?

Log in

No account? Create an account
Березин's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Березин's LiveJournal:

[ << Previous 20 ]
Thursday, January 18th, 2018
11:58 am
История про то, что два раза не вставать


А вот вам текст про бухло.
Ну и немного про литературу.


http://rara-rara.ru/menu-texts/norma
















Извините, если кого обидел
Saturday, January 13th, 2018
5:49 pm
История про то, что два раза не вставать


13 января

(в пуще)



Леонид Абрамович переночевал на почте.
— Ничего удивительного, — сказал ему почтальон. — Вот лет пять назад мы бы вас вовсе не пустили. Только с охранением.
— Да у вас-то что? Поляки — не бандеровцы.
— Да у нас и бандеровцы были, — с некоторой обидой сказал почтальон, будто его родину кто-то хотел обделить. — Были, с юга заходили. И поляки были, все были. Но не в том дело. Война, это война людей портит, и она почти десять лет как кончилась, а вот у нас всё не славно. Люди войною раненые, и других научились ранить.
Их слушал местный участковый. Участковый, судя по виду, был философ — с тремя медалями, две из которых были «За отвагу» — значит, видал лихо — глядел в потолок. Он смотрел на него, как смотрел бы Кант в звёздное небо. Как на загадку, что переживёт философа, и будет вечна — созвездия мушиных следов начали складываться ещё при Пилсудском, так, по крайней мере, казалось Леониду Абрамовичу. Он хорошо выспался в боковой комнатке, где пахло сургучом и польскими порядками — какой-то корицей и ванилью.
Ни война, ни движение границ не смогли вытравить этот запах.
Почтальон тут звался начальником отделения, но сам возил письма. Собеседников у него было мало, и он хотел длить разговор с гостем из Минска, да только разговор второй день был о том, что тут опасно и страшно, будто на передовой. А никакой опасности не было, и Леонид Абрамович это знал — потому как дотошно расспрашивал разное начальство перед полевой командировкой.
Всё кончилось, страна была сильна, как Пуща, что начиналась сразу за посёлком.
Пуща шла на многие километры на север и запад и была плохо описана. Не от того, что её никто не описывал или тут были какие-то тайны, а от того, что её описатели и исследовали разбрелись куда-то. Многих убили, когда они надели военные мундиры разных армий, а некоторых убили просто так. Их отчёты сгорели в Варшаве, Берлине и Минске, а то, что уцелело, предстояло прочесть заново. Стволы деревьев хранили в себе осколки и пули, не попавшие в людей, но война обтекла Пущу, потому что внутри этого леса воевать было бессмысленно. Там можно было только прятаться.
«Кажется, тут и прятались родственники жены», — вспомнил Леонид Абрамович. — «А, может, и не тут, вот загадка». Неизвестно где они прятались, но спрятались где-то так, что никто не смог найти их и по сей день. Леса проглотили Марию Моисеевну и мужа её Лазаря, и никто не знал их судьбы, кроме бога, имя которого евреи не пишут полностью, русские писали с большой буквы, а Советская власть пишет с маленькой.
Жена, конечно, просила навести справки, но Леонид Абрамович никого не спрашивал, потому что жизнь отучила его наводить справки об исчезнувших людях.
Оттого он слушал начальника почтового отделения и улыбался.
Почтальон говорил долго, но завод в нем всё же кончился. Что-то треснуло в гортани, будто в механическом органе, он замолк и выразительно посмотрел на лейтенанта-участкового. Милиционер, который, слушая всё это, не слышал ничего, демонстративно перевёл взгляд с одной коричневой кляксы на потолке на другую. Призраки вооружённых лесных людей сгустились в почтовом отделении, постояли в воздухе, как дымный столб над курильщиком, но исчезли. Приезжий, наконец, понял, что почтальону ещё и жалко лошадь.
Тогда Леонид Абрамович примирительно сказал:
— Да я и не настаиваю. А вот хотя бы завтра — поедет кто?
— Завтра-то? Завтра, дорогой товарищ, всенепременно поедут.
Вчера почтальон говорил ровно то же самое.
В этот момент с визгом отворилась дверь, и в почтовое отделение впал, споткнувшись о порог, крепкий жилистый человек с саквояжем.
— А вот и фельдшер. Вот вам фельдшер, — с надеждой выдохнул почтальон.
Фельдшеру нужно было в дальние деревни, и он взял Леонида Абрамовича с собой.
Они долго ехали вдоль опушки леса, лошадь брела задумчиво, будто философ.
— Вам правильно сказали. Места у нас непростые, лес дикий, одно слово — Пуща. — Он показал глазами — в подводе, прямо под рукой, лежал автомат с круглым диском.
— А кто тут? Не верю я в этих фашистов.
— Да разве поймёшь — кто, дезертиры, к примеру. Живут, чисто звери, — но выживают, потому как родственники есть. Оставит сердобольная мамаша коробчонок на опушке, а им-то мало надо. Они-то не с этого живут, а с Пущи. Но вас убьют не задумываясь. Они ведь уже и не люди, а часть живой природы. Вон у вас плащик какой справный. Да и ружьё.
— А немцы?
— Немцам-то что тут? Немец — культурный, он в лесу жить не будет. Да и то, кто из них у нас в плену сидел, уж давно дома. Даже аковцы пропали все. Лесника с собой чуть не увели, но наш Казимир решил остаться. Вы ведь ботаник? Ботаник? Так не будете древнего быка искать? Про древнего быка тут вам многие могут рассказать, но вы Казимира слушайте. Он прирождённый охотник, притом лишённый способности привирать в охотничьих историях. Так вот жизнь с ним распорядилась. Наука? Не знаю, с кем вы тут наукой хотите заниматься, немцы, вон, отзанимались. Все сгинули. Ну, Казимиру поклон от меня передавайте.

Казимир Янович оказался потомственным лесником давнего времени. И в прошлую войну он был лесником, и при Санации он ходил по лесу, и при Советах он был лесником, а как пришли немцы, то и они его не тронули, нужен им был лесник и охотник Казимир Янович.
Пред Гольденмауэром лесник робел, но всё же бумаги его прочёл внимательно, на слово не поверил.
Леонид Абрамович стал жить в охотничьем домике — добротном, сработанном в немецком духе немецкими руками. Камин, голова оленя на стене, душевая комната, впрочем, неработающая и затянутая паутиной.
На стенах чернели прямоугольники от каких-то исчезнувших фотографий, вот уже десять лет прошло, а их контуры не сравнялись со стенами.
Гольденмауэр занял гостевую комнату с роскошной кроватью, застеленную рваным бельём.
— Мне сказали, что у вас есть машинка…
Казимир вынес ему короб и убедился, что пишущая машинка в исправном состоянии, и действительно, с русским шрифтом. Могла быть с каким угодно — кто-то ему рассказывал, что нашёл где-то в Польше пишущую машинку и решил переставить на ней литеры. Но оказалось, что пишущая машинка имела не просто латинские литеры. На ней печатали справа налево — на иврите. И переделать её не было никакой возможности.
Куда сгинули её хозяева, никто, конечно, не знал. Куда вообще сгинуло всё — время просто заблудилось в чаще, как в этой Пуще.
— А откуда у вас советская машинка?
Лесник сказал, что писатели приезжали, забыли.
— Почему писатели?
Лесник непонимающе посмотрел на него.
— Пан, кто же знает, отчего становятся писателями?
— Да я не об этом. Из Минска?
— Нет, из Москвы. Я думал, что они напишут, попросят выслать, вещь-то дорогая.
Но они не написали.
Наверное, писатели в Москве богаты.
Внизу играло радио — большая немецкая радиола. Настроено оно было на Варшаву, и Леонид Абрамович заснул под печальные польские песни. Потрескивал и шипел эфир, да и в песнях было полно шипящих.
Утром радио молчало. Лесник объяснил, что электричество тут дают с перебоями: если оборвётся провод, так чинят неделю. Если бы офицеры не приезжали охотиться, то и вовсе бы не чинили. А он проживёт и так. Да и зачем днём электричество — днём и так светло.

Леонид Абрамович тщательно и аккуратно оделся, разметил по военной карте маршрут и двинулся в путь.
Он искал не только место для биостанции, но оценивал и взвешивал Пущу, постепенно понимая, что оценить её невозможно.
Пуща была огромна.
Это был отдельный мир — что-то из высшей математики, что ему читали в сельскохозяйственной академии. Курс был рудиментарным, но что-то Леонид Абрамович помнил до сих пор.
Однажды, где-то вдалеке, треснула ветка, и Леониду Абрамовичу почудилось, что он слышит разговор.
Он тут же спрятался — отошёл в сторону от тропы и стал за дерево. Звуки не повторялись. Что-то заухало, затрещало в ветвях в отдалении, дунуло ветром.
Ничего.
Но Леонид Абрамович был готов поклясться, что слышал людей. Можно было списать это на галлюцинации, но ещё не раз ему казалось, что кто-то идёт по лесу — по-хозяйски, но укромно, двигаясь по своим делам. Это были люди — неслышные и невидные под пологом леса, как жучок-типограф под корой.
Вернувшись, он спросил об этом лесника.
— А что там за люди в Пуще?
— Да кто знает, шановный пан... Жиды… То есть — явреи.
— Почему — «явреи»?
— Так как явреев гонять начали, некоторые сюда побежали. Кто из городских да образованных был, те сразу перемёрли, а кто из простых был — ушли дальше в болота. Их ведь ловить — себе дороже. Там, поди, и живут.
— Да ты ловил, что ли, дедушка?
Казимир Янович насупился вдруг и больше не отвечал.
А пока они жили параллельными жизнями, почти не соприкасаясь.
Леонид Абрамович возвращался в домик лесника всё позже, а когда зарядили дожди, стучал на машинке.

Однажды к ним в домик заехал фельдшер.
Казимир Янович, судя по всему, его очень уважал. Фельдшер сидел в огромном кресле, положив ноги на скамеечку. Прямо на ней сохли носки.
— Нашли что-нибудь интересное?
Гольденмауэр рассказал, что немецкого тура так и не увидел.
Он много слышал про след странного эксперимента по возвращению древнего животного — впрочем, говорят, это была обманка. Внешне это был тур, а внутри — обычная корова.
Фельдшер в ответ заметил, что теперь наука делает чудеса, и радиация может создавать много новых причудливых существ. Здесь во время войны был один русский из Берлина, вот и Казимир Янович подтвердит, он на этой теме специализировался.
Рептилий разводил при помощи атома.
— А вы тут были, что ли?
— Не я, а Казимир Янович. Я в другом месте был.
— Да где же?
— Я на Колыме был, пятнадцать лет подряд. КРТД, хотя вам это ничего не скажет. Я ведь — троцкист, Леонид Абрамович.
— В смысле — по ложному обвинению…
— Ну, отчего же ложному. Троцкист, да. Настоящий, лжи тут нет, и тут я согласен с Особым совещанием. Помните Особое совещание — «ОСО — два руля, одно колесо». Да только дело это прошлое, скучное — одно слово, я тут недавно. Теперь ко мне претензий не имеется, о чём располагаю справкой.
Но про корову эту в виде тура, я как раз там слышал.
Я ведь с разными людьми сидел, и кабы не медицинский навык, давно истлел бы с ними. Знаете, есть такая теория — ничего не исчезает, всё как-то остаётся. А ведь на земле каждый день умирает какой-то вид, ну, конечно, не коровы эти, а мошки. Кто мошек пожалеет? Никто. Но вдруг природа их всех откладывает в какой-то карман — на всякий случай, для будущего. И, придёт час, они понадобятся и прорастут. А пока они сидят в своём кармане, ждут нужного часа, скребутся и выглядывают.
Про немецкие коровы — правда.
Человек же вечно норовит изобрести что-то, да только в итоге изобретает что-то другое. Поплывёт в Индию, откроет Америку. Решит облатки лекарственные делать, военные газы изобретёт. Так и тут — хотели тура, а вышло чёрт те что. Вы сходите, сходите к селекционной станции, далековато отсюда, но за день управитесь.
Леонид Абрамович только покачал головой.

Он вышел на следующее утро — на рассвете, в сером и холодном растворе лесного воздуха. Он действительно шёл долго, полдня, пока, наконец, не достиг точки, которая была помечена на карте — (разв.)
Развалины были налицо, хоть и выглядели не развалинами, а недостроенными домами.
Леонид Абрамович с опаской подошёл к этому сооружению.
Оно напоминало ему бронеколпаки военного времени. Он видел их много — на финской границе. Взорванные в сороковом, наскоро переделанные год спустя, они и после войны хранили былое величие.
Но тут замысел был очевидно мирный.
У здания была устроена площадка, явно для стоянки и разворота автомобилей — видимо, хозяева рассчитывали на гостей.
Дорога, когда-то основательная, была занесена палой листвой и уходила куда-то вдаль.
То, что он принял за долговременные огневые точки, оказалось зданием, похожим на казарму.
Прочное, сделанное на века, оно напоминало древнего зверя, затаившегося в лесу. Справа и слева его замыкали круглые купола.
Леонид Абрамович с опаской осмотрелся — сорок второй год в болотах под Ленинградом научил его безошибочно находить мины по изменённому цвету дёрна, по блеснувшей вдруг проволоке, но, главное, — по наитию.
У него был нечеловеческий нюх на опасность.
Тут опасности не было — был тлен и запустение.
Он быстро понял, в чём дело, — здесь никто никогда не жил.
Разве только начали работать в одном из флигелей под куполом.
Стройка не была закончена, будто польский магнат, замахнувшись на великое сооружение, неожиданно разорился. Магнат был, впрочем, не польский, и разорение было закономерным.
Теперь единственными обитателям заброшенного места были две статуи — одна упавшая, а другая — только покосившаяся. Наклонившийся серый человек со странным копьём был похож на пьяного, а его бетонный товарищ уже лежал близ дороги.
Леонид Абрамович прошёл чуть дальше и понял, что стоит на краю болота.
Отчего-то сразу было понятно, что вот это — край. До этого был лес, хоть и сырой, но лес, а вот тут, с этих полян начинается и тянется на десятки километров великое болото.
Что-то ухнуло вдали, прошёл раскат, затем булькнуло рядом, и на Леонида Абрамовича обрушилась лавина звуков, которые понимал не всякий человек.
Да и он, считавший себя биологом, понимал лишь половину.
На минуту ему показалось, что он стоит на краю огромной кастрюли, наполненной биомассой, и в ней бродит, перемешиваясь, какая-то новая жизнь.
Внезапно в стороне, он успел заметить это периферийным зрением, пробежал кто-то маленький и с разбега плюхнулся в воду. Ряска сомкнулась за ним, и всё пропало.
Похоже было на бобра, но с каких это пор бобры бегают на задних лапах?

Присмотревшись, Леонид Абрамович увидел следы маленьких лапок. Это был не бобр, а ящерица, кое-где касавшаяся глины хвостом.
Эта ящерица бегала на задних лапах — вот удивительно.
Он подумал, что судьба дала ему в руки внезапное открытие, славу, может быть. Боже мой, он никогда не занимался ящерицами. Да что там, он был даже не ботаник, а агроном. Но и эту науку выколотило из него за четыре года войны и ещё три года службы после. Теперь-то он может доказать этим дуракам, что он — настоящий. Что его дело — лес, а не отчёты в хозяйственное управление.
Он так и не успел защититься — защита была назначена на сентябрь сорок первого, и в её день он стал начхимом полка, отступавшего к Ленинграду.
Потом он стал администратором, и хорошим администратором, именно поэтому его перевели в Минск — на усиление.
Он ведь был оттуда родом, вот и анкетные данные и провернулись, будто шестерёнки, выбросив его из Ленинграда — да и то хорошо, потому что в Ленинграде вскоре стало неуютно.
То, что он выторговал себе эту командировку, было, скорее, отпуском от бумажной работы.
Нужно только было писать отчёты.
Но за отчёты платили, как всякий хороший администратор, он хорошо умел их писать. А деньги были нужны, девочки болели, они вообще росли бледными, и врачи рекомендовали Крым и фрукты. Крым был далеко, он был недёшев, а за два месяца экспедиции в Пущу платили кормовые и полевые.
Если бы он был царём, то немного бы шил — он вспомнил этот старый анекдот, который любил его тесть.
Ящерицы… Надо поймать хотя бы одну, да как поймать? Поставить силки?
Мысли прыгали в голове, как зайцы.
Чтобы успокоиться, он сел на трухлявое дерево и достал коробочку с таблетками.
Очень хорошо, я прихожу в себя, всё прошло, надо двигаться домой.

Он раскрыл пишущую машинку, отставил её жёсткий короб и начал настукивать: «Академия наук БССР. Отчёт об экспедиции полевой группы Института биологии.
В продолжение доложенного ранее, сообщаю, что наиболее привлекательным местом для строительства биостанции является...»
Машинка лязгала и заедала, но давала, тем самым, время на обдумывание.
«Сооружение, на вид крепкое, требует, конечно, дополнительного обследования, в ходе которого…»
Ящерица не давала ему покоя.
Чем ловить — мышеловкой?
Нет, писать в Академию можно, только имея образец.
Прежде чем сообщить хоть кому-то про ходячую ящерицу с хвостом-балансиром, он отправился к болоту ещё раз — уже на охоту.
Леонид Абрамович блуждал долго, пока вдруг не остановился перед препятствием.
На тропе перед ним лежала туша бобра. Это был гигантский матёрый бобр, но половину его кто-то уже съел. Причем этот кто-то был очень маленький, судя по укусам.
Вдруг из кустов выскочила та самая странная ящерица на двух ногах и остановилась перед ним. Ящерица зашипела, очевидно, защищая свою добычу.
Леонид Абрамович пригляделся — в зарослях папоротника притаилось с полдюжины таких же.
«Вот тебе и редкий вид», — подумал он ошарашено.
Понемногу пятясь, он покинул поле противостояния
Ящерицы вылезли из зарослей и присоединились к вожаку. Мгновенно они объели бобра до костей и удалились, медленно поворачивая головы, осматриваясь — нет ли чего ещё интересного.
Леонид Абрамович благоразумно спрятался.
«Храбро спрятался», — как он сам говорил про себя, когда вспоминал разные кампании по проработке и искоренению недостатков и вредительства. Во время любых катаклизмов выживают самые маленькие, больших выкашивает эволюция, а маленькие живут дольше — так он себе это объяснял. В молодости он был большим общественником, а теперь вот — стук-стук, чужая машинка лязгает под ревматическими пальцами.
Из больших общественников не выжил никто, а он — вот, маленький человек, администратор без степени, бумажная душа.
Бывший агроном, отставной майор.
Реликт.


Вечером лесник спросил, что он видел.
— Кабанов видел, — ответил Леонид Абрамович. — А кстати, у вас ведь есть капканы?
Лесник посмотрел на него с удивлением:
— На кабана решили?
— Нет, не на кабана, да и отчего не на кабана?
— Кабанов бойтесь. Кабана — петлёй надо, да и не надо вам кабана.
И вдруг Казимир Янович пошутил. Это было очень странно и забавно, он раньше не шутил, и это было так, будто бы заговорил домашний кот.
— Не петш, Петша, вепша пепшем, бо пшепетшишь, Пешта, вепша пепшем, — произнёс лесник. — Так это только в присказках смешно. В прошлом году приезжали два шановных пана, да хотели охотиться. Из Москвы. С офицерами приехали, так напоролись на кабана, а он их на дерево загнал — они по нему из шпалеров садят и даже из русского автомата, а у него шкера толста, пули застревают в сале, ну и он, вепрь, кабан значат, с ума сходит. Пока они вчетвером на дереве сидели, как игрушки на ёлке, у них-то с виллиса две канистры бензина увели.
Леонид Абрамович усмехнулся.
— Нет, не на кабана. Мне на кого-нибудь маленького нужен капкан, или самый маленький — нулевой номер.
Леонид Абрамович взял капкан, что был похож на небольшую проржавевшую мину, и двинулся в лес.
Ещё в прошлый раз он присмотрел странное гнездо прямо на земле. Гнездо явно не было птичьим, и яйца еле виднелись из-под слоя земли в нём.
Буквально через пятнадцать минут он услышал резкий щелчок и неожиданно громкий вой. Так мог бы выть волк, но звук был утробным, низким, похожим на рык.
Выглянув, он увидел, что ящерица сидит в капкане.
Вернее, она даже лежит — длинный хвост ходил параллельно земле. Только он изготовился, как из кустов выскочили три такие же, но несколько меньше в размерах. Они набросились на соплеменника, или, скорее, соплеменницу, и начали рвать ей шею. Зажатая в капкане, она сопротивлялась, но недолго.
Причём один из маленьких хищников занял оборонительную позицию и караулил Леонида Абрамовича. Потом его сменил наевшийся, а на поле битвы остался капкан с зажатой в нём лапой, одиноко торчавшей в небо. Ну и остатки шкуры и костей.
Вздохнув, Леонид Абрамович собрал всё это в мешок, а потом решил прихватить и яйца — сунул несколько в котелок.
Дома он выбрал два неповреждённых яйца и положил их, прямо в котелке, в тёплый круг лампы.
Он стучал на машинке, ощущая, что в котелке начинается новая жизнь.

Фельдшер сидел у лесника.
— Вы, Леонид Абрамович, всё же из леса ничего не несите, не надо это. Вот и Казимир Янович вам подтвердит.
Администратор без степени ни в чём не признался, но возразил:
— Скоро поставим тут биостанцию, как не носить. Не по лесу же с микроскопом бегать.
— Воля ваша. Да только зачем вам микроскоп, когда вы древнего тура тут ищете. Нету тут тура никакого.
— А немцы говорили, что есть.
— Видите ли, Леонид Абрамович, немцы — люди упорные. А многое в жизни получается, если упереться рогом и ждать результатов. Вот у них и получилось.
Рогом, хехе. Мои несчастные товарищи плакали, когда рассказывали мне про этот метод обратного скрещивания и половой диморфизм. Народные академики скрестили этих моих товарищей так, что мало не покажется. У немцев тогда получилась такая странная корова. Но это не тур, конечно.
Походя они открыли много всего полезного.
Это ведь очень красивая идея была — воссоздать тут девственный лес. Что такое «девственный» — никто не понимает, но звучит-то как! Девственный!
Казимир Янович закивал, как китайский болванчик.
— Ряженые древние германцы… — продолжил фельдшер. — Ряженые германцы охотились бы на гигантских медведей, да и на этих самых туров. Вы ведь наш охотничий домик со всех сторон видели, всё осмотрели? Вот это с тех времен. Рейхсмаршал сюда приезжал, вон этот чёрный прямоугольник у вас над головой — там был его портрет со свитой.
Нет больше рейхсмаршала, как мамонтов нет. Вымерли.
В этом заключена великая правда природы — что не нужно, так прочь его с доски. В карман, в карман!
Не о том я хотел вас спросить — вы точно меня не помните? Согласен, как тут помнить, столько лет прошло, а нам не было ещё двадцати. Помните ноябрьские праздники двадцать седьмого? Вы несли портрет Зиновьева на демонстрации, а я шёл рядом с портретом Троцкого, и, помните, нас вдруг начали бить? Полетели камни… Вы меня прикрыли, я ведь нёс листовки, ещё не успел бросить — «Выполним завещание Ленина», «Долой нэпмана и бюрократа»… Мы с вами прятались в одном подъезде, нам боялись открыть двери, и мы дошли до чердака — вы же учились в Тимирязевской академии, а я — во 2-м МГУ. Помните, мы дождались темноты и разошлись?
Я-то всё помню. И с нами ещё эта была… В высоких таких ботиночках, как раньше курсистки ходили… Не помните? Она мне в Бодайбо, когда я доходил, снилась всё. А имя забыл тогда спросить.
А на следующий день меня жизнь спрятала в карман, вот так — раз! — и в карман. Листовки это дело такое, клейкое. Не надо было в общежитие напоследок заходить. В карман! А уж потом, кто из кармана вынет доброй рукой, а так-то голову страшно высунуть, посмотреть, как там, что там…
Леонид Абрамович присмотрелся и понял, что фельдшер-троцкист совершенно пьян, видать, кто-то угостил его с утра мутным картофельным самогоном-бимбером.
Фельдшер был пьян, но ещё больше упивался своей картофельной свободой.

Вернувшись к себе в комнату, Леонид Абрамович увидел, что котелок опрокинут, а на столе сидит маленькая ящерица.
Она неловко спрыгнула со стола на стул, а оттуда на пол. Ящерица приблизилась к его ноге, и Леонид Абрамович решил, что она хочет напасть на него. Но нет, она ждала чего-то.
Тогда ботаник пошёл в угол — ящерица, балансируя хвостом, побежала за ним, он двинулся в обратную сторону — ящерица повторила его движения.
Он вспомнил цыплят, что ходят за первым, кого увидят, появившись на свет.
Тогда он бережно поднял новорождённую ящерицу за середину туловища и посадил её в пустую плетёную корзину.
В неё собирали грибы, и даже запах она сохранила — тонкий, мирный грибной запах, неизвестно, правда, с какого года.
— Вот и хорошо, милая.
В этот момент маленькая ящерица развернулась и больно укусила его за палец.
Жадно, до крови.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
1:51 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ЖУРНАЛИСТА

13 января

(репортаж)


Она поехала к колдунье на электричке.
Машина была в ремонте. Машину она свою любила — купленную в рассрочку, нетронутую, ласковую, будто придуманный, но нерождённый ребёнок.
Было холодно и промозгло, самая ненавидимая ей погода, дурные тона зимы.
— Что ты хочешь? — спросила колдунья. — Не торопись с ответом. И, вообще: говорить ничего не надо. Просто представь себе, что ты хочешь, просто представь.
Она закрыла глаза и представила — она стоит перед машиной с микрофоном и ведёт репортаж. Ей нужен сюжет, добротный, не постановочный. Тогда начальство успокоится.
За свою долгую (ей казалось — долгую) службу в редакции она много раз наблюдала процесс выбора новостей.
Это были редакционные совещания, где несколько людей напряжённо думали, что обсудить в эфире и какую надо писать подводку. Каждый раз она ощущала себя кафкианским персонажем... Нет, скорее, очевидцем составления борхесовского списка животных. Несмотря на то, что она и сама потом объясняла практикантам, как устроены новости, это ощущение безумия её не покидало. Практиканты уходили и приходили новые, она вдруг видела их в новостях с микрофоном на фоне значительных событий и событий помельче, а она оставалась писать какие-то глупые тексты. Она писала о том, что называлась «не-новости» — даже не о разводе Президента или убийстве Банкира, а о том, что Всемирная организация здравоохранения объявила любовь болезнью и присвоила ей номер. Эту новость она встречала на чужих сайтах уже несколько лет, но тут и она годилась. Диктор скажет в самом конце сводки о любви, и люди потом будут повторять: «А вы слышали, что медики…» Никто из них не полезет на сайт этих медиков, чтобы убедиться, что под этим номером написано что-то вроде «И прочие психические расстройства». А на следующий день новостью оказывался самый толстый кот.
У коллег новостью оказывается нечто, что может произойти, но об этом говорили так, будто это уже произошло — вроде как постоянно путают законопроект и закон. Она даже слышала фразу «Теперь принят законопроект». Обсуждение этих не-новостей предугадал давным-давно умерший писатель: «Говорят, скоро всем бабам отрежут задницы и пустят их гулять по Володарской. Это не верно! Бабам задниц резать не будут».
Но ей нельзя было про писателей и законопроекты, её удел был — толстые коты и смешные замыкающие новости про любовь.
— Езжай в Опалиху. Там завтра будут убивать ведьму, — устало сказала колдунья. — Деньги кинь в кувшин у двери.

Она договорилась с оператором, и на следующий день выехали из города.
Оператор сидел справа и рассказывал о своём родственнике, который был адвокатом. Этому адвокату пришлось защищать группу крестьян, убивших колдуна. Крестьяне принадлежали к какой-то северной народности. Из Москвы все северные народности кажутся оленеводами, но эти жили куда ближе и были настоящими крестьянами на земле, в прежние времена даже с помещиком. Название народности оператор забыл, но запомнил, что подсудимые были абсолютно уверены, что убитый был колдуном. Он был колдуном — и всё тут…
Адвокат построил защиту на том, что неграмотные люди были уверены, что творят добро. Они убивали колдуна, а не человека. Виноваты в этом деле попы и помещики, что веками оболванивали крестьян, одурманивали их разум. Помещику ничего не могло навредить — он сгинул в Гражданскую войну, а деревенского священника расстреляли накануне. Время было жёсткое, тридцатые годы, но одних убийц оправдали, а других приговорили к общественным работам и порицанию.
И вот после заседания адвокат разговорился с одним отпущенным на волю.
Спросил его, что он чувствует, попенял на необразованность народа и что «нельзя же так».
— Э, брось, гражданин начальник, — отвечал ему убийца, смышлёный молодой парень, даже учившийся в школе. — Это ничего, что с образованием у нас пока швах, а вот то, что колдунов у нас много, вот это — беда. Но уж теперь с вашей помощью мы изведём их — всех до одного!
Она выслушала эту историю, не отрывая глаз от дороги. Хорошо бы такое вставить в репортаж — но длинновато, и не обросло документированными деталями. Посмотреть, что ли, что это мог быть за процесс? Год? Место?
Однако оператор ничего не мог больше вспомнить.

Местность была окрашена всё тем же дурным зимним цветом — но эти переливы серого теперь её не раздражали.
В Опалихе они сразу нашли нужный дом. У редкого забора со штакетинами стояла толпа. Люди молчали, но что-то в этом молчании было угрожающее.
Она встала перед забором, откинула капюшон и взяла микрофон в руку:
— Мы с вами находимся…
Всё было, как в мечтах, — сейчас эта толпа ринется в дом, и произойдёт то, что сделает ей карьеру.
Ничего не происходило, хотя среди людей поднялся странный, пока едва слышный, ропот.
Оператор поманил её рукой: они подошли с другой стороны, и, прячась за сортирными постройками, побежали к дому. Издали слышался глухой ропот, а тут было сравнительно тихо. Засвистела какая-то птица, прячась под крышей. Ступени крыльца прогнили, на них лежал нетронутый мокрый снег.
Всё покрывала серая облупленная краска запустения.
Дверь была открыта, и они быстро прошли дом насквозь, как подземный переход. Оператор топал за ней, и на его лице отражалось отвращение к виду и запахам старого жилья. Наконец, они ступили в дальнюю комнату. Там, в стылом воздухе, запасённом с морозов, лежала старуха. Она, покрытая истлевшим одеялом, обирала пальцами его край, мычала что-то своё и не обратила внимания на пришельцев.
Но только гостья подошла ближе, старуха вдруг цепко схватила её за руку своей птичьей лапкой и забормотала: «Ты… Ты...»
Но о чём это, к чему, что должна была сказать старуха ещё — они не поняли.
Так ничего и не добившись, они покинули дом.
По нечищеной дорожке они вышли на улицу и увидели, как толпа обернулась к ним.
— Ведьма! — крикнула женщина в белом платке.
Толпа сделала шаг вперёд.
Оператор отскочил в сторону, но продолжал снимать.
— Ведьма! — подхватил нестройный хор, и кольцо сомкнулось.
Оператор остался снаружи и сразу вскочил на крышу машины.
Её машины.
Она хотела крикнуть ему что-то про вмятины, кредит, ремонт, но тут её ударили в первый раз.
— Ведьма! Ведьма! — кричали ей в ухо, но всё тише и тише.
Мир окрасился в яркие и радужные тона.
И, наконец, она поплыла куда-то в совершенной тишине.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Friday, January 12th, 2018
2:16 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ РАБОТНИКА ПРОКУРАТУРЫ

12 января


(год без электричества)



Судья наклонился к бумагам, раздвинул их в руках веером, как карты.
Ожидание было вязким, болотистым, серым — Назонов почувствовал этот цвет и эту вязкость. Ужаса не было — он знал, что этим кончится, и главное, чтобы кончилось скорее.
Сейчас всё и кончится.
Прокурор встал и забормотал, перечисляя назоновские проступки перед Городом.
Назонов наблюдал за ртом прокурора, будто за самостоятельным существом, живущим без человека, чеширским способом шевелящимся в пространстве.
Дальше всё пошло быстро — неискренний стон казённого адвоката, Назонова даже не спросили ни о чём.
— Именем Города и во исполнение Закона об электричестве…
Пауза.
— Год без электричества...
Судья допустил в приговоре разговорную формулировку, но никто не обратил на это внимания.
Всё оказалось гораздо хуже, чем ожидал Назонов. Ему обещали два месяца максимум. А год — это хуже всего, это высшая мера.
Те, кто получал полгода, часто вешались. Особенно, если они получали срок осенью — полученные весной полгода можно было перетерпеть, прожить изгоем в углах и дырах огромного Третьего Рима, но зимой это было почти невозможно. Осужденного гнали вон сами горожане — оттого что всюду, где он ни появлялся, гасло электричество. Осуждённый не мог пользоваться общественным электричеством — ни бесплатным, ни купленным, ни транспортом, ни теплом, ни связью. И покинуть место жительства было тоже невозможно — страна разделена на зоны согласно тому же Закону в той его части, что говорила о регистрации энергопотребителей.
На следующий день после приговора осуждённый превращался в городскую крысу, только живучесть его была куда меньше. Крысы могли спрятаться от холода под землёй, в коллекторах и тоннелях, а человека гнали оттуда миллионы крохотных датчиков, его обкладывали, как глупого пушного зверя.
«С полуночи я практически перестану существовать, — подумал Назонов тоскливо, — отчего же меня сдали, отчего? Всем было заплачено, всё было оговорено...».
Адвокат пошёл мимо него, но вдруг остановился и развёл руками.
— Прости. На тебя повесили ещё и авторское право.
Авторское право — это было совсем плохо, лучше было зарезать ребёнка.

Лет тридцать назад человечество радовали и пугали микробиологическими интеллектуальными системами. Слово это с тех пор и осталось пустым и невнятным, с сотней толкований. Столько надежд и столько ресурсов было связано с ними, а вышло всё как всегда — точь-в-точь как любое открытие, их сперва использовали для порнографии, а потом для войны. Или сначала для войны, а потом для порнографии.
Назонов отвечал именно за порнографию, то есть не порнографию, конечно, а за увеличение полового члена. Умная виагра, биологические боты, работающие на молекулярном уровне, качающие кровь в пещеристые тела — они могли поднять нефритовый стержень даже у покойника. Легальная операция, правда, в десять раз дороже, а Назонов тут как тут, словно крыса, паразитирующая на неповоротливом Городском хозяйстве.
Но теперь оказалось, что машинный код маленьких насосов был защищён авторским правом. Обычно на это закрывали глаза, но теперь всё изменилось. Что-то провернулось в сложном государственном механизме, и недавно механизм вспомнил о патентах на машинные коды.
И теперь Третий Рим давил крысу — без жалости и снисхождения. В качестве примера остальным.
Назонов и не просил снисхождения — знал, на что шёл, назвался — полезай, тут и прыгай, поздно пить, когда всё отвалилось.
Адвокат ещё оправдывался, но Назонов слушал его, не разбирая слов. Для адвоката он уже потерял человеческие свойства, и на самом деле адвокат оправдывался перед самим собой. «Наше общество, — думал тоскливо Назонов, — наше общество фактически лишено преступности, у нас не то, что смертной казни нет, у нас нет тюрем. Какая тут смертная казнь, люди с меньшими сроками без электричества просто вешались».
Единственное общественное электричество, что останется ему завтра — паспорт человека, или как он сам называл его «Personalausweis», таблетка которого намертво укреплена на запястье каждого гражданина. Именно паспорт будет давать сигнал жучкам-паучкам, живущим повсюду в своих норках, обесточить его жизнь.
«Интересно, если я завтра брошусь под автомобиль, — подумал Назонов, — то нарушу ли закон? Как-никак, я использую для самоуничтожения электроэнергию двигателя, принадлежащую обществу».
Формально он не мог даже пользоваться уличным освещением. Но на это смотрели сквозь пальцы, тогда бы гаснущие фонари отмечали путь прокажённых по городу.
В детстве он видел одного такого — он бросился в кафе, где маленький Назонов сидел с отцом. Он успел сделать два шага, и его засекли жучки-паучки, сработала система безопасности… Это был порыв отчаяния, так раньше бросались заключённые на колючую проволоку. Проволоку под током, разумеется.
Назонов не хотел жить как крыса и прятаться по помойкам. Он не хотел однажды заснуть, примёрзнув к застывшей серой грязи какого-нибудь пустыря, — ему был близок конец человека, бросившегося на охранника в кафе.
Некоторые из осуждённых пробовали бежать из Города в поисках тепла и еды, но это было бессмысленно. Сначала их останавливали дружинники на границах города, ориентируясь на писк таблетки. Те же, кто пытался спрятаться в поездах или грузовых автомобилях, как и те, кто сорвал таблетку аусвайса, уничтожались за нарушение Закона об электричестве — прямо при задержании.
Ходили легенды о людях, прорвавшихся-таки на юг, к морю и солнцу, но Назонов в это не верил. На юг нельзя. Даже если патрули не поймают на подступах к мусульманской границе, то никто не пустит беглеца сквозь неё.
Про мусульман, людей с этим странным названием, из которого давно выветрился смысл, рассказывали странное и страшное. Это, конечно, не люди с пёсьими головами, но никакого дружелюбия от них ждать не приходилось. Про них никто не знал ничего определённо, но все сходились в том, что они едят только человеческий белок.
Он очнулся от того, что дружинник, стоявший всё это время сзади, тряхнул Назонова за плечо. Все разошлись, и оказалось, что осуждённый сидит в зале один.

Он ехал домой на такси, потому что теперь экономить было нечего. Дверной замок привычно запищал, щёлкнул, открылся — но в последний раз. Дома было гулко и пусто — кровать осталась смятой, как и в тот момент, когда его брали утром.
Он собрал концентраты в мешочек, но в этот момент пропел свои пять нот сигнал у двери. На пороге стоял сосед с большим пакетом.
— Сколько? — спросил сосед коротко.
— Год.
Они замолчали, застыв в дверях на секунду. Рассчитывать на эмоции не приходилось — сосед умирал. Он умирал давно, и смерть его проступала через кожу пигментными пятнами — коричневым по жёлтому.
Назонов так же молча пропустил соседа внутрь и повёл в столовую.
— Выпьем? — сосед достал сферическую канистру. — Я принёс.
Это было какое-то дорогое пиво «Обаянь», действительно очень дорогое и очень противное на вкус.
Назонов поставил котелок в электропечь и обрадовался тому, что последний раз он обедает дома не один.
— Я пришёл тебя отговорить, — сказал сосед вдруг, и от неожиданности Назонов замер. — Я пришёл тебя отговорить, я знаю немного людей, перед смертью начинаешь их по-другому чувствовать. Острее, что ли. Я догадываюсь, что ты хочешь сделать. Ты хочешь бежать. Так вот, не надо.
Туда дороги нет.
Назонов с плохо скрываемым ужасом смотрел на своего соседа, а тот продолжал:
— Не надо на юг. Нет там спасения — я служил двадцать лет назад там на границе. Недавно встретил тех, кто там остался дальше тянуть лямку. Так вот, там ничего не изменилось — всё те же километры заградительной полосы, высокое напряжение на сетке. Умные мины, что реагируют на твою ёмкость, как сушка для рук. Нарушитель не успевает к ним подойти, а они за сто метров выстреливают в тебя управляемой реактивной дробью. Представляешь, что остаётся от человека, в которого попадает реактивная дробь?
Назонов представлял это слабо, но на всякий случай кивнул.
— Я там видел одну пару, муж и жена, наверное. Они, видимо, договорились и первым пошёл к границе муж, а потом жена толкала его перед собой. Ну, дробь обогнула препятствие и залетела сзади… Не надо, не ходи. Я знаю места в Центральном парке, где теплотрассы проходят рядом с канализационными стоками — там можно отрыть нору. Вот тебе схема (На столе появилась большая пластиковая карта Города). Не думал, что тебе дадут год, это, конечно, неожиданно. Но, вырыв нору, можно прожить три-четыре месяца. А это уже много, я не проживу, например, столько.
— А что, уже? — спросил Назонов.
— Я думаю, дня три-четыре. Ну, неделя. Мне предложили «Радостный сон», а это значит, уже скоро. Ты знаешь, я думал, что было бы, если я не жалел денег на себя — ну, пошёл бы к тебе, я ведь знал обо всём.
Именно поэтому я тебя так ненавидел, ты — молодой, здоровый, девки утром с тобой выходят. Каждый раз разные. А я сэкономил, да.
Сосед отпил кислого пива, и взмахнул рукой:
— Нет, всё равно бы не хватило — разве б ты помог?
Наконец, Назонов понял, зачем пришёл сосед. Он замаливал свой грех — именно сосед донёс дружинникам на Назонова. Съедаемый своей смертью по частям, он фотографировал Назоновских посетителей, он вёл, наверное, опись жизни Назонова. Болезнь жрала тело соседа, каждый день, каждый час откусывала от его жизни маленький, но верный кусок.
И вот теперь они сидят вместе за столом и пьют дрянное пиво, а в печи уже поспело варево, плотное и пахучее, не то суп, не то каша.
Сидят два мертвеца в круге электрического света, и кто из них умрёт первым — неизвестно.
Назонов достал из печи котелок, а из шкафа тарелки с приборами. Они ели медленно, и сосед вдруг сказал:
— А правда, что у нас внутри электричества нет? Иначе говоря, не везде оно есть.
— Ну почему нет? Есть — только не везде. Немного его есть, а так больше химия одна.
— Значит, всё-таки есть… Один человек, кстати, понял, что будут судить и запасся динамо-машиной. Крутил педали, да всё без толку. Так и умер, верхом на этом своём велосипеде — уехал в никуда. Сердце остановилось — он загнал сам себя. Твой дурацкий юг вроде этого динамопеда, не надо тебе туда. Стой, где стоишь.
— Наверное. Наверное, да. — Назонов норовил согласиться, потому что разговор уже мешал. Те несколько минут, когда в комнате сидели два мертвеца, прошло. Нетерпение поднялось внутри Назонова, расшевелило и оживило его. Мертвец в комнате теперь был только один, и вот он задерживал живого. Дохлая лягушка в кувшине мешала живой молотить лапками и сбивать масло.
— Хочешь, я тебе зажигалку подарю? — спросил сосед.
— Конечно, пригодится. Мне теперь всё пригодится.
Закрыв за соседом дверь, Назонов аккуратно поставил зажигалку в шкафчик — после полуночи она уже не зажжётся в его руках. Таймер точно в срок отключит механизм и будет ждать другого владельца — спокойно и бездушно.
В одном сосед был прав. Назонов не станет умирать под забором. Но никакого южного пути не будет, он двинется на север. Это тоже не даёт особой надежды, но лучше сделать два свободных шага, чем один.
Он с детства запомнил странное выражение отца о прокуроре.
Отец тоже вынес это из детства, и, видимо, кто-то там произносил это слово со значением. «Наступит время, — говорил отец, — Придёт зелёный прокурор, и тут-то будет свобода».
Что это за «зелёный прокурор», было непонятно. Назонов представлял его как странного зелёного человечка, что освобождает людей он наказаний, родом из их дальней провинции, где была река и море, южный ветер и жаркое дыхание степи.
Там, в пространстве детской памяти, жил зелёный прокурор, добрый волшебник, который гонит теперь его в путь.

Назонов огляделся и вытащил из шкафа рюкзак. Несколько простых вещей — что может быть нужнее в его положении? Нож, комбинезон и запас концентратов. Комбинезон он покупал специально простой, без внешней синхронизации. То есть боты, поддерживавшие в нём температуру, не сверялись самостоятельно с датчиками погоды и состояния, и через какое-то время они начнут шалить, дурить. Они перестанут латать дыры и слушаться хозяина. Комбинезон умрёт — может быть, в самый неподходящий момент. Зато этим — не нужно внешнее электричество, а только тепло назоновского тела. Говорят, раньше люди собирали себе в тюрьму специальный чемодан, в котором была одежда и еда. Теперь тюрем нет, но чемодан у него есть.
Он готовился к месяцу, в худшем случае — двум, чтобы потом вернуться. Теперь это будет навсегда. Это будет навсегда, потому что он готовился нарушить закон окончательно и бесповоротно.
Поэтому, наконец, он достал из шкафа Крысоловку.

Предстояло самое трудное — надо было ловить крысу. Крыса куда хитрее и умнее дружинников, она бьётся за свою жизнь каждый день и каждый день перед ней реальный враг. Но Назонов был готов к этому — ещё года два назад он изобрёл «гуманную крысоловку». Патент продать никому не удалось — городским структурам он был не нужен, для гражданина — дорог, а, по сути — бессмыслен. Ну, поймал ты гуманно крысу, а что с ней потом делать? Остаётся негуманно утопить.
Теперь Крысоловка дождалась своего часа.
В падающих на Город сумерках Назонов установил крысоловку вблизи торговых рядов — там, где торчали из земли какие-то вентиляционные патрубки. Он вдавил стержень внутрь коробки, и жало раздавило где-то там внутри ампулу с приманкой.
«Пока я ничего не нарушил, пока — подумал он. — Да и паспорт человека не позволил бы мне ничего сделать. Механика и химия спасают меня. Но это пока».
Крысоловка заработала. Назонов не чувствовал запаха, да и не для него он предназначался. Он спокойно ждал на медленно отдающей тепло осеннего солнца земле.
Несколько крыс уже билось за возможность пролезть внутрь. Наконец, расшвыряв остальных, туда проникла самая сильная. И тут же остановилась в недоумении — голова крысы оказалась зажата. Назонов, вдохнув глубоко, вынул нож и, заливая кровью руку, срезал паспорт со своего запястья. Потом, смазав тушку крысы клеем, прилепил аусвайс ей на спину. Почуя запах крови, крыса забилась в тисках сильнее.
«Вот и всё. Теперь меня нет, — подытожил он. — Вернее, теперь я вне закона».
Если раньше он был осуждённым членом общества, то теперь он стал бешеной собакой, кандидатом на уничтожение.
Но, так или иначе, крыса теперь будет жить в Городе — за него. Пока не подохнет сама или пока товарищи не перегрызут ей горло. Тогда она остынет, и паспорт выдаст сигнал санитарам-уборщикам, что начнут искать тело Назонова. Но это случится не скоро, ох, не скоро.
Запоминая эту секунду, Назонов помедлил и нажал на рычаг крысоловки. Крыса, прыгнув, исчезла в темноте.

Самое сложное было найти просвет в ограде. К этому Назонов как раз не подготовился — никто из его знакомых не знал, как выглядит ограда. Никто из них никогда не был на границе Третьего Рима. Тут можно было только надеяться.
Он специально вышел точно к контрольному пункту рядом с монорельсовой дорогой. Здание караулки было встроено в ограду — одна половина на этой стороне, а другая — на той. Ветер ревел и свистел в электрической ограде. Назонов забрался на крышу и пополз вдоль бортика. Крыша была выгнутой, прозрачной, и Назонов видел, как в ярком электрическом свете сидит внутри сменный караул, как беззвучно шевелят губами дружинники, как один из них методично набивает батарейками рукоять своего пистолета.
Но никто не услышал движения на крыше, и Назонов благополучно свалился по ту сторону своего Города. Бывшего своего Города.
Конечно, его обнаружили бы легко. Да только никто не верил в его существование — он был мелкой взбунтовавшейся рыбой, рванувшей сквозь ячейки электрической сети.
И вот он шёл по тропинке вдоль монорельса, шёл по ночам — не оттого, что прятался от кого-то, а просто днём можно было спать на пригреве или искать не учтённую цивилизацией ягоду.
Он шёл очень долго, ориентируясь по реке, что текла на Север. Ему повезло, что дождей в эту осень не было.

Наконец, холод пал на землю, выстудил всё вокруг, и река встала. Назонов спал, и в бесснежном пространстве его снов, и в пространстве вокруг него не было электричества. Он проспал так два дня, кутаясь в шуршащее одеяло из сухой листвы и травы — одеяло распадалось, соединялось снова, жило своей жизнью, как миллиарды микророботов, забытых своими создателями.
Когда он проснулся, то увидел, что река замёрзла до дна — было видно, как застыли во льду рыбы, некоторые — не успев распрямиться, ещё оттопырив плавники. Назонов пошёл по поверхности того, что было рекой дальше. Комбинезон ещё грел, но начиналось то, о чём его предупреждали — тепло от умной одежды шло неравномерно, и отчего-то очень мёрзли локти.
Сумасшедшие боты, перестраивали себя, воспроизводили, но никто, как и они сами, не знал, зачем они это делают. Назонов не стал задумываться об этом, просто отметил, что надо торопиться. Из памяти Назонова роботы уползали, как муравьи из своего муравейника, но в отличие от муравьёв, безо всякой надежды вернуться.
Может, и здесь, где-нибудь под снегом, жили колонии крохотных роботов, дезертировавших из армии или случайно занесённых ветром с нефтяных полей. Они тщетно старались очистить что-нибудь от нефти или уничтожить несуществующих мусульман по этническому признаку, но скоро забыли смысл своего существования. О них забыли все, и не было от них ни вреда, ни пользы.
Наконец Назонов нашёл избушку — дверь отворилась легко, будто его ждали. Внутренность избушки была похожа на картинку из сказки — всё, что было внутри, топорщилось тонким пухом инея. Но первое, что он увидел, происходило из другой сказки, совершенно не детской — перед печуркой сидел на коленях человек с электрической зажигалкой в руке.
Из электричества тут были только грозы — но до них было ещё полгода.
Человек был точь-в-точь как живой, только успел закрыть глаза, прежде чем замёрзнуть. Замёрзли дорожками по щекам и его последние слёзы.
Из открытой дверцы печки торчали тонкие щепки дров и сухая кора.
Назонов только чуть-чуть подвинул предшественника и принялся орудовать своим диковинным кремнёвым механизмом. Огонь разгорелся, замороженный незнакомец с помощью нового хозяина пересел на улицу, оставив у огня целый мешок концентратов. Но главным для Назонова были не чужая одежда и припасы, а то, что он на верном пути.
Ещё два дня он шёл по твёрдому льду в предчувствии находки — и внезапно обнаружил обветшавшие здания компрессорной станции — отсюда на север вёл газопровод.
Внутри трубы были проложены рельсы, на них сиротливо стояла тележка ремонтного робота — большого, но с мёртвым аккумулятором.
С натугой нажав на штангу привода, Назонов медленно поплыл в темноте железной кишки.
Мерно постукивали колёса. Робот пытался напитать свой аккумулятор, поморгал лампочками, да и заснул. Качая штангу ручного привода, Назонов подумал о том, что так и не попользовался чужим электричеством — и в этот момент увидел тусклый свет в конце трубы.
Так Назонов добрался до края великого леса.
И в тот же момент, у среза трубы, где обрушилось какое-то большое здание, он увидел людей.
Они смотрели на него из-за кустов и стволов деревьев. Глаза их были насторожены, но не злы, глаза ворочались в щелях головных платков и в узком пространстве между шапками и кафтанами.
Назонов медленно повернулся перед этими глазами, показывая пустые руки — так, на всякий случай. Тогда кусты выпустили девочку в платке, и она, приблизившись, крепко схватила его за руку. Вместе они сделали первые шаги вглубь леса.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Wednesday, January 10th, 2018
10:18 am
История про то, что два раза не вставать

Написал инструкцию про телевидение на основе собственного опыта.

Эпиграф разъясняет это чуть более, чем полностью:

— Ты и представить себе не можешь, до чего фрекен Бок хочет попасть в телевизор, — начал он.
Но Карлсон прервал его новым взрывом хохота:
— Домомучительница хочет залезть в такую, маленькую коробочку?! Такая громадина! Да её пришлось бы сложить вчетверо!..
— Чтобы попасть в телевизор, фрекен Бок вовсе не надо самой лезть в ящик, она может преспокойно сидеть себе в нескольких милях от него, и всё же она будет видна на экране как живая, — объяснил Малыш.
— Домомучительница... как живая... вот ужас! — воскликнул Карлсон. — Лучше разбей этот ящик либо сменяй его на другой, полный плюшек, они нам пригодятся.
Как раз в этот момент на экране появилось личико хорошенькой дикторши. Она так приветливо улыбалась, что Карлсон широко открыл глаза.
— Пожалуй, надо ещё подумать, — сказал он. — Во всяком случае, уж если менять, то только на очень свежие плюшки. Потому что я вижу, этот ящик ценней, чем сперва кажется.
Астрид Линдгрен. «Карлсон, который живёт на крыше, опять прилетел».




http://rara-rara.ru/menu-texts/televidenie_i_my


Извините, если кого обидел
Tuesday, January 2nd, 2018
7:40 am
История про то, что два раза не вставать


Есть в немецкой стороне, в земле Нижняя Саксония город Hameln.
По-русски его пишут по-разному: и как Хамельн, и как Гомельн, и как Гаммельн.
Известен он благодаря остроумному способу борьбы с крысами, но я сейчас не об этом - вопрос в том, как и когда возникла традиция писать название этого города через удвоенную "м".
И, собственно, с чем это связано.
Картинка, собственно не для привлечения внимания, а из нью-йоркского издания Марины Цветаевой (что примечательно - это не герметическая русская традиция, а всё-таки к изданию приложили руку люди, живущие на Западе).



Извините, если кого обидел
Monday, January 1st, 2018
12:47 pm
История про то, что два раза не вставать
НОВЫЙ ГОД

1 января


Ностальгия — вот лучший товар после смутного времени, все на манер персонажей Аверченко будут вспоминать бывшую еду и прежние цены. Говорить о прошлом следует не со стариками и не с молодыми, а с мужчинами, только начавшими стареть — вернее, только что понявшими это. Они ещё сильны и деятельны, но вдруг становятся встревоженными и сентиментальными. Они лезут в старые папки, чтобы посмотреть на снимок своего класса, обрывок дневника, письмо без подписи. Следы жухлой любви, вперемешку с фасованным пеплом империи — иногда в тоске кажется, что у всего этого есть особый смысл.
Но поколение катится за поколением, и смысл есть только у загадочного течения времени — оно смывает всё, и ничьё время не тяжелее прочего.

Меня окружал утренний слякотный город с первыми, очнувшимися после новогодней ночи прохожими. Они, как бойцы, выходящие из окружения, шли разрозненно, нетвёрдо ставя ноги. Автомобиль обдал меня веером тёмных брызг, толкнула женщина с ворохом праздничных коробок. Что-то беззвучно крикнул продавец жареных кур, широко открывая гнилой рот.
Бородатый старик в костюме Деда Мороза прошмыгнул мимо. Печальна была его фигура. Впрочем, он всегда был таким — меня с детства угнетали открытки, где Дед Мороз изображался вместе со своим внучком, Новым годом. Внучок был в точно таком же красном зипуне, только коротком. И всё маскировало простую мысль о том, что дедушка-то под бой курантов сдох.
Срок его жизни был короток.
И вот он улыбается и пляшет, чтобы скрыть страх. Мальцу-то простительно, он глуп по возрасту.
Город отходил, возвращался к себе, на привычные улицы, и первые брошенные ёлки торчали из мусорных баков. Ветер дышал сыростью и бензином. Погода менялась — теплело.
Я свернул в катящийся к Москве-реке переулок и пошёл, огибая лужи, к стоящему среди строительных заборов старому дому. Там, у гаражей, старуха выгуливала собаку. Собака почти умирала — небедные заботливые хозяева к таким собакам приделывают колёсико сзади, и тогда создаётся впечатление, что собака впряжена в маленькую тележку.
Но тут она просто ползла на брюхе, подтягиваясь на передних лапах. Колёсико ей не светило.
Мало что ей светило в этой жизни, подумал я, открывая дверь подъезда.
Я шёл в гости к Евсюкову, что квартировал в апартаментах какого-то купца-толстопуза. Богач давно жил под сенью пальм, а Евсюков уже не первый год, приезжая в Москву, подкручивал и подверчивал что-то в чужой огромной квартире с видом на храм Христа Спасителя.
Мы собирались там раз в пятый, оставив бой курантов семейному празднику, а первый день Нового года — мужским укромным посиделкам. Это был наш час, ворованный у семей и праздничных забот. Мир впадал в Новый год, вваливался в похмельный январский день, бежали дети в магазины за лекарством для родителей, а мы собирались бодрячками, храня верность традиции.
Было нас шестеро — егерь Евсюков, инженер Сидоров, буровых дел мастер Рудаков, во всех отношениях успешный человек Раевский, просто успешный человек Леонид Александрович — и я.

И вот я отворил толстую казематную дверь, и оттуда на меня сразу пахнуло каминным огнём, жаревом с кухни и вонючим кальянным дымом.
В гигантской гостиной, у печки с изразцами, превращённой купцом в камин, уже сидели Раевский и Сидоров, пуская дым колечками и совершенно не обращая на меня внимания.
— …Тут надо договориться о терминологии. У меня к Родине иррациональная любовь, не основанная на иллюзиях. Это как врач, который любит женщину, но как врач он видит венозные ноги, мешки под глазами (почки), видит и всё остальное. Тут нет «вопреки» и «благодаря», это как две части комплексного числа, — продолжал Раевский.
— У меня справка есть о личном общении, — ответил Сидоров. — У меня хранится читательский билет старого образца — синенькая такая книжечка, никакого пластика. Там на специальной странице написано: «Подпись лица, выдавшего билет: Родина».
Они явно говорили давно, и разговор нарос сосулькой ещё с прошлого года. Раевский сидел в кресле Геринга. Мы всё время подтрунивали над отсутствующим хозяином квартиры, что гордился своим креслом Геринга. На многих дачах я встречал эти кресла, будто бы вывезенные из Германии. Их была тьма — может, целая мебельная фабрика работала на рейхсмаршала, а, может, были раскулачены тысячи дворцов, где всего по разу бывал толстый немец: посидит Геринг минуту, да пересаживается в другое кресло, но клеймо остаётся навсегда: «кресло Геринга».
Отсутствующий хозяин действительно вывез это кресло с какой-то проданной генеральской дачи под Москвой.
Участок был зачищен, как вражеская деревня, дом снесён (на его месте новый хозяин сделал пруд), а резная мебель с невнятной историей переместилась в город.
Чтобы перебить патриотический спор, я вспомнил уличную сценку:
— Знаете я, кажется, видел Ляпунова.
— Того самого? Профессора?
— Ну, да. Только в костюме Деда Мороза.
— Поутру после Нового года и не такое увидишь, — Сидоров подмигнул. Сидоров был человек простой, и в чтении журнала «Nature» замечен не был. Теорию жидкого времени Ляпунова он не знал и знать не хотел.
Меж тем Ляпунов был загадочной личностью, знаменитым физиком. Сначала он высмеивал теорию жидкого времени, потом вдруг стал яростным её адептом, а потом куда-то пропал. Говорили, что это давняя психологическая травма — у Ляпунова несколько лет назад пропал сын-подросток, с которым они жили вдвоём.
Ляпунов пропал, может, сошёл с ума, а может, просто опустился, как многие из тех, кто считал себя академической солью земли, а потом доживал в скорби. Были среди них несправедливо обиженные, а были те, чей срок разума истёк. Ничего удивительного в том, что я мог видеть профессора в костюме Деда Мороза. Любой дворник сейчас может на день надеть красный полушубок вместо оранжевой куртки.
— Ну, дворники разные бывают, — возразил Раевский. — Я вот живу в центре Москвы, в старом доме. На первом этаже там живут дворники-таджики. Не знаю, как с ними в будущем обернётся, но эти таджики мне ужасно нравятся — очень аккуратно всё метут, тихие, дружелюбные, и норовили мне помочь во всяких делах. Однажды пришёл в наш маленький дворик пьяный, стал кричать, а когда его принялись стыдить из окон, он отвечал разными словами — удивительно в рифму. Так вот таджики его поймали и вежливо вразумили, после чего убрали всё то, что он намусорил битыми бутылками.
— Я уверен, что если ночью постучать к твоим таджикам, то ты станешь счастливым владельцем коробка анаши, — не одобрил этого интернационализма Сидоров. (Я почувствовал, что они сейчас снова свернут на русскую государственность) — Говорят, что таджикские дворники на самом деле непростой народ. Помашут метлой, вынут из кармана травы. Вот я поздно как-то приехал домой — смотрю, толкутся странные люди у дворницкого жилья. И везде, куда заселили восточную рабочую силу, я всегда вижу наркоманических людей.
— В Москве сейчас много загадочного. Вот строительство такое загадочное…
— Ой, блин, какое загадочное! — На этих словах из кухни, отряхивая мокрые руки, вылез буровых дел мастер Рудаков. — Золотые купола над бассейнами, туда-сюда. У нас ведь, как всегда, две крайности: то тиграм мяса не докладывают, бутылки вмуровывают в опорные сваи, то наоборот. Вот как-то пару раз мы попадали — то ли на зарывание денег, то ли ещё что. Мы сажаем трубы, двенадцать миллиметров, десять метров вниз, два пояса, анкера, всё понятно. Трубы — двенадцать метров глубиной, шаг — метр по осям, откапывают полтора метра, заливается бетонная подушка с нуля ещё метра полтора — что это?
Я слушал эту музыку сфер с радостью, потому что я понял, кого мне в этот момент напоминает Рудаков. А напоминал он мне актёра, что давным-давно орал со сцены о своей молодости, изображая бывшего стилягу. Он орал, что когда-то его хотели лишить допуска, а теперь у него две мехколонны и пятьдесят бульдозеров. В тот год, когда эта реприза была особенно популярна, мы были молоды по-настоящему, слово допуск было непустым, но вот подумать, что мы будем относиться к этому времени с такой нежностью, как сейчас, мы представить не могли. Я почувствовал себя лабораторным образцом, что отправил профессор Ляпунов в недальнее прошлое, залив его сжиженным, ледяным временем.
Мы все достигли разного и, кажется, затем и были нужны друг другу — чтобы хвастаться.
Но сейчас было видно, что ни славянофилы, ни западники ответить Рудакову не могут.
Я, впрочем, тоже.
Поэтому буровых дел мастер Рудаков сам ткнул пальцем в потолок:
— Что это, а? Стартовый стол ракеты? Так он и чёрта выдержит, не то что ракету. А ведь через год проезжаешь — стоит на этом месте обычный жилой дом. Ну, не обычный, конечно, с выпендрёжем, но, зная его основание, я вам могу сказать — десять таких домов оно выдержит. С лихвой! На хрена?
Раевский всё же вставил своё слово:
— Легенд-то много, меня-то удивляет другое — насколько легенды близки к реальности.
— Много легенд, да — мы вот на Таганке бурили, там, где какой-то офисный центр стоит. Так нас археологи неделю, наверное, доставали. Сначала пытались работу останавливать, но потом поняли — нет, бесполезно. Трое пришло мужиков средних лет, а при них двое шестёрок, пацаны такие, лет по девятнадцать. Рылись в отвале — а ведь там черепки кучами. Они шурфы отрыли, неглубокие, правда, по полметра, наверное. До хрена — до хрена, много этих черепков-то. Я перекурить пошёл, к ним подхожу: «Ну, чего?». Смотрю, у них там одна фанерка лежит — это двенадцатый век, говорят, на другой фанерине тринадцатый век лежит — весь в узорах. Четырнадцатый и пятнадцатый опять же, а так ведь и не скажешь, что пятнадцатый по виду. Ну там пятьдесят лет назад расколотили этот горшок.
— Удивительно другое, — вздохнул Раевский. — Несмотря на волны мародёров огромное количество вещей до сих пор находится в домах. Какие-нибудь ручки бронзовые.
— Да что там ручки! Было одно место в Фурманном переулке. Сначала мы приехали, стоял там старый дом, только потом его стали сносить. Такой крепкий дом старой постройки, трёхэтажный. Сидел там сторож — мы приходим как-то к нему, а он довольно смурной и нервный. Явилась ночью компания, говорит, три или четыре человека, лет по сорок, серьёзные. А там ведь как темнеет, а темнеет летом поздно, на все старые дома, как муравьи на сахар, лезут всякие кладоискатели, роют-ковыряют.
Этот дом действительно старый, восемнадцатого, может, века, там уже даже рам не осталось — стены да лестницы. И вот как стемнеет, этот дом гудел — по одному и компаниями.
Сторож этот пришельцев гонял, а тут… Тоже хотел шугануть, но эти серьёзные люди ему что-то колюще-режущее показали и говорят, сиди, дескать, нам нужен час времени. Через час можешь что хочешь делать — милицию сна лишать, звонить кому-нибудь, а сейчас сиди в будке и кури. Напоследок дед, правда, бросил им: «Ничего не найдёте, здесь рыщено-перерыщено». Мужики говорят: «Иди, дед. Мы знаем, чё нам надо».
Ну, через час он вышел, честно так вышел, как и обещал, пошёл смотреть. На лестничной площадке между вторым и третьим этажами вынуто несколько кирпичей, а за ними ниша, здоровая. Пустая, конечно.
Было там что, не было ли — хрен его знает. Да сломали давно уж.

На этом месте я пошёл на кухню слушать Евсюкова. Однако ж, Евсюков молчал, а вот Леонид Александрович как раз рассказывал про какого-то даосского монаха.
Евсюков резал огромные узбекские помидоры, и видно было, что Леонид Александрович участвовать в приготовлении салата отказался. Наверняка они только что спорили о женщинах — они всегда об этом спорили — потомственный холостяк Евсюков и многажды женатый Леонид Александрович.
— Так вот этот даос едет на поезде, потому что собирал по всей провинции пожертвования. Вот он едет, лелеет ящик с пожертвованиями, смотрит в окно на то, как спит вокруг гаолян и сопки китайские спят, но его умиротворение нарушает вдруг девушка, что входит в его купе.
Она всмотрелась в даоса и говорит:
— Мы тут одни, отдайте мне ящик с деньгами, а не то я порву на себе платье и всем расскажу, что вы напали на меня. Сами понимаете, что больше вам никто не то что денег не подаст, но и из монахов вас выгонят.
Монах взглянул на девушку безмятежным взглядом, достал из кармана дощечку и что-то там написал.
Девушка прочитала: «Я глухонемой, напишите, что вы хотите».
Она и написала. Тогда даос положил свою дощечку в карман, и, всё так же благостно улыбаясь, сказал:
— А теперь — кричите…
— Вот видишь, — продолжил Евсюков какой-то ускользнувший от меня разговор, — а ты говоришь уход и забота…
Мне всучили миску с салатом, а Евсюков с Леонидом Александровичем вынесли гигантский поднос с бараниной:
— Ну, всё. Стол у нас не хуже, чем на Рублёвском шоссе.
Рудаков скривился:
— Знавал я эту Рублёвку, бурил там — отвратительный горизонт. Чуть что — поползёт, грохнется.
Мы пили и за старый год, угрюмо и неласково, ибо он был полон смертей. И за новый — со спокойной надеждой. Нулевые годы катились под откос, и оттого, видимо, так чётко вспоминались отдаляющиеся девяностые.
У каждого из нас была обыкновенная биография в необыкновенное время. И мы, летя в ночи в первый день нового года над темнеющим городом, принялись вспоминать былое, и все рассказы о былом начинались со слов «на самом деле». А я давно знал, и знал наверняка, что всё самое беспардонное враньё начинается со слов «На самом деле...». Говорили, впрочем, об итогах и покаянии.
Слишком многие, из тех, кого мы знали, не просто любили прошлое, но и публично каялись в том, что сделали что-то неприличное в период первичного накопления капитала. Я сам видел очень много покаяний моих друзей — и все они происходили в загородных домах, на фоне камина, с распитием дорогого виски. Под треск дровишек в камине, когда все выпили, но выпили в меру, покаяния идут очень хорошо.
Есть покаяния другие — унылые покаяния неудачников, в нищете и на фоне цирроза печени. Очень много разных форм покаяний, что заставляют меня задуматься о ревизии термина.
— Мы тоже сидим у камина, — возразил Раевский, — по-моему, наличие дома или нищеты для покаяния не очень важно. Покаяние, если это не диалог с Богом, это диалог между человеком и его совестью. Камин или жизнь под забором — обстоятельства, не так важные для Бога и для совести. Важно, что человек изменился и больше не совершит какого-то поступка. Совесть — лучший контролёр.
— Ну, да. Ему это не нужно. К тому же есть такая штука — некоторых искушений просто уже нет по их природе. То, что человек мог легко сделать в девяностые годы, сейчас он легко не сделает. Зачем садиться снова на Боливара, что не вывезет двоих, можно сказать. «Мне очень жаль, но пусть он платит по один восемьдесят пять. Боливар не снесёт двоих» — и ему действительно, действительно очень жаль. Но по один восемьдесят пять уже уплачено. Не верю я в эти покаяния. Если они внутренние, то они, как правило, остаются внутренними и не выплёскивается на застольных друзей, газеты или в телевизор. А если выплёскиваются, то это что-то вроде публичного сжигания своего партбилета в прямом эфире.
— А что, рубануть по пальцу топором, бросить всё и отправиться в странствие по Руси? Сильный ход.
— Не знаю, ребята. А вот нравственное покаяние, когда жизнь обеспечена, и деньги — к деньгам — вещь куда более сложная для этического анализа.
— Я вот что скажу — все написанные слова — фундамент нынешнего благосостояния. Это такие мешки с долларами, что покрадены с того паровоза, что остановился у водокачки. Как в этом каяться — ума не приложу, вынимать ли из фундамента один кирпич, разбирать ли весь фундамент.
Нет, по мне сжигание партбилета особенно, когда за это не сажают — чрезвычайно некрасивый поступок, но покаяние без полной переборки фундамента тоже нечто мне отвратительное. Это ведь очень давно придуманная песня, старая игра в пти-жё: я украл три рубля, а свалил на горничную, а я девочку развратил, а я в долг взял и не отдал, а я написал говно и деньги взял. И начинается игра в стыд, такое жеманничанье. Друзья должны вздохнуть, налить ещё вискаря в низкие, до хруста вымытые стаканы и выпить. А потом кто-то ещё что-то расскажет — про то, как попилил бабла, и что теперь немного, конечно стыдно — но все понимают, что если бы не попилил, то мы бы не сидели на Рублёвке, и после бани не пили хороший виски. И вот все кивают головами и говорят, да-да, какой ты чуткий, братан, тебе стыдно, и это так хорошо. И стыд хорошо мешается с виски, как запах дров из камина со льдом в стакане. Как-то так.
— Да сдалось тебе благосостояние! Тебе кажется, что поводом для раскаяния может быть только поступок, за который получены деньги! Понятно, сидя перед камином сетовать, что пилил бабло, как-то нехорошо. Но ведь и не говорить — нельзя. Я вот никогда не пилил бабла, — возразил просто успешный человек Леонид Александрович. — Причём тут твоё благосостояние? Мне, например, про твоё благосостояние ничего не известно. И деньги тут тоже ни при чём, вернее, они (если говорить об уравнениях) только часть схемы «деньги — реноме — деньги-штрих». Более того, я вообще сложно отношусь к проблеме распила: ведь мы все получали деньги от тех же пильщиков. Но благосостояние тут очень даже причём — наша система довольно хорошо описана многими литераторами и философами, которые говорили о грехе и покаянии в церковном смысле. Меня-то интересует очень распространённый сейчас ритуал раскаяния, смешанный с ностальгией — которая не собственно сожаление, а такая эстетическая поза: грешил я, грешил... а потом отпил ещё.
То есть, понятно, что и у меня есть вещи, которых я бы сейчас делать не стал, но вспомнить их, скорее, приятно. А есть вещи, которые и делать бы не стал, и вспоминать очень неприятно. Последние, как правило, завязаны на чувство вины: «вот, поди ж ты, какие у этого были печальные последствия».
— Ну да, ну да. Но я как раз повсеместно наблюдаю сейчас стадию «сладкого воспоминания о грехе» — поэтому-то и сказал, что задумываюсь о сути самого понятия. Вот дай нам машину времени, то как мы поступим?
Я слушал моих друзей и вспоминал, как жарким летом уходящего года совершил такое же путешествие во времени — я вернулся лет на двадцать назад, и это был горький опыт. В общем, это было очень странное путешествие. В том месте — среди изогнутой реки, холмов, сосен и обрывов над чёрной торфяной водой, я впервые был лет пятнадцать назад — и потом ездил туда раз в год, пропустив разве раз или два — когда жил в других странах.
Ежегодно там гудел день рождения моего приятеля, но первый раз я приехал в другом раскладе: с одноклассником. Он только что отбил жену у приятеля, и вот теперь объезжал с ней, усталой, с круглым помидорным животом, дорогие сердцу места, оставляя их в прошлом, прощаясь. Одноклассник уже купил билеты на «Эль-Аль» и Обетованная земля ждала их троих. И я тогда был не один, да.
И вот за эти ушедшие, просочившиеся через тамошний песок годы на поляне, где я ночевал, ушлые люди вырастили ели, потом топорами настучали ёлкам под самый корешок, расставили их по московским домам, и вот — теперь там было поле, синее от каких-то лесных фиалок. Самым странным ощущением было ощущение от земли, на которой ты спал или любил. Вот ты снова лежишь в этом лесу, греешь ту же землю своим телом, а потом ты уходишь — и целый год на это место проливаются дожди, прорастает трава, вот эта земля покрывается снегом, вот набухает водой, когда снег подтаивает. И вот ты снова ложишься в эту ямку, входишь в этот паз — круг провернулся как колесо, жизнь, почитай, катится с горки. Но ты чувствуешь растворённое в земле и листьях тепло своего и её тела. У меня было немного таких мест, их немного, но они были — в крымских горах, куда не забредают курортники, в дальних лесах наверху, где нет шашлычников. Или в русских лесах, где зимой колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили. Теперь и там, и где-то в горах, действительно пустое место. А когда-то там стояла наша палатка, и мы любили у самой кромки снега. С тех пор много раз приходили туда снега, выпадая, а потом стекая вниз. На той площадке, сберегавшей нас, теперь без нас сменяются сезоны, там пустота, трава да ветер, помёт да листья, прилетевшие из соседнего леса. Там, и здесь, в этом подмосковном лесу без меня опадала хвоя и извилисто мимо текла река, и всё никогда не будет так же — дохнёт свинцовой гарью цивилизация, изменит русло река, а останется только часть тепла, частица. Воздух. Пыль. Ничто.
И время утекло водой по горным склонам, по этой реке, как течёт сейчас в нашем разговоре, когда мы пытаемся вернуть наши старые обиды, а сами уплываем по этой реке за следующий поворот.
— Машина времени нам бы не помешала, — вдруг сказал я помимо воли.
— Ты знаешь, я о таких машинах регулярно смотрю по телевизору. Засекреченные разработки, от нас скрывали, скручивание, торсионные поля… Сапфировый двигатель, опять же.
— Хм. Сапфировый двигатель случайно не содержит нефритовый ротор и яшмовый статор?
— Вова! — скорбно сказал Раевский. — Ты ведь тоже ходил к Ляпунову на лекции… Тут всё просто — охладил — время сжалось, нагрел — побежало быстрее.
— Не всё просто: это вернее простая теория — охладить тело до абсолютного нуля, — 273º по Цельсию, и частицы встанут. Но если охлаждать тело дальше, то они начнут движение в обратном направлении, станут колебаться, повторяя свои прошлые движения — и время пойдёт вспять. Да только всё это мифы, газета «Оракул тайной власти», зелёные человечки сообщают…
— А Ляпунов? — спросил Сидоров.
— Ляпунов — сумасшедший, — быстро ответил успешный во всех отношениях человек Раевский. — Вон, Володя его в костюме Деда Мороза сегодня видел.
— Тут дело не в этом, — сказал просто успешный человек Леонид Александрович. — Ну вот попадаешь ты в прошлое, раззудись плечо, размахнись рука, разбил ты горячий камень на горе, начал жизнь сначала. И что ты видишь? Ровно ничего — есть такой старый анекдот про то, как один человек умер и предстал перед Господом. Он понимает, что теперь можно всё, и поэтому просит:
— Господи, — говорит он, — будь милостив, открой мне, в чем был смысл и суть моей жизни? В чём её соль, так сказать?
Тот вздыхает и говорит:
— Помнишь ли ты, как двадцать лет назад тебя отправили в командировку в Ижевск?
Человек помнит такое с трудом, но на всякий случай кивает.
— А помнишь, с кем ехал?
Тот с трудом вспоминает каких-то двоих в купе, с кем он пил, а потом отправился в вагон-ресторан.
— Очень хорошо, что ты помнишь, — говорит Господь и продолжает:
— А помнишь ли ты, как к вам женщина за столик подсела?
Человек неуверенно кивает, и действительно, ему кажется, что так оно и было. (А мне в этот момент стало казаться, что это всё та же история про китайского монаха с ящиком для пожертвований и девушку, что я уже сегодня услышал. Просто это будет рассказано с другой стороны).
— А помнишь, она соль попросила тебя передать...
— Ну и?
— Ну и вот!

Никто не засмеялся.
— Знаешь, это довольно страшная история, — заметил я.
— Я был в Ижевске, — перебил Сидоров. — Три раза. В вагоне-ресторане шесть раз был, значит. Точно кому-то соль передал.
— А я по делам в Ижевске был. Жил там год, — невпопад вмешался Евсюков. — В Ижевске жизнь странна. За каждым забором куют оборону. Так вот, на досуге я изучал удмуртов и их язык. Обнаружил в учебнике, что мурт — это человек. А уд-мурт — житель Удмуртии.
— Всяк мурт Бога славит. Всяко поколение. — Просто успешный человек Леонид Александрович начал снова говорить о поколении, его слова отдалялись от меня, звучали тише, потому что я вспомнил, как однажды мне прислали пафосный текст. Этот текст сочился пафосом, он дымился им, как дымится неизвестная химическая аппаратура на концертах, которая производит пафосный дым для тех мальчиков, что поют, не попадая в фонограмму.
Этот текст начинался так: «Удивительно как мы дожили до нынешних времен! Мы ведь ездили без подушек безопасности и ремней, мы не запирали двери и пили воду из-под крана, и воровали в колхозных садах яблоки». Дальше мне рассказывали, как хорошо рисковать, и как скучно и неинтересно новое поколение, привыкшее к кнопкам и правилам. Прочитав всё это, я согласился.
Я согласился со всем этим, но такая картина мира была не полна, как наш новогодний, тоже вполне помпезный обед не завершён без диггестива или кофе, как восхождение, участники которого проделали всё необходимое, но не дошли до вершины десяток метров. Я бы дописал к этому тексту совсем немного: то, как потом мы узнали, что в некоторых сибирских городах пьющие воду из кранов и колонок, стремительно лысеют и их печень велика безо всякого алкоголизма, что их детское небо не голубого, а оранжевого цвета, как молча дерутся ножами уличные банды в городах нашего детства, и то, как живут наши сверстники, у которых нет ни мороженого, ни пирожного, а есть нескончаемая узбекская хлопковая страда, и после нескольких школьных лет организм загибается от пестицидов. Ещё бы я дописал про то, как я работал с одним человеком моего поколения. Этот человек в дороге от одного немецкого города до другого рассказывал мне историю своего родного края. Во времена его давнего детства навалился на этот край тяжёлый голод. И даже в поменявшем на время своё название, знаменитом городе Нижнем-Горьком-Новгороде стояли очереди за мукой. Рядом, в лесной Руси, на костромскую дорогу ложились мужики из окрестных деревень, чтобы остановился фургон с хлебом. Фургон останавливался, и тогда крестьяне, вывалившись из кустов и канав, связывали шофёра и экспедитора, чтобы тех не судили слишком строго и вообще не судили. А потом разносили хлеб по деревням.
Именно тогда одного мальчика бабушка заставляла ловить рыбу. То есть летом ему ещё было нужно собирать грибы и ягоды, а вот зимой этому мальчику оставалось добывать из-подо льда рыбу. Рано утром он собирался и шёл к своей лунке во льду. Он шёл туда и вспоминал свой день рождения, когда ему исполнилось пять лет, и когда он в последний раз наелся. С тех пор прошло много времени, мальчик подрос, отслужил в десантных войсках, получил медаль за Чернобыль, стал солидным деловым человеком и побывал в разных странах.
Каждая история требовала рассказа, каждая деталь ностальгического прошлого требовала описания — даже устройство троллейбусных касс, что были привинчены под надписью «Совесть — лучший контролёр!»…
Как-то, напившись, он рассказал мне своё детство в помпезном купе, в которое охранники вряд ли бы пропустили молодую девушку. Мы везли ящики с не всегда добровольными пожертвованиями, и оттого в вагон-ресторан не отлучались. Глаза у моего приятеля были добрые, хорошие такие глаза — начисто лишённые ностальгии.
Рыбную ловлю, кстати, он ненавидел.

И ещё бы дописал немного к тому пафосному тексту: да, мы выжили, для разного другого. И для того в частности, чтобы Лёхе отрезали голову. Он служил в Гератском полку и домой вернулся в цинковой парадке. Это была первая смерть в нашем классе.
Саша разбилась в горах. То есть не разбилась — на неё ушёл по склону камень. Он попал ей точно в голову. Что интересно — я должен был идти тогда с ними, из года в год отправляясь с ними вверх, я пропустил то лето.
Боря Ивкин уехал в Америку — он уехал в Америку, и там его задавила машина. В Америке... Машина. Мы, конечно, знали, что у них там машин больше, чем тараканов на наших кухнях. Но что бы так — собирать справки два года и — машина.
Миронова повесилась — я до сих пор поверить не могу, как она это сделала. Она весила килограмм под сто ещё в десятом классе. Соседка по парте, что заходила к её родителям, говорила, что люстра в комнате Мироновой висит криво до сих пор, а старики тронулись. Они сделали из её комнаты музей и одолевают редакции давно мёртвых журналов её пятью стихотворениями — просят напечатать. Мне верится всё равно с трудом — как могла люстра выдержать центнер нашей Мироновой.
Жданевич стал банкиром, и его взорвали вместе с машиной, гаражом и дачей, куда гараж был встроен. Я помню эту дачу — мы ездили к нему на тридцатилетие и парились в подвальной сауне. Его жена всё порывалась заказать нам проституток, но как-то все обошлись своими силами. Жена, кстати, не пострадала, и потом следы её потерялись между внезапно нарезанными границами.
Вову Прохорова смолотило в Новый Год в Грозном — он служил вместе с Сидоровым, был капитан-лейтенантом морской пехоты, и из его роты не выжил никто. Наши общие друзья говорили, что под трупами на вокзале были характерные дырки — это добивали раненых, и пули рыхлили мёрзлый асфальт.
Даша Муртазова села на иглу — второй развод, что-то в ней сломалось. Мы до сих пор не знаем, куда она уехала из Москвы.
И Ева куда-то исчезла. Её искали несколько лет, и, кажется, сейчас ищут. Это мне нравится, потому что армейское правило гласит — пока тело не найдено, боец ещё жив.
Сердобольский попал под машину — два ржавых, ещё советских автомобиля столкнулись на перекрёстке проспекта Вернадского и Ломоносовского — это вам не Америка. Один из них отлетел на переход, и Сердобольский умер мгновенно, наверное, не успев ничего понять.
Скрипач Синицын спился — я видел его года три назад, и он утащил меня в какое-то кафе, где можно было только стоять у полки вдоль стены. Так бывает — в двадцать лет пьёшь на равных, а тут твой приятель принял две рюмки и упал. Синицын лежал как труп, еле выйдя из рюмочной. Я и решил, что он труп, но он пошевелил пальцами, и я позорно сбежал. Было лето, и я не боялся, что он замёрзнет. К тому же, даже в таком состоянии, Синицын не выпускал из рук футляра со скрипкой. Жизнь его была тяжела — я вообще не понимаю, как можно быть скрипачом с фамилией Синицын? Потом мне сказали, что у него были проблемы с почками и через год после нашей встречи его сожгли в Митино.
Разные это всё были люди, но едино — вслед давно мертвому поэту, я бы сказал, что они не сумели поставить себя на правильную ногу. И я не думаю, что их было меньше, чем в прочих поколениях — так что не надо никому надувать щёки.
Мы были славным поколением — последним, воспитанным при Советской власти. Первый раз мы поцеловались в двадцать, первый доллар увидели в двадцать пять, а слово «экология» узнали в тридцать. Мы были выкормлены Советской властью, мы засосали её из молочных пакетов по шестнадцать копеек. Эти пакеты были похожи на пирамиды, и вместо молока на самом деле в них булькала вечность.
В общем, нам повезло — мы вымрем, и никто больше не расскажет, как были устроены кассы в троллейбусах и трамваях. Может, я ещё успею.
— Ладно, слушайте, — сказал я своим воображаемым слушателям. Нет, не этим друзьям за столом, они высмеяли бы меня на раз, а невидимым подросткам, — Кассы были такие — они состояли из четырехугольной стальной тумбы и треугольного прозрачного навершия. Через него можно было увидеть серый металлический лист, на котором лежали жёлтые и белые монеты. Новая монета рушилась туда через щель, и надо было — опираясь на совесть — отмотать себе билет сбоку, из колодки, чем-то напоминающей короб пулемёта «Максим».
Теперь я открою главную тайну: нужно было дождаться того момента, когда, повинуясь тряске трамвая или избыточному весу меди и серебра, вся эта тяжесть денег рухнет вниз, и мир обновится.
Мир обновится, но старый и хаотический мир каких-то бумажных билетиков и разрозненной мелочи исчезнет — и никто, кроме тебя, не опишет больше — что и где лежало рядом, как это всё было расположено.

Но было уже поздно, и мы вылезли на балкон разглядывать пульсирующие на уровне глаз огни праздничного города.
Мы принялись смотреть, как вечерняя тьма поднимается из переулка к нашим окнам. Тускло светился подсвеченный снизу храм Христа Спасителя, да горел купол на церкви рядом. Сырой ветер потепления дул равномерно и сильно.
Время нового года текло капелью с крыш.
Время — вот странная жидкость, текущая горизонтально по строчке, вертикально падающая в водопаде клепсидры — неизвестно каким законом описываемая жидкость. Присмотришься, а рядом происходит удивительное: пульсируя, живет тайная холодильная машина, в которой булькает сжиженное время, отбрасывая тебя в прошлое, светится огонек старинной лампы на дубовой панели, тускло отсвечивает медь трубок, дрожат стрелки в круглых окошках приборной доски. Ударит мороз, охладится временная жидкость — и пойдет все вспять. Сгустятся из теней по углам люди в кухлянках, человек в кожаном пальто, офицеры и академики.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Sunday, December 31st, 2017
9:59 am
История про то, что два раза не вставать
НОВЫЙ ГОД

31 декабря

(физика низких температур)




Ляпунов старел одиноко, и старение шло параллельно — и в главной жизни, и в параллельной, тайной.
Старик Ляпунов был доктором наук и доживал по инерции в научном институте. Одновременно он служил в загадочной конторе, настоящего названия и цели которой он не знал, кем-то вроде курьера и иногда — швейцара. Курьерские обязанности позволяли ему время от времени забегать в пустующее здание института, да и стариковские учёные советы шли реже и реже. Физика низких температур подмёрзла, движение научных молекул замедлилось, и даже адсорбционный насос, проданный кем-то из руководства, неудивительным образом исчез из лаборатории Ляпунова.
Жидким гелием испарились научные склоки и научные темы, жидкое время утекло сквозь пальцы.
— Благодаря бульварным романам гражданин нового времени смутно знает о существовании Второго начала термодинамики, из-за порядкового числительного подозревает о наличии Первого, ну а о Третьем не узнает никогда, — губы заведующего лабораторией шевелились не в такт звукам речи. Шутник-заведующий был ровесником Ляпунова, но в отличие от него был абсолютно лыс.
Он пересказывал Ляпунову невежественные ответы студентов и их интерпретацию теории Жидкого Времени, снова вошедшую в моду. Время, согласно этой теории, текло, как вязкая жидкость, и вполне описывалось уравнением Навье-Стокса…Навьестокс… Кокс, кс-кис-кс. Крекс-пекс-фэкс… Звуки эти, попав в голову Ляпунова, стукались друг о друга внутри неё. Мой мозг высох, думал Ляпунов, слушая рассказ о том, что Больцман повесился бы второй раз, оттого что его температурные флуктуации забыты окончательно. Это была моя теория, если так можно говорить об идее, которая одновременно проникла в умы десятков человек лет двадцать назад. Да что там двадцать, ещё сто лет назад в сводчатом подвале университета на Моховой построили первый несовершенный рекуператор.
Но он кивал суетливому лысому начальнику сочувственно, будто, и правда, следил за разговором. Они, кстати, представляли собой комичную пару.
Ляпунов ещё числился в списках, на сберегательную книжку ему регулярно приходили редкие и жухлые, как листья поздней осенью, денежные переводы из бухгалтерии.
Иногда даже к нему приходили студенты — было известно, что он подписывал практикантские книжки не читая.
Это всё была инерция стремительно раскрученной жизни шестидесятых.
Нет, и сейчас он приходил на семинары и даже был членом учёного совета.
Перед Новым годом, на последнем заседании, он чуть было не завалил чужого аспиранта. Аспирант защищался по модной теории Жидкого Времени.
Суть состояла в том, что время не только описывалось в терминах гидродинамики, но уже были сделаны попытки выделить его материальную субстанцию. Сытые физики по всему миру строили накопители. В Стэнфорде уже выделили пять наносекунд Жидкого Времени, которые, впрочем, тут же испарились, а капля жидкого времени из европейской ловушки протекла по желобку рекуператора полсантиметра, прежде чем исчезнуть.
Про рекуператоры и спросил Ляпунов аспиранта, установки по обратному превращению жидкости во время ещё были мало изучены, исполняли лишь служебную функцию.
Аспирант что-то жалобно проблеял о том, как совместится временная капля с прежним четырёх-вектором пространства-времени.
Но Ляпунов уже не слушал. Незачем это было всё, незачем. Судьба аспиранта понятна — чемодан — вокзал — Лос-Аламос. Что его останавливать, не его это, Ляпунова, проблемы.
Но уже вмешался другой старикан, и его крики «При чём тут релятивизм?!», внесли ещё больше сумятицы в речи диссертанта.
Впрочем, белых шаров оказалось всё равно больше, как и следовало ожидать.
Мысль о рекуператорах как ускорителях времени ещё несколько раз возвращалась к Ляпунову.
Последний пришёлся как раз на предновогоднюю поездку на другую службу. Это была оборотная сторона жизни Ляпунова — поскольку он, как Джекил и Хайд, должен был существовать в двух ипостасях даже в праздники. Вернее, особенно в праздники.
Если в лаборатории два-три старика, выползая из своих окраинных нор, быстро съедали крохотный торт, больше похожий на большую конфету, то в другой жизни Ляпунов был обязан участвовать в большом празднике. Именно участие было его служебной обязанностью.
Дело в том, что согласно привычкам своей второй жизни Ляпунов был благообразен и невозмутим — настоящий английский дворецкий. Вернее, русский дворецкий. Он до глаз зарос серебряной бородой.
Мало кто знал, что Ляпунов отпустил бороду ещё молодым кандидатом, когда обморозился в горах. Молодой Ляпунов двое суток умирал на горном склоне, и с тех пор кожа на его лице утратила чувствительность, превратилась в сухой пергамент, и всякий, кто всмотрелся бы в него внимательнее, ощутил холод отчаяния и усталости.
Но всматриваться было некому.
С женой они разошлись в начале девяностых, когда ей надоело мёрзнуть в очередях. Дочь давно уехала с мужем-однокурсником, молодым учёным — по волнам всё того же Жидкого Времени уплыли они в Америку, помахав ему грантами на прощание. А несколько лет назад трагически пропал и его сын — пятнадцатилетний мальчик просто ушёл на городской праздник, день города, и исчез. Так бывает в большом безжалостном городе — и это для Ляпунова было лучше, чем перспектива ехать в какое-нибудь холодное помещение, под яркий свет медицинских ламп. Тогда Ляпунов и сам бежал сломя голову из мегаполиса, чтобы потом вернуться через два года, осознав, что кроме физики низких температур у него в жизни больше ничего не осталось.
Итак, родных не было, а седая борода лопатой определённо была. Борода была лучше фамилии, потому что она помнила расцвет народного исторического знания. Того времени, когда иметь в России фамилию «Ляпунов» было всё равно, что зваться Пожарским.
Теперь борода Ляпунова пользовалась неизменным спросом под каждый Новый год.
Высокий старик Ляпунов стал идеальным Дедом Морозом


Итак, он ехал в троллейбусе в скорбном предвкушении новогодних обязанностей. Схема рекуператора снова встала у него перед глазами, он задумался о радиусе искажения временного поля. Всё выходило, как в шутках юмористов времён его молодости — тех юмористов, которые предлагали убыстрить время на профсоюзных собраниях и замедлить его потом для созидательной деятельности.
В отличие от эстрадного юмора, Жидкое Время должно было пульсировать в рабочем объёме рекуператора, а потом распыляться вовне. Туда-сюда — на манер того рекуператора, что прокачивал электрическую кровь в метре над ним — на крыше троллейбуса. В принципе нужно только переохладить объём…
Но в этот момент сзади подошла старуха-кондукторша и постучалась ему в спину, как в дверь. Ляпунов обернулся — и старуха признала в нём неимущего пенсионера.
Ляпунов улыбнулся ей, быть может, своей сверстнице, присел, но миг был упущен. Воображаемая капля перестала распадаться в его схеме, и рекуператор растворился, его унесло куда-то, как пар от дыхания в морозном воздухе.
На следующей остановке в троллейбус вошла Снегурочка в коротеньком синем полушубке. Она махнула радужной купюрой, и, не спросив сдачи, сунула её кондукторше. Отвернувшись к заиндевевшему стеклу, она нарисовала ногтем сердце, затем какой-то иероглиф, и, наконец — три шестёрки рядом.
— Тьфу, пропасть. Что и говорить о научном знании, — Ляпунов вытащил газету и уткнулся в неё.

Пошло два часа, и его сорная, палёная как водка, неистребимая контора невнятного назначения нарядила Ляпунова в прокатную шубу. Хлопая обшлагами, Ляпунов невозмутимо доставал из мешка подарки вашим и нашим, сотрудницам и сотрудникам, поднимал чары с теми и с этими. Его сограждане давно привыкли к тому, что их Новый год давно и прочно замещает Рождество, и стал самым популярным гражданским праздником. Новый год накатывается, как война, грохочет хлопушками, бьёт алкогольным кулаком в грудь, валит с ног желудочными средствами массового поражения.
Веселье в его конторе наматывалось на руку, как сахарная вата. Но вот уже исчезли Большие начальники, Начальники средние, поправляя галстуки, вышли из тёмных кабинетов, а за ними, чуть погодя, выскользнули Неглавные сотрудницы.
Было ещё не поздно, и Ляпунов позвонил в прокатную контору. Шубу, дурацкий красный колпак и палку с мешком можно было сдать обратно прямо сегодня — но теперь самому.
Он украл с праздничного стола бутылку коньяку и спрятал её в большой полосатый носок для подарков. После недолгих размышлений, решив не переодеваться, Ляпунов засунул своё пальто в мешок и двинулся в центр города и принялся плутать среди кривых переулков. На город навалился антициклон, холод разлился по улицам, будто жидкий гелий, поведение которого Ляпунов изучал последние двадцать лет.
Город, между тем, заполонили банды ряженых. Ляпунову часто попадались такие же, как он сам, подвыпившие Деды Морозы. Все они не очень твёрдо стояли на ногах и постоянно подмигивали своему собрату.
Для Ляпунова, впрочем, персонаж, роль которого он исправно много лет исполнял на профсоюзных, или, как их теперь называли, «корпоративных» праздниках, этот его отмороженный двойник в красной мантии был непонятен. Он был похож на снежного царя, что привык замораживать жилы и кровь мертвецов леденить.
Оттого он ненавидел свою общественную обязанность. Но показывать отмороженное лицо со старческими морщинами было куда неприятнее.
Ляпунов знал о новогодней традиции всё — и утешался тем, что вместо русского Деда Мороза его могли нарядить в модного канадского лесоруба по имени Санта-Клаус. Между ними такая же разница, как между бойцом в шинели и американским солдатом в курточке. Так и сейчас — он избежал куцей куртки, но колпак ему достался явно от комплекта Санта-Клауса.
Ляпунову было понятно, что его персонаж умирает каждый Новый год, поскольку на смену ему спешит какой-то карапузик в шапочке. А этот карапузик, в свою очередь… Так, в глазах Ляпунова, его двойник превращался в готового к употреблению покойника. Будущий покойник со счётным временем жизни.
Однажды ему приснился исторический сон, как к нему, будто к царю Николаю — Санта-Николаю-Клаусу, к старику с белой бородой, ползёт по снегу карапуз Юровский. И, ожидая скорой смерти царя, ожидает вокруг обыватель царских нечаянных подарков — скипетра, забытого под ёлкой и меховой короны— то есть, императорских драгоценностей, конфискованных перед расстрелом. Траченной молью профсоюзной шапки Мономаха.
Он вспоминал этот сон с тоской лектора, которому снится страшный сон про ошибку в первой же фразе…
На этих мыслях он чуть не стукнулся лбом в вывеску прокатного пункта.
Ляпунов перешагнул порог, и, оступившись, покатился по лестнице, поднявшись на ноги только перед стеной с двумя дверями — железной и деревянной. Позвонил, немного подумав, в железную.
Никто не ответил, из микрофона на косяке не хрюкнул охранник, не раздалось ни звука из внутренностей сообщества карнавальной аренды. Ляпунов покосился на деревянную дверь, но всё же дёрнул на себя металлическую — она легко растворилась.
Внутри было неожиданно холодно. Оттого, не оставляя следов снежными сапогами, Ляпунов пошёл искать служащих людей.
За стойкой, под портретом Деда Мороза в дубовой раме, стрекотал факс. Бумага ползла по ковролину, складываясь причудливыми кольцами.
Никого, впрочем, не было и тут.
Ляпунов завернул за угол и постучал в белую офисную дверь. Дверь стремительно отворилась, и придерживая её рукой, на Ляпунова уставилась Снегурочка.
Та самая, что он видел в троллейбусе.
Теперь, присмотревшись, Ляпунов видел, что она гораздо выше его самого и имеет какой-то неописуемо похотливый вид. У флегматичного Ляпунова даже заныло в животе. Но он вспомнил о возрасте и своём морщинистом теле с пергаментной мёртвой кожей.
Много видел он секретарш и никчемных офисных барышень, что воспринимали его как мебель, как истукана в приёмной, или — как плюшевую игрушку с приделанной капроновой бородой, мягкой, белой, пушистой.
— А, вы ещё… Нехорошо опаздывать… — Снегурочка погрозила Ляпунову пальчиком. Потом наклонилась и погладила Ляпунова по щеке. Он практически не ощутил её прикосновения — пальцы барышни были холодны как лёд, почти так же, как его вымороженная давним и нынешним морозом кожа.
Снегурочка улыбнулась и вдруг резко дёрнула его за бороду.
Удовлетворённая результатом, она обернулась и крикнула в темноту:
— Ещё один… Наш, — и, отвечая на кем-то не заданный вопрос, утвердительно кивнула собеседнику: — Настоящий. Да, да. Я проверила, ну скорее…
Из тьмы выдвинулся Дед Мороз и потащил Ляпунова за собой — в тёмный пустой коридор, потом по лестнице вниз, кажется, в бомбоубежище. Точно, бомбоубежище — решил Ляпунов в тот момент, когда они проходили мимо гигантских герметических дверей, которые сразу же кто-то невидимый наглухо закрывал за ними.
Наконец, перед Ляпуновым открылось огромное пространство наподобие станции метрополитена, всё наполненное красным и белым. Сотни Дедов Морозов безмолвно стояли здесь.
А на возвышении перед ними, в манере, хорошо известной Ляпунову по детскому чтению Дюма, держал речь их предводитель.
Ничего хорошего лично Ляпунову и человечеству вообще эта речь не сулила. Ясно было, что эти-то настоящие, а он Ляпунов — фальшивый. Ясно было, что материализм низложен, а всё, что окружает Ляпунова — воплощённый Второй закон термодинамики. Тепловая Смерть Вселенной, одетая в красные шубы и куртки, вполне интернациональная. Не хватало только вооружить их косами и поглубже спрятать сотни голов в красные капюшоны.
Предводитель говорил медленно, слова его были тяжелы, как лёд и безжизненны, как слежавшийся снег.
Окончательно сразил Ляпунова его собственный адсорбционный насос, работавший в углу. Это был именно тот самый, проданный куда-то, как острили «по репарациям» — чуть ли не стране, победившей в холодной войне, насос. Был там и другой, третий, механизмы теснились вдоль стен, уходили вдаль, и над всем этим бешено крутили стрелки огромные часы, похожие на часы Спасской башни.
Ляпунов осматривал помещение — это и вправду была станция метрополитена. Только без рельсов, и вся покрытая сотнями труб и трубочек. Некоторые были поновее, другие — старые, ржавые, с облезшей краской. Прямо над головой Ляпунова была одна из этих труб, к которой какой-то умник приделал продолжение в три раза тоньше.
Под ней и стоять наблюдательному человеку было страшновато. Но вряд ли Ляпунова окружали люди.
Предводитель, меж тем, говорил о конце времён.
Он не говорил, он предрекал разрыв и трещину мира. Он говорил, как вождь, и точь-в-точь, как у давнего, давно истлевшего в земле вождя на киноплёнке пар не шёл из его рта.
Здесь, внутри уцелевших подвалов Сухаревой башни, Деды Морозы установили гигантский охладитель. Сложная система форвакуумных и прочих насосов создавала область низких температур, в которой производилось сжиженное время.
Именно тут Ляпунов увидел до боли знакомый рекуператор — но в его жизни он так и остался состоящим из прямых и кривых невесомых линий, а здесь тускло отливал металлом.
И вот, холоднокровные собрались здесь с тем, чтобы ускорить действие Второго закона термодинамики и привести мир к тепловой смерти. То есть время ускорится, и температура стремительно выровняется, да.
Ляпунов с хрустом перемалывал в уме причины и следствия, он был похож на допотопный арифмометр из тех, на которых его мать вместе с сотнями других вычислителей считала траектории баллистических ракет. Он даже чуть вспотел, чего с ним никогда не бывало.
Он переводил взгляд с серого бока рекуператора на ячеистую сферу, покрытую, как видно, микросоплами.
Итак, если жидкое время распылить, догадался Ляпунов, все процессы в окрестностях этой точки ускорятся, а равномерное разбрызгивание жидкого времени исключит Больцмановы флуктуации.
Мир охладится до тех температур, которые Международный институт холода ещё тридцать лет назад рекомендовал называть низкими.
Кажется, он сказал это вслух. Потому что стоящие рядом несколько Дедов Морозов обернулись.
Ляпунов подождал и с тоски высунул из носка горлышко бутылки с коньяком. Два стоящих рядом Деда Мороза шикнули на него — в том смысле, что только мерзавцы и негодяи в такой момент могут пить охладитель.
Ляпунов спрятал флягу и кашлянул в кулак.
На него обернулись ещё более подозрительно.
Но пристальнее всех на него смотрела давешняя Снегурочка. Она вдруг увидела крохотное облачко пара, вылетевшее у Ляпунова изо рта.
— Он тёплый… — выдохнула снежный воздух Снегурочка.
— Он тёплый! — ухнули два Деда Мороза рядом.
— Он тёплый! Он тёплый! — с ужасом забормотали остальные.
Толпа отшатнулась, но некоторые Деды Морозы сделали шаг к Ляпунову. У них были стёртые лица цареубийц. Сейчас от него останется посох да шапка под ёлкой. Пустят его в распыл и расхолод, и мумия его будет жить внутри криогенной машины, вырабатывающей Жидкое Время.
Пользуясь замешательством, Ляпунов отступил назад и бросился в какой-то закуток. Грохнула за ним гаражная дверь, упал засов, лязгнула запорная железяка, взвизгнули под его пальцами пудовые шпингалеты. Ляпунов привалился к стене, переводя дух.
Дверь пару раз вздрогнула под напором толпы, но всё затихло.
Надежды на благоприятный исход, впрочем, было мало. Ляпунов оказался заперт в тупиковом помещении, где стояло несколько мётел, лопат и вёдер. Тянулись повсюду трубы, уходящие в стены. Вентили, больше похожие на рулевые колёса, торчали повсюду. Стрелки манометров показывали разное, подрагивали и балансировали между красным и чёрным.
Помирать приходилось в привычной обстановке — среди приборов и рычагов.
Дверь тихо затрещала. Это был тонкий, едва слышный треск, который издаёт мартовский лёд. До ледохода ещё далеко, но дни снежной скорлупы сочтены, жизнь её истончается и вот, знамением будущей смерти, раздаётся над рекой этот треск.
Ляпунов увидел, как дверь покрылась инеем, как появляются на неё пока еле видимые изломы. Ему не нужно было объяснять хрупкость металла при известных условиях. Физика низких температур была ему давно известна.
Сейчас они навалятся, и последняя преграда рассыплется в стеклянные осколки.
Ляпунов оглянулся. Будем помирать с музыкой, решил он.
Доктор-курьер, учёный-неудачник, Дед Мороз на общественных началах, пробежался вдоль стен, изучая датчики — один был для него сейчас главный. Водомер на трубе с кипятком, той трубе, что угрожающе нависала над ним только что.
Ляпунов ещё раз подивился общности механизмов, придуманных человеком — что жидкая вода, что Жидкое Время, всё едино. Трогая руками трубы, он не упустил возможность упрекнуть самого себя — тринадцать лет он не верил, тринадцать лет он острил и издевался над адептами теории Жидкого Времени, и вот рискует утонуть в разливе практики.
Не будь его кожа такой пергаментной, он ущипнул бы себя — да что там — пыльные барашки вентилей под пальцами прекрасно доказывали, что он не спит.
Он нашёл нужный вентиль и, подобрав с пола лом, всунул его в ржавое колесо. Лом, оружие хладобойца из дворницкой, выгнулся, но упёрся в стену под нужным углом.
Вентиль подавался с трудом. Затем со скрипом провернулся быстрее, из винта выдуло тонкую струйку пара.
Теперь надо было ждать. Где не выдержат ржавые трубы — рядом с Ляпуновым или за дверью. Зальёт ли его самого кипятком, или достаточная порция горячей воды нарушит работу рекуператора.
При желании можно было прикинуть динамику жидкости в ржавой трубе, но всё случилось быстрее — Ляпунов услышал хлопок, а за ним не крик, а странный вой, будто открыли вьюшку на печной трубе и страх вместе с ужасом улетучиваются через дымоход.
— Трындец, — сказал Ляпунов. — «Трын-дец», повторил он, катая на языке это слово.
Он снова всунул лом в вентиль и завернул колесо в прежнее положение.
Перед тем, как отпереть дверь, он вздохнул — надо было бы перекреститься, но он всё ещё оставался атеистом.
Открывшаяся картина удивила его. В длинном коридоре было абсолютно сухо. Только кое-где валялись обрывки красной материи. Разорванная труба висела над головой, раскрыв лепестки тюльпаном.
Вздувшиеся, треснувшие корпуса насосов стояли криво.
Но рекуператора не было — он просто растворился.
Ляпунов недоуменно огляделся и, споткнувшись, засеменил к выходу.
Чуть дальше было холоднее, но ни одного новогоднего упыря всё равно не нашлось — лишь рваные синие и красные шубы лежали повсюду.
Ляпунов, не выбирая дороги, поднялся по лестнице, прошёл коридором, снова поднялся, спустился и вдруг, открыв дверь, выскочил в уличный переход. Рядом шумел народ, хлопали двери метро, визжала бездомная собака, с которой играл нищий.
Он начал медленно подниматься на волю. «Почему он исчез, интересно, почему? Это не физично, это могло быть, только если предел…» — но тут он оборвал себя. Это можно было додумать и дома. Это можно было додумывать ещё несколько тягучих и пустых, отпущенных ему кем-то лет. Это бонус, приз, подарок — чистая физика низких температур.
Но тут он остановился.
Прямо перед ним, на площади стояли Дед Мороз со Снегурочкой. На мгновение Ляпунов замер — Дед Мороз держал в руках косу. Это была Смерть, а не Дед Мороз. Но тут ветер вдруг утих, и Ляпунову стало понятно, что это всего лишь серебристая кисея на самодельном посохе — вот она опала, и мир вернул себе прежний смысл.
Ляпунова окружал ночной слякотный город. Автомобиль обдал его веером тёмных брызг, толкнула женщина с ворохом праздничных коробок. Что-то беззвучно крикнул продавец жареных кур, широко открывая гнилой рот. Ветер дышал сыростью и бензином. Погода менялась.
Потеплело.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Saturday, December 30th, 2017
9:23 am
История про то, что два раза не вставать


(аэропорт)

Снег кружился, вспыхивал разным цветом, отражая огни праздника.
Такси несло Раевского через праздничный город, потому что зимний праздник в России длится с середины декабря по конец января. Ещё в ноябре о нём предупреждают маленькие ёлки, выросшие в витринах магазинов. Потом на площадях вырастают ёлки большого размера, потом приходит декабрьское Рождество католиков, и его отмечают буйными пьянками в офисах и барах, а затем стучится в двери календарный Новый год.
Затем следует глухое пьяное время до православного Рождества и угрюмое похмелье Старого Нового года. Самые крепкие соотечественники догуливают до Крещения, смывая в проруби этот праздничный морок.
Раевский ненавидел задушевные разговоры «под водочку» и это липкое время, этот пропавший для дела месяц. Его партнёр, сладко улыбаясь, говорил:
— Самое прекрасное в празднике, то есть в празднике, именуемом «Новый год», — так это первый завтрак. Завтрак вообще лучшая еда дня, а уж в первый день — так особенно. Именно так! Причём отрадно то, что это знание не всем доступно. Но уж если получил его, то навсегда. И всю оставшуюся жизнь можешь смотреть на других свысока. Тайное братство завтракающих! Завтрак высокого градуса посвящения! Ах!
Раевский улыбался и кивал головой — радуйся-радуйся. Но без меня.
Каждый год он улетал прочь, вон из этого пропащего, проклятого города и возвращался лишь тогда, когда трезвели последние пьяницы.
Он не любил пальмовый рай банановых островов и Гоа, похожий на Коктебель нового времени. Это всё было не для него — Раевский уезжал на юг Европы и три недели задумчиво смотрел на море с веранды. Иногда с ним была женщина, но это, в общем, было не обязательно — риски были существенны. Он помнил, как однажды расстроился, сделав неверный выбор.
Лучше уж без него, без этого выбора — как хорошо без женщин и без фраз, без горьких слов и сладких поцелуев, без этих милых, слишком честных глаз, которые вам лгут и вас ещё ревнуют — и всё остальное, что пел по этому поводу старый эстет, которого ревновала и мучила его собственная родина, и мучила не хуже какой-нибудь женщины. Выбор человека — вот что он считал самым главным в жизни. Это было сродни выбору веры одним князем.
Такси медленно выплыло из города и встало в бесконечную пробку. Раевский не испугался — по старой привычке он выехал заранее и уже предвкушал, что всё равно будет сидеть в баре с видом на взлётно-посадочную полосу. Пробка не пугала его.
Он достал ноутбук и принялся читать сводку погоды по Средиземноморью.
Аэропорт был уже полон офисной плесени — в толпе вращались, не смешиваясь, группы тех, кто побогаче, и тех, кто заработал только на Анталию с Хургадой.
Раевский не смешивался ни с кем, он вообще никогда не смешивался — он всегда был один. Даже в школе он сидел один за партой: так вышло, он пользовался уважением в классе. Не был изгоем, но сидел один.
Он сел в баре, с неудовольствием увидев, что его рейс откладывается.
Когда он отвлёкся от переписки, то заглянул в интернет-новости, с удивлением узнав, что происходит в зале рядом с ним. Оказывается, не один его рейс задерживался, их были десятки.
Раевский привык к тому, что он часто узнаёт из Интернета то, что происходит на соседней улице, но выкрики сумасшедших блогеров вселили в него некоторую тревогу.
Он выглянул из своего убежища — зал был наполнен людьми, причём их было неправдоподобно много. Они уже начинали подниматься в бар, разбавляя немногих состоятельных посетителей.
Час шёл за часом, на телевизионном экране стали появляться репортажи с места событий.
Сотрудники авиакомпаний были невнятны и испуганы, ведущие новостей радостно возбуждены, а приглашённые эксперты — суетливо бестолковы.
Отойдя в туалет, Раевский обнаружил, что потерял место. Прислонившись к стене, он стал обдумывать происходящее.
Всё было до крайности неприятно.
Он в первый раз пожалел, что отправился в путь налегке.
За безумные деньги он сторговал у бармена возможность выспаться на лавочке внутри служебного помещения.
Проснувшись, он не обнаружил в окружающем мире изменений к лучшему.
Наоборот, рейсы были по-прежнему отменены, а народу прибыло. Теперь уже всё смешалось — офисные девушки, копившие весь год на глоток египетского воздуха, и завсегдатаи дорогих альпийских курортов спали вповалку на грязном полу.
Телевизор по-прежнему показывал их всех — лица невольных обитателей аэропорта мелькали среди новостей.
Бармен выключил звук, но его вполне замещали вопли возмущённых из зала.
На третий день произошла первая большая драка.
Раевский с интересом заметил, что сюжеты о задержке рейсов переместились в середину выпуска новостей.
Прошла неделя, и об аэропорте вспоминали где-то в конце, перед спортивными новостями.
Но тут свет мигнул и погас.
«А вот и конец света», — подумал Раевский.
Резервное электропитание продержалось ещё полчаса, и последними погасли огни на посадочных полосах и в диспетчерской башне.
Свету конец — конец света.
Скоро у пассажиров случилась первая битва с охраной и пограничниками. Пограничники, хоть сразу и сдались, были перебиты все до одного. Им мстили как части той системы, что была символом аэропорта.
Служба безопасности сопротивлялась дольше, но её постиг такой же конец — толпа вывалила на взлётно-посадочную полосу и стала занимать самолёты.
Пилотов ловили по всем зданиям и силой оружия принуждали занять места за штурвалами.
Несколько бортов столкнулись при рулёжке, а два — уже в воздухе.
Раевский не принимал участия в битве за места, он мгновенно просчитал бессмысленность этой затеи.
«Структуры вышли на улицу», — подумал Раевский скорбно.
В этот момент вернулись те, кто хотел вернуться обратно в город. Оказалось, что вокруг Аэропорта уже несколько дней, как выставлено оцепление.
Когда бывшие пассажиры попытались прорваться через него, по ним тут же открыли огонь на поражение.
Ещё через неделю дороги перегородили бетонными блоками, а поля вокруг Аэропорта затянули колючей проволокой и окружили противопехотными минами.
Пассажиров не приняло небо, но и земля не принимала их. Десятки тысяч отчаянных и полных злобы людей не были нужны никому.
Иногда жители аэропорта видели над собой военные вертолёты. Полёты прекратились, когда они сбили один из них. Бывшие пассажиры сбили его ракетой с истребителя, которому толпа навалилась на хвост, чтобы он задрал нос в небо.
Многажды, вооружившись, они пытались пробиться через кольцо оцепления.
Но карантин держался прочно. И каждый раз толпа откатывалась обратно к Аэропорту, забирая с собой убитых — уже были нередки случаи каннибализма.
Раевский предугадал всё: вся сила не в одиночках, а в структурах. Истории про мускулистого героя, что мог покорить ставший вдруг диким мир, он оставлял офисным неудачникам. Этими сюжетами несчастные клерки компенсировали своё уныние и теперь сразу гибли, пытаясь выказать себя крутыми парнями.
Раевского интересовали структуры, и, особенно, структуры божественные.
И он начал работать над этим — сначала он нашёл подходящего вождя. Это был молодой парень, безусловно обладавший особой харизмой, уже сколотивший вокруг себя то, что раньше называлось бригадой. Впрочем, это так теперь и называлось.
У Раевского были особые планы насчёт нового названия его структуры, но он знал, что не всё можно делать сразу.
Он сразу понял, что парень будет послушно повторять его слова, — и первым делом объяснил будущему вождю, что судьба собрала их всех в этом странном месте не просто так. Это часть особого плана, ниспосланного свыше.
Рассказывая о воле богов Аэропорта и об их особом Плане насчёт давних пассажиров и их потомков, Раевский не заботился о деталях: самый крепкий миф — это миф недосказанный. Толпа всегда додумывает мистические объяснения лучше любого автора, нужно только дать ей возможность. А уж опорных точек он сочинил множество.
Он издали показал своим слушателям собранные со стен планы эвакуации при пожаре.
Красивые ламинированные бумажки образовали стопку, похожую на книгу. Книг в Аэропорту было мало — офисный народ давно отучился читать бумажные, а электронные быстро прекратили своё существование с исчезновением электричества.
Да и с чтением у офисного народа были проблемы. Многие быстро забыли грамоту, другим понадобилось несколько лет, но результат оказался один. Поэтому Раевский не боялся разоблачения.
Помня, что вся эта неприятность началась под Новый год, Раевский нашёл комнату, где безвестные аниматоры оставили костюмы Дедов Морозов.
Он знал, что пассажиры в возрасте, которые помнили значение красных халатов, уже перестали существовать. Люди средних лет были повыбиты в битвах за еду и продолжали массово погибать, пока пассажиры не начали разводить овощи на взлётных полосах и не научились охотиться на птиц.
Раевский действовал неторопливо — тут нельзя было ошибиться. Он создавал не бандитскую шайку, а новую церковь. Он вывел для себя как аксиому, что выживают группы, осенённые идеей.
Группы, ведомые простыми инстинктами, погибают быстро — их пожирают такие же простые структуры, только сильнее и моложе.
А вот идеи живут долго, куда дольше, чем люди.
Он выстраивал её, свою идею божественного пантеона Аэропорта, — медленно и верно.
Затем он выбрал себе женщину, причём не из длинноногих офисных красоток, а стюардессу с внутренних линий — не очень яркую, но спокойную и властную. Ему была нужна не жена, а жрица — и для неё нашёлся костюм Снегурочки.
Так они и выходили к своей вооружённой пастве — двое в красных халатах (причём Раевский всегда держался чуть сзади), и женщина в халате серебристого цвета.
Конечно, были и военные успехи — каждый день они отвоёвывали по куску территории Аэропорта, пока не захватили его целиком.
Новообращённые должны были прослушать беседы о Плане действий, что пришёл с неба, и о рае, который был потерян их предками из-за греха безделья.
Всё было не просто так — Аэропорт был дан людям, чтобы раскаяться, искупить свой давний грех и грех отцов страданием, а потом вернуться.
После искупления им всем можно будет вернуться в страну огромных стеклянных зданий и волшебного напитка, что был там на каждом этаже.
Напиток этот в раю назывался кофе, но никто, даже Раевский, не помнил его вкуса.
Иногда он вспоминал веранду маленького пансиона на берегу моря и… Нет, никакого «и» не было — только тут была настоящая жизнь. И даже время тут шло иначе — быстро и споро.
Через несколько лет умер последний клерк, который умел завязывать галстук. Подрастающее поколение уже казалось слишком взрослым, старел и Раевский. В какой-то момент он понял, что медлить нельзя. Его Церковь Возвращения снова стала готовиться к исходу, возвращению в рай.
Однако вождь, также состарившись, вдруг стал показывать признаки тихого сумасшествия, он часами лежал на тёплом потрескавшемся бетоне и говорил, что хочет остаться. Это в планы Раевского не входило, и ночью он удушил своё создание подушкой.
Утром он объявил, что боги небес взяли вождя к себе накануне общего возвращения. Вождь не мог вернуться в рай, потому что был слишком грешен и завещал похоронить его под бетоном взлётно-посадочной полосы. Так и сделали — засунув тело в старую дренажную трубу.
После этого Раевский назначил исход на следующий день.

Воины Церкви Возвращения давно смонтировали пулемёт в кузове джипа, и они вышли в поход при поддержке этого самодельного танка. В своём костюме Деда Мороза, превратившимся в одеяние пастыря, проводника воли небесных богов Аэропорта, Раевский шёл впереди. Иногда Раевский думал, что всех их просто посадят в сумасшедший дом — но это не пугало его. Он представлял себе чистые простыни и гарантированное трёхразовое питание.
С удивлением Раевский обнаружил, что у бетонных блоков их никто не остановил.
Было пустынно, и ветер пел в ржавой проволоке. Блиндажи и карантинные посты давно были брошены. Трава пробивалась через асфальт.
Москва была пустынна. И в странной для Раевского тишине он безошибочно разобрал тонкое пение муэдзина.
На торце огромного дома, все окна которого были выбиты, был нарисован огромный человек с метлой.
Чем-то этот рисунок напомнил Раевскому какую-то виденную в юности картину Пиросмани. Что-то было написано внизу — кириллицей, но слова были непонятны.
— Это таджикский, — сказала подруга Раевского. — Я помню этот язык. Когда-то лет пять подряд летала в Таджикистан.
Передовой отряд пересёк мост и вступил в пределы города. Они снова услышали непонятный звук — но это уже было не смутно знакомое Раевскому пение муэдзина. Это был целый хор, непонятно откуда шедший.
Только миновав огромные чёрные башни, на которые была наброшена маскировочная сеть из зелёных лиан, они увидели источник звука, так похожего на бормотание сотен живых существ.
Два всадника в красных халатах на вате гнали по бывшему проспекту огромную отару овец.
Всадники остановились и недоумённо уставились на пришельцев.
Боги Церкви Возвращения встретились с богами Нового города.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Thursday, December 28th, 2017
10:32 am
История про то, что два раза не вставать

История про движение времён

Как-то один человек сказал мне, что есть времена, когда ничего важного не происходило.
При этом он был историк по образованию, и некоторая его надменность меня развеселила. Я поинтересовался, что это, к примеру, могли бы быть исторические периоды.
Он отвечал, что примером этого могло быть последние пятнадцать лет XIX века.
Я не поленился и выписал хронологию:
1885-й. В Нью-Йорк привезли статую Свободы. Произошёл бой на Кушке - Российская империя отвоевала у афганцев свой самый южный предел. Армия Гватемалы вторглась в Сальвадор с целью объединения Центральной Америки. Получен патент на первый мотоцикл. В Нижнем Новгороде сдали в эксплуатацию первую городскую телефонную станцию.
1886-й. Бирма стала колонией Англии. Карл Бенц подал заявку на получение патента на свой трёхколёсный моторизованный экипаж. Автомобиль родился. 1 мая – американские рабочие организовали забастовку, выдвинув требование 8-часового рабочего дня. Забастовка и сопутствующая демонстрация закончились кровопролитным столкновением с полицией. В России государственных крестьян перевели на выкуп земли. Придумали ленту для пишущей машинки.
1887-й. Арестован народоволец Василий Генералов, намеревавшийся совершить покушение на императора Александра III. Вышел циркуляр министра просвещения И. Д. Делянова О сокращении гимназического образования («О кухаркиных детях»). В Российской империи принят закон об ограничении гласности суда. Союз Трёх императоров между Россией, Германией и Австро-Венгрией прекратил своё существование.
1888-й. Отмена рабства в Бразилии. Коронация Вильгельма II. Сделана одна из старейших сохранившихся звукозаписей – оратория Генделя. Лондон потрясли убийства Джека-Потрошителя. Генрих Герц открыл электромагнитные волны, длина волны которых была несколько десятков сантиметров. Джон Данлоп запатентовал изобретённую им накачиваемую воздухом (пневматическую) велосипедную шину.
1889-й. В Майерлинге были найдены трупы кронпринца Рудольфа и его любовницы баронессы Марии фон Вечера. Приняли конституцию Японии, согласно которой, в частности, провозглашался божественный статус императора как потомка богини Солнца Аматэрасу. Северная Дакота, Южная Дакота, Монтана и Вашингтон стали штатами США. Первый выпуск The Wall Street Journal. II Интернационал. Открылась Эйфелева башня и кабаре Мулен Руж. Ковалевская получила большую премию Парижской академии за исследование задачи о вращении тяжёлого несимметричного волчка. Покорён Килиманджаро.
1890-й. Бисмарк ушёл в отставку. Румыния стала королевством. Введено Земское положение. Введены сословные курии, выборность крестьянской курии заменена назначением гласных. В США приняли Акт Шермана.
1891-й. В России появился первый автомобиль, который привёз из Парижа редактор «Одесского листка» Навроцкий. Приняли на вооружение винтовку Мосина, а будущему императору настучали по голове шашкой в Японии.
1892-й. Лоренц и Фицджеральд высказали гипотезу о сокращении размеров тел вдоль движения, был открыт аргон и изобретена газоразрядная ртутная лампа.
1893-й. Дьюар изобрёл свой сосуд. Биржевой крах и начало экономической депрессии в США. Нансен поплыл к Северному полюсу. Заработал Коринфский канал. Нашли питекантропа, а в Новой Зеландии, первой из существующих ныне стран, было предоставлено право голоса женщинам
1894-й. В Венгрии произошло крестьянское восстание. В Лионе анархист Казерио смертельно ранил президента Франции Сади Карно. Альфред Дрейфус арестован по обвинению в шпионаже. Япония воюет в Северо-Восточном Китае.
1895-й. Человек высадился в Антарктиде. Хосе Марти бунтует на Кубе. Основали Русский музей. Введён в эксплуатацию Кильский канал. В Сеуле убили королеву. Родился кинематограф.
1896-й. Итальянцев разбили в Эфиопии, а потом они признали независимость этой страны. Попов осуществил радиопередачу. Прошли первые летние Олимпийские игры современности.Короновали Николая и случилась Ходынка. Началась «золотая лихорадка» на Клондайке. Показали «Чайку» Чехова (провал).
1897-й. Османская империя объявила войну Греции, поддержавшей восстание на острове Крит. Выпустили из тюрьмы Уайльда. анархисты убили премьера Испании. Туринцы основали «Ювентус». На Кубе война, Николай II проводит денежные реформы, а Хоффманн синтезирует аспирин и героин.
1898-й. I съезд РСДРП Начало аренды Российской империей Порт-Артура и Дальнего. Началась Испанская война с США.
Историк как-то надулся, сказал, что это всё незачем и не при чём, и куда-то подевался.
А я в итоге никак не могу понять, о чём мне говорит этот список – о непрерывности событий? О том, что все наши ощущения важности – персональны? Или о том, что ничего не мняется, а люди занимаются примерно тем же?

Извините, если кого обидел
10:11 am
История про то, что два раза не вставать

Писал сегодня о книжном ценообразовании. О нём в профессиональной среде проговорено уже всё, что можно, но есть честный обыватель, который хочет знать – и проч., и проч.
При этом, только отправив ответ, обнаружил, что уже отвечал на эти вопросы много лет, правда, с несколько большей степенью экспрессии:
«Давно стало понятно, что люди меньше читают художественной литературы, а будут ещё меньше. Это как-то бессмысленно даже обсуждать – разговоры об этом прошли лет десять назад. Равно как и разговоры о судьбе бумажных книг. Мне как-то на это возражали, что на Западе возникают жанры, которые являются высокохудожественной литературой non-fiction, и, коли у нас это переводят, то скоро начнут и писать.
Эти разговоры перестали быть актуальными ещё лет двадцать назад. Ничего удивительного в них нет – ведь даже сейчас я встречаю людей, серьёзно говорящих о тёплом ламповом звуке и запахе книжных страниц. И уж даже я много лет назад напечатал в богоспасаемом журнале «Знамя» по этому поводу текст. Но жив, жив ещё этот удивительно архаический разговор с надеждой на высокохудожественные инструкции по бензопилам и поэтическими кулинарными книгами. Он всегда вырезан по одним лекалам:
Собеседник А говорит: «Пиздец».
Собеседник Б отвечает: «Да нет же, вот тут не он, и здесь не он».
Собеседник А вздыхает.
Для этих разговоров я придумал метафору (тоже лет десять назад) с коневодством. А сообщает новую мысль о том, что сто лет назад все ездили на лошадях, а двести – только на лошадях. Потом произошли изменения, и вот уже лошадь не является основным средством передвижения. Она им вообще не является.
Выходит Б и говорит: «Ну а как же вот, у меня рядом с дачей есть конно-спортивная школа».
А вздыхает.
Есть такое красивое слово «флуктуация», то есть случайное отклонение какой-то величины. Вот тут она нам и явлена, в блеске художественно написанной инструкции. Вот она, исчезающе малая. Десять лет назад кто-нибудь произносил фразу о том, что литература должна что-то тренировать, но главное, на весь этот скудельный список есть уже более или менее остроумные контраргументы. Не говоря уж о том, что высокохудожественные путеводители и беллетризованная астрономия – не художественная литература, и любой из этих шедевров медленно или быстро движется в направлении закадрового голоса в телефильме.
Я бы подытожил это так: довольно много времени проведено на различных круглых столах и конференциях с дармовым проживанием и кофейными, извините брейками, довольно много денег попилено на всякий программах по пробуждению интереса к чтению, но итог ровно один – художественная литература сжимается до размера конюшен в лесу или литературных монастырей (если это менее обидно).
А прочая литература тяготеет к сценарной работе. Всё это усугублено отвратительно-жадными издателями, которые просто убыстряют наступление термодинамического равновесия.
И на вопрос, кто кого побьёт: сериал по Донцовой или книжка Донцовой, когда в руках у охранника полноценный электронный гаджет с экранчиком за $100, люди начинаю писать слово «смысл» с прописной буквы, и говорить, что имеет смысл обсуждать только тех, что ощущает высокие чувства и тяготеет к Смыслу.
Всё дело в том, что то нужно оперировать логикой, а не нашими смутными желаниями. Вот, к примеру, если говорить о том, что литература спасётся научно-популярной беллетристикой, то – бац! – на стол аргумент о динамике продаж, о том, как она отвоёвывает рынок у телевизора. Или там заговорили о Смыслах с больших букв, так – фигак! – на стол определение. А то, как бы не вышло с нами конфуза, описанного у классика: «Петерсен: Ты что-то заговорил больно торжественно. Так говорят вожди индейцев». Нет, к заклинаниям я отношусь уважительно, равно как к романам с Заглавными Буквами и Смыслом. Но и сам я человек неутомимого любопытства – вот скажет кто о «текстах, которые имеют отношение к смыслу и Смыслу, и всеми тремя способами воздействия рассказывают читателю, в чём смысл» и я жутко возбуждаюсь и сразу начинаю думать – что это за три способа у текстов.
Ну и всё такое».

Извините, если кого обидел
Monday, December 25th, 2017
12:31 pm
История про то, что два раза не вставать
<img src=&quot;http://&quot; title=&quot;&quot; >

А вот кому про идеальные мемуары? Заодно там про одну загадочную фразу - ссылка, как всегда, в конце.
В-третьих, приближает к идеалу мемуарную книгу комментаторская работа. Комментатор поддерживает пожилого человека под локоть, встречается глазами с читателем, как бы говоря: подождите пару минут, сейчас будет что-то странное, но потом вам расскажут важную деталь, которая позволит вам многое понять.


Но главное, что мемуары — самый демократический жанр. Не всякий писатель сумел написать роман. Искусство драматургии доступно не каждому автору рассказов и романов. А вот написать мемуары может любой — и депутат, и домохозяйка. Вот сквозь её пальцы течёт просеянная мука времени, вот гудит на плите чайник: голод, войны, приход и расход, рождения и смерти, всё есть на этой кухне.


http://rara-rara.ru/menu-texts/idealnye_memuary


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Saturday, December 23rd, 2017
8:31 am
История про белок в Павловске

Среди прочих заветов, которые оставил нам академик Лихачёв, страдавший за ны при Понтийском Пилате, было ходить в Павловск и шуршать листьями. Что бы не случилось – иди в Павловск из Пушкина и шурши листьями. Сядь на электричку из Ленинграда и езжай в Пушкин. Или сразу в Павловск. Кончился Ленинград, садись в электричку из Петербурга.
Иди и шурши.
Я тоже ездил.
Когда я был молод и имел я силёнку, то всё время приезжал и ходил. Правда, я приезжал по большей части на зимние каникулы и хрустел снегом. Листья, добытые из-под снега, шуршали плохо. Но духовность во мне прибывала.
Я стоял перед статуями в быстротемнеющем лесу и чувствовал, как духовность наполняет меня. Ноги мои мёрзли, и в ботинках молча таял снег.
В Павловске тогда было пустынно. Белки спали в дуплах. Изредка пробегал лыжник.
Нормальный человек считает, что духовности ограниченное количество и на всех её не хватит. Оттого он немного обижен, когда в сезон шуршащих листьев Павловск набит людьми.
Петербуржцы – люди изначально духовные, по праву рождения. Они надевают листья на головы и бродят среди статуй, фотографируясь.
Поскольку им уже не нужно так просто шуршать, они кормят белок.
Какие-нибудь москвичи, не забывшие ещё навыки охоты и погромов, увидев белку где-нибудь в Лосином острове, молча и споро гоняются за ней. В Москве не забалуешь – вон даже академик Лихачёв основал культурный фонд, а не понял, что его сотрудникам нужно оплачивать кормление белочек в Булонском лесу. Ну и кто теперь рулит фондом культуры? Кто белочек кормит? Понятно – усатый москвич, боярский потомок. Я люблю академика Лихачёва, что скрывать. А некоторые не любят его из-за того, что не любят «Слово о полку Игореве», почитая его фальшивкой. Иные не любят его оттого, что сами в него верили, как в старца Зосиму, и ожидали чудес. Но чудес не вышло, и они обиделись. Меж тем, сам академик Лихачев верил, что Россию спасёт интеллегенция, и очень обижался, когда академик Панченко ему говорил, что у нас не интеллигенция, а действительно говно. А потом академик Лихачев всмотрелся в интеллигенцию и увидел, что она действительно говно, но не обиделся, а просто стал кормить небесных белок в небесном Павловском парке.
Итак, в земном Павловске всё по-другому.
Не так, как на небесах, да и подавно не так, как в Лосином острове.
Петербуржцы окружают белку и достают из карманов орешки.
Они похожи на крестьян, обступивших Государя.
Бронзовый Аполлон тоже протягивает к ним руку, но его не замечают. Родители ругают дочь, которая сгрызла все орешки.
Начинается многоголосый хор:
– Смотрите, белка!
– Белка!
– И вправду белка!
– Белка, смотрите!
Появляется старушка-блокадница в шляпке с бутоньеркой, в которую засунут жёлтый листик. Она всех учит, как нужно обращаться с белками:
– Стучите орешками! Все – стучите орешками!
– Белка! Смотрите, белка!
– Стук-стук.
– Белка!
Люди повышенной духовности окружают белку, медленно сжимая кольцо. Стук-стук.
Молодожёны перестают валяться по траве и бегут на стук орехов.
– Смотрите, она взяла орехи!
– Стучите! Стучите!
– Белка! Белка!
– Посмотрите, вот у неё хвост!
Невесты бегут, побросав свои кленовые венки, свидетеля выкапывают из-под груды листьев.
Аполлон простирает к белке пустую руку.
Музы приплясывают.
Свидетель ползёт к белке, оставляя глубокую борозду.
Старушка-блокадница стучит орехами, как кастаньетами.
Листья шуршат.
Белка пытается спрятаться, закопавшись в листья.
Воздух напоен духовностью, и я пью её со всеми.
Впрочем, у меня есть ещё и бухло, заботливо перелитое в пластиковую бутылочку. Я – москвич, и этого не исправить. Свалившись с лавочки, я лежу в листьях, ворочаясь. Они шуршат.
За всем этим смотрит с небес академик Лихачёв и умиляется.


Извините, если кого обидел
Friday, December 22nd, 2017
11:03 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ЭЛЕКТРИКА

22 декабря

(сирены вольфрама)


Ночь приходила в посёлок, как оккупационная армия.
Война была проиграна, и солдаты ночи занимали сопки, скапливались в долине, уходившей к горно-обогатительному комбинату.
Ночь длилась полгода, черная, прерывавшаяся только Северным сиянием.
По традиции последний пароход провожали всем посёлком, давно превратившимся в город. Статуса такого он, правда, не имел — Комбинат был куда главнее домов администрации, бараков, самостройных кварталов и тянущихся к порту улиц.
Продукция Комбината возвращалась сюда в виде тонких нитей внутри лампочек — и половину года посёлок и порт освещались горячим вольфрамом внутри стеклянных колб.
Свободные от работы люди толпились на набережной, кто-то обязательно приходил с ракетницей, палил в небо, его примеру следовал другой, и ещё не окончательно чёрный задник над бухтой резали разноцветные линии.
Капитан не любил эти похороны лета, он ведь был милицейский капитан, человек далёкий от поэзии.
Он ждал пенсии в этом городе, прилепленном к Комбинату, как нарост на кривых берёзах, что расставлены, как часовые по окрестным сопкам. Ему оставался год до пенсии, потому что в этих местах год ему шёл за два.
Капитан прижился тут, знал в лицо своих и чужих, постоянный и переменный состав и хмуро думал о том, что когда-то придётся выбирать — ехать ли на материк или доживать пенсионный век здесь. Все мечтали, поднакопив денег, поехать через всю страну на юг, купить домик где-нибудь в Краснодарском крае или в Крыму. У некоторых получалось, и потом они умирали там, не сумев до конца отогреться.
Капитан не тревожился ни о чём.
С тех пор, как жена его легла в одну из сопок, ему некуда было спешить. Он часто приходил туда — не потому, что так тосковал о жене, а оттого, что сидящим у могил были видны порт и океан. Это был пейзаж фантастической красоты, и он фантастически успокаивал капитана в моменты непонятной тоски.
Он много лет сидел в закутке за облезлым столом, над которым сменилось уже несколько портретов. Был там лысый, был усатый, был другой лысый — и капитан помнил этого лысого вождя, как он приехал в их часть в сорок третьем, а командиры шушукались, что у него только что погиб сын, военный лётчик.
Дети у вождей отчего-то были лётчиками.
Ну и теперь портрет был новый, не поймёшь какой — но точно не лысый и не усатый.
Больше капитан не соприкасался с высшей властью, он сам был — власть, только уже не верил, что станет майором. Должность у него была не майорская, можно только было надеяться, что он получит майорские звёзды как подарок к пенсии
А так-то тут с властью было проще простого — край мира, край света и полгода ночной черноты. Тут не было даже тайги, которая в других местах закон, не было, конечно, и медведей, что служат в тайге прокурорами. Был океан, сопки, и гористое плато, что начиналось прямо от кромки воды и шло на многие сотни километров вглубь суши. И был обогатительный Комбинат, что окрашивал небо в оранжевый, жёлтый и чёрный цвет своими дымами.
Переменным составом тут были люди, присланные для исправления, исправившиеся частично, но не совсем. Их легко можно было узнать по порывистым движениям, они верили, что вскоре они улетят отсюда, вернее — уплывут. Но капитан знал, что человек, прожив тут достаточно долго, уже никуда не вернётся. Человек, раз попавший сюда, скорее доживёт тут и ляжет в сопку с видом на океан, чтобы друзья пили разведённый спирт, молча глядя на эту красоту. В старость этих насильно присланных людей у Чёрного моря он не верил, даже в свою старость на тёплых берегах верил не очень.
К тому же, в полярную ночь никакой красоты тут не было видно — только цепочка огней к комбинату и редкие светящиеся окошки в домах.
Капитан как раз думал о тревожной прелести домика в Крыму, с виноградными завесями у входа, когда к нему пришёл его лейтенант. Дело было зряшное, бытовое несчастье — напоролся на чей-то нож техник с Комбината.
Да вот беда, лейтенант нашёл у техника дома золото.
Вернее, тайники, где оно было — судя по крупинкам, замеченным острым глазом лейтенанта.
Золото — это было плохо, потому что сейчас за золото ввели расстрельную статью, и золотом занимались чекисты-смежники. Капитан дружил с ними, но дружил аккуратно, соблюдая дистанцию.
Он размышлял, доложить ли смежникам сразу или сделать это как-то иначе, потому что эта история нарушала гармонию его мира, простую обработку поножовщины и домашней ненависти.
Вот человек полетел в космос, а тут ничего не изменилось. Что там ещё? Водка на столе, а на полу — нож, которым, поди, только что резали рыбу на закуску. Им зарезали? Лейтенант ответил, что нет, каким-то другим.
Смежникам, пока он всё это слушал, уже кто-то доложил.
В этот момент комнату залило белым светом, нестерпимо ярким, и тут же всё погасло — лопнула с ощутимым треском вольфрамовая нить над головой капитана в ставшей в этот момент мёртвой лампочке.
Менять лампочку он не стал — после, успеется.
Так что была пора ехать. Он вышел из здания, поздоровался с почтальоном, с водителем пожарной машины и завмагом, которые пришли в управление по своим делам. Тут же лица этих людей потерялись в дневных сумерках, и капитан с молодым чекистом поехали смотреть полые ножки кухонного стола, в которых прежде жило украденное у государства золото.
Золото тут было не нужно, золото нужно было вывозить на материк — кораблём, который придёт сюда только по весне, самолётами займутся смежники. Самолётами летали только большие начальники и командировочные.
«Тоже версия, да мне не по зубам» — меланхолично подумал капитан.
Нужно было принять посетителей — отчитать завмага, которого прижали обехаэсэсники, отметить документы почтальона, с которого сняли судимость,
Потом он поехал в геологоуправление и взял там список пропавших геологов. Смерти их были обычны — люди уже побывали в космосе — опять подумал он о героях — а тут они пропадали среди бескрайних пространств горного плато так, что не оставалось от них ни геологического молотка, ни полевой сумки.
Но были ещё дикие старатели — бывшие заключённые, осевшие вокруг города, или вольнонаёмные, сошедшие с ума от любви к золоту. Летом они переселялись на берега безымянных рек — на бесконечную промывку. Чтобы ловить их летом, понадобилась бы целая армия. Но зимой они возвращались в город, чтобы пережить несколько месяцев в укромных углах, в выселенных бараках, подсобках и складах.
Через два дня капитан услышал несколько странных рассказов. До него и раньше доходили слухи, что старатели стали гибнуть чаще, а тут несколько оборванных, но сохранивших вычурные манеры бичей порознь, но удивительно похоже, рассказывали, что на людей с золотом пошла охота.
Это было странно — в прозрачном мире полугодовой ночи неоткуда было взяться губительной силе. Старатели гибли, но будто сами делали последний шаг — срывались со скальников, падали в пену известных им как свои пальцы горных рек.
Будто смертный голос звал их, вот они и шли.
Смежник тоже не дремал. По своим каналам он узнал историю лётчика, что разбил исправный самолёт, погиб сам и угробил пассажиров. В потайных местах машины обнаружили всё то же — остатки мелкого золотого песка. Кто унёс остальное — было непонятно. Для отчётов годились простые объяснения, но капитан чувствовал, что этого не переложить на случайных путников в голых горах.
Капитан смотрел в обступившую город черноту. Там, за окном, можно было только угадать, где кончаются сопки, и начинается небо.
Кто-то неведомый существовал там на погибель человеку с золотом. Капитан осмотрел на свой безымянный палец — он ещё хранил след обручального кольца, поёжился. Нет, он не был суеверным, но кольцо, если бы не снял его пять лет назад, теперь всё равно бы не стал носить.
Однажды, когда не только он, но и начальство смирилось с унылой полосой недоумения, когда нет пищи для выводов, и циничный следователь ждёт новой смерти, чтобы только что-то переменилось, к нему привели бича, который попался на краже, — так бывало опустившийся человек, устав бороться за жизнь, хотел пристроиться на казённое место.
Человека этого он узнал, тот сидел за валюту, но получил сравнительно немного. Всё было в том, что его взяли раньше, чем прежний вождь увидел богатство валютчиков и, рассвирепев, ввёл задним числом расстрел за эти дела. Тогда, освободившись досрочно, бывший зек уже сидел на этом стуле и косился на портрет. Лысый пахан как раз стал расстреливать валютчиков — и, видать, зек радовался, что проскочил, присел раньше и вот уже откинулся.
Теперь бич снова оказался на казённом стуле. Стул был, кстати, тот же самый.
— Сирены, — сказал бывший интеллигентный человек, — это сирены.
Капитан вспомнил про лагерные ревуны, которые по мощности не уступали тем сиренам, что выли во время налётов.
— Нет, ты не понял, начальник, — сказал бывший валютчик, скребя белый пух, которым обросла его голова. — Настоящие сирены. Помнишь странствия Одиссея? Нет? Ну, хоть помнишь, хоть нет, так я всё равно расскажу. Сирены пели, высунувшись из воды, и матросы прыгали с борта... Или направляли корабль прямо на скалы. У нас тут сирены золотого извода. Они поют о золоте и манят его.
Чернота за окном сгустилась ещё больше, хотя, казалось, куда уж больше.
Милицейское управление плыло в полярной ночи как корабль, и тьма плескалась в крыльцо.
Бич сказал, помедлив:
— Одиссей был хитрец, он законопатил уши своим матросам, и сирены погибли, потому что жили до первой неудачи. Я не читал Гомера, я сидел с людьми, что читали Гомера в подлиннике, потому что учились в гимназиях при царе.
— Я слышал про сирен, — сказал капитан устало.
Он не верил в мистику, но всё же ещё раз посмотрел на свой палец, на котором давно не было обручального кольца.
— Золотые, ишь. Ты знаешь, что Ленин сказал про золото? При коммунизме у нас будут унитазы из золота, а коммунизм у нас не за горами. У нас тут должны быть сирены вольфрам-молибдена. На никель они должны петь... Сирены титана...
— Брось, начальник. Я сказал, что сказал. Тут многие говорят, что человеку с золотом теперь беда — оттого и летом раньше времени потянулся народ с гор к берегу, прочь от желти в реках. Мужики по году женщины не видят, любая уродина кого хочешь возьмёт за хобот, а тут — сире-е-ены... Женщина, может, им не по зубам, а вот мужика они сводят на нет.
И бич задымил дармовой папиросой, не забыв сунуть ещё две в рукав.
Капитан посмотрел через зарешёченное стекло. Там, у крыльца, мялся заведующий магазином, никак не придумав, как предложить взятку.
Почтальон прошёл под окнами, как часовой, охраняющий периметр зоны. Что-то странное было в его походке, но капитан решил потом подумать, что именно.
Жизнь шла во тьме.
«Какие там сирены», — подумал капитан. — «Откуда здесь эти греческие глупости. Разве что какой лишенец, пригнанный на строительство комбината, мог о них знать. Незаконно репрессированный, впоследствии реабилитированный, проклял стройку вместе с вольфрамом и прибавил молибден. Но хорошо бы поговорить с нацменами, вот что».
И действительно, капитан поговорил с местными стариками, которых ещё не извёл дешёвый спирт.
Это было не очень удачной идеей.
Капитан и раньше беседовал с этими стариками, лица которых были стоптаны, как их пимы.
Они сперва говорили неохотно, но их тела, не имевшие защиты от алкоголя, становились безвольными, языки развязывались. Языки всегда губили их и в прошлые страшные годы.
Капитан слышал, что в Америке шпионам развязывают языки с помощью сыворотки правды, а тут такой сывороткой был спирт в пол-литровых водочных бутылках. Самое сложное было — не переборщить, потому что люди со стоптанными лицами просто отключались.
И он слушал истории про золото от стариков.
Но в них была одна сплошная мистика.
Старики со стоптанными лицами рассказали, конечно, про стражей Нижнего мира Отой-хо и Навой-хо, о том, что жена бога-кузнеца Таис-хо мстит за убитого мужа и убивает всякого, кто роется в земле и ищет в ней спрятанное солнце, но жену эту в конце предания, на второй скуренной пачке милицейских папирос и новом стакане, убила другая жена (тут он уже не стал запоминать названия и имена).
Ходили слухи, что когда-то местные убивали пришельцев с материка за оскорбление мёртвых богов, за сами попытки копать мёрзлую землю. По преданию, бог-солнце прятался в землю на полгода, а потом он вставал из нижнего мира таким же золотым кругом, в целости и сохранности.
Земля была тоже богом, вернее богиней.
Богов тут было много, щедро были наделены ими плоскогорья — куда щедрее, чем зеленью.
То, что духи каменистых пустынь наказывают чужаков за взятое без спроса золото, было слишком красивой сказкой.
Золота тут было мало, а вот вольфрам был настоящим золотом.
Он снова вспомнил, как светится вольфрамовая нить в лампочке, потом перегревается, и всё вокруг заливает мёртвый свет.
Ритуальных убийств капитан не отрицал никогда, здесь, на краю Нижнего и Среднего мира, как называли Комбинат и порт люди со стоптанными лицами, он видал всякое. Даже гипнотизёра видал, что бежал с зоны в пятьдесят втором, его, притворившегося женщиной-корреспондентом, взяли только на корабле.
Когда с дальних поселений в управление сообщили о пропаже фельдъегеря, вёзшего самородки, терпение чекиста кончилось. Он взял с собой только малую подмогу, милицейского капитана, и поехал во тьму.
Фельдъегеря к моменту их приезда уже нашли, нашли вместе с одним самородком, зажатым в белых пальцах. Остальные исчезли из растерзанного, но сохранившего сургучные печати кирзового портфеля. Фельдъегерь был покрыт толстым слоем инея и лежал в двух шагах от дороги. Водитель его тоже замёрз и, вынутый из машины, сидел враскоряку, обнимая невидимый руль.
«Все матросы бессильны», — вспомнил капитан. — «Мужчины бессильны перед морскими красавицами. Вот встань на дороге беглый зека — эти двое шарахнули бы по нему из своих автоматов, а встань на обочине голая баба? Вот сирены, интересно, действительно они не могли очаровать женский экипаж корабля? Вот бросилась бы в объятья сирен судовая буфетчица»? Года два назад действительно был такой случай — буфетчица бросилась с парохода, чтобы воссоединиться с почтальоном. Она, впрочем, ушла следующим рейсом, отрезвлённая холодной водой океана, да и отказом почтальона.
Не согрел её мужским теплом почтальон.
Прыжок пропал даром.
А тут, на пустынном тракте, в зимнем сумраке, было не до любви — чекист отправил своих по обе стороны дороги, а сам зачем-то полез с капитаном на сопку. Капитан, однако, не возражал.
Они включили фонари, но толку от них было мало — чернота впереди и ярко освещённые камни рядом. Капитан вообще не любил фонари — на фронте из-за их неосторожного света гибли многие, да и тут ему был памятен случай, когда несколько зеков, ушедших в отрыв, расщёлкали пятерых конвойных короткими очередями. Они стреляли прямо на свет. Беглым и бежать-то было некуда, они просто вымещали на освещённых мишенях свою дурную загубленную жизнь.
— Нечего тут ловить, — сказал капитан и тут же почувствовал, что тьма за его спиной пришла в движение.
Что-то щёлкнуло в добротном немецком фонарике, и свет исчез.
— Гаси фонарь, гаси! — крикнул он смежнику.
Медленно проступили через черноту звёзды.
Но невдалеке уже было нечто, чей тёмный силуэт перекрывал звёздную мешанину.
Тут капитан услышал странный звук, будто пела девушка. «Девушка пела в церковном хоре», — вспомнил он стихотворение, которая читала жена, когда смотрела на океан. Последний корабль оставлял порт, и уходил вправо: «О всех кораблях, ушедших в море», след его разглаживался на воде: «О всех усталых в чужом краю».
Какая-то тоска охватила капитана, и он не сразу заметил, что рядом никого нет, — чекист шёл, включив фонарик, как загипнотизированный, — прямо в черноту.
Что-то ухнуло, посыпалась галька, и капитан понял, что он остался один.
Утром он уже сидел, заполняя бумаги, над телом незадачливого смежника. Чекист лежал у самого подножия склона, это была какая-то стыдная случайность — погибнуть, сломав себе шею, на сравнительно пологом спуске.
Фонарик, в его руке, почти совсем разрядившись, тлел проволочной точкой внутри лампочки.
Капитан ещё раз проверил карманы невезучего смежника: золотые часы, кольцо и ручка, тоже, разумеется, с золотым пером — потом он кивнул санитарам, и они стали небрежно грузить тело.
К вечеру к нему пришёл почтальон. Сначала они говорили о погоде, но потом они вдруг выгнали лейтенанта в коридор и заперлись.
Удивлённый лейтенант курил у косяка, не пытаясь прислушаться.
Что-то важное было тогда решено в запертой комнате.
Через несколько дней с дальних приисков отправляли золото. Теперь его вёз конвой, но капитану удалось убедить управление, что два самородка можно отправить отдельно.
Они ехали втроём — милиционеры и почтальон, прижимая к боку опечатанный пакет.
На повороте тракта капитан услышал всё то же пение, это была, конечно, не песня, и никаких слов в ней не было, но тут же воткнул в уши ватные тампоны.
Лейтенант, что был за рулём, с тоской и печалью жал на тормоз.
Он слышал протяжную песню предгорий, женщина пела ему про то, как тяжела доля жены кузнеца, что куёт солнечный диск, но ему вечно не хватает золота, и вот недоделанное солнце исчезает на полгода, и нужно золото, чтобы продолжить работу. Ей вторила скорбным голосом сестра, муж которой потерялся во тьме, и она тоскует без ласки и зовёт его.
Один почтальон, что только что тихо сидел сзади, выбрался на дорогу и пошёл навстречу черноте, хорошо видный в свете фар.
Мелодия проникала через вату, и капитан уже рвался вылезти, как всё пропало — и мелодия, и тоска.
Только холод и ночь.
Треснула дверца, и в машину залез почтальон.
К боку он по-прежнему прижимал свой пакет, только руки у него были теперь испачканы в чём-то липком.
Лейтенант очнулся и тронул машину.
— Одна справа, другая там, в камнях, — хрипло прошептал почтальон.
Капитан сунул ему тряпку — вытереть руки.
Они ехали к городу, который ждал складных объяснений, но тут не Москва, тут порядок иной.
«Слова летают недалеко, а складную бумагу мы придумаем», — думал про себя капитан.
Они сдали пакет и получили расписки.
Лейтенант уехал, а его начальник пошёл с почтальоном по улице, которую едва освещали редкие фонари.
— А как вы догадались? — спросил, наконец, почтальон. — Ну, обо мне?
— Что тут догадываться, в двадцатом веке живём.
Я ведь как дело начал читать, сразу понял, что что-то не так. На комбинат ты работать не пошла, потому что медосмотр надо проходить, а на почте — что? Ну и справки твои чищенные, буковки затёртые, это ведь на почте сойдёт, а у меня — нет. Ты только не бойся.
Слово я тебе дал, ты мне послужила, вот и я отплачу. Тут царь далеко, а море глубоко: до навигации месяц, уедешь с паспортом. Даже колхозникам теперь паспорта дают. Да, сдаётся, на материке тебе не жить.
И, видишь, светать скоро начнёт — считанные дни остались.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
8:28 am
История про то, что два раза не вставать


А вот кому про идеальных женщин?
(Ссылка, как всегда, в конце)


Какая-то пародия на Шкловского: "Тристан спит с женщиной на одном ложе, между ними лежит меч, но меч оказывается бессилен перед чувством". Не нарочная, впрочем.

А это уже нет: "Это повышает ценность приза, что достаётся главному герою. В конце концов, они оба, поцарапанные, но не искалеченные, обнимаются.
Тут повисает вопрос анекдотической старушки после просмотра порно: «Прекрасный фильм, только не поняла: потом они поженятся?»
Самое трудное начинается как раз после свадьбы, и читатель это знает. Поэтому обладание вовсе не свадьба, а вот эта победа, когда исцарапанные герои смотрят, обнявшись, на горящее и взрывающееся логово дракона или сидят, закутанные в одеяла на подножках карет с иностранной надписью «ambulance»"



http://rara-rara.ru/menu-texts/idealnaya_geroinya



Извините, если кого обидел
Thursday, December 21st, 2017
8:38 am
История про то, что два раза не вставать



А вот вам, кстати, про идеальную биографию. Вернее, про сам жанр, о котором после "Большой книги" вновь бодро забормотали.
(Ссылка, как всегда, в конце)

Во-первых, там хороший эпиграф:
По пути Пятачок рассказывал Винни-Пуху интересные истории из жизни своего дедушки Посторонним В. Например, как этот дедушка лечился от ревматизма после охоты и как он на склоне лет начал страдать одышкой, и всякие другие занятные вещи.
Алан Милн. «Винни-пух и все-все-все»

Во-вторых, там ещё мысль про битву жанров, которая несколько шире темы, и как раз про то, что все они хороши, кроме скучного, но люди очень волнуются,потому что не знают, как начать себя уважать.
Там есть ещё одна мысль о кризисе традиционных историй романного типа - он, она, страдания души и всё такое.
Я её почувствовал очень остро в один момент - я ехал на маленьком автобусе, водитель которого смотрел сериал по телевизору в фоновом режиме. И я думал: отчего я, такой нежный, должен сопереживать всем эти людям, которых придумали печальные сценаристы-мученики?
И даже если б это были гениальные специалисты, то отчего я должен быть вовлечён в этот чужой мир?
Любовь в старости к справочникам (в противовес художественной литературе) имеет удобство в том, что не нужно испытывать эмпатию. Человек устаёт сопереживать дальним, у него и на ближних-то не остаётся. Всякая история с эмоциональными персонажами романа начинает напоминать обязательный ужин с родственниками — утомительный и ужасный.

Есть ещё один комментарий: рассудительные люди мне говорят, что не надо так уверенно противопоставлять Гитлера и Ганди - в них куда больше внутреннего сходства. Живи Гитлер в Индии, он, скорее всего, стал бы вторым Ганди, а живи Ганди в Европе, возможно, что он стал бы вторым Гитлером (если не первым).
Надо сказать, что я ждал этих возражений. Дело в том, что, если честно, мне и самому Ганди представляется таким упырём, вполне годным для создания тоталитарной идеи. И культ его связан не с реальностью, а, с одной стороны, переориентацией СССР на Индию, и, с другой - всяким нонконформизмом шестидесятых, который не утруждал себя вниманием к деталям. Но когда я придумывал противопоставление, я завис на минуту и задумался - если не Ганди, то кто?
Мать Тереза? Но, чорт, я её тоже не люблю? Вот панды... Про панд не пишут биографических книг. И остался Ганди.


http://rara-rara.ru/menu-texts/idealnaya_biografiya


Извините, если кого обидел
Wednesday, December 20th, 2017
7:04 am
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ РАБОТНИКА ОРГАНОВ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ

20 декабря

(хирург кирякин)


И не то, чтобы хирург Кирякин был в этот вечер сильно пьян, совсем нет. Возвращаясь из гостей, где он вместе с друзьями пил неразбавленный медицинский спирт, он лишь опоздал на метро и теперь шёл пешком через весь город.
Начав своё путешествие почти что с окраины, миновав Садовое кольцо, проскочив кольцо Бульварное, он уже прошёл сквер Большого театра, источавший удушливый запах умиравшей сирени, и поднимался теперь вверх мимо остатков стены Китай-города.
Стояла тихая ночь, какие редко случается в Москве.
Летняя жара спала, но асфальт грел воздух — лицо хирурга овевал жаркий ветер, будто у моря.
Кирякин подумал о только что окончившейся пьянке, и внезапная злоба охватила его. Он припомнил какую-то Наталью Александровну, называя её гадким словом, подумал, что все художники негодяи, а уж скульпторы — тем паче. Наконец, хирург шваркнул оземь лабораторную посудину из-под спирта и выругался.
Он обвёл окружавшее его пространство мутным взглядом, и взгляд этот остановился на чёрной фигуре Рыцаря Революции в центре площади. Хирург прыжками подбежал к памятнику и закричал, потрясая кулаками:
— Гнида ты, всё из-за тебя, железная скотина! Правду говорят, что в тебя Берия золото германское вбухал, ужо тебе!
Множество всяких обвинений возвел Кирякин на бессмертного чекиста, и добро бы, он имел к революционному герою личную неприязнь.
Нет, по счастливой случайности никто из предков Кирякина и даже его родственников не пострадал от чистых рук и горячего сердца. Возлюбленная нашего героя, правда, была отчислена из института, но по совершенно другим, не зависевшим от всесильной организации соображениям.
Жаловаться, таким образом, ему было не на что.
Но всё же он, подпрыгивая и брызгаясь слюной, несколько раз обежал вокруг статуи, плюясь и ругаясь.
Будь он немного внимательнее, он бы, оглянувшись, заметил, как странно изменилось всё вокруг.
Чёрно-белое здание за универмагом «Детский мир», казалось, выросло этажей на пятнадцать, особняк генерал-губернатора Ростопчина, известного своим нехорошим поведением при сдаче столицы Бонапарту, вылез на самую середину улицы Дзержинского, а бывший дом страхового общества «Россия», занятый сейчас совсем другим учреждением, как-то нахмурился и покосился.
Если бы Кирякин всмотрелся в чёрную подворотню Вычислительного Центра, то ужаснулся бы тому, как чёрная бритая голова в ней скривилась, пожевала губами и задвигала огромной челюстью.
Если бы он обернулся назад, то увидел бы, как присел, прикрываясь своей книгой, металлический Первопечатник.
Если бы наш герой вслушался, он услышал бы, как плачут от страха амуры вокруг сухого фонтана Витали, и что умолкли все другие звуки этой студёной ночи.
Но Кирякин, объятый гневом, продолжал обличать человека, стоящего перед ним на постаменте.

Вдруг слова встали поперёк его горла, ещё саднящего от выпитого спирта.
Фигура на столбе с металлическим скрипом и скрежетом присела, полы кавалерийской шинели на мгновение покрыли постамент, одна нога осторожно опустилась вниз, нащупывая землю, потом повернулась другая, становясь там, в высоте, на колено.
Великий Командор ордена Меченосцев, повернувшись спиной к Кирякину, слезал с пьедестала.
Ноги подкосились у хирурга, и хмель моментально выветрился из его головы.
Ледяной холод распространился вокруг.
Наконец, ноги Кирякина, казалось, прилипшие к асфальту, сделали первые неуверенные шаги, и он бросился бежать. Бежал он по улице Никольской, как известно, называемой ранее улицей Двадцать пятого октября, а ещё ранее, как известно, называемой Никольской. Он нёсся мимо вечернего мусора, мимо фантиков, липких подтеков мороженого, мимо пустых подъездов ГУМа, какого-то деревянного забора и выскочил, наконец, на Красную площадь.
Брусчатка на ней оказалась покрыта тонким слоем снежной крупы.
В этот момент кто-то зашевелился в своём хрустальном саркофаге, но напрасно жал на кнопку вызова подмоги старший из двух караульных истуканов, напрасно две машины стояли в разных концах площади с заведенными моторами. Никто из них не двинулся с места, лишь закивали из-за елей могильные бюсты своими каменными головами.
И вот, в развевающейся шинели, с гордо поднятой головой на площадь ступил первый Чекист.
Его каблуки ещё высекали искры из древней брусчатки, а Кирякин уже резво бежал по Москворецкому мосту, так опозоренному залётным басурманом.
С подъёма моста хирург внезапно увидел всю Москву, увидел фигуру на Октябрьской площади, вдруг взмахнувшую рукой и по спинам своей многочисленной свиты лезущую вниз, увидел героя лейпцигского процесса, закопошившегося на Полянке, разглядел издалека бегущих по Тверской двух писателей, одного, так и не вынувшего руки из карманов и другого, в шляпе, взмахивающего при каждом шаге тростью.
Увидел он и первого Космонавта, в отчаянии прижавшего титановые клешни к лицу.
В этот момент Москва-река, притянутая небесным светилом, забурлила, вспучилась и, прорвав хрупкие перемычки, хлынула в ночную темноту метрополитена.
Хирург потерял шапку, сбросил пальто, но мчался по улицам, не чувствуя холода. А вокруг уже стоял декабрьский мороз, и наледь трещала под его ботинками.
За ним неторопливо шёл Железный Феликс.
Он шёл неторопливыми тяжёлыми шагами, от которых, подпрыгнув, повисали на проводах и ложились на асфальт фонарные столбы.
На холодном гладком лбу памятника сиял отсвет полной луны.
В груди его паровым молотом стучало горячее сердце.
Стук этот отзывался во всём существе Кирякина.
Отчего-то ни одной души не было в этот час на улицах неспящего города. Мёртвые прямоугольники окон бесстрастно смотрели на бегущего человека. Хирург метнулся на Пятницкую, но чёрная тень следовала за ним. Он свернул в какой-то переулок, с последней надеждой оглянувшись на облупившуюся пустую церковь, и очутился, наконец, у подземного перехода.
Дыхание Кирякина уже пресеклось, и он с разбега нырнул внутрь, неожиданно замочив ноги в воде. Кирякин промчался по переходу и вдруг уткнулся в неожиданное препятствие.
Это был вход в метро, через запертые стеклянные двери которого текли ручьи мёрзлой, смешанной со льдом воды.

Самым странным в этой истории было то, что родные нашего героя совершенно не удивились его исчезновению.
Памятник же на круглой площади с тех пор тоже исчез, и тот, кто хочет проверить правдивость нашего рассказа, может отправиться туда.
Если, конечно, думает, что такими вещами можно шутить.
Лучше всего это сделать лунной летней ночью, когда на площади мелеет поток машин, и угрюмые тени ложатся на окрестные дома. 



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Monday, December 18th, 2017
10:04 am
История про то, что два раза не вставать


Маленький человек из большого фильма

Каждый раз, когда выходит в свет новый эпизод «Звёздных войн», хорошо бы вспомнить печальную историю Майкла Карлсона, первого исполнителя роли робота R2D2.
История эта трагична, непарадна, поэтому о Майкле Карлсоне предпочли забыть.
Впрочем, и звали его иначе. Михаил Кац родился в Ленинграде, в сороковом году. Он жил на Литейном, в доме Мурузи и вполне мог бы быть приятелем Иосифа Бродского.
Но вот беда – Кац родился карликом. У Бродского в «Полтутора комнатах» есть мимолётное описание какого-то мальчика, что, прихрамывая, спускается по лестнице навстречу. Может быть, это как раз и был несчастный Кац.
Маленький человек окончил восемь классов и устроился в труппу лилипутов. Его подбрасывали вверх и ловили акробаты, по воспоминаниям матери, он участвовал в номере «Вперёд, к звёздам!» вместе с другим лилипутом исполняя роли Белки и Стрелки. Из-за конфликта с одним из чиновников Ленконцерта ему пришлось оставить труппу. Кац был невоздержан на язык, и, несмотря на своё происхождение (мать была учительницей музыки, а отец – стоматологом), виртуозно владел «русской речью»). В дальнейшем он ещё не раз будет страдать от своей вспыльчивости. Воистину «язык мой – враг мой».
Далее в биографии Каца следует провал – кажется, он покатился по наклонной плоскости. Ходили слухи, что банда домушников использовала его для квартирных краж, спуская с крыши на верёвке. Крохотный Кац открывал форточку, пролезал внутрь и открывал замки.
Впрочем, это всё домыслы. Наверняка известно только то, что он уехал в Америку в 1973-м.
Там он и превратился из Михаила в Майкла – сперва жил в Нью-Йорке, а потом двинулся вглубь континента. Дальше следует какой-то невнятный скандал с Американской Ассоциацией Карликов (ААD), требование возврата денег, странная история с фиктивной свадьбой, в результате которой он меняет фамилию на «Карлсон».
Наконец, и Майкл Карлсон выныривает в киноиндустрии. Судя по всему, его фильмография невелика – три или четыре фильма ужасов, вроде бы даже порно, и, наконец, звёздная роль у Лукаса.
Майкл попал на «Звёздные войны» случайно, подменяя заболевшего актёра. Тот был ещё меньше Майкла, поэтому жестяной корпус R2D2 нестерпимо жал Карлсону в плечах, крутящийся купол оставлял ссадины на голове и выдирал волосы.
Из-за всего этого Михаил-Майкл нещадно матерился. На съёмках это никого не удивляло, но ближе к прокату его речь вызвала скандал. К тому же английский язык эмигрант знал неважно – в результате всё, что говорил Кац, нещадно запикали.
Советский журналист Таратута, который брал интервью у Ирвина Кершнера, рассказывал, что имя Карлсона у всех вызывало раздражение. С его нелёгкой руки, вернее, тяжёлого языка, все актёры, что в других эпизодах исполняли роль R2D2, были лишены права голоса.
Сам Кац-Карлсон не успел насладиться триумфом саги – ещё до премьеры он утонул. Газеты предполагали самоубийство – Майкл находился в депрессии, у него была цепочка конфликтов с Лукасом. Вторая версия намекала на то, что он отправился купаться пьяным: тут срабатывает известный стереотип «русский – значит пьяный». Но «русскость» Майкла несколько преувеличена.
Маленький человек, ленинградец, ровесник Аль Пачино, Брюса Ли и Иосифа Бродского, исчез в волнах Тихого океана. Пробирает дрожь, когда представляешь себе этот путь: запах кошек в парадной дома Мурузи, нескончаемый дождь, лестница, поэт поднимается тебе навстречу, ещё сохраняя на пиджаке запах чужих духов – и грохочущий прибой, край чужого света, исчезновение.
Тело не было найдено, и иногда кажется, что пилот робота R2D2 просто отправился в очередной полёт.



Извините, если кого обидел
Friday, December 15th, 2017
9:47 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ РАДИОТЕХНИЧЕСКИХ ВОЙСК

15 декабря

(станция)



Лейтенант (впрочем, тогда он был не лейтенантом, а младшим лейтенантом, да и в семье всегда стоял самым младшим), попал в училище в переходное время. Великая война давно кончилась, но теперь стала набухать снова, как чёрная туча. И это было после сокращения армии, о котором писала каждая газета.
«Мильон двести», – шептались курсанты.
«Мильон двести», – поджимали губы преподаватели.
«Мильон двести», – писали в газетах. На миллион двести тысяч человек сокращали армию, и рядом с училищем в половину стены пятиэтажки был нарисован советский солдат, который говорил американскому: «Я своё отслужил, а ты?»

Но больше всего он страдал от того, что опоздал на ту, окончившуюся и великую войну – он опоздал на неё на поколение.
Однако в его училище все преподаватели были с боевыми медалями, а кто – и с орденом. И они были в его глазах богами.
А вот у него не обнаруживалось на гимнастёрке ничего, кроме комсомольского значка.
Главное окончилось тогда, в сорок пятом, и оно прошло мимо него. Из этого прошлого у него ничего не было – можно было только мечтать, как стоял бы у сложного прибора управления огнём ПУАЗО и крутил колёсики счётной машины. Зенитная батарея отразила бы налёт, и вот перед строем ему вручили бы Красную Звезду, хороший боевой орден. Но ничего этого не было, и быть не могло – к тому же, он много разного уже видел в жизни, и романтика из его души успела испариться. Но другие надежды в ней ещё жили – на великую силу человеческой техники, на тот разум, который заставляет ткать из электронов изображения на зелёном экране, на могущество науки, которое переворачивает землю.
Раньше был Сталинский план преобразования природы – все эти лесозащитные полосы, водоёмы, каналы, рукотворные моря и плотины – эти, никогда не виданные им, сооружения он должен был защищать от чужой враждебной силы.
Каждый день в коридоре училища он видел огромную карту, с гидроэлектростанциями, красными нитками линий электропередач, и над всем этим простирал руку человек в белом кителе. Но теперь этот человек только просвечивал сквозь наклеенный новый портрет. На портрете был изображён новый вождь и руководитель, и такой же, только поменьше, кусочек ватмана с новым названием был наклеен на город Сталинград.
Но это была – Родина.
Над бело-золотой картой могли появиться чужие самолёты или хищные ракеты и капнуть чёрным в любое место. И тогда чёрная атомная клякса растечётся по крохотным кубикам, обозначающим Тахиа-Ташскую гидростанцию и Главный Туркменский канал, или по синей глади Сталинградского моря (Сталинградское море тоже было заклеено и превращено чёрной тушью в Волгоградское), или попадёт на Ереванский каскад, спрятавшийся среди коричневого цвета Кавказских гор.
Мир был прост и понятен, он подчинялся общим законам и воле вождя, прежнего или нынешнего, весь – от Каховки, где тоже шло электрическое строительство, до Молотовской (это тоже было закрашено) ГЭС, которая была где-то здесь, хоть и южнее той станции, куда ему предстояло ехать.
Пропасть в болоте армейской ненужности выпускник не боялся, специальность у него была радиотехническая, а, значит, нужная. По ночам ему снились генераторы импульсов, огромные лампы – одни с водяным охлаждением, другие – с воздушным. И он научился разговаривать с лампой по имени ГИ-24Б как с живым человеком. Материализму это не мешало.
И пусть пехота боится сокращения, а он бояться не будет.
Итак, его выпускали одним из лучших, но вдруг распределили на Северный Урал, в забытую Богом часть.
Он долго ехал с Украины на север, и поезда становились всё хуже, и всё проще обращение проводников.
Он прибыл к месту своего назначения, зажав в зубах старую пословицу «Береги честь смолоду». Но потом он ещё месяц прожил в доме офицерского состава, слыша, как за стеной старый майор исполняет свой супружеский долг – долго, мучительно и в несколько приёмов, будто тренируясь в штыковой атаке на чучело.
Но пришёл и час младшего лейтенанта – его вызвали и услали дальше – ещё севернее, где в отрогах уральских гор стояла два года назад поставленная, но не введённая в строй радиолокационная станция.
Место назначения хоть и казалось странным, но виделось правильным: лейтенант понимал, что всё логично – если враг прилетит из Америки, то лететь он будет над полярными льдами и придёт с севера. Так что он едет не в глушь, а на главное направление обороны.

Наконец, он достиг посёлка, от которого до станции было ещё километров тридцать.
Старуха у сельпо смотрела на него, как на привидение.
Вдруг она цепко схватила его за галифе.
Лейтенант ощутил, как старушечьи пальцы ущипнули его за ногу. Она, казалось, проверила, живой это человек перед ней, или так, призрак.
Он отцепился от старухи и перевёл взгляд на горы.
Конечный пункт был перед ним, и он был ему явлен белым шаром купола, видным за двадцать километров. Он знал, что в этом куполе крутится на бетонном стакане огромная антенна.
Шар и сама Станция стояли на вершине горы в тайге, и ничего, кроме тайги, вокруг не было.
Лейтенант снова ехал, только теперь его уже везли на грузовике, вместе с письмами и мешками крупы.
Ему казалось, что дорога так длинна для того, чтобы он забыл прошлое.
Оставшаяся за спиной старуха не верила, что он жив, и он сам понемногу переставал верить в себя. Липкое чувство паники иногда поднималось в нём – и он старался успокоить себя мыслью о том, что он здесь на год, не больше. Он хороший специалист, такие нужны. Такие сейчас особенно нужны. Мильон двести, я не твой. Мильон двести не приказ двести, расстрел на месте.
И он спрыгнул с грузовика, а потом стащил чемодан.
Лейтенант представился начальнику и вдруг ужаснулся спокойной пустоте в глазах майора.
Начальство смотрело сквозь него, будто сквозь кисейную занавеску на улицу. Потом он обнаружил, что майор почти не вмешивался в течение жизни на Станции – но всё в этой жизни, от движения антенны внутри белого шара до заунывной песни восточного человека в солдатских погонах, обязательно замыкалось на этого человека, редко выходившего из своей командирской комнатки.
Служба была службой, и лейтенант, не обращая внимания на странности начальства, приступил к ней, чтобы отогнать тревогу перемены места.
Дни потянулись за днями – лейтенант знал, что ужас нового места приходит на десятый день. А ещё он знал, что потом человек привыкает ко всему, и новое место и пища на новом месте постепенно вытесняют всё прежнее, что было в теле. Проходит время, и оказывается, что человек уже состоит из воды, которая текла из крана на новом месте, и из тех животных, что паслись тут, а не в прежнем мире.
Клетки тела, выросшие прежде, сменяются новыми клетками, состоящими из нового окружения. Это ему однажды объяснил один биолог, а людям с высшим образованием лейтенант верил.
А у него самого было пока лишь среднее специальное – в высшее техническое училище он не прошёл.
Жизнь Станции была ленивой и тянулась вопреки уставам. Ни вечерней поверки, ни утреннего развода никто не проводил. Лейтенант было попытался построить вверенный ему радиотехнический взвод, да не сумел разобрать в казарме своих. Дневальный спал, и единственное его отличие от прочих было в том, что он спал в сапогах.
Лейтенант отчаялся и приступил к своим обязанностям без всякой помощи. День за днём он лазил с первого этажа Станции на второй и проверял блоки гигантского радара и помечал продвижение на технологической карте.
Ему рассказали, что ещё до его прибытия один бывший студент, попавший на Станцию рядовым, пытался повеситься – да не просто так, а внутри белого радиопрозрачного шара, на опорно-поворотном устройстве большой антенны.
Узбеки заметили это сразу, и бывший студент едва успел закинуть на балку тросик, как его уже держали за руки.
Только к врачам его везти было некуда – и он неделю пролежал связанным, а потом успокоился сам.
Был он демобилизован через три года – не врачебным, а обычным календарным порядком.
И как-то, на первом этаже Станции, за стойкой аппаратуры настроек, лейтенант обнаружил написанный химическим карандашом неприличный стишок. Сначала там было написано «фаза напряжения несущей частоты принятого сигнала по отношению к напряжению когерентного гетеродина будет зависеть от дальности до цели», а потом уж сам стишок, что был записан в строчку, но рифмы легко читались: «То не камень лежит, а солдат ПВО, он не пулей убит – заебали его».
И он подумал, что это написал, наверное, тот самый висельник.
Но потом лейтенант перестал думать об этом студенте и снова погрузился в свою работу – в выдачу пеленга на постановщик активных помех и устройство распознавания своих и чужих самолётов.
Что ему было до неудавшегося самоубийцы, когда на Станцию поставили лампу ГИ-5Б вместо ГИ-24Б, а нужный триод был не просто лампой, генератором импульсов весом в двенадцать килограммов, и этих двенадцати килограммов не хватало ему для счастья, никак не связанного ни с чем потусторонним. О путанице надо теперь слать радиограмму невидимым начальникам, и дело будет длиться, длиться, длиться…


Разговаривать тут было не с кем – пару раз он попытался добиться ответа от начальника Станции, но тот снова стал смотреть мимо стеклянными глазами.
Ему ничего не нужно было от лейтенанта – и, видимо, он ничего не боялся. Ни начальства, ни одиночества – за ним была какая-то мрачная сила, и она была чужда миру электронных блоков, импульсов и помех, которому лейтенант доверял.
На Станции не было женщин, и лейтенант решил, что это мудро. Он видел, во что превращаются мужчины, когда делят внимание поварихи в геологической партии, где он перед армией отработал один полевой сезон.
Единственно, с кем он подружился, был старший товарищ, который готовил дизельный отсек. Собственно, дизель уже работал. Станция со всеми своими приборами и механизмами требовала прорву электричества, и этот человек был электрическим богом, вернее он был властителем трёх дизелей – одного основного, одного – в холодном резерве, и третьего – в горячем.
Он и по званию был старшим. Этот капитан был из той породы, которую его молодой собеседник успел научиться отличать от прочих офицерских пород. Порода эта звалась «залётчики» – что-то у них могло получиться в жизни, но щёлкнули неизвестные переключатели, повернулись тумблеры – и всё пошло вкривь и вкось. Наверное, он был когда-то разжалован, а теперь служил медленно и вязко, безо всякого рвения.
А вот капитан-то уж точно воевал. То и дело в его жестах, в словах и суждениях проявлялись повадки человека, бывшего на войне не месяц и не год, а, может быть, прошедшего и несколько войн в разных частях света.
Настала осень, угрюмое время, которое отрезало станцию от Посёлка, и как только дорога подмёрзла, лейтенант напросился в Посёлок.
Машина ехала туда целый день.
Дорога всё равно плохо держала её, и лейтенант с ужасом думал, как они поедут обратно с грузом.
Они получили положенное, ящики и мешки легли в кузов, но ехать обратно было уже поздно.
Солдаты заснули в своём законопаченном кузове, и Сидорова удивило, что они не стали проситься на ночлег к местным вдовам. Наверняка, думал он, тут должны быть такие разбитные вдовы... Ну или просто одинокие женщины... Но и он сам нескоро нашёл себе ночлег.
Не то, чтобы ему отказывали, но были явно ему не рады. Даже те самые одинокие женщины, к которым он стучался. Ни его лейтенантским погонам они не были рады, ни деньгам, что потом появлялись в его руках как последний аргумент.
Наконец, его пустил в дом старик-учитель.
В его избе было просторно, но стоял странный затхлый запах. И вроде было чисто, и старуха-учительша всё время сновала по избе, а затхлость лезла изо всех щелей.
Лейтенант думал, что его станут расспрашивать о жизни в больших городах, но никто ни о чём не спросил. Жена учителя и вовсе ушла к соседям. Лейтенант потрогал рукоятку репродуктора и вдруг убедился, что провод оборван.
От нечего делать он срастил провод и снова воткнул штепсель в розетку. Тарелка-репродуктор захрипела, но ничего членораздельного не произнесла. Не рассказало радио ни слова – ни про погрузку рельсов на заводе «Азовсталь» для новых строек, ни про погрузку труб на заводе имени Куйбышева для нового канала, ни про изготовление турбины на турбогенераторном заводе имени Кирова для новой ГЭС. Радио хрюкнуло и стихло, потому как кончилось в проводе электричество.
Он удивился, что его работа не понравилась вернувшемуся от соседей хозяину.
– Ты лишнего не делай, главное – лишнего не делай, – хмуро сказал он.
Потом, со временем, лейтенант стал понимать, что это главный закон здешних мест.
А тогда хозяин посмотрел на него сурово.
– Вот геологи у нас делали лишнее. Слыхал про геологов? У нас тут геологи года два как пропали.
Лейтенант слышал эту историю ещё в училище – в газетах, разумеется, об этом не печатали. Но слухи были самым старым и неистребимым источником знаний. У одного из курсантов отец был геолог и рассказал сыну эту историю с многочисленными деталями.
Лейтенант запомнил рассказ (впрочем, уже обросший подробностями совершенно невероятными), но не думал, что это случилось именно здесь. Смутные воспоминания тасовались как замусоленная колода: молодые ребята, партия специального назначения, искали, как водится, что-то секретное, загадочное исчезновение... Через полгода, когда сошёл снег, их всех нашли. Геологи лежали у ручья с вырванными языками.
Старшина его курса в училище был до службы охотником-промысловиком и только усмехнулся – в лесу полно всякой мелкой твари, и по голодному весеннему времени объедят тело, как муравьи лягушку.
Лейтенант и сам помнил эту детскую забаву – дохлую лягушку клали на муравейник, а через пару дней забирали её гладкий, очищенный муравьями, скелет.
История была грустная, и непонятно от чего запомнившаяся. Может, от того, что хорошо представлял себе работу в геологической партии, а может от того, что всё мерил смертью на войне – её смыслом и целесообразностью.
Молодые ребята погибли, хоть и не было войны. Одну девушку-коллектора и вовсе не нашли.
– Что, – спросил как-то лейтенант у капитана, – наверное, убили их?
– Глупости, – отвечал тот. – Я там был с первой поисковой группой. Некому их было убивать – зеков тут нет, нет и местных жителей поблизости. Разве наши бойцы, но ты Сидоров, представь наших узбеков, которые скрытно, как пластуны, окружают геологов и потом забивают их до смерти, чтобы ничего потом не взять. Представил? То-то. Я бы скорее решил, что они сами подрались, но это не так. Я видел их трупы. И ты бы, если увидел, так сам бы понял – они перед смертью грели друг друга, лежали обнявшись. Какая уж тут драка…
– И что там было?
– Да кто ж его знает? Буран тогда был, паника могла быть...
– А звери?
– Да нет тут большого зверя. А кто есть, зимой спит.
– Да, а диверсанты?
Капитан вздохнул.
– Ну при чём тут они. Это всё неглубокий ум хватается за внешнюю историю, а история всегда внутри, как косточка внутри вишенки. Ребята были честные и погибли просто и без затей. Да только это не интересно никому, ты, как подписчик газеты «Труд», всё хочешь увидать тайну в простом месте, меж тем драма вокруг нас, она – повсюду: и рассеяна в воздухе, и растворена в воде.


Сейчас, сидя в угрюмой избе, он вспомнил подробности, и от этого у него заныло под ложечкой. Но тут хлопнула дверь, в сенях что-то упало и покатилось, а на пороге возник старый милиционер.
Было ему на вид не больше сорока, но лейтенанту он показался ужасно старым.
– Участковый наш, – мотнул хозяин головой.
Участковый хмуро посмотрел на военного.
– Он ел? – спросил участковый, не здороваясь.
– Ел, ел, не беспокойся, – ответил хозяин.
– Пусть ещё поест, при мне. – Милиционер очень нехорошо посмотрел на лейтенанта.
И тот, ничего не понимая, хлебнул ложку, другую.
Вдруг участковый переменился, но лейтенант уже ничему не удивлялся. Не удивился он и тому, что участковый сел с ним рядом за стол, и тому, что он приобнял его за плечи, и тому, что он вдруг понёс, не стесняясь своих милицейских погон.
– Видели мертвеца?
– А? – выдавил из себя лейтенант, но хозяин остановил его:
– Он из новеньких. Ничего не понимает. Нет, не было никого. Никто никого не видел.
– Ну так пошлите гонца если что, – сказал милиционер. – Понимаете?
Выходило по его рассказу так, что милиционер ловил и уничтожал нечисть. Сначала лейтенант решил, что речь идёт о беглых, о каких-то врагах, но потом оказалось, что речь о мёртвых.
Счёт у участкового шёл на десятки, да битва была не равная.
Зимой у милиционера выходило проще – у мертвецов не шёл пар изо рта, а вот летом – хуже. Мертвецы не ели, а сумев набрать еды в рот, не могли её глотать.
Лейтенант быстро смекнул, что участковый давно пьёт от одиночества, но, впрочем, никакого запаха не учуял. Тогда он решил, что участковый просто свихнулся в этих тоскливых местах, и это гораздо хуже.
В остальном милиционер был совершенно нормален, со знанием дела говорил об охоте и действительно расспрашивал о больших городах. Но мертвецы всё же были главным в его жизни.
– Ну как вам не стыдно, – всё же сопротивлялся лейтенант. – Вы же офицер, фронтовик...
– А что – фронтовик? У нас под Сталинградом был политрук из казахов, так у него вообще фамилии не было. У них фамилия по национальности была не положена, вместо неё отчество писали. Этот политрук перед атакой костёр жертвенный возжигал и нас окуривал. Так пока его не отозвали куда-то, у нас ни один боец не погиб.
– Странные вещи вы говорите.
– Нормальные вещи я говорю. Ты, парень, пойми, ты тут новый, не понимаешь, что к чему, а я здесь с конца войны, как с госпиталя пришёл. Смотри в оба.
– Я-то посмотрю, посмотрю...
– Посмотри, посмотри... – Но водка уже сделала своё дело, и лейтенант засыпал на секунду-две, клевал носом и потом резко дёргал головой вверх.
Он не помнил, как заснул, однако проснулся с на удивление ясной головой.
Вчера ему рассказывали сказки, а сегодня вокруг была хмурая реальность.
Только хозяин смотрел в сторону, а хозяйка снова исчезла.

Он вернулся на Станцию, и снова потянулись дни, целиком заполненные проверкой блоков и калибровкой импульсов.
Через месяц они с капитаном снова поехали в Посёлок по зимнику.
Они поехали в посёлок, когда мороз лишил воздух влаги.
Щёки кололо как иголками – только приоткроешь дверцу кабины. Но кожа тут же переставала чувствовать и эти уколы.
На этот раз они сразу пошли к дому учителя, и учитель сразу пустил их на постой. Участковый больше не появлялся, и лейтенант думал, что избавился от этого дурака.
Утром он проснулся от странного гомона за окном.
За это время отвык от утренних построений, а тут в маленькую дырочку в оттаявшем окне был виден именно развод.
Население Посёлка стояло, переминаясь на площади перед поселковым советом.
Жители построились в два ряда, между которых шёл участковый. Он внимательно всматривался в лица, и тут лейтенант вспомнил ночной разговор под водку.
Участковый проверял, идёт пар изо рта или нет. Это было наяву, за окном, при ярком солнечном свете.
Вдруг участковый замер и сделал рукой знак. Откуда не возьмись, за человеком возникла фигура и взмахнула рукой.
И человек рухнул прямо под ноги участковому.
Только теперь лейтенант увидел, что в руке у милицейского помощника зажат большой деревянный молоток.
Он в ужасе обернулся и понял, что капитан всё видел.
И он понял также, что капитану это было не в новинку.
Лейтенант ощутил, что его крепко держат и шепчут в ухо.
– Спокойно, лейтенант, – бормотал капитан. – Не делай глупостей, тут тебе не фронт, не фильмы о войне. Тут ты в гостях.
И лейтенант понемногу успокоился, тем более, вместо воды у него в руке появились полкружки водки, которую он хватил залпом.
– Ты, лейтенант, не дёргайся. Твоё дело блоки прозванивать, лапочки-фигампочки менять. А у них свои дела – я, кстати, тоже не знаю, зачем это всё. Но порядок есть порядок, я и не спрашиваю – у тех, кто в коричневых шинелях, есть правило: никогда не переходить дорогу тем, кто в синих шинелях. Я когда здесь по первому году был, то по избам ходили – смотрели, кто печь топит, а кто нет. Нет дыма, значит, – мертвец живёт. Мертвец живёт, живёт мертвец, в землю идти не хочет.
Некоторые, правда, печь топили, а сами ложились в сенях – так до весны можно было дотянуть. А при царе страшно боялись – была вера такая, что если покойника не похоронить, если он от погребения сбежит, то всему дому его конец. Все умрут, один за другим, а, может, одновременно. Попы этого ужас как боялись и завели специальные обряды – покойнику капали церковной свечой в лицо – смотрели, не дёрнется ли. А уж коли дёрнется, то били его деревянным колом в сердце.
– Осиновым?
– Почему осиновым? Да хоть чугунным. Только тут всякое бывало – мне рассказывали, что года за два до войны тут кузнец помер, а была жара летняя, деваться ему некуда, и полез он к себе на двор в погреб. Но почуял, как блины пекут, и явился за блинком.
– «Дай блинка», – говорит, – так его и словили.
Но никто его не тронул, а потом он на фронте погиб. Погиб мертвец за Родину – всё ж лучше, чем от односельчан, да?
В этот момент, прервав их разговор, в избу ввалился учитель. Он что-то держал в руке, отводя её за спину. Офицеры переглянулись. Стало понятно, что именно он был помощником участкового. Лейтенант старался не смотреть на деревянный молоток, измазанный в чём-то липком.
– Зачем? – спросил он, и получил в ответ уже знакомое:
– Порядок должен быть. Молодой, а не понимаешь.
– Да что я не понимаю? Вы ж человека убили, Советской власти полвека, а вы тут мракобесием заняты... Вы же учитель, член Партии! У нас сейчас двадцатый век, мы овладели тайной зарождения жизни, мы покорили атомную энергию, заканчивается электрификация страны…
Учитель посмотрел на него хмуро.
– Это ты, парень, кому другому рассказывай. Электричество – это только у вас на горе, где дизеля стоят. А у нас внизу как дизель накроется, так в темноте по неделе и живём. Материализм дело хорошее. Мы и сами его выказываем, когда какого-нибудь проверяющего водкой поим и олениной потчуем.
А вот как я объясню детям то, что кузнец Ермилов пошёл на охоту с собаками, а у реки встретил почтальоншу Стрелку, которая умерла года два назад.
И очень эта Стрелка ему нравилась, так что он с ней заговорил, а как они распрощались, собаки его перестали слушаться. Да и то: вернулся он в деревню совершенно седой, будто лет пятьдесят прошло, дряхлый старик, не то что молота поднять не может – ходит с трудом.
Что я детям скажу? Всё на виду у них и у меня. Вот кузнец, вот молот. Ковать некому теперь.
А про члена Партии вот что отвечу – у нас парторг тут на лесозаготовках тоже мёртвый был. На него раз десять доносы писали – и хоть бы хны. При нём дело не стояло, при нём норма выработки была.
– Не веришь, сосунок, – вздохнул, наконец, не зло, а как-то грустно учитель. – Да ты майора своего спроси, как он так живёт.
Лейтенант тупо посмотрел на него, не понимая, о чём это он.
Но тут вмешался капитан:
– Иди, иди, Николай Палыч, не надо больше, видишь парень не в себе с непривычки.
Когда хозяин ушёл, то бог дизелей усадил своего младшего товарища за стол.
Тот было решил, что по вечному правилу его снова будет поить водкой – но нет, разговор пошёл насухую.
Капитан опять объяснял, что нравы тут простые – отчего гонять мертвецов, действительно непонятно. Он, капитан, и сам не поймёт, но надо, так надо. Тут, в Посёлке, десять человек с войны вернулись, а присмотрелись – живых среди них всего двое. И что делать? Все в орденах и медалях, а – мёртвые. Из уважения ничего с ними делать не стали, сами они истончились. Зато как у одной молодухи муж умер, а она с ним жить продолжала, так подпёрли избу колом, да и спалили обоих.
Ну, не любят тут люди этого – но прежде народ и вовсе тёмный был, говорят, убивали всех, кто выглядел не по годам. Вот бабе лет шестьдесят, а выглядит она на тридцать – и ату её. Только ты не спрашивай, причём тут наша Станция – вот уж правильно говорят: меньше знаешь, крепче спишь.
– И что, так на построении поутру и ловят?
– Ну, ловят. Но это зимой так. А летом уж не знаю – ведь как мертвецы теперь делают? Наберут воздуху ртом, а потом тихо через нос выпускают, и тебе кажется, что они дышат. Практически все так умеют. И вот тебе кажется, что он пыхтит, ноздри раздувает, а это он просто воздух через глотку гоняет. А уж один так свою мать любил, что решил воскресить. Но он на науку надеялся – даже в город поехал, чтобы подробнее это разузнать. Но из города-то не вернулся. Мать его мёртвая затомилась – скучно ей было в избе сидеть, и стала по деревне бродить, в окна заглядывать. И хоть она добрая-то была, дети кричали и плакали. Вышел тут поп Еремей (настоящий поп, он, пока его не забрали, прямо в Посёлке жил), да обрызгал её святой водой. И стала она окончательно мёртвая. А сын так и делся куда-то, не приехал. Это и хорошо, а то, вернувшись, он бы расстроился. Всё-таки мать уж похоронили, и не воскресишь никак. Почитай, её червяки уже съели.
Лейтенант затравленно посмотрел на него.
Мистика, тупая мистика в век науки – вот что раздражало его. Но вдруг он вспомнил одну историю, которую ему рассказывали солдаты. Как-то наряд отправился за водой к роднику на склоне горы. Бойцы наполнили большой алюминиевый бидон водой и потащили его вверх по склону.
Когда они остановились посередине пути, то увидели, как сверху спускаются они сами, только с пустым бидоном. Двойники прошли вниз, не обращая на оригиналы никакого внимания – но кто из них оказался оригиналом, непонятно.
Лейтенант не любил логических парадоксов.
И тогда он отмахнулся от сержанта, который боязливо прерываясь, рассказал ему про этот случай. Мало ли что привидится здесь – среди чёрного леса и серого неба.
Иногда он вспоминал погибших где-то неподалёку геологов – погибших как целое подразделение, накрытое противником. И эта девушка, тело которой не нашли, представлялась ему по-разному, но всегда живой.
Женщины вспоминались ему реже, он понемногу отвыкал от того, что они существуют.
Интересно, как боролись с такими воспоминаниями его восточные солдаты, но лейтенант знал, что их мира он не поймёт никогда.
В сухие зимние ночи они и вовсе видели Северные сияния – лейтенант только гадал, что по этому поводу думают узбеки, выдернутые призывом из своего жаркого рая.
Но бессловесные южные солдаты были более гармоничны, чем он сам. Они плохо умели читать, но вовсе не испытывали потребности в чтении, им не нужно было успокаивать эмоции и убивать время. Солдаты с Востока были естественны как сама природа, а вот несколько русских и украинцев на Станции чуть не сходили с ума.

Они возвращались на Станцию молча и, раскачиваясь в кабине грузовика, смотрели в разные стороны. Два дня лейтенант думал о произошедшем, а потом принял решение.
Он решил делать вид, будто ничего не случилось.
Не с кем ему тут было говорить, а говорить с кем-то надо было. Иначе, вслед за тем студентом, перекинешь тросик через антенную балку да будешь крутиться, болтая ногами день или неделю внутри белого шара, пока тебя не найдут.
Так что лейтенант решил не напрягать свой разум.
А общался он с ним бережно – будто разговоры их были кем-то расчислены.
Будто дали лейтенанту горсть патронов – три пристрелочных и пять зачётных, и не дадут уж больше. Однажды он пришёл в машинное отделение к капитану и спросил его о смысле здешней жизни.
– Вот, – произнёс он, – представьте, что живёт один человек. Наверное, в детстве у него были родители, хорошие, может, люди. А может, и не было их, погибли они, и вырастил человека наш советский детдом, в принципе не суть важно. Даже нет, представим, что он сын кулака, или вовсе предатель. Но нарушает этот человек социалистическую законность и сидит в тюрьме, а его кто-то должен охранять.
И другой человек, комсомолец, его охраняет, которого тоже вырастили родители или наше общество – дышит с ним одним воздухом, сидит в одних стенах. Или в далёком месте, без жены (тут он вдруг вспомнил мёртвых геологов и их коллекторшу)… И их жизнь одинакова, только у одного пенсия побольше. Но разве они равны?
– А так везде. Ты знаешь, кто такой Клаузевиц?
– Ну да, нам в училище рассказывали.
– Дело в том, что, как говорил Клаузевиц, «После генерального сражения потери обычно оказываются примерно равными, разница заключается лишь в состоянии боевого духа армий». Так и здесь, все это пустое. Цель ничто, движение – всё, а воинский дух реет, где хочет. И хоть тюрьма специально придумана, как та точка, где жить хуже, но и там можно прожить счастливо до самого конца.
А мы с тобой защитники Родины, нам с тобой через двадцать пять лет службы полный пенсион выйдет, а тут и вовсе – год за полтора идёт.
Да и гляди, есть масса примеров, когда люди с разной судьбой оказываются в чем-то одинаковом: лезет на вершину капиталист-миллионер, а рядом ползёт его слуга (ну или нанятый инструктор – неважно). И вот недели две, а то и больше они спят в одних и тех же мешках, дышат одним и тем же обеднённым воздухом, питаются одинаково и одинаково выбиваются из сил. При этом их состояния различаются в тыщу раз, а то и в миллион. И что? Тут неудачников нет вовсе – мёртвых или живых. Нам с тобой тут жить вечно – это я пять лет назад понял, да и ты поймёшь.
Нам не хватает философского осмысления мира…
В этот момент лейтенант понял, что капитан уже выпил давно и много.
– Мир так устроен, что он состоит из наших представлений о нём. Нет, милый друг, ты можешь сходить в Ленинскую комнату и почитать там «Материализм и эмпириокритицизм», тот том из собрания сочинений вождя, который никто, кроме меня тут не читает, но помни, всё дело в том, что только наши представления управляют миром. И наш дорогой майор, с которым случилось такое несчастье пять лет назад, тому прекрасное свидетельство.
– А что с ним случилось?
Капитан вдруг поднял мутные глаза и уставился на младшего лейтенанта:
– Забудь, ничего. Ничего. Откуда ты здесь такой, а?
Лейтенант понял, что его собеседник давно и непроходимо пьян, и удивительно только, как ему удавалось так складно говорить.
– Наш майор влюбился, вот в чём дело. И сделал совершенно непростительный для коммуниста и офицера выбор. Но я тебе всё же скажу о том, с чего ты начал. Мы действительно тут как бы на зоне, вернее – точно в зоне, зоне особого внимания. Потом мы, может, и выйдем на пенсию, хотя отсюда в большой мир никто не возвращался. Кто раз понюхал этого мёртвого воздуха, больше не вернётся в скучный мир живых.
Лейтенант захотел тотчас же сплюнуть себе (и капитану) под ноги, но удержался.

Приближались новогодние праздники.
Накануне к ним выехал проверяющий, и проверяющий был вестником войны.
Война вызревала, лейтенант это чувствовал – она набухала, как гроза в дальней точке, где-то под пальмами, у берегов Америки, но теперь невидимыми радиопутями в атмосфере это доходило до него, занесённого снегом и наблюдающего вокруг только лиственницы.
Он поехал встречать проверяющего. Тот был в ужасе от пейзажа и невменяем от водки, которую стремительно влил в него лейтенант для профилактики этого ужаса. Мысленно лейтенант простил все грехи своему капитану, потому что он раз и навсегда научил его мудрому армейскому правилу выполнения боевой задачи – устранить начальство, и чем быстрее, тем лучше.
Итак, после водки, сделанной из технического спирта, проверяющий стал благостен. Лейтенант даже подумал, стоит ли его везти на Станцию – может, он подпишет все отчёты прямо в Посёлке. Но нет, проверяющий очнулся и сам залез в грузовик.
Проверяющему на Станции понравилось – хотя в его состоянии можно было рассказывать, что сейчас он сидит под пальмами, и вот сейчас именно по этим вагончикам, антеннам и личному составу империалисты нанесут упреждающий удар.
Он уехал, и лейтенант проводил его до автобуса из Посёлка.
Через неделю им передали по радио, что офицерскому составу присвоены внеочередные звания.
– На случай ядерной войны, – сказал капитан, усмехнувшись.
Военторг не снабдил их звёздочками, откуда тут военторг, так что они продолжали ходить в старых погонах и называли друг друга по-прежнему.
Перед тем как в репродукторе оповещения, по случаю подключённому к гражданскому радио, заколотились Кремлёвские куранты, их поздравило родное начальство.
Майор в свою редкую минуту просветления вышел со стаканом в руке и произнёс речь о важности службы и несколько раз сказал, что они спасают город Молотов.
«Мы защищаем Молотов... Какой Молотов, что он городит, – подумал лейтенант. – Мы страну всю защищаем».
Майор вдруг выделил лейтенанта из немногих офицеров, посмотрел ему в глаза, и захрипел:
– Мы Молотов… Не сметь! Мы защищаем Молотов...
«Что он городит, уж десять лет никакого Молотова нет. Нет, наверное, персонального пенсионера Молотова никто не замучил, но вот города Молотова вовсе нет. Лет пять уж как нет города такого, а есть город Пермь заместо него», – успел подумать лейтенант, вытянувшись по стойке «смирно». Но майор уже не говорил ничего, а только хрипел – будто дребезжала какая-то специальная жабра в его горле. Хрип становился то выше, то ниже, и вот, наконец, иссяк. Майор повернулся и ушёл к себе.
Лейтенант обернулся к капитану, но тот только мотнул головой – после мол, объясню.

Уже под утро лейтенант вышел проветриться и вдруг увидел у командирского вагончика женщину.
Сначала он не понял, кто это, и думал, что это капитан зачем-то надел на себя плащ-палатку, надвинув на голову капюшон.
Но когда человек вышел на пространство между вагончиком и лесом, капюшон опал, и лейтенант увидел лицо молодой женщины. Сомнений не было – в серебристом свете луны картина была удивительно чёткой, как на старинных фотографиях.
Он увидел волосок к волоску туго заплетённую косу, ровный пробор в волосах посреди лба и обращённое как бы внутрь лицо.
Женщин тут не было, да и быть не могло. До Посёлка не добежишь, отпусков и увольнений вовсе не было – и однажды он застал своих подчинённых, что гоняли естество в кулаке, глядя на закат. Он поразился молчаливой сосредоточенности этого действа в шеренге, но не стал мешать – в конце концов, он был таким же, как они.
Но женщина, тем более такая, была на Станции невозможна.
Она шла к лесу, и только под конец лейтенант понял, что она идёт по снегу босая.
Подняв лицо, он увидел, что командир Станции смотрит ей вслед из окна.
Майор глядел из окна на женщину, уходящую по лунной дорожке, и лицо его было залито слезами.
Когда лейтенант вернулся в командирский кубрик, его старший товарищ заглянул ему в глаза и понимающе улыбнулся:
– Ясно. Ты её видел. Теперь тебе должно быть понятно, почему нас не любят в Посёлке. Но тут у нас нейтралитет, да и что можно поделать – он любит её и скорее отдаст приказ наряду вести огонь на поражение, чем с ней простится. Да и нам-то что? Ну вот что нам? Станция должна быть боеготова, вот о чём нам думать. Я – о дизеле и электричестве, ты – о своих лампочках и антеннах.
Придёт в марте смена, что мы им скажем? А до марта дожить ещё надо. Такой вот у нас Клаузевиц, такие вокруг участковые уполномоченные, мир такой.
Пей дружок, у нас войска такие – постоянной боевой готовности, а как ты готов-то будешь без баб, да на трезвую голову?
И подвинул кружку.
– Радист сегодня принял приказ про тебя, – сказал капитан.
– Что за приказ?
– Отзывают тебя, мальчик, на новую станцию. Сменит тебя целая команда, наготовили уж специалистов, техников потенциалометрических и каких-то там импульсных устройств.
– Как это? Я же здесь ещё много должен сде...
– А вот так.
Лейтенант обвёл пространство взглядом. Белый шар, тайга внизу, выл ветер, он уже был частью этого пейзажа.
– Знаешь, – сказал капитан, – я тебе не завидую, это просто отсрочка. Ты для этого места создан и сюда вернёшься. Вернёшься, да.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Friday, December 8th, 2017
2:23 pm
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ РУССКОГО КАЗНАЧЕЙСТВА

8 декабря

(червонец)


…Тогда я уезжал надолго и далеко, и накануне в пустой квартире справлял свой день рождения.
Пришло довольно много людей, стоял крик, раздавалось окрест нестройное голосистое пение.
А мне всё нужно было позвонить, уцепиться за любимый голос, помучить себя перед отъездом. Я вышел в соседнюю комнату и начал крутить заедающий диск телефона.
Вдруг открылась дверь, и на пороге появился совершенно нетрезвый молодой человек. Мы не знали друг друга, но он улыбнулся мне как брату и произнёс:
– Здорово! А ты, брат, чего подарил?
Я улыбнулся в ответ, и в этот момент обиженно пискнул дверной звонок.
Дверь была не заперта, но гость так и не вошёл, пока я не распахнул её.
Собственно, этот примечательный человек и начал когда-то рассказывать мне про советские червонцы. Он окончил экономический факультет как раз в то же время, когда я заканчивал свой.
Этот человек был даже не толст, а пухл и кругл, но в нём угадывался какой-то тяжёлый металлический центр. Когда я узнал, что он страстный нумизмат, то не удивился. Должно было быть что-то весомое, что пригибало бы его к земле и не давало улететь воздушным шариком. Он много раз боролся с моим монетарным и банкнотным невежеством.
Тогда, в первую пору нашего знакомства, мы много говорили о деньгах.
Мы были похожи на поэта Баратынского и Дельвига, тоже поэта, что шли в дождик пешком, не имея перчаток. Но разговоры были посвящены именно возвышенной истории денег.
Он захватил меня поэтикой презираемо-любимого обществом металла, и я внимал ему, как Онегин – Ленскому.
Я черпал знания из энциклопедии, а он – из правильных книг да архивов.
Из финансово-медальерного искусства я больше всего любил металлический рубль образца 1967 года.
Это был знаменитый рубль-часы – он клался на циферблат и медно-никелевый человек показывал на одиннадцать часов.
– Вставай, страна, – звал лысый человек. – Водка ждёт, электричка на Петушки отправляется, кабельные работы подождут. Революции – полтинник, а гражданам – юбилейный рубль.
У меня и сейчас сохранилась пригоршня этих рублей, и иногда я сверяю по ним время.
Но тогда, под шелестящий ночной дождь, смывавший Империю с карты мира, я узнал много нового.
С детских времён, со школьных советских времён я помнил истории о первых деньгах-раковинах. И я себе представлял полинезийцев, что трясут раковинами, копьями, рядом булькает котёл, а из котла торчит рука да мокрое кружево розоватых брабантских манжет. Ан нет, оказалось, что твёрдая и круглая валюта раковин – нормальная составляющая жизни наших предков, и на Северо-Западе ценной монетой ходило круглое и овальное.
Домик брюхоногого моллюска совершал путь из Тихого океана через Китай и Индию…
– Нет, скорее через Китай, – вмешивался мой знакомец…
Я продолжал: и вот они лежат в отеческих гробах от Урала до финских бурых скал. Белёсые раковины, будто выточенные из мрамора, похожие на маленькие зубастые пёзды. Звались они тогда – «гажья головка».
Век живи – век учись. А куда ни кинь – с деньгами мистика. Обряды, что вокруг них складывались, и традиции их изготовления говорят ясно: это предметы культа. Деньги обрезались – оставляя в кармане человека с ножницами драгоценный металл. Монеты превращались в определитель судьбы и самый простой генератор случайных чисел. Мистика есть в процессе размена денег, а уж какая – в их подделке! Впрочем, об этом говорили все экономисты, включая бородатых основоположников. Денежный фетишизм заражал всех – от любителей женских подвязок до религиозных кликуш.
В детстве я сам набивал потайные коробочки разнородными копейками, двугривенными с молоткастыми рабочими и прочей будущей монетной нежитью. Этот круглый народец походил на толпу божков, которые знают, что останутся без паствы, но не утратят до конца силу.

А в ту пору деньги шелестели, как штандарты, что бросали к Мавзолею – без выгоды. Вместо гербов в центр металлических кружков, как и везде в стране, переместились флаги. Башня и купол – вот что было на новых рублях. Реверс стал главнее, сеньоров не стало вовсе, зато появились господа. На банкнотах нули множились, как прорехи в карманах. Какие там новгородские гривны, похожие на пальцы тракторных гусениц.
Наступало безденежье – даже у него. Как-то я подслушал его разговор по телефону. Он говорил с кем-то по-английски – говорил с тем жёстким правильным акцентом, который приобретали зубрилы в советских школах – язык, правильный, но сохранённый, предохранённый от встречи с родными устами. В разговоре мелькали «proof», «uncirculated» и «brilliant uncirculated». Кажется, он что-то тогда продавал, судя по тому, как он злился – тоже без выгоды.
Выгода начиналась, когда он оценивал коллекции. Он и был – оценщик.
Безденежье имело разный цвет – у всех разный. У него это был тёмно-синий цвет пустых бархатных выемок из-под проданных монет.
В денежном обращении с середины XII века по середину XIV был так называемый «безденежный период» – по понятным летописным причинам. Но тогда появились эти металлические слова – алтын, пятиалтынный. Теперь гривенники, двугривенные, пятиалтынные, пятаки и копейки вымирали, как динозавры.
Мой знакомец говорил, что монеты – некоторое подобие древних газет. Подданные в глухих углах империй, заметив, что профиль на монетах другой, только так обнаруживали, что сменился правитель, и имя его – вот, внизу полукругом.
Впрочем, тогда – в нормальном мире, куда время от времени мы выныривали – в газетах все читали курс доллара – это был именно курс доллара, а не рубля.
Я шелестел в его квартире альбомами на чужих языках. Там, будто иконостас, глядели на меня лица императоров и князей. Но святые смотрят прямо, а кесари – в сторону, отводя глаза. Монархи остались только профилями на деньгах, вопрос о достоверности профиля не стоял, но вот я переворачивал страницу, а там уже махал крыльями феникс на деньге с арабской вязью, что чеканил великий князь Василий II Васильевич Тёмный. Отчего он? Может, Орда была против человечьего изображения на региональной валюте? Но спросить было неловко.
Истории наслаивались одна на другую. Истории про литьё, вернее, переливание европейских денег в гривны, истории серебряных новгородских слитков, и то как вместо мелкой монеты использовали не перелитые в слитки старые дирхемы, денарии, да и просто обрезки и обломки монет.
Потом мы расходились – денег было мало, и я пробирался домой пешком, слушая, как потрескивает и рушится старый мир.
В ночи это всегда слышнее.

Потом мы сходились снова. Беда была в том, что нам обоим нравилась одна и та же девушка. Она и вправду была хороша, но, не смея объясниться, мы оба двумя осторожными крысами ходили по краю. Обычно тогда не везёт обоим – так и вышло.
Однажды наша девушка напилась, и мы вдвоём везли её домой. Открыв неверно дрожащим ключом дверь, она посмотрела на нас – и мы поняли, что никто не переступит вслед за ней порог.
Если бы кто-то из нас добрался до её двери, исключив соперника, то у него был бы ощутимый шанс – но тут было равновесие треугольника.
Мы были как аверс и реверс – почти одинаковы и бессильны в соревновании.
Она попыталась махнуть рукой, стукнулась о косяк и исчезла. Дело в том, что иногда у неё в глазах читался выбор – особенно, когда жизнь её сбоила.
Та, неизвестная нам, жизнь – но, когда у женщины есть выбор, то пиши пропало.
Поможет только случайность, иначе душное московское утро разведёт нас навсегда.
Но, как правило, встречались мы всегда отдельно, будто заговорщики – только по двое.
Именно эта девушка случайно проговорилась:
– Червонец мне сказал…
Она тут же захлопнула рот, но было поздно. Слово приклеилось к человеку, как почтовая марка к конверту.
Мне даже не нужно было объяснять, о ком речь. Действительно, мне казалось, что если сходить с ним в баню, то где-то под мышкой у него обнаружится надпись «чистого золота 1 золотник и 78,24 доли».
Он был червонец, да. С высокой лигатурной массой.
С червонцем был связан наш давний спор – эта монета была данью старине, исчезнувшему в революцию миру. У неё было правильное равновесие между аверсом и реверсом.
Было совершенно непонятно, что такое аверс и реверс. Нет, понятно, что аверс – лицевая сторона, а реверс – оборотная, но как их различить, совершенно не ясно. Традиционно древние ставили на главную сторону голову божества или герб, на оборотную – номинал. С одной стороны порхала коринфская летающая лошадь, или жужжала эфесская пчела, или скреблась эгинская черепаха, пока не сменились лицами эллинов – с другой была земная стоимость. С главной стороны присутствовал дух, с оборотной – материализм цифры. Но нумизматы, стоящие рядом на книжных полках моего знакомца, говорили, что если нет герба, аверс и реверс меняются местами – цифра берёт верх.
В тут пору герб России, лишённый корон и ручной клади, был не гербом вовсе, а символом.
Оттого мой знакомец говорил, что аверсом рубля стала сторона с единицей.
Всё двоилось – появились и чудные биметаллические деньги – бело-жёлтые, вызывавшие желание посмотреть, что там у них внутри, как устроено, чем склеено.
В том давнем советском червонце номинал был на реверсе. Монетный сеньор был не тем человеком с котомкой, который развёл руки, разбрасывая зерно – им было само зерно в колосьях, окружившее аббревиатуру, которую, по слухам, придумали для того, чтобы её одинаково мог читать Ленин слева направо и Троцкий – справа налево.
Но в этом состязании орла и решки не было выигравших, как нас ни брось, а бросали нас часто.
Скверная была история, одним словом.
А девушка была замечательная.
Итак, он стал зваться «червонцем».
И, действительно, если деньги у него были «с историей», то любимые истории были – про червонцы. Даже на стене у него висела картина (правда, дурно нарисованная) – шадровский сеятель, слева плуг, лежащий поверх земли, справа дымные трубы завода – пейзаж ценой в 7,74234 грамма золота. Гораздо лучше, впрочем, была гравюра – кремлёвская башня, дворец, флаг над дворцом – вид с Большого каменного моста.
Во-первых, дело было в названии – когда в двадцать втором году РСФСР хотела ввести твёрдую валюту, то в Госбанке придумали несколько названий. Кстати, в 1894 году Витте хотел заменить рубль «русом», так вот, тогда в списке, кроме червонца, были внесены ещё «федерал», «целковый» и «гривна». Гривна не годилась, так как её ввела в своё время Украинская рада. Целковый – был общим названием для рублёвой монеты. Во-вторых, червонец далеко не всегда был равен десяти рублям. Да и само слово странное, отдающее не только цветом, но и карточной интонацией. До революции была монета в три рубля с тремя с половиной граммами золотого содержания.
Ввёл их, кажется, Алексей Михайлович, и до Петра они были не платёжным, а, скорее, наградным средством. Так вот, мой приятель, раз за разом рассказывая о советских червонцах – говорил и про их неденежный, подарочный смысл.
Они, описанные как победа советской экономики в каждом пухлом издании «Истории КПСС», по словам моего знакомца, были очень похожи на наградное средство. Их было два типа – сначала кредитные билеты (они вообще не были платёжным средством) и золотые монеты. Что с ними было делать – непонятно, так как Советская Республика в золоте брала только таможенные пошлины. Эти червонцы было довольно сложно менять – лишь бумажные, а металлические вовсе в обращение не выпускались. Много я услышал историй про те червонцы – например, про то, как бригада плотников ходила по Петрограду, пытаясь банкноту, которой расплатились за общую работу, обменять на совзнаки, да так и пропили весь до конца.
Потом нас как-то раздружила жизнь. Наша девушка вышла замуж, и нас отбросило друг от друга, будто два шарика, между которыми лопнула раскрученная нить. Он был востребован, вернее, стал востребован как-то неожиданно – старые друзья выкрутили ему руки и заставили ездить на службу, погрузив в смертельную банковскую круговерть девяностых.
Наша биметаллическая связь, которая всё-таки не была дружбой, распалась, а казалось, мы сплавлены навек.
Предмет недележа я встретил через много лет на улице – он грузил одинаковые пакеты с едой в чрево машины. Машина открыла пасть – или зад, и пожирала горы еды в фирменном полиэтилене. Внутри плющил нос о стекло взрослый мальчик – видом не в мать.
Живые были в ином мире, я был неконвертируем в него – как советский рубль между червонцем прошлого и тысячами нынешнего времени. Зависть, или укол упущенного случая, я давно вырезал из себя, будто глазок от картошки.
Мужчины всегда становятся безумны, когда случайно видят женщин из своего прошлого. Им кажется, что они встретили на улице Чикатило, а на самом деле это просто уязвлённое самолюбие.
Непрожитая ими жизнь.
Просто неуверенность в себе.
Просто морок.
Итак, не поймёшь, где у этого чёрного монстра, набитого едой, была лицевая сторона, а где оборотная. Зад всё же был главнее.
Автомобиль, одним словом, мне понравился больше прочего – больше самого себя, во всяком случае.

И вот, наконец, мы встретились с Червонцем перед самым моим отъездом. Был тот самый день рождения в разорённой квартире. Гости уже ходили, держась за стенки, когда посередине ночи он, тяжело отдуваясь, возник в дверях. Знакомец мой был одет очень дорого, но весь был будто пережёван. Часть воздуха из него вышла, и костюм висел мешком.
Слова были кривы и необязательны.
Он раскрыл пухлую ладонь и показал мокрую от пота монету – это был золотой червонец.
Я даже перепугался – тогда на такой кружочек можно было год снимать квартиру – если это не был бы, конечно, новодел семьдесят пятого года. Эти новоделы были тоже дороги – их раньше продавали за доллары иностранцам – и вот только сейчас выпустили в свободный полёт.
– Не пугайся, – сказал он. – Видишь гурт? Он почти в два раза толще – так они добирали вес. Так что это подделка, не платёжное средство, а так – тебе для памяти. Но это «настоящий» фальшак, оттуда, из двадцатых.

Потом он исчез. Его не застрелили, как это было в моде, не взорвали в машине – он просто исчез.
К нашим общим знакомым приходили скучные люди в галстуках, расспрашивали, да так и недорасспросили.
Я тогда жил в иностранном городе К. и узнал об этом с запозданием.
Но я-то знаю, что с ним случилось.
Услышав, как недобрые гости ломятся ему в дверь, он сорвал картину со стены своего кабинета, будто испуганный Буратино, и вошёл в потайную дверцу. Стена сомкнулась за его круглой спиной. И вот он до сих пор сидит там, как настоятели Софийского храма. Перебирает свои сокровища, с лупой изучает квитанции и боны. А как надоест, выходит на поле разбрасывать по пашне золотые кружки.
Ветер рвёт отросшие волосы, струятся между пальцами червонцы – шадровский сеятель машет рукой, а котомка трясётся.
Картина эта на самом деле – окно в славный мир двадцать второго года.
Потом мой друг лежит на поле, занятый нетрудовыми размышлениями.
Чадит труба на заднике, и разъединённые пролетарии всех стран соединились.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
[ << Previous 20 ]
About LiveJournal.com