», и хотя они всегда чисто славянского происхождения, но встречаются во всей Европе и даже в Азии. Незачем придерживаться имени, исковерканного русскими писателями, которые вздумали всё переворачивать на свой лад и из «вампира» сделали «упыря».
― Упырь! Упырь! ― повторил дядюшка Юлиус с презрением, ― это всё равно, что если бы мы, шведы, говорили вместо «фантома» или «ревенанта» слово «привидение»! И посмотри, как глядит ваш гость на эту бедную девушку, твою невесту. Послушай, что он ей говорит: ровно то же, что и несчастной Бетан. Расхваливает и уговаривает заходить в гости; но я вас уверяю, что не пройдет и трёх дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких, но ты им не верь!
― Карлсон ― вампир? ― спросил молодой Свантессон.
― Без сомнения, ― отвечал дядюшка Юлиус.
― Скажи-ка, дядя, ― спросил молодой человек, ― каким образом ты узнаёшь, кто вампир и кто ― нет?
― Это совсем немудрено. Что касается до Карлсона, то я не могу в нём ошибаться, потому что знал его ещё прежде, и (мимоходом будет сказано) немало удивился, встретив его здесь. На это нужна удивительная дерзость ― ведь пять лет тому назад я был одним из тех, кто взломал двери замка, в который тебя так и не допустили.
Освещая себе дорогу факелами, мы спустились в подвал и вскрыли гроб его бабушки, знаменитой Эжбеты Батори, что летала по ночам над окрестными деревнями, похищая крестьянских детей. Мы вколотили осиновый колышек от палатки Готфрида Бульонского в странный моторчик на её спине, застопорив движение летательного винта… Графиня наводила страх на всю округу, но мы покончили не только с ней, но и с её мужем ― Белой Лугаши, хотя для этого мне понадобилось пересечь океан. Исчез только мальчик-посыльный ― тогда я думал, что это просто один из многочисленных агентов Лугаши, но это был его внук, тот самый Карлсон! Но мы отвлеклись ― ты спрашиваешь, каким образом узнавать вампиров? Заметь, как Карлсон, за едой или в разговоре, щелкает языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.

Услышанное взволновало молодого юриста, и ночью, вместе с дядюшкой и братом Боссе, он прокрался в спальню Гуниллы. Им предстала страшная картина: Гунилла в объятьях страшного сна металась по кровати, не открывая глаз. Над ней, под потолком, стукаясь о люстру, кружил Карлсон. Рядом, к ужасу братьев, висела в воздухе задумчивая Бетан с закрытыми глазами.
Дядюшка Юлиус выставил вперёд деревянный крест из своего бездонного чемодана, и, шарахаясь о стены, страшная пара вылетела в окно.
Той же ночью братья прокрались в склеп. Гроб, привезённый из Румынии, был пуст, и троица удовлетворилась тем, что разрыла могилу Бетан и вколотила несколько колышков в её прекрасное тело. Поутру их ждало новое испытание: Карлсон пытался вылететь из их дома с Гуниллой на руках. Дядюшка Юлиус схватил его за ногу, и Карлсон с размаху бросил свою драгоценную ношу на балкон. Молодой Свантессон схватил Карлсона за другую ногу, и они покатились по полу. Карлсон царапался, кусался и вдруг вырвался у молодого человека из рук.
Похититель улетел прочь, задевая за островерхие крыши шведской столицы.

Этой ночью со Свантессонами случилось превращение ― они стали мстителями. Оставив Гуниллу на попечение Боссе, дядюшка Юлиус и молодой Свантессон снова отправились на кладбище, но теперь там отсутствовал не только обитатель гроба, но и сам его деревянный дом.
Дядюшка Юлиус утверждал, что только цыганы могут помочь Карлсону вернуться обратно в Румынию. И правда ― недавно в этой местности видели пёструю банду цыган, похожих видом на французских философов. И эти цыгане явно были чем-то озабочены.
Волоча за собой свой потрёпанный чемодан на колёсиках, дядюшка Юлиус вёл молодого юриста за собой. И вот вдали показалось облачко пыли. Тогда они побежали по сельской дороге, пока не приблизились к шумной кочующей толпе. Цыгане дудели в рожки и играли гармониками. Торопясь, они везли на повозке уже знакомый Свантессону и Йенсену гроб. Путь дядюшке внезапно заградил предводитель на чёрной, как ночь, лошади.
― Оставь нас, мы дики, нет у нас закона, ― произнёс он, будто бы не разжимая губ. И то было верно ― на закон Свантессон с Йенсеном и не надеялись, но и бежать, последовав его совету, тоже не могли. Дядюшка Юлиус достал из чемодана светящийся японский меч и вступил в битву, а его молодой спутник изловчился и, юркнув под крупом лошади, вскочил на повозку. Кто-то схватил его за ногу, но, лягнувшись, молодой человек сбросил противника на дорогу.
Отбиваясь от цыган, он, наконец, дёрнул на себя крышку гроба.
Прямо перед ним лежал Карлсон. На сером лице у летающего человека бродила ужасная улыбка, а руки мертвеца жили своей жизнью, перебирая край сюртука.
Свантессон выхватил из-за пазухи свой землемерный колышек и воткнул его в выгнувшееся в судороге тело. Тут же Карлсон обратился в прах, а цыгане, свистом понукая своих коней, бросились прочь, доказав ещё раз философскую сущность своей натуры.
Свантессон вернулся домой. Первой его встретила Гунилла. Цвет её лица ясно говорил, что заклятие снято. «Любовь снова победила смерть», ― подумал молодой Свантессон, вспомнив румынскую корчму.
Теперь перед счастливой парой была целая жизнь ― такая же неторопливая, как смена сезонов в северной природе. Свадьба была скромной; всего несколько человек пришли в стокгольмскую церковь, рядом с которой была похоронена несчастная Бетан. Сквозняки давно развеяли прах, в который она обратилась в ту страшную ночь, но она незримо присутствовала на церемонии. У Боссе, как он ни сдерживался, наворачивались на глаза слёзы.
Началась новая страница жизни семьи.
Однако уже через несколько дней молодой Свантессон почувствовал, что его неизъяснимо притягивает нежная шея жены. Он норовил поцеловать супругу именно в нежную жилку, хранящую едва заметный след укуса Карлсона.
А к концу медового месяца молодой юрист почувствовал, что умеет летать, ― правда, пока недалеко, от кровати к столу.

Извините, если кого обидел
Thursday, June 6th, 2019
10:41 pm
История про то, что два раза не вставать
ЗИЯНИЕ


Папа писал роман.
Он писал про Чернобыльскую зону, про одного шведа, который жил там как одинокий охотник на разных монстров, и были в этом романе прочие страсти. Платили за это мало, и роман его то и дело останавливался, как паровоз без угля.
Малыш иногда слышал, как родители ночью ругаются на кухне, и был от этого печальный, как увядший на подоконнике цветок.
Поэтому он очень обрадовался, когда узнал, что папа нашёл новую работу. Причём вся семья должна была ехать с ним ― и всё оттого, что папа нанялся караулить один отель в Лапландии во время мёртвого сезона.
Они приехали в это заброшенное место, и Малышу сразу стало не по себе. Пока в отеле жил один человек ― старый садовник дядюшка Юлиус ― главной его обязанностью было ухаживать за огромными кустами Зелёного Лабиринта.
Но теперь дядюшка Юлиус уезжал, и никаких обязанностей у него больше не было.
Он неодобрительно глядел на новых постояльцев, оказавшихся сторожами. Впрочем, к Малышу он отнёсся приветливо.
― А что собирается делать твой папа?
― Мой папа будет тут следить за всем. Ну и за Лабиринтом тоже, но вообще-то он хочет написать роман. Он говорит, что писатель Хемингуэй написал в отеле роман. Нет, кажетс, он написал в отеле много романов… Или ― нет, он написал много хороших романов во множестве отелей.
― Тут тонкость, ― сказал дядюшка Юлиус. ― Хороший роман можно написать только в обстреливаемом отеле.
― Ты, дядюшка Юлиус, вполне можешь немного пострелять, ― ответил Малыш. ― У тебя же есть ружьё. Спрячься в свои кусты и пальни по окнам. Я уверен, что папе это понравится.
Но дядюшка Юлиус отчего-то отказался и уехал в город, пообещав, что у них и без этого будет достаточно приключений.
И точно ― прямо на следующий день мама застала папу целующимся в ванной с какой-то голой женщиной.
Напрасно папа кричал, что это настоящее привидение, мама гоняла его по всем этажам отеля шваброй. Это было жутко смешно, но папе эта игра отчего-то не понравилась. Малыш очень хотел посмотреть на голую женщину, которую родители называли фрекен Бок, но эта женщина провалилась как сквозь землю.
«К тому же она наверняка успела одеться», ― утешал себя Малыш.
Но без фрекен Бок мир уже был для него неполон. В какой-то книге он читал, что это называется «Зияние».
А пока папа очень обиделся на всех и, вместо того чтобы писать дальше свой роман, напился.
Малыш пришёл к нему в бар и обнаружил, что папа пьёт не один, а с толстеньким человечком в лётном шлеме, что называл себя Карлсоном.
― Это мой воображаемый друг, ― спокойно сказал папа.
Но Малыш и не думал волноваться: у него самого этих воображаемых друзей была полная кошёлка.
Карлсон ему понравился, и они втроём чуть не устроили в баре пожар, пробуя поджигать разные напитки.
Папа пил несколько дней, и в это время Малыш повсюду видел Карлсона. Он уже не сидел рядом с папой, а познакомился с мамой Малыша и прогуливался с ней под ручку возле Зелёного Лабиринта.
В это время откуда-то появилась очень красивая, интересная девушка и представилась Малышу как фрекен Бок. Она была действительно одета ― в короткое чёрное платьице и белые чулочки, но Малышу уже было всё равно. Им никто не занимался, и он с радостью стал играть с фрекен Бок в «Найди шарик» и «Птичка и яблоки».
Иногда Малыш видел, как совершенно очумелый папа бегает по коридорам с топором. Малыш думал, что папа, наверное, пишет русский роман. А в русском романе всегда есть топоры и всяческая суета.
Так дни тянулись за днями, и Малыш очень удивился, когда в отеле зазвонил телефон.
Это был дядюшка Юлиус.
Он выслушал Малыша и завистливо спросил, как часто выигрывает в «Найди шарик». Малыш сказал, что практически всегда, и трубка обиженно замолчала.
Потом дядюшка Юлиус заговорил, а заговорив, сбавил на полтона голос и сообщил Малышу, чтобы он был осторожен.
― Жизнь коротка, а ты так беспечен, ― сказал он. ― Берегись.
― А чего надо беречься? ― переспросил Малыш изумлённо.
― Берегись внутренних друзей. Ну и Зелёного Лабиринта, конечно. А то будет тебе Зияние.
Но уберечься не получилось ― потому что сразу после этого папа заблудился в этом самом Лабиринте и орал так жалобно, что Малыш пошёл его спасать. Он полчаса бродил среди кустов, пока не вышел на странную поляну, посреди которой прыгали его отец и Карлсон. Они дрались на коротких суковатых палках, и видно было, что Карлсон побеждает.
Вдруг поляну озарила фиолетовая молния, и, ломая сучья, Малыш вместе с папой вылетели из Зелёного Лабиринта. Наверное, это и случилось ― «Зияние».
Малыш очнулся оттого, что мама пыталась запихнуть его в машину. Там уже сидел мертвецки пьяный папа. Малыш подумал, что для папы это стало давно обычным делом, но вот в маме что-то настораживало. И верно! Он вдруг понял, что у мамы здоровенный синяк под глазом.
Мама вела машину посреди Лапландской равнины и бормотала себе под нос:
― Вот они, ваши сказки, вот они, ваши сказочники…
А Малыш, расплющив нос о стекло, смотрел в темнеющий вечерний пейзаж.
Он думал о том, как было бы хорошо, если бы фрекен Бок жила бы с ними. Мама ведь не вечно будет злиться ― это ведь пустяки, дело-то житейское.


Извините, если кого обидел
12:26 pm
История про то, что два раза не вставать
УШИ МЁРТВОГО ОСЛА


— Почему ты называешь его «осёл»? — спрашивает Пятачок. И сразу понятно, что ему страшно.
— Потому что теперь он осёл. Смерть не терпит уменьшительных суффиксов, — отвечает Пух.
Осёл лежит на том мосту, где они вчера ещё играли в пустяки. Кто-то положил его точно по центру — ни сантиметром ближе к какому-нибудь из берегов. Осёл лежит на мосту. Четыре сбоку, ваших нет. Вата лезет из брюха, и её шевелит ласковый ветерок.
Вода внизу несётся быстро и в ней мелькают крупные палки, хотя уже некто не играет в пустяки.
«Боже, как много ваты, — думает Пух. — И ведь он лежит тут давно, значит, ваты было ещё больше. Вопрос, у кого есть мотив, отпадает. У всех есть мотив, даже у Совы. Впрочем, у Совы всегда один мотив — хвост. И у меня есть мотив — я не любил этого старого дурака. Странные у него уши, я никогда не обращал внимания на их форму. А, может, осёл убит диким зверем? Слишком много ран на трупе, это почти как одна большая рана».
Пух знает одного зверя с большими когтями поблизости. Вату несёт ветер, ветер поворачивает от Севера к Западу, а затем к Югу, ветер поворачивает от Юга к Востоку и возвращается ветер на круги своя. Вата падает в воду, цепляется за кусты на берегу. А мёртвый осёл смотрит в серое небо пустыми глазами.
«Меня зовут Уинифред, а иногда зовут Эдуард, кто зовёт меня сейчас? Неужто мёртвый осёл» — Пух вздрагивает от этой мысли.
Пятачок недовольно произносит:
— Ты вообще меня слушаешь.
— Разумеется, и почему? — невпопад отвечает Пух.
— Никто не знает, почему.
Разговор зависает, но Пятачок вдруг продолжает:
— Я когда услышал, что Кристофер подружился с этим шведом, то сразу понял: добра не жди. От шведов и так-то добра не жди, а уж этот летун…
Они уже возвращаются домой, и Пух заходит к Пятачку, чтобы немножко подкрепиться. Первое, что он видит — ружьё, что раньше висело на стене. Теперь оно прислонено к комоду. Пух берёт его в руки и нюхает стволы — из обоих несёт горелым порохом. Пух оборачивается и видит белые от ужаса глаза Пятачка.
— Не хочешь же ты сказать, что…
Слова застревают во рту Пятачка, как сам Пух в дверях Кролика. У Кролика было алиби: Пух вчера застрял в его дверях. И Пятачок был там.
Но мысль, которая бродит в голове Пуха, шевеля слежавшиеся опилки, не исчезает. «Кто знает, что они делали, когда я отключился? У Кролика есть второй выход из норы. Да что там, у самого Пуха нет алиби, он не помнит, что было перед тем, как он застрял. Было очень весело, и осёл был там, вернее, тогда он был просто ослик. Иа-Иа зачем-то заходил к Кролику, и Кролик его выгнал.
«И у меня был мотив, большой пьяный мотив, я не любил осла», — повторяет он про себя.
На следующий день он понимает, что все врут, даже Кристофер Робин. Они отводят глаза, смотрят в пол. Но более того — и осёл не тот, за кого себя выдавал. Пух приходит к Кенге и слышит старую историю про осла. В молодости осёл похитил ребёнка кенгуру, одну из двух дочерей — прямо из сумки. Вторая, выжившая, до сих пор слышит голоса и признана невменяемой. Отец похищенной застрелился. Так что мотив — у всех.
Пух смотрит на сошедшую с ума крошку, её безумные скачки по комнате и соглашается, что у всех есть мотив.
Вечером он встречает Кристофера Робина. С Кристофером сейчас неприятный человек, видимо, тот самый швед, о котором рассказывал Пятачок.
Швед в клетчатой рубашке и штанах на лямках. Он называет себя Карлсон, и Пух злорадно думает, что имя шведу не положено.
— Малыш рассказал, что вы пишете стихи, — бесцеремонно говорит Карлсон.
«Какой Малыш? — недоумевает Пух, и вдруг догадывается, что «Малыш» — это Кристофер Робин. Вот оно у них как».
— Почитайте что-нибудь, — настаивает Карлсон. Но Кристоферу уже неловко, он тянет Карлсона прочь. Практически подлетев в воздух, Карлсон кричит, удаляясь: «Но в следующий раз — обязательно».
Пух заходит к Сове, и что-то в гостиной его настораживает. Точно — одна из фотографий над камином исчезла. Если бы композиция не была нарушена, то Пух бы не обратил на это внимания. А теперь он мучительно пытается вспомнить, что там было изображено.
Пух вспоминает это только у себя дома. Он, как наяву, видит перед собой выцветший снимок, на котором посреди буша лежит огромное тело мёртвого слонопотама. Сама Сова в кружевном чепце и переднике стоит на втором плане. А на первом, сидя на убитом звере — госпожа Кенга с двумя дочерьми, Пятачок в охотничьем костюме со своим ружьём и Кролик, которого будто только что выдернули из-за конторки. За ними стоят Кристофер Робин и этот Карлсон, только все выглядят на вечность моложе. На снимке нет только его — Пуха. Ну и осла, конечно.
Пух просит всех-всех-всех собраться у моста. Осёл по-прежнему лежит там. Вата разлетелась и кажется, что от мёртвого осла остались одни уши.
Пух обвиняет пришедших в мести и сразу же видит, что никто с ним не спорит, а все собравшиеся только печально смотрят на него, как на запутавшегося мальчика.
— Бедный мой маленький медвежонок… — произносит Кристофер Робин. — Ты всё перепутал. Мы не убивали Иа-Иа.
— Да кто же убил?
— Вы. Вы и убили-с, — включается в разговор Карлсон. Он приобнимает Пуха и вдруг резко встряхивает. Пока опилки в голове медвежонка ещё движутся, Карлсон ведёт его к мосту и с каждым шагом воспоминания становятся чётче. Опилки успокаиваются, и перед Пухом проносятся картины того дня.
Вот Пух читает стихи, вот Иа-Иа говорит что-то о силлаботонике. А вот Пух кидает в него пустой горшок.
Медведь кричит, что с такими ушами не стоит слушать поэзию. По крайней мере, его, Пуха, поэзию.
Пух видит себя над ослом и слышит свой голос (конечно, очень неприятный):
— Детей (молодые литературные школы также) всегда интересует, что́ внутри картонной лошади. После моей работы ясны внутренности бумажных коней и ослов. Если ослы при этом немного попортились — простите! Ругаться не приходиться — это нам учебный материал…
Он выплывает из своего воспоминания в реальность.
— Мы пытались помочь тебе, милый, — говорит Кенга. — Всё равно ведь он был ужасным существом.
— Признаться, мы всё равно убили бы его, но ты успел первым, — вторит ей Сова.
— Мне очень жаль, — говорит Пятачок. — Знал бы ты, чего мне стоило запихнуть тебя в кроличью нору. Я думал, там ты всё забудешь.
— Жаль-жаль, — шелестит в ответ Кролик. — Мы не хотели, чтобы ты так об этом узнал. Вернее, вспомнил.
— Мы вообще не хотели, чтобы ты узнал, — продолжает Пятачок. — Никто не ожидал, что ты попрёшься на мост.
— Ему надо побыть одному, — произносит Карлсон, обращаясь ко всем. И вот они уходят, оставив Пуха посреди поляны.
Но Карлсон вдруг оборачивается и бросает:
— Это всё стихи. Если бы вы, Эдуард-Уинифред, не писали стихов, ничего и не случилось бы.



Извините, если кого обидел
Wednesday, June 5th, 2019
11:19 pm
История про то, что два раза не вставать

ЧЕРЕПАХА


― Кто тебе дороже, я или она?
Женщина плакала, а он ненавидел женские слёзы.
Наконец, умывшись солёной водой, она заглянула к нему в глаза и прочитала ответ.
Хлопнула дверь, посыпалась штукатурка.
На него, с петербургского паркета, не мигая, смотрела гигантская черепаха.
Он вывез её из Абиссинии, а туда черепаха попала из Индии. Путь её был куда дольше ― и на панцире в углу, значился год 1774.
Раньше черепаха принадлежала директору Ост-Индской компании.
Директор повесился от излишней любви к родине. Так часто бывает с романтическими людьми ― сперва они носят чёрные очки, а потом неразделённая любовь к родине убивает их.
Черепаху стали возить с места на место, пока она не стала развлекать абиссинский гарем.
Когда Карлсон прилетел туда на своём аэроплане, то ему подарили трёх негритянок.
Он сказал, что такое количество будет мешать ему сочинять стихи, и тогда двух негритянок заменили на черепаху.
Черепаха плавала в бассейне, а Карлсон смотрел на закат и грыз походное перо. Он съездил на озеро Чад, но экспедиция вышла неудачной: Карлсон так и не увидел жирафов.
Не беда ― в его стихах жирафы были.
И вот он вернулся домой, в холод и слякоть, извозчики сновали по торцевым мостовым. Женщина ушла. Осталась одна черепаха.
Жизнь была сломана, и нужно было её клеить.
А вокруг набухала война. Карлсон взял черепаху с собой на германский фронт. Он писал стихи, разложив рукописи на её твёрдой кожистой спине. Черепаха вытягивала голову, пытаясь разобрать анапесты.
Однажды черепаха прикрыла его собой. В толстом панцире застряла немецкая разрывная пуля дум-дум ― так и не разорвавшись.
Второй раз черепаха спасла ему жизнь в восемнадцатом.
Его взяли прямо у подъезда, и ученики решили, что Карлсона повезли на поэтический вечер.
Черепаха, впрочем, не была арестована.
На Гороховой Карлсона допрашивал недоучившийся студент Куперман. Куперман хотел стать герпетологом, но Партия велела ему заниматься гидрой Контрреволюции.
Карлсон целую ночь рассказывал ему про черепаху, а наутро Куперман вывел его на бульвар, написав в бумагах, что арестованный опасности не представляет.
Опасность Карлсон представлял и дрался потом у Деникина, а затем ― у Врангеля.
Когда он читал добровольцам стихи про родную винтовку и горячую пулю, черепаха сидела в первом ряду.
В Ялте, когда на набережной бесстыдно лежали потрошёные чемоданы, Карлсон пробился по сходням на палубу парохода, оставив за спиной всё ― кроме черепахи.
Когда безумный есаул пытался бросить её за борт, Карлсон выхватил револьвер.
Черепаха равнодушно глядела на тело есаула, болтающееся в кильватерном следе. Она вообще слишком много видела в своей жизни.
Карлсон вернулся в Абиссинию, и наконец-то увидел жирафа.
Потом он долго жил в тени горы Килиманджаро.
Черепаха плескалась в специально отрытом бассейне.
Они поссорились только раз ― когда черепаха случайно съела его новые стихи. Он в отчаянии хлестал по панцирю своим узорчатым, вдвое сложенным ремнём. Черепаха виновато глядела на него, не чувствуя боли. Через полчаса он валялся около её когтистых лап, вымаливая прощение.
Однажды к нему приехал американский писатель ― толстый и бородатый. Он был восхищён всем ― охотой, горой, Африкой, и даже тем, что сломал ногу при неудачной посадке самолёта.
― Вы вспоминаете прошлое? Вам жаль его? ― спросил американец.
Карлсон пожал плечами и показал на черепаху:
― Она помнит Наполеона и Распутина, она пережила Ленина и Сталина. Спросите её.
Американский писатель записал в книжечке «Любовь в Африке похожа на одинокую черепаху под дождём» и уехал.
Но иногда Карлсон всё же вспоминал плачущую женщину и её стоны, звук хлопнувшей двери и белый порошок штукатурки, осыпавшийся из-под косяка.
Тогда он прижимался щекой к панцирю в том месте, где из него торчала разрывная пуля дум-дум, и просто молчал. Могло ли всё быть иначе? Непонятно.
Наконец, он умер.
В тот день поднялся ветер и распахнул окна хижины. Рукописи вырвались на волю и летели над саванной, как птицы.
Черепаха провожала их, медленно поворачивая голову.
Через много лет её выкупил у воинственного режима, который никак не мог решить, как называть себя ― республикой или империей ― миллионер Аксельберг.
Черепаху привезли в Петербург и поселили в Фонтанном доме.
Так она окончательно утвердилась в биографии Карлсона. Экскурсии надолго задерживались около аквариума, а скучающие школьники обстреливали черепаху жёваной бумагой.
Секрет такой стрельбы почти утерян: для этого нужны тонкие шариковые ручки, которые можно открыть с обоих концов, а затем сделать во рту шарик не больше и не меньше внутреннего диаметра.
При хорошем навыке этот шарик может попасть в учителя из середины класса. Но спорят, можно ли попасть в него с задней парты.
Это ― вопрос.

Извините, если кого обидел
Saturday, June 1st, 2019
10:05 am
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ЗАЩИТЫ ДЕТЕЙ

1 июня


(песочница)


Летом Москва пахнет бензином и асфальтом — днём этот запах неприятен, раздирает лёгкие и дурманит голову, но поздним вечером пьянит и дразнит. Город, выдохнув смрад днём, теперь отдыхает.
Проезжает мимо что-что чёрное и лакированное, несётся оттуда ритмичное и бессловесное, на перекрёстке можно почуять запах кожи — от дорогих сидений и дорогих женщин.
Интересно в Москве жарким летом, когда ночь прихлопывает одинокого горожанина, как ведро зазевавшуюся мышь.
Чтобы спрямить дорогу домой, Раевский пошёл через вокзал, где тянулся под путями длинный, похожий на туннель под Ла Маншем, переход.
В переходе к нему подошёл мальчик с грязной полосой на лбу.
— Дядя, — сказал мальчик, — дай денег. А не дашь (и он цепко схватил Раевского за руку), не дашь — я тебя укушу. А у меня СПИД.
Отшатнувшись, Раевский ударился спиной о равнодушный кафель и огляделся. Никого больше вокруг не было.
Он залез в карман, и мятый денежный ком поменял владельца. Мальчик отпрыгнул в сторону, метко плюнул Раевскому в ухо и исчез. Снова вокруг было пусто — только Раевский, пустой подземный коридор, да бумажки, которые гонит ветром.
Раевский детей любил — но на расстоянии. Он хорошо понимал, что покажи человеку кота со сложенными лапками — заплачет человек и из людоеда превратится в мышку, сладкую для хищного котика пищу. И дети были такими же, как котята на открытках, — действие их было почти химическое.
И с этим мерзавцем тоже — пойди, пойми — заразный он на самом деле или просто обманщик.
Не проверишь.

Под вечер он вышел гулять с собакой — такса семенила позади, принюхиваясь к чужому дерьму. Милым делом для неё было нагадить в песочницу на детской площадке.
Но сейчас на детской площадке шла непонятная возня — не то совершался естественный отбор младших, не то борьба за воспроизводство у старших.
Раевский вздохнул: это взрослые копошились там — то ли дрались, то ли выпивали. Да, в общем, и то, и другое теперь едино.
И тут Раевского резанул по ушам детский крик. Крик бился и булькал в ушах.
— Помогите, — кричал невидимый ребёнок из песочницы, — помогите!..
Что теперь делать? Вот насильники, а вот он Раевский — печальный одиночка. Куда не кинь, всюду клин, и он дал собаке простой приказ.
Такса прыгнула в тёмную кучу, кто-то крикнул басом — поверх детского писка.
И вдруг всё стихло.
— Сынок, иди сюда, — позвали из кучи.
— Ага! — громко сказал Раевский, нашаривая в кармане мобильник.
— Иди, иди — не бойся.
Отряхиваясь, на бортик песочницы сели старик и девушка, за руки они держали извивающегося мальца — точную копию, приставшего к Раевскому в переходе. Левой рукой старик сжимал толстый кривой нож.
— Да вы чё? — Раевский отступил назад. Собака жалась к его ногам.
— Знаешь, Раевский, — сказал старик — это ведь оборотня мы поймали. Хуже вампира — этот мальчик только шаг ступит — крестьяне в Индии перемрут, плюнет — Новый Орлеан затопит. Он из рогатки по голубям стрелял — три чёрные дыры образовалось. А сейчас мы его убьём, и спасём весь мир да вселенную впридачу.
Раевский отступил ещё на шаг и стал искать тяжёлый предмет.
— Ну, понимаю, поверить сложно. Вдруг мы сатанисты какие — но мы ведь не сатанисты. А ведь пред тобой будущее человечества. Вот к тебе нищий подойдёт — ты у него справку о доходах спрашиваешь? Или так веришь?
— А я нищим не подаю, — злобно ответил Раевский, вспомнив сегодняшнего — в переходе.
— Ладно, зайдём с другой стороны. Вот откуда мы фамилию твою знаем?
— Да меня всякий тут знает.
— Если вы не верите, то человечеству, что — пропадать? Вот вас, дорогой гражданин Раевский — отправить сейчас в прошлое, да в известный австрийский город Линц. А там Гитлер лежит в колыбельке.
— Шикльгрубер, — механически поправил Раевский.
— Неважно. Что не убить — маленького? Миллионы народу, между прочим, спасёте.
— Это ещё неизвестно — кто там вместо Гитлера будет. А в вашем деле, я извиняюсь, ничего мистического нет. Налицо двое сумасшедших, что собираются малого упромыслить. Как тебя звать, мальчик?
— Са-а-ня, — сквозь слёзы проговорил мальчик.
— Раевский, Раевский, — весь мир оккупирован, они среди нас, — вступила девушка, между делом показав Раевскому колено. Колено было круглое и отсвечивало в ночи.
— Нет, не понимаю, что за «оккупация». Оккупация, по-моему, это когда в город входит техника, везде пахнет дизельным выхлопом, а по улицам идут колонны солдат, постепенно занимая мосты, вокзалы и учреждения.

Раевский сел верхом на урну и, пытаясь вслепую набрать короткий милицейский номер в кармане, продолжил:
— Во-первых, порочен сам ваш подход. И вот почему: мы говорим об абсолютно реальных вещах — у вас мальчик и ножик. У вас могут быть доказательства ваших конспирологических идей, значит, мне на них надо указать. Или сразу перейти к метафорам и шуткам, которые я очень люблю.
Иначе получается история вроде той, когда у меня в квартире испортились бы пробки. Ко мне придёт монтёр и вместо того, чтобы починить пробки, скажет, что мой дом стоит в луче звезды Соломона, Юпитер в семи восьмых... Да ну этого монтёра в задницу.
Во-вторых, мы как бы живём в двух мирах — реальном, где этого монтёра надо выгнать и починить пробки с помощью другого монтёра, скучного и неразговорчивого, и втором мире — мире романов Брэма Стокера и Толкиена. По мне, так лучше отделить мух от котлет. Починить материальным способом пробки, а потом при электрическом свете заниматься чтением.

Мобильный так и не заработал, а подозрительно попискивал в кармане, а мальчик, почуя надежду, забился в цепких руках парочки.
— Пу-у-cи-и-к, — протянула девушка, — ну ты пойми, человечество, Вселенная, не захочешь, никто ведь не узнает. А я помнить буду — ты мой герой навсегда, а? Тебя вся мировая культура к чему готовила? Ты знаешь, как единорог выглядит?
— Не знаю я никаких единорогов, — оживившись, ответил Раевский.
— И Борхеса не читал? — язвительно произнесла девушка, но её перебил старик:
— Дорогой ты наш товарищ Раевский, ты убедись сам — мы этому оборотню сейчас ножом в голову саданём, он сразу обратится в прах — вот оно, решительное доказательство.
— Это детский сад какой-то, прямо. Вы ребёнка сейчас зарежете, а потом уж обратного пути не будет. А принцип Оккама никто не отменял. Он, я извиняюсь, замечательный логический инструмент. И работает вполне хорошо и в том, и в этом случае. Никого мы резать сегодня не будем. Сейчас вы мне ещё сошлётесь на процессы над ведьмами, что были в Средние века — и о которых вы знаете всё по десяти публикациям газеты «Масонский мукомолец», пяти публикациям в «Эспрессо-газете», и одной — в журнале «Домовый Космополит». Увеличение числа конспирологических версий ведёт к превращению человека в параноика. Или в писателя…
Раевский в этот момент оторвал, наконец, от урны длинную металлическую рейку, и, размахнувшись, треснул старика по голове.
Девушка вскрикнула, а мальчик упал на песочную кучу.
— Беги, малец! Фас, фас! — завопил Раевский, хотя его такса уже и так визжала, дёргая старика за штанину.
Девушка, разрыдавшись, спрятала лицо в ладонях.
Мальчик удирал, не оборачиваясь. Он бежал резво, шустро маша руками и совершенно не касаясь ногами земли.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Friday, May 31st, 2019
11:52 pm
История про то, что два раза не вставать
ГАМЕЛЬНСКИЕ МУЗЫКАНТЫ


Близилось Рождество, и звери в хлеву как-то заскучали. Под нож не хотелось, а хотелось тепла и лета.
Но настоящий побег силён сообщниками, поэтому они сговорились с котом и псом.
Ну и с ослом, конечно. Осёл тоже давно чувствовал себя неуверенно ― его уже несколько раз обещали сводить в гости на живодёрню.
А осёл заметил, что никто из приглашённых на живодёрню обратно не возвращается.
Так они и рванули ― по снегу, до рассвета.
Когда в первый раз они остановились перевести дух, то кот спросил, есть ли у кого идеи на будущее.
Идей не было ― единственное, что всех утешало (и никем не было сказано вслух): никто не собирался никого есть. Правда, бывалый петух косился на пса ― ему, петуху, рассказывали, что матёрые берут с собой в побег корову, чтобы потом съесть. Но коровы среди них не было, да и у старого пса сточились все зубы.
Через несколько дней они нашли в лесу избушку, где жили разбойники.
Разбойников они быстро прогнали, да так, что те не успели забрать своё имущество.
Обнаружив среди него скрипку и барабан, осёл предложил притвориться уличными музыкантами.
― А спросят нас: «Откуда вы?» ― что ответим? ― засомневался кот.
― Из Бремена! ― ответил петух.
― Почему из Бремена? ― спросил осёл, потому что он был настоящий осёл.
― Это единственное место, в котором никто из нас не был, ― ответил мудрый петух.
Вооружившись музыкальными инструментами, они двинулись в путь. Первым им встретился озябший крестьянин, который отказался слушать музыку, и пришлось отобрать у него мешок с зерном просто так.
― Это зерно маркиза Барбариса! ― крикнул крестьянин, но его никто не слушал.
Так же поступили и с другими встреченными путниками. Ослу это начинало нравиться, ведь он был настоящий осёл.
Впрочем, все равнодушные к музыке путешественники кричали им вслед, что маркиз Барбарис ― волшебник, и он-то с этим делом разберётся.
Так они приблизились к огромному замку, и осёл постучался в маленькую железную дверь в стене, потому что он был настоящий осёл.
Им открыли, и тут звери поняли, что они попали в замок самого маркиза Барбариса. Маркиз оказался маленьким смешным человечком с уродливым винтом на спине.
У маленького смешного человечка росла синяя борода, что делало его ещё смешнее.
Маркиз Барбарис весело посмотрел на них, да так, что петух потерял несколько перьев, пёс прижал хвост, а осёл повесил уши.
Один кот спросил жалобно:
― Нам говорили, что ты волшебник… А ты можешь превратиться в мышь?
― Могу. Только ведь ты, глупый кот, попытаешься её съесть. Но ты не знаешь, что заплатишь за это своей жизнью. Эй, кот, ты готов съесть отравленную мышь? Погибнуть, так сказать, за други своя?
Кот попятился.
― Я даже готов превратиться в сено, да только во мне столько яда, что хватит на десять ослов, ― продолжил странный урод. ― Но я могу предложить вам сделку.
Вы поможете мне отвести кое-кого кое-куда.
― Кого?
― Детей. Детей, милые мои. У меня полный подвал детей, и они надоели мне хуже горькой брюквы. Что я ни делал, их не убывает.
― Даже…
― Да, я и это пробовал. Поэтому вы поможете мне их доставить в одно место неподалёку. А потом можете стать музыкантами, если захотите.
― Бременскими?
― Ну, уж не бременскими, во всяком случае. Назовётесь честно, по самому близкому городу. Что у нас тут ближе, осёл?
― Гамельн, ― сказал осёл, потому что он был настоящий осёл.
― Вот-вот, ― согласился маркиз Барбарис. ― И поскольку вам уже никуда не деться, я расскажу вам свою историю.
Давным-давно я подружился с крысами. Более того, я подружился с крысиным королём. Но за эту дружбу меня невзлюбила одна добрая фея. А вы, звери, верно, не знаете, что добрые феи куда страшнее злых. Ведь злую фею сразу видно: она сморщенная и вонючая ― брызни на неё водой, и она стразу растает. А вот добрые феи все в блёстках и шуршат платьями, как конфетными обёртками.
Да только внутри они ещё хуже, чем злые.
И вот добрая фея невзлюбила меня и превратила в дурацкое существо ― с пропеллером на спине, в широких штанах на лямках и широко открытым ртом, в который дети совали всё что угодно ― от жевательных резинок до орехов.
Вы, звери, жевали чужие резинки? Впрочем, кого я спрашиваю?
И я прожил долгие годы в таком обличье ― но фее этого было мало, она натравила на меня всех детей. И я играл на дудочке (я так люблю играть на дудочке), дети лезли ко мне, тормошили и тилибомкали.
Первыми от этого ужаса из города бежали крысы, я бросился за ними, но дети преследовали нас.
Наконец, я обессилел и отстал от своих любимых крыс. Мне пришлось спрятаться в этой чащобе, в замке какого-то барона, которого я случайно съел вместе с вареньем. Пришлось, правда, договориться с Серым волком, чтобы он подъедал случайно напавших на мой след детей.
Но дети сами поймали Серого волка и расправились с ним. Теперь они живут у меня в замке, хоть и несколько притомились. Праздник непослушания всегда приедается.
Так вот…

На следующий день перед замком появился бродячий цирк. Осёл прял ушами возле телеги, на которой кот показывал фокусы, пёс плясал, а маркиз Барбарис летал над ними, как настоящий акробат под куполом.
Представление всё длилось и длилось, но никак не могло закончиться. И когда телега медленно двинулась по дороге, дети зачарованно пошли за ней.
Мелодия была так себе, да и фокусы были неважные, но развлечений в замке было так мало, что все безропотно шли за телегой.
Маркиз летел впереди, показывая дорогу.
Наконец, они пришли в Гамельн.
Маркиз долго что-то искал, заглядывал в подвальные окна, пока, наконец, из одной дыры не выглянула молодая крыса. Она огляделась, пошевелила усиками и вдруг поцеловала маркиза Барбариса в нос.
Тут у маркиза отвалился пропеллер-крестовина, и он стал как-то выше ростом.
Дурацкие штаны на лямках превратились в прекрасный серый камзол, а на голове у маркиза Барбариса теперь была треуголка.
Он обернулся к непоротым и некормленым детям:
― Дети мои, ― сказал он, ― Мы прощаемся. Я привёл вас в Гамельн. Наши странствия окончены ― вы дома.
Он, не выпуская из рук крысы, устроился на повозке, в которую по-прежнему был впряжён осёл. Ослу всё это нравилось ― потому что он был настоящий осёл.
Дети угрюмо молчали. Домой им не хотелось.
Наконец, самый маленький из них, совсем малыш, вышел вперёд:
― А ты обещаешь вернуться?
― Да не вопрос, ― ответил маленький человечек. ― Но сначала пусть к вам вернутся крысы.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Thursday, May 30th, 2019
8:14 pm
История про то, что два раза не вставать
МАЛЫШ И ГУНИЛЛА


Пир кипит в княжеском замке ― выдаёт князь красавицу Гуниллу замуж. Бьют скальды по струнам, терзают уши.
Льётся рекой хмельной мёд поэзии.
Славный викинг по прозвищу Малыш смотрит на Гуниллу, она прячет взор под покрывалом. Не замечает храбрый молодой воин, что смотрят на него с завистью брат Боссе и товарищ по детским играм Кристер.
Нравится им Гунилла, и только хмельной мёд не даёт гостям увидеть взгляды, что бросают мужчины на влюблённую пару.
Но вдруг грохнул гром, сверкнула молния, тьма покрыла любимый Малышом город. Покатились по лестницам ночные горшки и пьяные гости, лопнули бычьи пузыри в окнах.
Миг ― и стихло всё. Но нет нигде Гуниллы.
Объявил старый конунг поиски, пообещал нашедшему переиграть свадьбу.
И вот трое выехали из ворот замка ― Кристер со своими служанками, Боссе с толпой оруженосцев и Малыш ― один-одинёшенек.
Кристер поехал в одну сторону, Боссе ― в другую, а Малыш никуда не поехал. Малыш сел на камень и задумался.
Он думал долго, и орешник успел прорасти сквозь его пальцы.
За это время Кристер успел вернуться, стащить его меч и уехать снова. Боссе ограничился тем, что увёл у брата коня.
Очнулся Малыш от того, что рядом с ним на землю села огромная птица.
― Здравствуй, дикий гусь, ― сказал Малыш. ― Отнеси меня в Вальхаллу, на небо, где много хлеба, чёрного и белого…
― Я не дикий гусь, я птица Рух, ― отвечала та. ― Меня послало сюда провидение, чтобы завязать узлы и сплести нити. Только знай: всё, чего ты хочешь, сбудется, но буквально. Ты найдёшь утерянное, но не будешь рад.
Малыш сел на шею птице, взял в руку ― за неимением лучшего ― садовые ножницы и полетел вокруг света.
Прошло много дней и ночей, пока Малыш не увидел в воздухе карлика с длинной бородой. Чалма воздушного странника сверкала огнями драгоценных камней. На спине его, словно начищенный щит, сверкал и переливался радужный круг. Малыш понял, что это и есть похититель Гуниллы ― великий Карлсон, маг и чародей.
Долго он бился с Карлсоном, пока со скуки не обстриг ему всю бороду. И в тот же миг великий маг и чародей потерял свою силу, потух за его спиной радужный круг… И вместе с Малышом рухнул колдун вниз камнем.
На счастье, оба они упали в болото. Выбравшись на твёрдое место, Малыш хорошенько отлупил Карлсона, а потом спросил его о Гунилле.
― Глупец! ― крикнул Карлсон. ― Зачем мне, старику, твоя Гунилла? Волею заклинаний я могу всю равнину, что находится под нами, уставить рядами готовых на всё суккубов! А твоя Гунилла никуда не исчезала из замка! До сих пор она моет твоему другу Кристеру ноги, скрываясь среди его служанок! А за то, что ты меня так обкорнал и унизил, я предрекаю тебе изгнание!
Малыш вздрогнул. Но что сделано, то сделано ― стриженого и бритого Карлсона запихнули в котомку, и Малыш повернул домой.
Словно ватное одеяло, наползла на замок тень крыльев птицы Рух, разбежались придворные и слуги.
Гулко ударяя коваными сапогами по каменным плитам, Малыш ввалился в спальню. Дрожа, как два осиновых листа, стояли Боссе и Кристер перед Малышом. За их спинами пряталась полуодетая Гунилла.
― Нужно отрезать Кристеру голову, ― сказал славный Боссе. ― Надо, впрочем, отрезать её и мне, но я твой брат.
― Мы все будем ― братья! ― Голос Малыша был суров, а рука лежала на рукояти меча. ― И он рассказал о проклятии карлика.
Заплакав, все трое поклялись друг другу в дружбе страшной клятвой викингов.
― Останешься здесь, брат Боссе? ― спросил Малыш.
― Для конунга это слишком мало, а для брата великого Малыша ― слишком много, ― отвечал тот.
― А ты, брат Кристер?
― Знаешь, брат мой, я давно хотел посвятить себя духовной жизни и нести слово господне в чужих краях.
И братья решили двинуться в путь вместе.

На следующее утро они вместе с Гуниллой отправились на поиски новых земель.
Путь их лежал на юг. Речная волна билась в щиты, вывешенные за борт.
― Ну, что нам делать с Карлсоном? ― спросил угрюмый Боссе.
Кристер заявил:
― Когда мы построим новый город, я посажу его в зверинец. На одной клетке будет написано: «Пардус рычащий», на другой «Вепрь саблезубый», а на третьей ― «Карлсон летающий».
― Нет, ― возразил Малыш, ― у меня другой план.
Он наклонился к котомке, вынул оттуда Карлсона и осмотрел. Борода карлика начала отрастать, он злобно хлопал глазами и бормотал древние проклятия.
Малыш затолкал его в бутылку, кинул туда пару тефтелей и опустил горлышко в смолу.
Карлсон беззвучно грозил изнутри пальцем, но стеклянная темница уже тяжело ухнула в чёрную воду. На тысячу лет скрылся Карлсон с поверхности земли.
Малыш оглянулся.
Гунилла заплетала косу, Боссе спал, разметавшись на медвежьей шкуре, а Кристер жевал кусок солёной оленины. Малыш отвёл глаза и принялся сурово глядеть на березняк по обоим берегам мутной реки. Чужая страна, мягкая и податливая, как женщина, лежала перед ним. Надо было готовиться к встрече с ней, как ко встрече с женщиной ― сначала непокорной, а потом преданной. Но на новом месте он и его братья должны зваться иначе ― с прошлым покончено. А Гунилла…
― Знаешь, ― наклонился он к Гунилле и заглянул в её испуганные глаза, ― давай я буду звать тебя Лыбедь?




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
9:43 am
История про то, что два раза не вставать

МИМИКА


Он испугался в жизни единственный раз (он же был первым) ― когда увидел склонившиеся над ним лица бабушки и дедушки.
В деревне был голод. Голод пришёл в деревню давно ― ещё не стаял снег, как жители подъели последние запасы, но и весна не принесла облегчения. Ели нераспустившиеся почки и древесную кору, сумасшедшая старуха скребла ножом по ларям, но в добыче было больше стружки, чем остатков муки. Первые смерти начались как раз весной, а когда солнце выжгло посевы, стало совсем невмоготу.
И вот в ночи он почувствовал рядом движение и перевалился на другой бок. В это мгновение он понял, что две фигуры встали по разные стороны от него, едва не соприкасаясь лбами.
Дедушка и бабушка смотрели на него с любовью, и вот это было самое страшное.
Не в том дело, что сейчас твоя жизнь прекратится, а в том, что твои близкие сделают это с этим выражением на лицах.
Он не видел, как сверкнул нож ― он и не сверкнул, нож был чёрный и ржавый, рука с ним только поднималась, когда был произведён резкий бросок в темноте. Вывернувшись из-под ножа, он вывалился с лавки на пол, спружинил, подпрыгнул и всем телом выбил дверь.
Дорога шла под уклон, к обрыву, и, разогнавшись, он очутился в воздухе. Воды он боялся, плавать не умел, но выбирать не приходилось.
На счастье, ещё в падении он приметил большое дерево, медленно плывущее по течению.
Видимо, оно рухнуло в реку с подмытого берега.
Он уцепился за ветки с зелёными листьями, мёртвые ветки, не знающие ещё, что они мертвы.
Можно было перевести дух и бездумно смотреть в небо. Там плыли мелкие, как горох, облака.
Нервное напряжение уходило, и понемногу он уснул.
Когда он очнулся, то увидел, что берега реки раздвинулись. Наверное, это была уже другая река, проглотившая его родную мелкую реку без имени. Но и имени этой большой реки он не знал, знать не хотел и повернулся, чтобы смотреть не в небо, а в воду.
Тогда он пришёл в ужас ― из воды глядел ужасный лик. Испытанный накануне ужас вернулся ― лицо, смотревшее на него снизу, было искажено гримасой любви, и, одновременно, вожделения и смерти.
Рыба, случайно вплывшая в его поле зрения, мгновенно окаменела и пошла на дно. Если бы он смотрел на отражение минутой дольше, то потерял рассудок, но судьба миловала его ― он снова впал в забытьё.
Через пару дней его вынесло к морю. Ещё не видя его, он почувствовал, как изменился воздух и вода.
Море было близко, но дерево застряло в одной из бесчисленных проток дельты, и пришлось самому выбираться на твёрдую землю. Он уже не боялся утонуть ― не потому, что вода перестала его пугать, а потому, что он видел своё отражение.
Наконец он увидел людей ― впервые за эти несколько дней.
За ними было лучше наблюдать, оставаясь в кустах. Это были не простые крестьяне, которых он видел раньше, а вооружённые мечами солдаты. Ими командовал высокий человек в плаще.
У берега стоял корабль ― большой и грозный, несравнимый с деревенскими лодками и плотами.
Он решил остаться в укрытии, но опять уснул, а проснувшись, понял, что это была плохая идея.
Теперь он находится в мешке.
Плескались волны, а вокруг мешка скрипело дерево.
Пленник находился на корабле, за жизнью которого нужно было подсматривать в дырочку. В мешке было много дырок, и, повертевшись, можно было увидеть всё. Рядом на палубе был утверждён сапог начальствующего человека.
Человек говорил кому-то:
― Это большая удача. Хорошо, что он спал лицом вниз, если бы наоборот, мы бы не смогли подойти. Я даже сейчас не верю в свою удачу. Это точно та самая голова?
― Сведения рознятся, господин, ― отвечал ему другой голос, дребезжащий и тонкий. ― Писали о таких головах у скифов, но они были большие, размером с быка или даже с дом. Они живут на перекрёстках дорог и своим дыханием сбивают с ног путников. Геродот утверждал, что иногда эти головы загадывают смертельные загадки, и никто не может их отгадать. Про эту голову или похожую на неё, писал Гервасий. Он сообщал, что некий рыцарь влюбился в царицу, и поскольку не мог насладиться блудом с нею, тайно познал её. От позора она умерла и была погребена, но в результате этого несчастья породила чудовищную голову. В час её зачатия рыцарь услышал голос в воздухе: «Порожденное ею погубит и истребит своим взором всё, что узрит». По истечении девяти месяцев рыцарь, открыв могилу, нашёл голову, но от лица её всегда отворачивался, и когда показывал её врагам, тотчас губил их вместе с городами. Но та ли это голова, может, это какая-нибудь другая, мне известно.
― Это легко проверить.
И властный голос произнёс гораздо громче:
― Поставьте пленного у борта.
Мешок, зашуршав, исчез, и короткий стон пролетел над палубой. Отяжелевшее тело ухнуло в морскую волну.
Мешок появился снова, а голос загремел наверху, не стесняясь радости:
― Запишите в книгу: в десятый день августа старший брат Готфрид фон Карлсон именем Господа пленил адскую голову и принёс её в дар Ордену.
Годфрид фон Карлсон ещё не раз доставал голову из мешка. Железные пальцы его перчатки впивались в сухую корку, по которой шли трещины.
Враги рыцаря умирали в муках, а голова закрывала глаза, чтобы не видеть ненужных подробностей.
Нрав рыцаря смягчился, когда он приблизился к Святой земле.
Рыцарь начал тосковать и проводил много времени в молитвах.
Голова жила теперь в тесном ларце лежа ничком. Былой хлебный запах из неё выветрился.
Однажды на море начался шторм, и владелец страшного лика вдруг почувствовал, что может повернуться. Кряхтя и скалывая корку, он перевернулся так, чтобы смотреть вверх.
Через некоторое время крышка ларца откинулась, и через мгновение Готфрид фон Карлсон перестал существовать. Другие руки захлопнули ларец, и сидящий внутри вдруг ощутил, что он снова, как в детстве летит.
Полёт был недолог, ларец упал в воду и мгновенно пошёл на дно.
Вальтер Ратенау замечал, что загадочная голова, слепленная китайцами, ворочается в своём ящике, и когда она обращает взор вверх, то происходят морские бури. Отец Климент, оставивший сочинение в двух томах «Плавание к Святой земле», утверждал, что голова изготовлена персами из глины, собранной в первом круге ада.
Лорд Эшби же в книге «Медуза: голова и плот» пишет, что сказки об адских головах распространены среди многих народов и даже античная история ― вряд ли самая древняя.
А Шмараков в «Невозможности латыни» подытоживает, что omnia in cineres vertunt praeter ignorantiam (всё превращается в прах, кроме невежества).





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, May 28th, 2019
7:26 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ПОГРАНИЧНИКА

28 мая

(с минимальными потерями личного состава)



Лампочка на потолке подпрыгнула, моргнула, и он сразу понял, что началось. Один раз уже так было — лет десять назад, когда он только начал служить в этих краях. Тогда их сильно тряхнуло — землетрясение разрушило несколько городов и повернуло в сторону реку. Но теперь это было не землетрясение, теперь это была их персональная беда.
Лампочка мотнулась на длинном шнуре и погасла. И тогда капитан понял, что попали в домик с генератором. Линия, что вела из Посёлка, уже неделю висела мёртвыми проводами — в общем, сразу стало понятно, чего ждать.
Вернее, он ждал этого последние года три.
Бойцы были давно натренированы и быстро заняли место в траншеях на склонах холма. «Мы будем драться и ждать, — подумал капитан. — Я знаю начальника отряда, он совершенно отмороженный, но их в обиду не даст. Он будет идти напролом, главное, чтобы не промедлили мотострелки».
А вот мотострелки были осторожны, и ему казалось, что они наверняка будут медлить, они застряли в политической паутине, в тонких договорённостях между местными князьями, в национальных проблемах, в ценности зыбкого перемирия сторон, в сложностях взаимодействия с армией республики, которой были формально приданы. Мотострелки всё будут проверять и перепроверять, пока по нему, капитану, будут молотить реактивными снарядами.
Самое обидное было в том, что жители Посёлка не предупредили его. Люди с той стороны не могли прийти к ним, форсировав реку перед заставой. Они накапливались в Посёлке, и это было ясно как день.
Капитан много раз приезжал в Посёлок, чтобы специально говорить с главными людьми.
Маленькому суетливому человеку, по виду вовсе не кулябцу, он просто подарил телевизор и тем закончил общение с гражданской властью. А вот с шейхом мазара он проводил долгие часы, сидя на ковре в тени мавзолея.
Отец шейха мазара был похоронен тут же, в нескольких метрах от края пыльного ковра, и дед его был похоронен там же, и отец деда лежал под соседней плитой. Время там, у могильных плит, остановилось, и скоро капитан понял, что шейх мазара воспринимал могильные плиты просто как новый дом своих родственников. Они, эти старики, просто переселились туда, под арабскую вязь каменного покрывала.
Хранитель мазара пил с ним чай три года, и три года капитан надеялся, что в нужный день из Посёлка прибежит мальчишка и предупредит заставу о беде. Но беда пришла без предупреждения. Долгие часы, проведённые на пыльном ковре, были напрасны.

Ракеты снова ударили в холм, и с потолка посыпалась какая-то труха.
Он пошёл по траншеям, чтобы ободрить своих солдат, но солдаты его были давно проверены и сами понимали, что сейчас будет. Лишь один сержант из Калуги молился своим солдатским заступникам — это была давняя легенда, что в крайний час к тебе придут на помощь с Родины. Капитан слышал её в десятках вариантов, а один корреспондент уверял его, что был описанный в летописи факт, когда в Вологде в страшный час явились какие-то белоризцы. Как не крути, всё выходил смертный ужас — в конце погибали все. Капитан этого не одобрял, но и не препятствовал — сержант был правильный и обстоятельный человек, из тех, на которых держится служба.
Через полчаса пошла первая волна атакующих — абсолютно одинаковых людей в халатах. Это были крестьяне, давно забывшие крестьянский труд. Солдаты из них выходили тоже неважные — капитан видел оружие, что находили при убитых нарушителях. Стволы были изъедены ржавчиной, а затворы болтались в китайских винтовках, как горошины в погремушках.
А вот за ними стояли люди в хорошей форме с хорошими биноклями. Двух людей в чистой и новой форме тут же сняли снайпера-пограничники, и атака захлебнулась. Но инструкторов оказалось куда больше, и ещё у наступающих были хорошие артиллеристы с давним боевым опытом.
Сейчас вся надежда ложилась на резерв погранотряда, который уже находился в пути. Всё шло правильно, и в начальстве он не ошибся. Теперь надо было просто продержаться — с минимальными потерями личного состава.

Но минул день, и оказалось, что подмога не пришла. «Не пришла, значит, подмога», — подумал он сокрушённо. Капитан ещё не знал, что помощь застряла на горной дороге близ Посёлка. Капитан понимал, что такое случается, и даже был готов и к этому. Но дальше пошло ещё хуже.
Он знал, что в самом лучшем раскладе всё равно погибнут несколько его человек, но не ожидал, что они погибнут так быстро. Слишком плотен был огонь, и против них работало несколько безоткатных орудий, ракетные установки и невесть сколько гранатомётов.
Враги действовали грамотно и первым делом сожгли бронетранспортёр. Отстреляв боезапас, из него вылез единственный живой член экипажа и сразу же оказался в окружении людей с той стороны. На него бросилось несколько человек, и они были в такой ярости, что, добивая раненого, искололи ножами друг друга.
К концу дня радист доложил, что позывной «полста восемь» застрял на заминированной дороге под огнём из засады. Итак, всё действительно было гораздо хуже, чем сначала думал капитан. Самое дорогое, что у него было — время, уходило в песок, как вода из пробитого бака. Время стало дороже воды и патронов, это время было нужно для вертолётов, что везли к нему экипажи танков; для того, чтобы сапёрный отряд снял под огнём фугасы, закопанные в дорожной грязи; для того, чтобы пришла помощь, пока он воюет. И вот этого времени для дыхания его личного, личного, личного состава не хватало.
Из-за его спины давно перестал валить чёрный дым пожара, сменившись белым кислым облаком, стелившимся над холмом. Застава выгорела.
Ночью они отбили ещё одну атаку, а наутро пересчитались и запомнили новый скорбный счёт. Радист сжёг документацию, а некоторые — фотографии близких, чтобы их не разглядывали ненужные люди. Построек, по сути, уже не сохранилось — четыре стены на восемь домов. Теперь надо уходить — с минимальными потерями личного состава.
Тех, кто будет жить, увёл его заместитель. Глядя на него, капитан с некоторым удовольствием думал, что у него выросла хорошая смена. Грязный и перебинтованный лейтенант выведет личный состав к своим, и в этом сомнения у капитана не было. Уходящие отстёгивали рожки с остатком патронов и бросали их остающимся. Здоровые (здоровых, впрочем, не было, были легкораненые) ушли, и теперь их осталось полдюжины. «Это и будут теперь, — решил капитан, — минимальные потери».
У него осталось пять бойцов, и обратного пути нет. Шесть человек окончательно сровнялись между собой и забыли про звания и награды, забыли про вещевое и денежное довольствие, забыли про планы на будущее и про обиды прошлого. Жизнь теперь была проста и ничего, кроме врагов и друзей, в ней уже не было.
Внезапно он понял, что забыл фамилию Президента.
Фамилию начальника погранотряда он помнил, а вот главнокомандующего — уже нет.
Видимо, это произошло за ненужностью.
Накануне он говорил с заместителем о жизни, и это им обоим казалось частью бесконечной шахматной партии, когда время от времени игроки переворачивают доску и начинают играть фигурами противника.
Заместитель говорил о смысле войны и о том, за что им умирать. Они говорили об этом всегда, но ни разу не расширили круг участников таких бесед. Подчинённых надо было оберегать от этих размышлений, а начальство — тем более.
— За что мы будем умирать? За президента нашего, что дирижирует чужими оркестрами? — говорил заместитель. — Не смеши. За идеалы демократии? За геополитику? Нас с тобой давно уже не раздражают статьи в газетах о том, как мы стоим на пути наркотрафика. Те, кому надо этого трафика, просто купят канал доставки, подешевле возьмут местных генералов, а подороже — наших.
— Может, и купят. Проще всего сказать «дерусь — потому что дерусь», и в этом великий смысл военного равновесия. Мы — должны существовать, а значит, стоять здесь для того, чтобы человек верил, что на всякую силу есть сила противоположная. Что кого-то не купят, а кто-то не уйдёт — такая вот метафизика.
Про себя капитан думал о том, что не надо умножать причин. Те, кто рвут рубаху на груди и говорят о Родине, чаще всего взяли эти слова из книг и кинофильмов. С ними тяжело в бою, и пафос похож на песок, набившийся в ствол. Его товарищ, попавший в русский батальон в Югославии, рассказывал историю, которая капитану очень понравилась.
Во время боснийской войны кто-то написал на доме, что стоял на краю у сербского поселения: «Это — Сербия!» а кто-то другой приписал: «Будало, ово jе пошта» — «Дурак, это — почта». Те, кто знают, что церковь — это церковь, почта — это почта, а Родина — это Родина, и не произносят пафосных речей, обычно при этом служат лучше.
Он не кривил душой, пафос давно улетучился из их разговоров. Высокая политика растворилась в горном воздухе, а оставшиеся ценности оказались просты: приказ и Устав, жизнь товарища и выполнение задачи. Чем было дальше от полосатого пограничного столба, тем меньше внимания вызывали эмоциональные слова. Капитан вспомнил, что одной из самых пафосных сцен в жизни, что он видел, был доклад оборванного лейтенанта другого погранотряда, у которого убили больше половины сослуживцев, и вот он, выведя к своим горстку пограничников, плачет, докладывая об этом какому-то начальнику.
Он вдруг раздражённо подумал, что может вдруг забыть фамилию этого старшего лейтенанта, но тут же вспомнил: Мерзликин его звали. Точно — Мерзликин.

Тут заместитель напомнил ему, что в прошлом году на соседней заставе убили наряд. До сих пор было непонятно, кто это сделал, и местные говорили, что пограничников зарезали горные духи, злые гении этого места. И действительно, после нескольких лет в этих горах, им иногда казалось, что под тонкой коркой цивилизации, присутствовавшей здесь в виде телевизоров, вентиляторов и газированной воды, существует жаркий и пыльный как здешние горы, мир духов и сказочных существ.
Внутри этого глубинного, скрытого от глаз корреспондентов мира, сходились странные силы, и произнесённые на разных языках молитвы вступали в бой как солдаты вражеских армий. Люди с той стороны собирали из воздуха своих демонов, а солдаты с севера, мелко крестясь, звали на помощь своих святых. Но и поверхностный мир, мир рациональной материи и марксистских товарных отношений был жесток, часто бессмысленно жесток (так считал капитан, относившийся к смерти спокойно, но рачительно), но так же неистребим, как невидимый.
Капитан касался этого в разговорах с шейхом мазара, и каждый раз ощущал, что не вполне может понять речь старика. Дело было не в нюансах диалекта, а в базовых понятиях. У них было разное мнение о добре и зле, о лжи и справедливости, вот в чём было дело.
— Мы пришли сюда не так давно, — говорил он заместителю. — Мы пришли сюда полтора столетия назад. Мы строили мосты и железные дороги, больницы и школы, но ничего не изменилось. Тот же мир, та же пыль и песок. И совершенно не факт, что мы были тут нужны.
— Детская смертность упала, можно себя этим оправдывать.
— Никто ничего не знает о здешней смертности, лейтенант. Кто-то написал какую-то цифру, и вот она кочует из доклада в доклад. Никто ничего про эти места не знает. И когда Партия исламского возрождения схлестнётся с Демократической партией, и одни будут стрелять в других из кузовов японских пикапов, а другие отвечать им из наших бронетранспортёров, то мы не отличим белую нитку от чёрной. При этом на въезде в Посёлок до сих пор написано «Слава КПСС» — только буквы проржавели. Легко сказать, что нужно нести бремя белых, смело сеять просвещенье и всё такое. Гораздо труднее сказать вслух, что люди не равны, что у нас есть более высокая правда, чем у них.
Мы ели плов с этими людьми, пытаясь понравиться им.
И они совали нам в рот свои пальцы.
Это, кстати, известное дело — тут гостю средней почётности (самый почётный ещё получал бараний глаз), хозяин вкладывал пирамидку, слепленную из плова в рот сам, своими руками. Говорят, в прежние времена, предполагая, что почётный гость может превратиться во врага, внутрь этой пирамидки вкладывали гвоздь и изо всех сил проталкивали его в чужое горло.
И наша правда оказывалась в итоге ненужной.
Кажется, тот разговор происходил зимой, когда на склоны ложился тонкий слой снежной крошки, которую быстро сдували злые ветры. Или это было жарким летом, когда личный состав экономил каждую каплю воды из пробитого теперь в десятке мест бака водокачки? Всё равно. В любом случае, этот разговор был бесконечен, и они вели его, будто проверяя посты, изучая, не изменилось ли что на местности. Где смысл, где их предназначение? У капитана был, на самом деле, год эйфории, когда он считал, что всё утрясётся и местная власть возьмёт дело в свои руки, а его начальство безжалостно и цинично наведёт порядок в этом горном краю. Но год прошёл, и эйфория улетучилась. Самообман прошёл, вокруг бушевали нескончаемые мятежи, столицу брали три раза — и всё люди непонятных политических пристрастий, а правительство в изгнании грозило казнями всякому, кто поможет иным правительствам. Здесь правил принцип коллективной ответственности, и если что, — просто вырезался весь род несогласных. «Правда белого человека, — думал про себя капитан, — работает только тогда, когда империя прочна, а сам белый человек в пробковом шлеме едет на слоне между согнутых спин своих рабов. А когда семьи белых людей сидят на своих пожитках, и вся улица кидает в них камни, никакой правды уже у них нет. И самое глупое наступает тогда, когда белые люди начинают метаться между силой своего оружия и любовью к малым народам. Они рассчитывают на взаимность любви, а кончается это всё одинаково — выселенными из квартир и узлами из пододеяльников в уличной пыли.
Капитан знавал местных демократов, что норовили прорубить новое окно не то в Россию, не то сразу в Европу. Но он не верил в эти окна, и думал, что всё как началось мятежами и казнями, ими, в итоге, и закончится. Такой вот исторический материализм наблюдал капитан вокруг себя.
Семьдесят лет тут насаждали атеизм, но он мгновенно высыхал на этой выжженной солнцем земле, как пролитая в полдень вода.
А с водой тут много что было связано: вода была жизнью, а распределяли её особые люди. Как-то раз он сидел на пыльном ковре с шейхом мазара, когда к ним пришёл приехавший из города мираб. Мираб был непростым человеком, весь род которого был мирабами — раздатчиками воды. Даже глава здешнего муфтията был мирабом. А этот мираб был когда-то начальником водокачки в городе — и не сразу капитан понял, что приезжий приехал не к старику в его мазар, а посмотреть на него, капитана.
Мираб смотрел на него, будто пробовал на зуб — и капитан был для него камушком, попавшим в плов, чем-то раздражающим и неудобным. Он, будто кусок скалы, упал в горный поток, и вот вода думает — сдвинуть ли его с места или обойти.
Господин воды смотрел на него хмуро и отхлёбывал горький чай из пиалы. Капитан сидел перед ним в своей выгоревшей форме и вдруг вспомнил, что у него большая дырка в носке. «Ничего, — подумал он. — Мне терять нечего. На семь бед один ответ». И мираб, словно почувствовав это безразличие, расстроился. Ему было бы приятнее, если бы в этом русском был страх или ненависть, а спокойное безразличие говорило о том, что капитан пойдёт до конца.
Поднявшись с ковра и зашнуровывая свои высокие ботинки, капитан понял, что признан неудобным. Именно неудобным — это непроизнесённое слово всё же отдавалось в ушах.
Старик из мазара, кажется, сожалел об этой встрече и в следующий раз привёл его к своей сестре-старухе. Про неё говорили, что это настоящая Биби-Сешанби, госпожа Вторник.
Госпожа Вторник стучала в своём закутке старинной прялкой и уже ждала капитана. В его руки была вложена толстая шерстяная нить, натянув которую, старуха тщательно всмотрелась в волокна.
— Тебе хорошо, — сказала старуха, пожевав беззубым ртом. — Ты настоящий воин, и ты живёшь по своей судьбе. Жизнь твоя коротка, как порыв ветра, а смерть быстра, как глоток. Да ты, собственно, уже мёртв.
— Да? — улыбнулся капитан. — Уже?
Но старик уже уводил его прочь, говоря, что бояться нечего, женщин не стоит слушать, и вообще он плохо понял её из-за шума прялки.
«С надеждой мы смотрели на этот мир, — думал он на обратной дороге, трясясь в кабине грузовика. — А мир неисправимо жесток, зол и беспощаден. Никто не знает предназначенья, кроме как Боевой устав».

Жизнь действительно оказалась недлинной, но это была его жизнь. Капитан не верил в эту местную нечисть: ни в здешнюю, ни в тех существ, что бродят среди родных осин. Из всех суеверий в нём жило только правило называть последнее «крайним». Капитан верил в личный состав, матчасть и боевое взаимодействие. И то, что сейчас ему не повезло, ничем не нарушило картины его мира.
Поэтому он был раздосадован, когда к нему подполз сержант-пулемётчик с неожиданным вопросом:
— Может, позовём заступников?
Капитан досадливо поморщился: мистики он не любил, потому что она слишком легко объясняла неудачи, и оправдывала бездействие. И эту старую солдатскую легенду про заступников не любил, но время было такое, что только на легенды и приходилось надеяться. Солдатских заступников, может, кто и видел, да и не мог рассказать: солдатские заступники приходили перед самым смертным часом, и увидеть их на пробу никто не хотел. А испытать на себе то, как крайнее время превращается в последнее, удовольствие сомнительное.
И всё же капитан кивнул — потому что его люди заслужили всё остальное, если уж не заслужили времени на жизнь.
Сержант пошёл к камням молиться, да и остальные забормотали что-то про себя.
И вот капитан увидел, как сгущаются рядом странные тени. Как они набирают плотность и вес — и вдруг фигур вокруг стало вдвое больше.
Вышел из-за камней очень высокий человек в длинной рубахе и с плотницким топором за поясом. Кажется, его звал как раз сержант из Калуги. Пришли ещё и другой бородач, и с ним монах, почти мальчик.
Но один оказался совсем странным, с ветками вместо рук. Ветки торчали из рукавов, и это существо больше походило на пугало.
— А ты кто такой? — спросил капитан, не сдержавшись.
— Это мой, — сказал снайпер с раскосыми глазами. — Это со мной.
Капитан не стал спрашивать, как зовут этого северного бога, но, заглянув в его пустые глаза, подумал, что он, пожалуй, самый страшный из пришельцев.
Замыкал строй старик в чалме.
— А вы-то, отец, зачем тут?
Тот покачал головой: сам, дескать, понимаешь, так надо.
Пришлые разбрелись по своим подопечным. К капитану же никто не пришёл — можно было позвать своего первого командира, который умер несколько лет назад, но капитан рассудил, что нужно быть последовательным и не отвлекать покойника от возможных дел.
Так они повоевали ещё, а через несколько часов капитану перебило осколками ноги. Тогда он понял, что надо устраивать последнюю лёжку.
Готовя себе это место, он смотрел, как дерутся призванные его солдатами заступники, и отмечал, что дерутся они неважно — недостаточно слаженно. Очевидно, что они были простые крестьяне — за исключением старика в чалме, что лихо махал кривой саблей, и человека-пугала, на работу которого капитан, видавший всякое, старался не смотреть. Но капитан понимал, что эти существа пришли сюда не для того, чтобы помочь им выстоять, а как раз потому, что его солдаты были обречены.
Надо было умирать за простые истины — за друга и за командира. А ему — идти вместе с ними, и чтобы у них достало мужества и пришли эти духи воздуха и огня, как старшие братья к заплаканным школьникам.
Старик с саблей стоял рядом с его радистом, действительно недавним школьником откуда-то из-под Казани. Лицо у радиста было залито слезами, и видно было, как ему страшно. Старик временами кричал радисту что-то ободряющее, и тот, хлюпая носом, старался целиться тщательнее.
«Мы пришли в этот мир с мальчишескими представлениями о славе и назначении, — думал капитан, — Нам повезло больше прочих, потому что мы сейчас ответим за эти мальчишеские представления о долге. Мёртвые сраму не имут, никто из нас не потерял чести, и мы всё сделали правильно».
Потом капитан увидел, как сержант умирает, положив голову на колени своего местного святого, а тот гладит его по бритой голове. Когда сбоку подбежал какой-то человек в халате, бородач только махнул своей саблей не глядя, и голова врага покатилась прочь.
Сержант умер, но ноги его прожили чуть дольше, заскреблись о камни ботинками и вытянулись, наконец.
Старик с саблей встал, поклонился телу, и пошёл к другим бойцам.
Тут капитану стало немного обидно за своё безверие — но он отогнал эту жалость к себе.
Дело-то житейское, дело времени, дело минуты — сейчас он тоже умрёт, и все окажутся на равных.
Когда все пятеро заступников пришли к нему, капитан понял, что остался один. Тела тех, кого назвали заступниками, уже начинали просвечивать, растворяться в сумерках. Видать, дело их тут было исполнено.
Человек-пугало подошёл попрощаться, но капитан помахал ему рукой — не трать время, дескать, мне недолго, не задержу.
Своих ног капитан уже не чувствовал.
Хорошо было бы умирать, смотря в небо, как герой толстовского романа, который он проходил в школе. Это было единственное место, которое он там прочитал, но память услужливо подсказала, что под чужим небом герой не умер, а умер в какой-то душной деревенской избе, среди стонущих раненых. Но капитану нужно было доделать одно, последнее дело.
Для достоверности он лёг на живот поверх ненужных бумаг, пятная их кровью. Бумагами и планшеткой те, кто поднимутся сейчас на холм, обязательно заинтересуются, и обязательно сдвинут его тело с места — всё равно, будь он жив или мёртв. А под ним и под ворохом бумаг их ждёт неодолимая фугасная сила.
Капитан стал ждать чужих шагов, а пока смотрел, как в сухой траве, на уровне его глаз, бежит муравей.
Муравей был тут не при делах. Ни при чём тут был муравей, и капитан пожелал ему скорее убраться отсюда.
Муравей поверил ему и, помотав головой, побежал быстрее прочь.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
8:41 am
История про то, что два раза не вставать


А вот, собственно, то, о чём я говорил в прошлый раз - о неумолимости времени.
Ну и о том отношении к славным победам нашего отечества, о котоых пишет Норов, которые недопонял Толстой и что по этому поводу написал Куприн.
Ссылка, по обыкновению в конце.

...В разных разговорах вокруг Дня Победы и вообще о войне (а от нас не так далеко национальный день скорби 22 июня), часто возникает вопрос: теряется ли острота восприятия этих событий семидесятилетней давности. В своё время я застал стариков, ходивших в те же бани, что и я. В шестьдесят пятом, когда Победу снова стали праздновать широко им было по сорок, молодость по нашим временам, а я только родился. В начале семидесятых им было меньше, чем мне сейчас, и я видел их тела, с разными белыми и фиолетовыми шрамами, которые никого не удивляли. Потом их становилось меньше и меньше, да и вряд ли врачи разрешают оставшимся ходить в общественные бани.
Время неумолимо, и сакральное отношение к той войне поддерживается совсем другими людьми. Тут именно вопрос отношения, потому что есть какая-то грань поколений, за которой боль ослабляется. Горе потерь на уровне дедушек и бабушек в сороковые ещё хранят их внуки. Погибших в годы Первой мировой и даже Гражданской войны оплакивают меньше. Имён родственников, сгинувших в Крымскую кампанию не помнят вовсе. В этом ужасное свойство времени — человек, умиравший на севастопольских камнях, страдал не меньше, чем его правнуки там же, но от него — только надпись на памятнике типа «и ещё 200 нижних чинов».
Любая война сакральна, и история всегда повторяется. Сперва споры ведут очевидцы, их хор нестроен, ими могут руководить разные мотивы, их воспоминания безжалостно режет цензура (или редактор), они возмущаются следующими поколениями. Потом всегда возникают люди, присваивающие символический капитал. Так происходит с любой верой, когда адепты начинают теснить отцов-основателей.
Тут есть хороший пример — Отечественная война 1812 года. Циклы отношений к ней были примерно такие же (но, понятно, что обсуждение фиксировалось лишь среди образованного сословия, а интернет ныне общедоступен), ну и далее...



http://rara-rara.ru/menu-texts/neumolimoe_vremya

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
12:19 am
История про то, что два раза не вставать
ПАР


― Что? Не видать? Где ж они? ― волновался на крыльце барского дома Николай Павлович, хлебосольный и радушный барин. Настоящий незлой русский человек, он жил мирной жизнью крепостника, в которой не было событий. Но теперь событие случилось: Николай Павлович ожидал приезда сына.
И действительно, вскоре на дороге показался тарантас, над ним мелькнул околыш студенческой фуражки. Впрочем, в тарантасе наличествовали и другой гость – вовсе без головного убора.
― Малыш! Малыш! ― И вот уже отец обнял сына. Впрочем, тот быстро отстранился:
― Папаша, позволь познакомить тебя с моим добрым приятелем Карлсоном, что любезно согласился погостить у нас.
Карлсон оказался упитанным человеком, который не сразу подал Николаю Павловичу красную руку с толстыми пальцами-сардельками. Но подумал, и подал.
Потянулись радостные дни семейной идиллии.
Завтракать начинали поздно, да и так завтракали, что вставали из-за стола, когда уже смеркалось.
За столом обсуждали «Вестник Европы», турок, богатство Сибири, покорится ли кому русская земля и снова «Вестник Европы».
Однако Карлсон не прижился в барском доме. Он съехал во флигель, где устроил себе мастерскую ― и днём и ночью он что-то резал там, строгал и пилил. Однажды Малыш, зайдя во флигель, увидел, как его университетский товарищ приделал к себе на спину винт и прыгает со столов и стульев, махая руками.
Малыш тихо притворил дверь и пошёл к лесу, где девушки собирали ягоду. Их звонкое пение раззадорило Малыша, и он несколько дней не возвращался домой.
Надо сказать, что многие птицы любят ягодные места. Хорошо охотиться рядом с таким ягодным местом, скажем, на тетеревов. Настреляешь довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно режет плечо ― но уже вечерняя заря погасла, и в воздухе, ещё светлом, хотя не озарённом более лучами закатившегося солнца, начинают густеть и разливаться холодные тени…
Но мы отвлеклись. Как-то Малыш думал позвать Карлсона к девкам, но тот даже не отворил дверь, а ограничился тем, что бросил в окно короткое «nihil». Малыш удалился, озадаченный.
И правда, Карлсон до того был увлечён своими изысканиями, что даже не съездил проведать свою бабушку, госпожу Бок, вдову военного лекаря.
Малыш недоумевал о таком поведении, но Николай Павлович объяснил ему, что такая чёрствость пошла у нас, разумеется, от немцев.
― Вот, ― заметил он, ― один немец тоже был недавно в уезде, да на спор начал на масленице есть блины с купцом Черепановым. Объелся блинами, да и умер ― ему бы фрикадельками да тефтелями питаться, а он туда же… Блины на спор решил есть…
И Николай Павлович, приняв от Ерошки-лакея раскуренный чубук, прекратил рассказывать.
Через какое-то время, то ли потерпев неудачу в полётах со стульев, то ли, наоборот, преуспев, Карлсон вышел на свет и начал делать упрёки Малышу.
― Ты развалился, спишь всё, ― говорил он. ― Между тем Россия требует нового человека. А где его взять, если всяк будет лежать в праздности. Вот скажем, паровые машины ― определённо, они сумеют изменить весь мир к лучшему.

Через неделю в поместье появился англичанин в гетрах, с бритыми бакенбардами. Вместе с ними прибыл целый воз труб и медных листов. Карлсон заперся с ним во флигеле, а когда англичанин уехал, выяснилось, что Карлсон всем по кругу должен.
Когда денежный вопрос набух и распустился, будто почка на берёзе, к нему подступились с расспросами. Тогда Карлсон молча привёл всех во флигель.
― Это моя паровая машина, ― с гордостью сказал Карлсон, указывая на сплетенье труб, похожее на голый весенний лес.
Паровая машина грохотала, её металлические части гремели, поршни то поднимались, то опускались снова.
― У меня будет десять тысяч паровых машин, ― продолжил Карлсон, но в этот момент флигель огласил свист. Он усиливался, и горячий пар заполнил помещение. Малыш опрометью бросился вон.
Столб огня и пламени встал на месте несчастной постройки, к которой уже бежали барские мужички, все как один обтёрханные и помятые. Таких много в нашем небогатом краю, где я так любил охотиться на рябчиков. Птица рябчик ― плут, веры ей нет, да и мяса на её костях мало. А бывали случаи, когда я приносил по пятнадцать рябчиков и потом долго у костра смотрел в ночное небо…
Вернёмся к нашему герою.
В одном из отдалённых районов России есть сельское кладбище. Как почти все наши кладбища, оно как-то покривилось и покосилось, а скот топчет кладбищенскую траву. Туда, на одну из могил, ходит сгорбленная старая женщина. Печально смотрит она на серый камень с изображением пропеллера, под которым покоится тело её сына. Неужели её молитвы были бесплодны?
Но нет, хоть страстное сердце, которое, как запущенный не вовремя пламенный мотор, замолкло навсегда, гармония и спокойствие природы говорит старушке о вечном мире и жизни бесконечной…






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Saturday, May 25th, 2019
12:37 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ОСВОБОЖДЕНИЯ АФРИКИ


25 мая

(грипп)



Дмитрий Игоревич проснулся под протяжное пение. Это значило, что открылся рынок и на него пришли торговцы диким мёдом из племени дхирв, а вот когда будут дудеть в гнусавую трубу, это будет значить, что опори принесли на рынок молоко.
Под эти звуки Дмитрий Игоревич завтракал, но ритуал был вдруг нарушен.
К нему зашёл Врач.
Этот пожилой француз жил в разных местах Африки чуть не с самого рождения и, кажется, не узнавал новости, а предчувствовал их. Что-то в нём было, позволявшее ему угадать, что начнутся народные волнения или море будет покрыто божьими коровками.
Африка соединила русского и француза давно. Между ними повелось звать друг друга по имени-отчеству, отчего Врач получался Пьер Робертович и при этом терял остатки своего французского прошлого.
— Сегодня придёт Колдун, — сообщил Пьер Робертович. — Хочет сказать о чём-то важном.
Это была новость неприятная. Ничего приятного в Колдуне не было.
Нормальный такой был Колдун, даром что людоед. Или недаром.
Колдун был сухим стариком без возраста и имени. Вернее, имён у него были сотни — и на каждый случай жизни особенные. Как-то, в давние времена, Колдун было учредил в долине социализм, съел нескольких вождей, объявленных империалистами, и поехал в СССР. Но светлого будущего не вышло — ему очень не понравился Ленин. Дмитрий Игоревич не до конца понял, что произошло, вроде бы колдун вступил с Лениным в ментальную связь, но они не сошлись характерами. Но всё равно колдун получил из Москвы танковую роту и несколько самолётов оружия. Свежеобученные водители передавили своими танками массу зевак, да тем дело и кончилось. Потом из социализма колдун всё-таки выписался и учредил капитализм, за что получил от американцев бронетранспортёры и вертолётную эскадрилью.
Потом он заскучал. От скуки пошёл войной на соседей, да война как-то не получилась, затянулась, и вот уже лет двадцать было непонятно, кто победил, да и вообще, закончилась ли она, эта война.
Дмитрий Игоревич не застал начала этих безобразий и привык к неопределённости этих мест. Его дело было — птицы, и только птицы. Орнитолог Дмитрий Игоревич занимался птицами всю жизнь — или почти всю, с юннатского школьного кружка.
Сейчас он воспринимал их как гостей с Родины, сограждан, прилетевших по необходимости, вроде как в командировку. Дмитрий Игоревич служил на этой биостанции уже десять лет.
Он чувствовал себя в полной гармонии с этой каменистой пустыней, утыканной редкими деревцами, с берегом гигантского озера и отсутствием зимы и лета.
Сейчас он перестал ездить домой — родственники по очереди ушли из жизни, квартиру он продал и после этого стал никому не нужен. А тут шли деньги от Организации Объединённых Наций, которая была здесь представлена (кроме Дмитрия Игоревича и Пьера Робертовича) изрешеченным белым джипом с буквами UN на дверце. Букв, правда, уже никто не мог различить.
Джип стоял в кювете, и к нему давно все привыкли.
Дело было в привычке. Здесь ко всему надо было привыкнуть, а потом расслабить память и волю и плыть по реке времени. От одного сезона дождей до другого, когда эта река поднималась и затапливала всю долину до горизонта. И только холмы, на которых стоял посёлок, возвышались над серой гладью.
Здесь была то империя, то республика — но вечно окраина мира.
Здесь все беды мира казались меньше приступа лихорадки. Дмитрий Игоревич поэтому не одобрял порывистого и стремительного Пшибышевского, которого прислали к нему метеорологом. Пшибышевский был настоящий пан, чуть что — ругался по-польски и привёз с собой карабин, с которым практиковался каждое утро.


Три белых человека посреди пустыни жили в уединении. Они собирались за столом биостанции каждый вечер и молча смотрели телевизор. Пить было нельзя — предшественники часто совершали эту ошибку и теряли человеческий облик через год.
Нельзя тут было пить, нельзя. Спивались стремительно, алкоголь входил в какую-то реакцию с местной водой при любой очистке этой воды. Да и безо всякой воды человек, не научившийся плыть по реке времени, одновременно оставаясь на месте, спивался за один сезон.
Врач рассказывал про предыдущего метеоролога, которого после приступа белой горячки отправили вертолётом в столицу.
Несчастный метеоролог выпрыгнул из кабины над пустыней.
Поляк, хоть и изображал из себя Ливингстона, но принял правила игры.
Поэтому три белых человека смотрели телевизор, перебирая каналы как собеседников, и пили чай из местной сонной травы.
Потом Врач возвращался в больницу, а Дмитрий Игоревич с метеорологом расходились по спальным комнатам биостанции.
Сейчас метеоролог стрелял по банкам, и Дмитрий Игоревич про себя отметил, что он не промахнулся ни разу. Однако метеоролог перехватил его скептический взгляд и назидательно сказал:
— А вы крякозябликами своими занимаетесь, да? Но если местные полезут, то только это и поможет.
— Это вам так кажется, что вам это поможет, — Дмитрий Игоревич знал, что говорил.
Пять лет назад тут началась большая война. Люди гибли не сотнями, а тысячами, только тарахтел советский трактор, роя траншею под общую могилу. Тогда Дмитрий Игоревич впервые увидел настоящую реку крови. На холме подле биостанции победители резали побеждённых, и кровь текла с вершины до подножия именно что рекой. Дмитрий Игоревич навсегда запомнил этот душный запах, который исходил от чёрной струящейся крови.
Впрочем, получив подкрепление с юга, недорезанные отплатили противнику тем же. И снова тот же трактор «Беларусь» с ржавым отвалом выкопал траншею, куда свалили без счёта тела.
Чтобы прекратить это, Врач пошёл на поклон к Колдуну, и они заперлись на сутки в больнице.
Колдун вышел из больничного покоя шатаясь, но с умиротворённым лицом. О чём он говорил с Врачом, было непонятно, да и не важно.
Бойня действительно прекратилась.


Как-то они сидели у телевизора и вдруг увидели репортаж о беспорядках в столице.
Это вызвало такое же странное ощущение, как звук собственного голоса в записи. Названия были узнаваемы — да и только. В столице произошли беспорядки, но даже им, давно живущим в этой стране, было невдомёк, что к чему.
— Я, честно говоря, — вдруг сказал давно молчавший Врач, — избегаю разговоров о ретроспективной политике — и всё потому, что она похожа на шахматы. И если одно государство навалится на другое, то, чтобы ни случилось, всё равно через несколько лет все всё забудут — всё, может быть, кроме результата.
Вот мы помним, как наши маленькие друзья (я говорю без иронии — местные жители невелики ростом) перерезали своих родственников, а потом родственники ответили тем же. Миллион народу, по слухам, перерезали. Однако ж европеец или американец, за исключением волонтёров Красного Креста, одних от других не отличит (а может, и наш волонтёр не отличит), и этот пресловутый европеец нетвёрдо знает даже то, как эти племена правильно пишутся. Общество цинично и готово простить всё — если это произошло быстро, эффективно и эстетично. И общество смиряется со статус кво.
А в случае с нашими маленькими друзьями зритель с удивлением узнаёт, что сначала одни резали других почём зря, а потом другие вырезали примерно столько же.
При этом обыватель с удивлением понимает, что не может отличить одних от других. Поэтому он бежит от этой темы, соответственно, она непопулярна и в медиа.
— Неправда, — вмешался поляк. — Вы давно не были на родине, а я как раз тогда учился в Париже… И вся Франция только и делала, что обсуждала резню и ругала своё правительство, которое не мешало этим… ну, в общем, первым резать вторых, а вмешалось, только когда те перешли в контратаку.
— Нет-нет, — возразил Врач. — Одно дело — слой, в котором вращался мой юный и пылкий собеседник, а вот вникал ли во всё это марсельский докер или пейзан-винодел из Шампани? Рабочие «Рено», сдаётся мне, далеко не все того цвета, в который окрашены французские пейзане. И я не знаю, в какой цвет были раскрашены их школьные карты. Может, среди них есть и сгребающие стружки наши маленькие друзья — не знаю, конечно, наверняка. Что европейцы интересуются разными вещами — спору нет. Но мой пафос в жестокости мира. Ну вот скажите мне, положа руку на сердце, что, долго мир помнил это дело? Сделай шаг в сторону — многие страны охвачены были устойчивым и деятельным интересом к этим кровожадностям? Ну, пошумели, следствие закончено — забудьте!
Но вы, сами того не заметив, ввели очень важный мотив. Вы сказали, что «опори высокие и красивые даже по европейским стандартам, а дхирвы маленькие и плюгавенькие». Это прекрасно (то есть, конечно, что резали — ужасно). А вот тот, кто красив и виден в телевизоре, всегда любим (что бы ни делал), а плюгавенького будут бить. Он плохо выглядит. Я исправно смотрел тогда не только в окно, но и в телевизор — и должен признаться, что картинка и CNN, и Fox была такая, что отличить одних от других было невозможно. Может быть, в некоторых странах распространяли специальные таблицы для различения, но на экране, я клянусь, всё мешалось. Были среди негров с «Калашниковыми» и плюгавенькие, и красивые, но, увы, все оказались в одной куче.
Беда в общественном цинизме: он интернационален — можно, конечно, ввести постулат о том, что люди какой-нибудь национальности черствы, а какой-то — душевны и отзывчивы, но это нынче немодно.
Мировое сообщество всё переваривает. Пепел не стучит. Да и чёрт знает, чей это пепел.
Всё это укрепляет меня в мизантропии, а уж в скепсисе к идеалам цивилизации, рождённой Французской революцией, и подавно.
Впрочем, у всякого нормального исследователя есть сомнения в идеальности мира, особенно если входишь в него, с самого начала получая по заднице от акушера.

Метеоролог не выдержал и ушёл упражняться в стрельбе.
— Напрасно вы так, — сказал Дмитрий Игоревич. — У него ведь переходный период.
— Чем раньше кончится, тем лучше. Он ведь ещё живёт мыслями о возвращении. Все его ружья и ковбойские желания, вся его философия фронтира лишь для того, чтобы вернуться в Варшаву и гулять с красивой женщиной по парку Лазёнки, не хвастаясь вслух, а лишь сурово намекая на Африку.
Чем раньше наш маленький Томек поймёт, что отсюда нет возврата, тем лучше.

Колдун пришёл, когда стемнело, в своей длинной рубашке (ей костюм и ограничивался). Всё остальное составляли десятки амулетов — Колдун был обвешан ими, как новогодняя ёлка. Сначала он долго говорил на своём ломаном английском о разных глупостях, рассказал какой-то местный анекдот, довольно запутанный, но белые люди вежливо улыбнулись.
Наконец он приступил к главному, и оказалось, что Колдун пришёл жаловаться на птиц.
Он сказал, что птицы опять уничтожили весь урожай, и чаша терпения его народов переполнена.
Это нужно возместить.
Дмитрий Игоревич, как ответственный за птиц, только пожал плечами.
Объединённые Нации уже присылали муку, — отвечал он. Муку, пищевой концентрат, сгущенное молоко и сахар.
Но Колдун только махнул рукой. Ему, сказал он, нет дела до наций, он говорит об ответственности птиц.
Дмитрию Игоревичу нужно было внушить птицам, что они не правы, и должны понести наказание, а также искупить вину. Птицы прилетали с Севера, с его Родины, и ответственным за них был он.
Врач молчал: он понимал, что с Колдуном не сладить.
Метеоролог начал было привставать, возмущение переполняло его, но гость не обратил на это внимания. Когда старик окончательно надоел пану Пшибышевскому, тот схватил Колдуна за рукав рубашки. Вот это была ошибка, это была ужасная ошибка, и Дмитрий Игоревич предпочёл отвести глаза.
Колдун только помахал у метеоролога перед лицом пучком травы, и несчастный пан Пшибышевский зашёлся в страшном кашле.
Да, птицы должны были ответить.
— Ладно, сказал Колдун. — Если ты не хочешь сделать это сам, дай мне говорить с птицами, когда они прилетят.
— Конечно, — поклонился Дмитрий Игоревич. — Обязательно. Какой вопрос.
— Но если ваши птицы не согласятся, мы будем мстить всему их роду.
— Это очень печально. — Дмитрий Игоревич был вежлив, а Врач только качал в тоске головой.
Месть, подумал он. Месть тут дело привычное, совсем не то, что мы понимаем под этим словом. Здесь, на этой забытой Богом земле, нет никакой итальянской горячности и стрельбы между людьми в смешных шляпах, это не кавказские кровники — тут это делается попросту. Семья вырезает другую семью, включая грудных детей, а потом спокойно садится и доедает за убитыми ещё не остывшую пшеничную похлёбку.
А тут ещё месть птицам.
Дмитрий Игоревич на миг представил себе эту картину. Несколько племён пускаются в путь, распевая боевые песни, по пути их количество увеличивается, они пересекают море и высаживаются в Европе. Методично и бесшумно, питаясь отбросами, они распространяются по континенту, разоряя птичьи гнёзда.
Это особый невидимый мир, который проникает в европейскую цивилизацию как зараза. А европейцы не видят неприметных людей в рванье, что повсеместно истребляют птиц, совершая ту месть, о которой говорил Колдун.
Но нет, конечно, никто из них не дойдёт, не доплывёт до русских равнин и польских лесов.
Бояться особо нечего.

Бояться было нечего, но наутро пан Пшибышевский не вышел из своей комнаты. Сначала всё напоминало грипп, но потом у метеоролога начался необычный жар. Тут же пришёл Врач, и по выражению его лица Дмитрий Игоревич понял, что дело совсем плохо.
Сходили к Колдуну, да тот засмеялся им в лицо.
Когда они возвращались, Врач непривычно дрожащим голосом сказал:
— А вам не приходило в голову, Дмитрий Игоревич, что наш Колдун удивительно похож на настоящего бога? Нет — нашего ветхозаветного Бога? Он жесток, и при этом непонятно жесток. От него нельзя уберечься, как нельзя уберечься Иову от гибели своих родственников и нищеты…
Орнитолог тогда ничего не ответил, не ответил и на утро, потому что думал о гибели романтики.
Поки мы живэм. Ещё Польска не сгинела, поки мы…
А метеоролог умер, а вместе с ним и часть Польши, и часть их мира.
Вернее, одна треть.

Они похоронили поляка через два дня. Вертолёт мог прилететь разве что через месяц, и то, если не помешают дожди. А пока Врач и Дмитрий Игоревич раздали местным женщинам муку, чтобы они свершили свой погребальный обряд. Как ни странно, даров никто не взял, и пан Пшибышевский лёг в африканский суглинок лишь под молитву, прочитанную Врачом. Дмитрий Игоревич молчал, а про себя подумал с грустью: «Вот они, ляхи… Ай, ай, сынку, помогли тебе твои ружья?..»
Но вот прилетели птицы с Севера.
С каждым днём их прилетало всё больше, и Дмитрий Игоревич весь был погружён в работу. Он описывал уже окольцованных птиц, взвешивал их на пищавших без умолку электронных весах, дул им в затылки, ероша пёрышки, чтобы узнать возраст, и совсем потерял счёт дням. Поэтому он не сразу понял, что говорит ему вечером Пьер Робертович. А? Что? Что с могилой?
Оказалось, что могила метеоролога пуста.
Даже не сжившись с Африкой так, как Пьер Робертович, Дмитрий Игоревич понял, что это конец.
Колдун придумал для развлечения что-то, что гораздо хуже его доморощенного социализма и капитализма.
И точно, когда они вышли к берегу озера, то увидели своего товарища.
Мёртвый пан Пшибышевский ходил по берегу и кормил птиц своим мясом. Метеоролог отщипывал у себя с бока что-то, и птицы радостно семенили к нему.
Врач и орнитолог смотрели на озеро, которое было покрыто пернатым народом.
Задул холодный ветер с гор, и птицы сотнями начали подниматься.
Правда, некоторые падали обратно, едва взлетев.
Даже издали было видно, какие они больные.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
[ << Previous 20 ]
About LiveJournal.com