?

Log in

No account? Create an account
Березин's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Березин's LiveJournal:

[ << Previous 20 ]
Saturday, April 21st, 2018
11:46 am
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ОФИСНОГО РАБОТНИКА

Последнее воскресенье апреля

(€0,99)




С Зоном нас познакомил Раевский — мы заезжали тогда в их далёкий город, и Раевский определил нас на постой к Зону.
Потом они расстались-разъехались, а тогда Зон поехал в деревню по скорбному унылому делу — хоронить бабку Раевского. Старуха жила в деревне, где доживали ещё три такие же старухи, и хоронить её было некому. Раевский позвал Зона, потому что Зон сидел с ним за соседним столом в одной конторе. Контора была такой странной, что никто из сотрудников не помнил, как она называется, — скука съела её имя и смысл.
Дорога сразу не заладилась — поезд был тёмен и дышал чужим потом, пах так, как пахнут все медленные поезда на Руси. Они выпили пива и к ночи пошли в тамбур, чтобы открыть дверь в чёрное лязгающее пространство между вагонами. Это место в русском поезде издавна служит запасным туалетом. Однако дверь между вагонами оказалась наглухо запертой.
— В прежние времена я без треугольного ключа не ездил. Даже в электричках, — сказал расстроенно Раевский.
И тут Зон нащупал в кармане странный предмет и не сразу вспомнил, что это такое. Он медленно, ещё не веря собственным глазам, достал этот предмет из-за подкладки.
Раевский сразу уставился на его ладонь.
— Ножик? Швейцарский?
Ножик, конечно, был никакой не швейцарский, хотя такой же ярко-красный. На боку его, вместо белого креста на щите, красовалась звезда. Безвестные азиатские умельцы как бы говорили: чужого не берём, сами сделали, а что можно перепутать, так мы за ваши ошибки не в ответе.
Зон купил этот фальшивый ножик в магазине «Всё по 0,99 евро». Он забрёл туда вместе со своими знакомыми командировочными скупцами. Это был мир пластиковых стаканчиков и коробочек, мир ложек и вилок, выглядящих точь-в-точь как золотые, вселенная предметов, продававшихся на вес или на сдачу. Это был рай для скупых, которые платят многократно и помногу. Таковы, собственно, были и сослуживцы Зона. Они месяц жили в чужой стране и обросли временным бытом из экономии.
Тогда Зон купил ножик как одноразовый — потому что не думал везти его через границы. Купил, чтобы хоть что-то купить, — он был одинок и не нуждался в сувенирах. Багажа у него не было, и судьба ножика была одна — в прозрачную коробку, куда, будто знамёна к своему Мавзолею, сотрудники службы безопасности кидали ножницы и перочинные ножи забывчивых пассажиров.
Перед отъездом они попробовали разрешённые там вещества, и он совершенно забыл о случайной покупке. Но это азиатское чудо отчего-то пропустила писклявая дверь в аэропорту, что без сна ищет металл, — этому сейчас Зон удивлялся больше, чем самой находке. Полгода провалялся нож в дырявом кармане той куртки и вот теперь обнаружился — как покойник в шкафу.
— О, как раз треугольник? — с удивлением сказал Раевский и щёлкнул ножом. Он быстро повернул что-то в скважине замка и открыл дверь — не в тамбур, а в настоящий туалет. Зон почувствовал идущий оттуда странный запах мокрой рыбы. Он набрал полные лёгкие воздуху, чтобы подольше не дышать, и шагнул внутрь первым.
Сделав свои дела, они вернулись, и Зон заснул беспокойным вагонным сном. Сначала Зон боялся, что они не справятся, и удивлялся, отчего нас было так мало. Но оказалось, что старухи в этой деревне давно сами приготавливают свои похороны. Они оставляют в печи немного еды для поминок, а потом сами ложатся в заготовленный много лет назад гроб и закрывают глаза. Оттого что старухи давно питаются воздухом и полевым ветром, нести такой гроб вполне могут всего два человека. Ножик Зону там не понадобился — в этом веке, как и в прошлом, как и вечность подряд, в этой деревне всё делали топором — и строили, и разрушали. Даже консервные банки и те — они распотрошили широкой сталью. Покинув кладбище, они снова пили тяжёлую палёную водку, пили её и на обратной дороге, да так, что Зон доехал до дому в невменяемом состоянии.
Уже поднимаясь в лифте, понял, что где-то в дороге потерял ключи.
Дома никого не было, и он с тоской стал думать, что сейчас надо к кому-то проситься на ночлег. А ночной гость нелюбим, и память о таком визите живёт долго.
Дом его был небогат, а дверной замок прост и стар. Для очистки совести Зон достал нож и посмотрел на его бок, похожий на многослойный бутерброд. Подумав немного, он вытащил что-то похожее на отвёртку и сунул в скважину. Металл звякнул о металл, Зон напрягся, но всё же двинул дальше стальной штырь, пытаясь отжать или стронуть что-то внутри замка.
К его удивлению, как только он начал поворачивать нож, замок сразу же щёлкнул и дверь открылась.
Он посмотрел на отвёртку и увидел, что она удивительно напоминает ключ от его квартиры. Но сил удивляться уже не было, его повело, и, схватившись за стену, он захлопнул дверь.
Ключи он утром нашёл в кармане, но чем он открыл дверь, было непонятно. Никакой отвёртки с бородкой он в ноже не обнаружил.
Но Зон и так опаздывал, а голова гудела пасхальным колоколом. Ещё раз проверив ключи, он вышел вон.
А работал Зон в странной конторе, которая превращала световой человеческий день в небольшие нечеловеческие деньги. Иногда, задумавшись, Зон понимал, что не помнит точно, чем они сейчас занимаются — строительством или перевозками. В конторе пахло чистой бумагой и смазанными дыроколами, озоном от принтеров и пылью от отчётов позапрошлого года. Эти запахи крепко въедались в одежду, и Зон иногда чувствовал, с какой ненавистью на него смотрят в маршрутке. Он ехал в дальний район вместе с людьми, что пахли горьким запахом сварки, сладким духом пролитого бензина и кислой отдушкой химикалий. Запахи сталкивались в воздухе, как облака стрел во время великих битв древности. Зон понимал истоки этой ненависти, но ещё он знал, что всех их можно поменять местами — и ничего, ровно ничего ни в ком не изменится. Даже новых знаний не прибудет ни у кого.
Итак, Зон отдавал конторе своё время, а она выдавала ему деньги. Иногда кто-нибудь из сотрудников исчезал и назавтра превращался в портрет, увеличенный с фотографии в личном деле. Потом исчезал и портрет, а сотрудники разбирали ручки и карандаши покойного на память.
Зон обратил ещё несколько одинаковых дней в деньги, пока не вспомнил о фальшивом швейцарском ноже.
При тщательном рассмотрении это оказался не нож, а скорее, набор отвёрток. Теперь Зон понимал, что даже если бы у него нашли этот странный предмет в аэропорту, то он имел бы хороший шанс получить его обратно. Как раз лезвия Зон в нём не обнаружил: отвёртки, щипчики были, а вот самого ножа не было. Ну да, дома ему было чем резать хлеб. Консервный нож, впрочем, всё же наличествовал — острый зуб, резавший жесть как бумагу.
Однажды Зон заснул со своим приобретением в руке и в дремоте ощутил нож живым. Нож показался ему даже тёплым. «Не хватало ещё начать с ним разговаривать», — подумал Зон.
И он снова принялся менять свои дни на равнодушные цифры банковского счёта.
Начальницей у него была женщина сложной судьбы. Левый её глаз был наполнен мёдом, а правый — казеиновым клеем. Женщина мстила миру за свою трудную судьбу, и, давая задание подчинённому, она смотрела на человека левым глазом, а принимая работу — правым. Сотрудники её боялись как дети, а дети боялись просто так.
Однажды она вызвала Зона в свой кабинет. Он шёл туда, предчувствуя недоброе: таких, как он, вызывали к ней, чтобы предупредить об увольнении или сразу уволить.
Когда он вошёл, то увидел, что женщина трудной судьбы стоит у окна к нему спиной. Она тянулась вверх, чтобы захлопнуть форточку. Но в этот момент женщина трудной судьбы сделала неловкое движение, от которого и подоконник, и стол перед ней сразу покрылись прыгающими бусинами.
Видимо, что-то важное в её жизни и судьбе было связано с этим ожерельем, и женщина трудной судьбы замерла, будто её облили новокаином. В воздухе разлился душный запах трагедии.
— Можно починить, — сказал Зон, не раздумывая, и стал собирать рассыпавшееся. Он отчего-то знал, что в его нешвейцарском ножике найдётся все необходимое.
Действительно, он обнаружил там сносные, хоть и крохотные плоскогубцы и свёл ими звенья цепочки.
С тех пор его служебные дела пошли в гору, хотя ничего особенного он не сделал. Но теперь маленькая общая тайна, возникшая между ним и его начальницей, берегла его.
Зон продолжал пристально изучать стального друга. Кажется, он не видел этих странных приспособлений раньше, а тех, которыми уже воспользовался, не мог найти. Он представил себе, что когда-то в этом ноже должна обнаружиться флэшка. Он читал, что швейцарские ножи давно стали ими снабжать, и вот на этой флэшке, в скопище разных файлов обнаружатся инструкции и причудливые истории о создателях этого чуда… Но тут же Зон себя одёрнул — какой же это швейцарский нож, смешно даже и сказать.
По весне Зон обнаружил в ноже лупу — неожиданно сильную. От нечего делать он стал разглядывать через неё пирожное в столовой, и был неприятно поражён. Пирожное жило какой-то своей жизнью — кто-то крохотный ползал по нему, что-то строил или перевозил. Когда он сказал об этом Раевскому, тот только покрутил пальцем у виска.
Зон пожал плечами и молча отложил пирожное. Через несколько дней трёх клерков скорая помощь отвезла в больницу с кишечной инфекцией.
Зон ожидал, что Раевский спросит его, что он увидел, но Раевский, казалось, совершенно забыл и о лупе, и о ноже, и о пирожных прошлой жизни. Ему пришли бумаги на перевод домой, в столицу. Судьба забросила Раевского в город его детства полгода назад, Теперь он, как новый Данте, покидал провинциальный ад.
Раевский засобирался в дорогу, и они стали реже видеться, а когда сошёл снег, Зон проводил приятеля в аэропорт.
Когда он шёл обратно по длинному пандусу, то увидел девушку, топтавшуюся на стоянке около закрытой машины.
Она переминалась печально, как родственник, ожидающий в больнице конца операции. Зон сразу понял, о чём она думает — сразу звонить мастерам или сначала помолиться. То есть дверца её машины была заперта, а умный брелок пропал.
— Проверьте сумочку ещё раз, — хмуро посоветовал Зон, подойдя ближе.
— Ничего нет! Ни-че-го! А у вас есть, чем открыть?
— Найдётся.
Потом он легко открыл дверцу машины, так легко, что девушка поёжилась. Но всё же она предложила его подвезти.
— Зон — это такая фамилия, — сказал он сразу, чтобы объясниться. Он как-то сразу понял, что это надолго. — Но можно звать и так. Меня все зовут по фамилии.
Он говорил спокойно и размеренно, чтобы не испугать водителя. Зон уже боялся её потерять, потому что она была такая как надо — то есть девушкой без лица. Самые лучшие женщины — это женщины без лиц, потому что на это место мужчина подставляет любое лицо из своего прошлого. И чем больше можно использовать старых лиц, тем крепче новая любовь.
К тому же Зон сразу понял, что она живёт одна — по тому, как она ведёт машину, по тому, что лежит на заднем сиденье, и какое радио она слушает.
Случилось то, что должно было случиться — правда, не в тот день, а тремя днями позже.
Потом они лежали в темноте, и Зон рисовал на потолке фонариком, обнаружившемся в его ноже. Фонариков оказалось даже два — красный и ослепительно белый.
Зон рисовал на потолке буквы, потому что такую сцену он помнил по книгам, — правда, там рисовали на стекле, но потолок был ничем не хуже. Написанные буквы живут вечно, даже если они написаны светом, и Зон думал, что они сохранятся и тогда, когда он сюда переедет, и спустя много лет, когда он уже ничего не будет писать, эти буквы будут время от времени светиться в темноте.

Он стал редко спать один, и однажды ему приснился тот гигантский контейнер в магазине «Всё за 0.99 евро», из которого он достал ножик. В том контейнере с сетчатыми стенками были сотни таких ножей — сотни, если не тысячи. Там был кубометр ножей по цене один евро без цента — и теперь Зон задавал себе вопрос: один ли он испытывает такие приключения?
Наверное, можно было сделать что-то необычное — например, стремительно разбогатеть, открыв банкомат, но эти мысли унесло как октябрьскую листву ветром. Зона не пугали видеокамеры, которые фотографировали окрестности банкомата, гораздо важнее, что было в этой идее что-то невыносимо пошлое.
Он начал думать, не стоит ли уволиться и завести себе синюю майку с жёлтой звездой для подвигов. Пойти тайным героем по свету, помогая людям.
То есть подкручивая, отрывая и завинчивая неожиданно открутившееся и пришедшее в негодность.
Но теперь он был не один, и его даже повезли на дачу знакомиться с родителями. Они понравились друг другу, оттого хорошо и весело выпили. Зон подумал, не рассказать ли им про ножик, но в последний момент просто поленился шевелить губами. Яблочная водка затуманила глаза девушки, поэтому Зон настоял, что его подвозить не нужно.
Он поехал от неё на автобусе, но, задумавшись, перепутал маршруты. Автобус привёз его на соседнюю станцию, где вокруг него сразу сгустилась чернота майской ночи.
И тогда из этой темноты выступили двое, будто с трудом проявляясь на тёмном снимке.
Двое преградили ему путь. Их лица были пусты, как оловянные миски в ночной столовой. Один был длинный, а другой — низкорослый, но всё равно они были похожи друг на друга своей внутренней пустотой как близнецы.
Зон сразу понял, что сейчас будет. И точно — длинный, зайдя сзади, вдруг схватил его за горло. Этот длинный, пыхтя, душил Зона, и сил не было вырваться из его цепких рук, которые отчего-то пахли рыбой.
В это время коротышка достал нож и, нехорошо улыбнувшись, пошёл к ним. Нож у коротышки был вовсе не перочинный, хороший убойный нож с широким и длинным лезвием.
И тут Зон понял, что его будут убивать. Он вырос в одном из самых угрюмых районов своего города, рядом с бесконечными общежитиями химического комбината, и знал, что значат эти пустые лица и глаза.
Ноги начали слабеть, и Зон почувствовал, что ещё секунда, и он потеряет волю. Тогда жизнь его неминуемо уйдёт струйкой в пыльный песок обочины.
Тут он вспомнил про ножик и всё же успел дотянуться до кармана, проиграв длинному ещё несколько глотков воздуха.
Нож сам раскрылся в его руках, и Зон впервые увидел в нём тонкое короткое лезвие не длиннее иголки. Не целясь, он воткнул его в бедро длинному. Удар оказался такой силы, что крошечное лезвие обломилось и осталось в ране. Эффект, однако, вышел неожиданным — руки на горле Зона мгновенно разжались, а что-то чёрное и липкое окатило его фонтаном.
Зон вырвался и, не оглядываясь, побежал к станции.
Оказавшись довольно далеко и попав в светлый круг фонарей, он остановился и принялся рассматривать ножик. Что-то было с ним не так.
Он лихорадочно поддел ногтем лезвие. Вдруг то, что было ножом, распалось в его руках на две пластмассовые пластинки и несколько старых железяк. Потёки крови съели сталь, как не съедает её кислота за неделю. В руках у Зона осталась какая-то труха — мерзость, тлен. Будто картофельные очистки, осыпалось всё это мимо пальцев.
Ножик был мёртв.
Зон тупо посмотрел на то, что изменило его жизнь, как смотрят дети на убитую лягушку.
И, помедлив, разжал пальцы, отпуская мёртвое тельце на свободу.
После этого он двинулся к освещённой платформе, где уже вставала звезда последней электрички. История завершила свой круг, и вот он пробирался мимо спинок кроватей и проволоки, которыми местные жители окружили свои незаконные посадки. Зон вспомнил чьи-то слова о том, что в этом мире можно надеяться только на выращенную своими руками картошку.
Электричка призывно закричала, и он наддал ходу. Зон бежал, а в спину ему глядели, невидимые в темноте, голубые глаза огородов.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Thursday, April 19th, 2018
6:27 am
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ АСТРОНОМА

Суббота между серединой апреля и серединой мая, вблизи или перед 1-й четвертью Луны
21 апреля (2018)

(рассказ непогашенной луны)



Она уже давно ездила этим маршрутом — сначала на автобусе до вокзала, а потом электричкой до Подлипок. За несколькими заборами, за скучающими солдатами, которые охраняли периметр, она сидела день за днём, грея пальцы кружкой с крепким чаем. Но каждый день, когда истекали положенные восемь часов, она аккуратно мыла чашку ледяной водой в туалете, запирала и опечатывала комнату.
И точно так же — одиноко, последней из всех, ехала домой.
Жизнь давно изменила смысл.
На двери ещё виднелись следы от накладных букв — они исчезли давно, но надпись всё же читалась — «Восход-Аполлон».
Совместная лунная программа была свёрнута, перспективных сотрудников разобрали более удачливые коллеги.
Комната была пуста — вынесли даже лишние столы. В углу как скрученное знамя торчала настоящая ракета.
Розалия Самуиловна равнодушно скользнула по ней взглядом, но вдруг вспомнила, что ракета стоит тут ровно десять лет, потому что ровно десять лет назад она стала заведовать сектором — единственная женщина среди десятков начальников. «На десятилетие мне подарили настоящую ракету, а двадцатилетия у меня точно уже не будет», — подумала она. Ракета была действительно настоящая, ещё ГИРДовская, собранная задолго до войны, да только так и не взлетевшая.
Сейчас она стояла в углу, и, глядя на неё, хозяйка кабинета тщетно пыталась вспомнить, кто её собирал. Кажется, Каплевич. Или не он? Каплевича расстреляли в тридцать восьмом, и его уже не спросишь. Да, он, кажется.
Подарок довольно странный, учитывая то, что за территорию его не вынесешь.
Розалия Самуиловна пережила всех, и, что страшнее, пережила сыновей. Один сгорел в истребителе где-то над Кубанью, а другой погиб вместе с первым космонавтом, врезавшись на учебном самолёте в лес под Киржачом. Кого другого это бы сломало, но Розалия Самуиловна была сделана из особого теста. В её сухом старом теле горело пламя великой идеи и, одновременно, великой тайны. Оттого смерть детей осталась для неё досадным эпизодом, чем-то вроде проигранной шахматной партии.
Смертей она видела достаточно — лет сорок назад она убивала сама, и за ночь ствол наградного нагана раскалялся настолько, что приходилось просить у конвойных их оружие. Но всё это осталось в прошлом.
Жизнь текла прочь, как слитое после отмены старта топливо. Но это всё глупости, глупости, повторяла она про себя — больше всего ей досаждали варикозное расширение вен, ну и, как водится, американцы.
В углу кабинета бормотало радио — передавали новости, и в какой-то момент стали говорить о главном: американцы готовились стартовать на Луну. Розалия Самуиловна поймала себя на том, что ей жалко эту американскую троицу хороших, славных, наверное, парней. Одна среди немногих людей на Земле, она понимала, что они никуда не полетят, а, скорее всего, погибнут на старте.
В остальном сегодня всё шло как обычно — она прошла по коридору, зажурчала водой в туалете и вернулась к двери, отряхивая мокрые руки.
Мимо неё по коридору, раскачиваясь на деревянных ногах, шёл техник Фадеев. Фадеев тоже был немолод, но никаких чинов и званий не имел, а имел звание бога экспериментальных моделей.
Розалию Самуиловну он укорял за дурной характер, ведь если бы не характер, то Розалия Самуиловна, поди, заведовала бы не сектором, а институтом, и не каталась бы в электричках, а ездила в персональной машине Горьковского автозавода.
Технику Фадееву было хорошо — он уезжал домой на «Москвиче» с ручным управлением.
Жёлтому «Москвичу» многие завидовали, несмотря на то, что Фадеев получил его только потому, что у него не было ног. В сорок втором подорвал себя вместе со своей «Катюшей». Взрыв подбросил Фадеева вверх, и он целую ночь, умирая, провисел на макушке огромной сосны, пока немцы бродили внизу.
Он умирал долго и мучительно, но так и не умер. Теперь, уже двадцать с лишком лет, он собирал слаботочное и высокоточное, и не было ему равных в ручной экспериментальной работе. Бояться ему было нечего — и действительно, он единственный не боялся Розалии Самуиловны, которой боялись все — от солдата внутренних войск у ворот до покойного главного конструктора.
Один из молодых инженеров сочинил про неё стишки для стенгазеты ко Дню космонавтики.
Там предлагалось —
От канцелярщины и спячки
Чтоб оградить себя вполне,
Портрет завсектора, товарищ,
Повесь, скорее, на стене!

Художник, оформлявший стенгазету, так выразительно посмотрел на молодого инженера, что он сам скомкал листок с эпиграммой и разве что не съел его.
Иногда Фадееву казалось, что Розалия Самуиловна хранит какую-то тайну, и эта тайна позволила ей пройти между опасностей её века, как одному наркому между струй дождя. Но эту мысль он от себя гнал — тогда бы она не завалила лунную программу, а лунная программа была завалена — это факт.
Он тоже следил за тем, как американцы рвутся к ноздреватому спутнику, что висел в холодном небе, как фонарь, и думал, что сейчас он поговорит об этом.
Но Розалия Самуиловна была грустна и неразговорчива — она вошла в комнату и аккуратно закрыла дверь перед его носом.
И в это время грянул телефонный звонок.
Фадеева как ветром сдуло от двери, потому что он понял, что так звонит только один аппарат — матовый телефон с диском, на котором не было цифр. На этом диске был только маленький цветной герб Советского Союза. Таких телефонов в институте было всего два — в кабинете Главного и отчего-то — в комнате Розалии Самуиловны.
Она, между тем, сняла трубку, и с каждым словом, что било в мембрану, грусть на её лице сменялась озабоченностью.
— Ты что, не поняла? Они действительно хотят лететь.
— Куда?
— Известно куда — до конца, по-настоящему… А всё началось с Кеннеди. Мы поздно убрали Кеннеди, вот в чём дело. Мы опоздали, и всё пошло к чёрту.
— Да, Кеннеди много напортил. Но я думала, что мы договорились.
— Мы тоже думали.
— Завтра Луны не станет. То есть, все узнают…
Розалия Самуиловна и так, впрочем, давным-давно знала, что никакой Луны нет. Её очень давно не было — а был лишь оптический обман, фикция. Настоящая Луна в незапамятные времена рухнула на Землю и, вырыв гигантский кратер, сгубила в пыльном катаклизме всех динозавров.
С тех пор вокруг планеты вращался белый диск — глаза и уши дозорной цивилизации.
Во славу ночного светила сочинялись стихи и музыка, а оно исправно ловило все эти звуки, чтобы передать их куда-то наверх, дальше. Человечество жило в своём медленно меняющемся мире, а фальшивая Луна, инопланетный ретранслятор, крутилась бессмертным стражем рядом. Точно так же наблюдал монитор, сделанный людьми, за собаками.
Теми собаками, которых Розалия Самуиловна запускала в космическую пустоту сперва безо всякой надежды на возвращение, потом с некоторой надеждой, а потом и вовсе с некоторой долей уверенности. А теперь подопытное население планеты было готово выйти из-под контроля, и, возможно, прийти в безумие, как те дворняжки, что бесновались в космических капсулах, предчувствуя гибель.
Один раз история с Луной чуть не раскрылась — с гигантской антенны оторвался гиродин, корректирующий её орбиту. Он упал, выкрошив сотни километров тунгусской тайги, и группа дозорной цивилизации потратила два долгих года, чтобы вывести все, даже самые крохотные обломки.
Тогда же чужая раса и пошла на контакт. Тогда-то и появились посвящённые. Посвящённых было немного, всего двенадцать человек, и среди них — несгибаемый революционер, бескомпромиссный партиец Розалия Самуиловна. Об этом не знал даже её муж, погибший в тридцать третьем году в Нахабино при испытании точно такой же ракеты, что теперь стояла у неё в кабинете.
Другого, может быть, и раздражало напоминание о ракете-убийце, но только не её.
Это был просто выхолощенный кусок железа, пустая труба. А лицо своего мужа она давно забыла.
Когда часть посвящённых после войны перебралась из Германии за океан, все двенадцать договорились, что они займут ключевые посты в ракетной индустрии великих держав.
Изнутри было легче держать отрасль под контролем.
Но и тогда не обошлось без накладок — пришлось уничтожить несколько советских межпланетных станций и изрядно притормозить американскую программу освоения космоса.
Прежний Генеральный секретарь, отправившись в Америку, вдруг раздухарился и, как это с ним иногда бывало, прямо посреди кукурузного поля предложил американцам лететь к Луне вместе — на соединённых кораблях «Восход» и «Аполлон».
Генерального секретаря тут же убрали, поместив за дачный забор — вскапывать грядки и растить подмосковную кукурузу.
Но было поздно. Опасность не исчезла, американцы, воодушевлённые Кеннеди, требовали космического реванша, и сдерживать их получалось с трудом.
Она вдруг вспомнила, на кого был похож Кеннеди. Похож он был на того штабс-капитана, которого она собственноручно расстреляла в Ялте. Точно, такой же гладкий и сытый. Но воспоминание об этом всеми забытом белогвардейце быстро покинуло её память — будто тело булькнуло в холодную воду Чёрного моря.
Меж тем посвящённые понимали, что может произойти не то что при попытке посадки на Луну, а даже при её фотографировании в непривычных ракурсах. Всем станет очевидно, что самый большой спутник — искусственный. И более того, что он представляет из себя не шар, а гигантский плоский щит-антенну надзорной цивилизации. Именно поэтому никто не видел оборотной стороны Луны.
Десять лет подряд державы обгоняли друг друга в космической гонке, отставали, вкладывали миллиарды в новые технологии, но миллиарды землян каждую ночь наблюдали Луну на небосводе и не догадывались об обмане.
Усилиями немногих посвящённых равновесие сохранялось.
Иногда Розалия Самуиловна представляла себе, что произойдёт, если вдруг Луна сложится, свернётся и улетит перелётной птицей в иные края. Ей представлялся ужас африканских племён, и ужасу этому она сочувствовала. Европейцы были циники, их Розалии Самуиловне жалко не было — но она представляла масштаб паники, когда просвещённые люди, век за веком проводившие в спорах о религии и устройстве мира, поймут, что за ними давно наблюдает огромный чужой глаз — точь-в-точь как за подопытными собаками. Но и исчезновение этого глаза было гибельно — как если бы подопытные собаки пустились в самостоятельное космическое путешествие.
Розалии Самуиловне никогда не приходило в голову, зачем другой цивилизации этот эксперимент. Она просто поверила в его необходимость, как поверила когда-то в необходимость революции, а потом поверила в необходимость уничтожения расплодившихся врагов, она верила в это свято, и вера замещала счастье, славу, семью и любовь.
До недавнего времени всё шло своим ходом, и посвящённые обдумывали, как спустить это дело на тормозах — Луна была никому не нужна, и несколько десятков килограмм лунного или как бы лунного грунта ничего в жизни Земли не изменят. Луна нужна людям только в виде острого серпа или круга на небе.
Но, в конце концов, у одного из игроков игра вышла из-под контроля. Посвящённые не справились со своей задачей — и Розалии Самуиловне было отчасти приятно, что это случилось не с ней, а с теми, за океаном.
Надо было что-то придумать; если не решить проблему навсегда, то хотя бы отодвинуть её в то время, когда слово «капитализм» будет помечено в словарях как устаревшее.
— Нет, машину не высылайте, не успеете, и это лишнее время, — сказала она в трубку и выглянула при этом в окно. — Просто обеспечьте зелёную волну и мотоциклистов в городе.
Техник Фадеев чрезвычайно удивился, когда увидел, как Розалия Самуиловна лёгкой летящей походкой устремилась к его «Москвичу».
— Александр Александрович, вы мне нужны, — сейчас мы с вами поедем в город.
Фадеев был поражён таким желанием и помедлил с ответом. Однако его согласия вовсе не требовалось.
— Мы поедем очень быстро, очень быстро. Все проблемы с дорожной инспекцией я беру на себя.
Розалия Самуиловна устраивалась на заднем сиденье машины, небрежно подвинув рассаду, которую Фадеев собирался везти на дачу.
— И вот ещё что, Александр Александрович. Вы мне не мешайте примерно пятнадцать минут. Я должна кое-что обдумать, а вот потом вы остановитесь в городе у телефонного автомата.
— Какого автомата?
— Любого телефонного автомата, Александр Александрович. Поехали.
И техник Фадеев поехал, да так, как никогда не гонял с того времени, когда пытался оторваться на своей БМ-13 от немецких мотоциклистов. «Москвич» с ручным управлением влетел в Москву, где к нему тут же пристроились два милицейских мотоцикла. Фадеев думал сбросить скорость, но его спутница только махнула рукой.
Машина в сопровождении двух милиционеров летела по перекрытым улицам валящегося в вечерние сумерки города. Они, как нож сквозь масло, прошли через центр, а у Калужской заставы Розалия Самуиловна велела затормозить. В первом телефонном автомате трубка была вырвана с мясом. Во втором телефон молчал как убитый.
Две копейки провалились в нутро третьего, но соединения не произошло.
Розалия Самуиловна сделала движение пальцем, и Фадеев стал лихорадочно рыться в карманах. Старуха даже притопнула от нетерпения каблучком — такой техник Фадеев её никогда не видел. Наконец монетка нашлась, и секунду спустя Розалия Самуиловна заговорила с кем-то на непонятном иностранном языке. Техник Фадеев снова отошёл, чтобы не слышать разговора. Что-то подсказывало ему, что знать подробности ему не нужно и, может, даже вредно.
Он встал у машины и стал разглядывать ожидающих на своих мотоциклах милиционеров в белых шлемах. От работающих на холостом ходу моторов тянуло сладковатым выхлопом.
— И бензин у них, поди, без лимитов, — успел подумать он, но старуха уже снова садилась в машину.

Они свернули в глухие ворота на Ленинских горах.
Во дворе, аккуратно поставив грязную машину, Фадеев сел на лавочку и стал курить. Охрана таращилась на «Москвич» в потёках грязи, но ни слова не говорила. С помощью знаков Фадеев стал выпрашивать сигареты у главного человека в штатском. Сигареты тот давал несколько морщась, но тоже не произнося ни единого слова.
В это время Розалия Самуиловна сидела прямо на траве, вытянув ноги, на высоком откосе Ленинских гор. Сзади чернел пустой правительственный особняк, а внизу, освещённый лунным светом, плыл речной трамвайчик. Офицер связи дисциплинированно стоял в стороне, чтобы не слышать разговора. Генеральный секретарь всплёскивал руками, оттого две золотые звезды бились на его пиджаке, как живые.
— Сколько им времени осталось лететь? Я не знаю почему, но мне сказали, что их нельзя пустить к Луне. Что, сбивать их, что ли?
Розалия Самуиловна, не стесняясь его, морщась, гладила свою венозную голень. Со стороны могло показаться, что она ведьминскими пассами заговаривает боль.
— Леонид, не суетитесь.
Он осёкся и посмотрел на неё со страхом — Розалия Самуиловна его пугала. Что-то в ней было от вечно живой мумии... Живёт сквозь века, ничуть не меняясь.
Генеральный секретарь помнил её цепкий взгляд, когда она посмотрела на него во время вручения наград космонавтам. Тогда он решил, что на него смотрят, как на собаку перед вивисекцией. Теперь взгляд Розалии Самуиловны был такой же, как много лет назад. Кажется, в сорок седьмом у неё была какая-то неприятность, но сейчас он видел, что старуха переживёт и его. Она уничтожит тебя, только пикни, только заартачься, — подумал Генеральный секретарь, — и уничтожит с таким выражением лица, будто разбила яйцо для яичницы. А как они Никиту-то подвинули, я только бумаги подмахнул…
— Не суетитесь, Леонид, я поговорила с нашими по дороге. Мы закроем этот вопрос — по крайней мере, на полвека. Никто, конечно, никуда не полетит, но мы отдадим приоритет американцам.
— Как так?
— Они отснимут несколько эпизодов в павильоне. Эти шустрые ребята не погибнут, никакой нужды их устранять нет… И вот что — нам не нужна недостижимая Луна. Такая Луна долго не даст никому покоя. Нам нужна покорённая Луна, унылая и скучная. Поверьте мне, десятилетиями никто больше Луной интересоваться не будет — уж в особенности эти шиберы. Вот торговать участками на ней они будут, а задаваться вопросом, из чего она сделана — никогда.
— Но наша гордость… — Генеральный секретарь оскорблённо звякнул своими золотыми медалями. — К тому же они требуют Чехословакию. Что, сдадим? Может, чехов им сдадим? Скажем, что гражданская война и так предотвращена, выведем танки, и — привет?
— Национальная гордость — страшная вещь. Но Чехословакия — это много. Если заартачатся, то сдайте им этого хулигана в Боливии. …Молодой человек!.. — и Розалия Самуиловна сделала знак офицеру, переминавшемуся на краю площадки.
Офицер вздрогнул и вприпрыжку побежал к ним, прижимая к груди чемоданчик с телефоном.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, April 17th, 2018
9:00 pm
История про то, что два раза не вставать


Я как-то давно задался мыслью о том, что в ответственности за те книги, которые приручили.
И за те книги, которые мы любили.
А потом я наблюдал, как люди отрекаются от своей любви - в холодных кустах одиночества неуютно, а у костра - тепло. И надо выйти из темноты и сказать:
- А, этот... Говно книга.

Не надо ни от чего отказываться. Возлюбил ты "Петровых в гриппе", так и хорошо.
Верность ощущениям прошлого очень важна, потому что позволяет понять что-то главное к себе.
Но, с другой стороны, преданность книге - актуальный вопрос. Стоит ли быть преданным книге - нет, множество людей было предано Книгам, шли на смерть за единую букву в них. Но тут дело куда более простое. Как обойтись с юношеской любовью к том, что сейчас располнело, а то и пошло по рукам? Совершенно непонятно.




Не буду притворятся, я всё это написал в колонке, ссылка на которую понятно где.

http://rara-rara.ru/menu-texts/adsorbciya

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.






Извините, если кого обидел
Monday, April 16th, 2018
9:33 am
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ СОВЕТСКОЙ НАУКИ

Третье воскресенье апреля


(гераклеум)

Heracleum sosnowskyi


Лодейников открыл лицо и поглядел
В траву. Трава пред ним предстала
Стеной сосудов. И любой сосуд
Светился жилками и плотью. Трепетала
Вся эта плоть и вверх росла, и гуд
Шёл по земле.
Николай Заболоцкий


Эта история случилась ещё в 198* году, когда я, пользуясь ещё свободой молодого бездельника, путешествовал среди русских равнин.
На этих дорогах случилась со мной обычная для того времени неудача: я застрял на автобусной станции.
Дело происходило на берегах Волги, в тех местах, где великая река не обладает бесконечной шириной и не превратилась в торную дорогу огромных кораблей. Крохотная автостанция находилась рядом с пустой пристанью и заснувшей до утра паромной переправой, а окружало крохотное её здание всего несколько домов.
На ночлег тут надеяться не приходилось.
По правилам тех лет, после отправления последнего автобуса служитель покрепче выгонял случайных путников с автостанций вон, чтобы они не спали на лавках, будто цыганский табор. Цыган в те времён, кстати, особенно боялись — и, если настоящий табор, как пчелиный рой, вдруг садился на вокзал или автобусный причал, то начиналась суматоха: деревенские бабы прятали в баулы детей, мужики клали руку на паспорт за пазухой, будто клялись на Святом писании, а одинокий милиционер жался к стене.
Я цыган не боялся вовсе — прежде всего оттого, что денег у меня не было, а в драки с молодыми ромалэ я не лез, потому как видел, как колют им карманы острые ножи. У них, конечно, была своя правда — тоже ведь люди. Но, спору нет, ночевать с ними в одной комнате я не пожелал бы никому.
Причина ненависти деревенских людей мне была тогда ясна — цыгане были чужими. Неизвестно чего от них ждать, хоть они давно не воровали коней — по крайней мере, здесь.
Итак, я вышел из неприветливого домика с кассой и закурил.
Мой малый, но прочный опыт путешественника говорил, что в таких случаях нужно дать дороге перевести дыхание, а лишь потом подхватить тебя, то есть, попросту, не суетиться.
И точно — неподалёку обнаружился грузовик со спущенным скатом. Через пять минут я уже помогал шоферу менять колесо.
В награду меня повезли куда-то и, очнувшись от минутного сна в кабине, я вдруг обнаружил, что меня привезли в научный городок.
Я знал, что такое эти научные городки, по краю которых натянута колючая проволока, а на пропускных пунктах стоят суровые автоматчики.
Но это было явно другое место.
Пока я заторопился в туалет, несколько взболтанный долгой дорогой, мой спаситель принялся спорить со своим товарищем. Я, было, готовился заночевать в гараже. Но нет, оказалось, в гараже ночевать было нельзя, должна была приехать какая-то комиссия, и вот они спорили, к кому меня отправить.
Оба сходились на том, что сейчас не спит один сумасшедший, и вот он-то меня точно приютит. Шофер, принимавший неподдельное участие в моей судьбе, говорил, что приютит-то приютит, а наутро зарежет.
Мне это не понравилось до чрезвычайности, но деваться было некуда. Августовские ночи холодны, а Илья-пророк уже положил в воду камень, что означало приближение осени, с поправкой, разумеется, на новый календарь.
Меня провели через парк, где на меня сразу же замахнулся гипсовый Ленин, затем мы шмыгнули узким проулком между почти дачных заборов, и вышли к облупленному дому, архитектуру которого по всем городам центральной России обычно описывают как «пленные немцы строили».
Мой провожатый стукнул в дверь (рядом, внушая надежду, светилось окно), я поздоровался с сухоньким старичком в круглой чёрной шапочке (из-за этой шапочки он действительно смахивал на сумасшедшего, но я знал, что такие странные головные уборы ещё не повывелись в пятидесятые годы, и даже видел такого профессора в фильме «Весна»). Сумасшедших часто боятся, потому что они почти как мы, почти, как люди.
Люди, да не такие, непредсказуемые, с непонятной властью.
Но всё это я додумывал уже на узкой койке, проваливаясь в сон, как в болото.

Утро началось с петушиного крика.
Я встал и отправился исследовать место моего обитания.
Потолки были высоки, но облуплены, по стенам змеились трещины, и видно было, что поверх старых, залитых масляной краской, уже появились новые.
Никого в доме не было. Хозяин мой куда-то подевался, а я не горел желанием его искать.
Я привёл себя в порядок и стал думать, как покинуть это странное место.
На улице было солнечно, но не жарко.
С реки пахло свежестью.
На холме стояла барская усадьба, обращённая к реке фасадом, а ко мне — полукруглым двором. Посередине, в кустах, вместо клумбы стоял вчерашний Ленин.
А дальше, в начинающемся парке, сидел совсем другой каменный человек. Тоже бородатый, он был не в пиджаке, а в сюртуке, держал в руках одну книгу и зачем-то наступал ногой на другую. Пояснительная надпись отсутствовала.
Я обошёл усадьбу вокруг и обнаружил у парадного входа синюю академическую табличку «Институт растений». Рядом висела мемориальная доска неизвестному мне Герою Социалистического труда, что, как говорится, «жил и работал».
Что-то я такое раньше слышал, какая-то история с этим названием мне была известна, но вспомнить я её не успел.
Тут из двери выпорхнула прелестная барышня в белом халате и призывно замахала мне руками.
Я подошёл, чтобы объясниться, но она сразу же схватила меня за рукав и потащила внутрь.
— Быстрее! — шипела она. — Вы опоздали на целый час! У них вообще через десять минут собрание!
Мы бежали по лестнице (огромные балясины толщиной в телеграфный столб) на второй этаж, мимо нескольких портретов того самого бородатого человека, памятник которому я обнаружил в парке.
На одном полотне он был изображён на трибуне, на втором в какой-то мрачной комнате с решёткой на окне, а на третьем — пожимающим руку Ленину, и всё это наводило на весёлую мысль, что два памятника со скуки сошли со своих мест и принялись брататься.
Наконец, меня впихнули в приёмную, где стоял пулемётный треск электрической пишущей машинки «Ятрань».
По размерам она, и правда, была похожа на пулемёт. Сначала мне показалось, что машинка работает сама, но потом я сообразил, что за рукоятками этого пулемёта сидит секретарша-карлица. Я хотел было опуститься в продавленное кресло для посетителей, но тут меня толкнули в спину, и я не шагнул, а впал в кабинет начальствующего лица.
За большим дубовым столом сидело существо похожее не на памятник, а на постамент.
Вернее, на тот камень, по которому вечно скачет Медный всадник.
Существо сделало приглашающий жест в сторону стула для допросов сотрудников, извлекло из-под бумаг коричневую тощую папку и метнуло её в мою сторону. Я цапнул папку и положил к себе на колени.
— Текст сразу мне. Я завизирую. Есть ли вопросы?
Я открыл рот, но неведомая сила уже вынесла меня из кабинета и бросила под пулемётный огонь секретарши.
В щель закрывающейся двери я услышал:
— Ну и хорошо, что нет.
На пороге приёмной меня ждала всё та же прелестница.
— Теперь вас надо устроить, — озабоченно зашептала она.
— Да я уже устроился у какого-то старичка, — беззаботно ответил я и осёкся.
— Постойте… — с невыразимым ужасом спросила девушка. — Вы не из газеты?
— Да, в общем-то, и из газеты тоже, — примирительно отвечал я. — Я тут проездом.
Но она уже была почти что в обмороке.
Кое-как я вытащил её на свежий воздух, и там она пришла в себя.
Как и можно было предположить, среди лип старинного парка горел неугасимый пламень научной вражды. Делили ставки и деньги, старики топтали молодых, а молодые точили нож на стариков.
Директор же решил призвать на помощь прессу.
Договорились с журналистом областной газеты: брал он недорого, и, кажется, намекал на ликёро-водочные подношения.
На удивление, имя корреспондента совпало с моим, но он растворился в летней жаре, а я — вот, стою у здания Института.
Я отвечал своей новой знакомой с литературным именем Маргарита, что всё это не беда, и я легко напишу любую статью, а там — трава не расти.
Она мне не очень верила.
Да я и сам себе не верил, но надо же было что-то сказать ей в утешение.

Мы сели в парке на лавочке, рядом с питьевым фонтанчиком. Фонтанчик, на удивление, работал, и я ощутил во рту пронзительный вкус родниковой воды.
Только после этого я открыл папку.
И только глянув на первый листик, я вспомнил всё — и тех, кто мне рассказывал об этом месте, и саму историю народовольца, что прожил полжизни в заточении, после того, как две недели делал динамитную бомбу в петербургском подвале. Много лет спустя вождь революции подарил ему в собственность его же имение, и динамитчик благоразумно удалился от мира на отпущенные ему годы, основав тут свой Институт. Сюда же стянулись беглецы в круглых академических шапочках из обеих столиц. Обладая рискованными биографиями, они предпочли лечь под звонкими деревянными крестами на берегу Волги, чем ссыпаться в безликую «Могилу невостребованных прахов» на Донском кладбище.
Новый расцвет Института произошёл в тот момент, когда Хрущёв решил переместить агрономические институты в поля. Жизнь забурлила в бывшем имении, да лысого реформатора прогнали.
А рассказывал мне об этом на дачной веранде профессор Тимирязевской академии, который сам был похож на гладкую белую репу, столько в нём было живительных сил. Но рассказывал он об этом с дрожью пережитого ужаса, потому, что, Хрущёв, не сумев перевести академию в какой-то совхоз, просто запретил в неё приём. В какой-то момент количество профессоров стало больше количества студентов, и когда главного любителя кукурузы самого загнали на дачные грядки, в академии оставался ровно один курс.
Меня тогда эта история занимала мало, потому что я приехал на дачу ради профессорской дочери, и мы, во время этого бесконечного чаепития, уже сцепились пальцами под скатертью. И вот эта дочка…
Воспоминание было таким ярким, что я с опаской оглянулся на Маргариту.
Итак, в здешнем Институте было всё, как и в любом другом месте — рог изобилия на расстоянии вытянутой руки и косные перестраховщики, что мешают двигаться вперёд и не дают молодым протянуть руку к этому рогу. Самый неприятный из бюрократов был человек со смешной фамилией Тимофеев-Рядно, и про него обнаружилась специальная сноска: «был в оккупации», потом, впрочем, вычеркнутая толстым синим карандашом.
Дальше была скукота: силос, силос, силос. Продовольственная программа. Три тысячи центнеров с гектара. Силос, силос. Три процента сахаров. Ударим по косным бюрократам. Силос. Продовольственная программа.
Я оторвался от документов, потому что ощутил дикое, почти первобытное чувство голода.
А ведь я не ел ничего со вчерашнего дня.

Маргарита понимающе посмотрела на меня, и мы отправились в столовую.
Это был типичный обеденный зал, похожий на столовую в санатории. Стены оживляли две картины — одна изображала непонятного партийного руководителя, стоящего по грудь в каких-то зонтичных растениях, а вторая — всё того же бомбиста рассматривающего на свет зёрнышко в своём кабинете. В столовой сидело всего несколько человек — остальные, видимо, предпочитали питаться дома. Я бурлаком потащил по блестящим полозьям треснувший поднос и вдруг чуть не уронил его — впереди такой же поднос двигался сам.
Но нет, это пришла обедать секретарша директора.
Из-за плексигласа на меня таращились одноглазые щи с яйцом и какой-то салат (я прихватил обоих). В разделе горячих остался один гарнир из стручковой фасоли.
Так мы и присели за столик — моя спутница со стаканом какого-то зелёного сока, а я со своим, такого же цвета набором.
Щи оказались необычными на вкус. Из крапивы, что ли их готовят?
Маргарита поймала мой взгляд и показала пальцем вверх. Над ней висел аккуратный плакат, немного подпорченный мухами: «Были б борщевик да сныть, а живы будем».
— Борщевик, у нас тут всё почти из борщевика. У нас директор его продвигает. Одно название чего стоит, в честь Геракла — Heracleum. Знаете, что ещё в «Домострое» борщевик упоминается? У нас тут есть он маринованный и квашеный, а ещё рагу… Если борщевик потушить с морковью и луком… Нет, правда вкусно, у меня мама так делает. Хотите?
— Нет-нет, спасибо, — я помычал со щами во рту. — Мне хватит. Но он же вроде какой-то ядовитый?
— Да нет, это другой. Борщевик Сосновского — ядовитый, а сибирский борщевик — вовсе нет. Да и борщевик Сосновского не ядовитый, он просто немного опасный… Если неправильно себя вести.
Больше мы про ботанику в тот день не говорили.
Я пообещал за вечер написать черновик статьи для начальства, и отдать её Маргарите прямо с утра на том же месте.
Так, мило беседуя, мы подошли к месту моего недавнего ночлега.
И тут Маргарита снова побледнела:
— Да ведь это дом Тимофеева-Рядно!
Я и сам был удивлён, как замкнулась эта история.
— Ничего не бойтесь. Сделаем всё, как и договорились, — но она уже торопилась прочь, будто деревенская девушка, увидевшая цыганскую гадалку на вокзале.

Я ступил в прохладу дома и сразу же наткнулся на хозяина.
Он тут же вцепился взглядом папку у меня под мышкой, но на папке не было написано ничего.
— Прошу отобедать.
Приглашение сопровождалось полупоклоном. Я отвечал, что только что был в столовой.
— Полноте, — хозяин был непреклонен. — Они ж там вас силосом кормили. Для молодого человека это не еда.
Он распахнул дверь в кухоньку, и стало видно, что он меня ждал.
На столе теплился графинчик, на блюде лежали шматы розового сала, а на плитке пыхтел чугунок, выпуская в щель крышки легко узнаваемый бараний дух.
Мы выпили и завели тот разговор, который в моём детстве заходил между мальчиком, который случайно зашёл в соседский двор, и теми, кто каждый день играет там в ножички.
Хозяин, разумеется, не поверил в то, что я просто путешествую. Оказалось, весь посёлок уже видел меня с аспиранткой Лаборатории мхов, и старик в два счёта вытряс из меня, что я не её суженый, приехавший из Ленинграда, а познакомился с ней только сегодня.
Мы снова выпили, и Терентий Денисович — так его звали — похвастался спиртом самостоятельно очищенным, разведённым и настоянным. (В скобках замечу: я давно заметил, что все пожилые учёные любят хвастаться водками собственной выделки).
Явилась баранина.
Хоть обстановка была проста, да столовые приборы были необычными. Такое впечатление, что Терентий Денисович их стащил из барской усадьбы, прямо из серванта народовольца.
Но нет, старичок тут же, угадав мои мысли, рассказал, что это приданое покойницы-жены и тут же посоветовал мне не хвалиться старинными серебряными приборами, буде я их заведу. В них, оказывается, много вредных присадок — такова была металлургия прошлого.
— Но эти — отличные, — успокоил меня хозяин и перевёл разговор на Институт.
Мне этот старик всё больше и больше нравился.
Была в нём какая-то притягательность, что иногда свойственна пожилым циникам. Я видел таких людей среди хороших учёных и инженеров — талант и знания позволяли им независимо держаться перед начальством. Но жажда славы в них перегорела или была пресечена, амбиции сошли на нет, а из имущества остались вот такие серебряные вилки с монограммой.
Я спросил про конфликт в Институте. Конфликт оказался прост:
— Эти бездари думают, что чем больше любого борщевика, тем лучше. А я утверждаю, что борщевик Сосновского должен быть истреблён.
— Что так?
— Про фототоксичность вам уже рассказали? Про фуранокумарины? А?
— Нет. То есть, да. То есть, нет.
— У нас один мальчик забрёл в заросли борщевика, и всё. Не спасли. Ожоги третьей степени.
— Терентий Петрович, да что вы говорите такое!
— Хорошо. Спасли. Но ожоги третьей степени, да-с. И всё оттого, что сок борщевика мгновенно уничтожает нашу способность сопротивляться ультрафиолету, и солнечный свет будет убивать нас. Посмотрите, ну?!
Хозяин закатал рукава. По локоть они были в старых шрамах, будто на них плеснули кислотой. Белые рубцы чередовались с тёмными пятнами.
— Но это ещё полбеды, он ещё мутаген.
— Да о чём вы?! Я всё же понимаю значение этих слов. Мутаген, ишь! — настойка несколько развязала мне язык, и я стал фамильярен.
— Понимаете, и — прекрасно. А то из прошлой комиссии один молодой человек так и говорит: а пусть к нам сам товарищ Сосновский выйдет и доложит. А Дмитрий Иваныч-то наш в пятьдесят третьем волею Божью помре. На месяц вождя пережил. Да и к борщевику у него касательство особое, это Ида Пановна ему так подсуропила. Но я вам больше скажу: сейчас мы на пороге больших событий, а большие события встречаются обывателем сперва с радостью, а потом уже с нескрываемой печалью. Визжит тогда обыватель, как ошпаренный, не хуже чем от солнечных и прочих ожогов: «Да отчего ж меня никто не предупредил, что Солнце такое опасное, да не лежал бы я на боку, не спал бы на пляже!» А поздно, да и предупреждали его, только он сам билет в Сочи купил, и сам с себя рубашку на пляже снял, чтобы потом девкам на службе своей бессмысленной понравится.
— Ну, это-то понятно, — старался я сохранить рассудительность, меж тем Терентий Денисович всё подливал. — Со всем надо аккуратнее быть, вот с атомной энергией — тоже.
— Вы, молодой человек, такой роман «День Триффидов» зарубежного писателя Уиндема читали? Если и читали, то, думаю, в русском переводе. А так-то в первоисточнике говорится, что этих страшных ходячих растений-убийц вывели наши учёные в секретной лаборатории на Камчатке. У нас-то это напечатать нельзя.
Сам роман по мне, так не шедевр, но в этом месте он — совершенно верный. Так всё и начинается — с благих намерений. Ну, а дальше дорога известная.
Я посмотрел в глаза Терентию Денисовичу и спросил прямо:
— Так что, они по полям будут бегать, эти борщевики?
— Захотят — будут. — Он пожевал губами и сказал каким-то совсем утробным голосом:
— Они ведь почти как люди. Просто сейчас растут на месте, не двигаются. Да и то, как сказать — размножаются они хорошо, не просто хорошо, а стремительно. Поверьте мне, они очень похожи на людей. Та же страсть к экспансии, освоение территорий, на которых тут же обедняется растительный покров. Я их не боюсь, я рассматриваю их как реальную угрозу, потому что они будут действовать как люди. Ну и хромосомные мутации — мы замерили частоту хромосомных аберраций и отставаний, она в тридцать раз больше контрольной группы… Я думаю, что это для того, чтобы подчинить себе другие виды борщевика. А, всё равно вы не понимаете, они ведь меняются групповым образом. Ну и общение.
— Какое общение?
— Между собой. Борщевики передают информацию друг другу — я до сих пор при вас избегал слова «разговаривают», чтобы не смутить ваш неокрепший ум.
— И как, позвольте?
— Химическим образом. С помощью фито-феромонов. Феромоны шелкопряда обнаружил Бутенандт, а у растений — я. Вот как! Вот как! Наши сотрудницы жаловались, что тропинка к воде заросла, и наняли мужика, который бы покосил борщевик. Я был случайно рядом и увидел, как ведут себя борщевики на краю поля — они набухали соком, хотя мужик с косой был далеко. Они были встревожены!
Погибающие братья сообщали им об опасности.
И я вам так скажу: они, может, будут мстить. Такая выходит петрушка, она тоже, кстати, из зонтичных. Ведь, главное, мы для них — помеха.
День подошёл к концу, кончился и второй графинчик.
Мы встали из-за стола, но Терентий Денисович вдруг придержал меня за руку:
— Теперь скажите честно, вы из комиссии?
Я, действительно честно, помотал головой. Он смотрел на меня с видимым разочарованием, и тогда я признался, что нахожусь на стороне противника.
Терентий Денисович сперва удивился, а потом даже развеселился, услышав подробности. Мы согласились, что это должно остаться маленькой тайной.

Рано поутру я обнаружил на кухне огромный кувшин кислого кваса, оставленный специально для меня.
Я вытер начисто стол и за час написал путевой очерк со вкраплением сведений про борщевик. Волжские красоты перемежались с мыслями об ответственности науки перед советским народом, фраза «заготовка кормов» прыгала со строчки на строчку, снова появлялись красоты, и опять — мысль о том, что можно всё, но только осторожно. Ну и — особенно — силос.
Я не придавал особого значения этому тексту, но он должен был просто существовать.
Негоже было подводить Маргариту, да к тому же, я хорошо знал, что не все тексты читаются до конца. Я и сам вписал в свою дипломную работу слова о том, что рассматриваемая задача решений не имеет, потому что дипломов никто не читает.
Я встретился с девушкой в парке, и она с уважением поглядела на листки в моей руке.
Мы отправились в лабораторию, чтобы перепечатать высокохудожественное творение.
В Лаборатории мхов за отдельным столиком, ожидая нас, стоял такой же электрический монстр, какой я видел в приёмной директора.
Маргарита села за клавиатуру, я встал сзади и принялся диктовать. Мы лихо отстукали почти весь текст, пока у нас не съехала строчка, я потянулся, чтобы указать на это, и наши руки встретились.
От неё пахло дубовым мхом, запахом, как известно, вполне парфюмерным.
«Ятрань» пробила через два экземпляра строчку точек, и произошло то, во что я не мог поверить ещё накануне утром.
Потом мы весело изучали таблицу мхов, стараясь не говорить о нашем сомнительном деле.
Тут я вспомнил об опасности разоблачения.
— А где корреспондент-то? Настоящий?
— Сломал ногу, — беззаботно улыбаясь, ответила она. — Я звонила в редакцию. Через две недели выпишут.
Мы, крадучись, разошлись в разные стороны от дверей, как коты, съевшие хозяйскую сметану.

От нечего делать я решил навестить Терентия Денисовича на его делянке.
Он обнаружился в оранжерее, где стоял как учитель перед классом, в помещении, уставленном горшками с борщевиком. Ко всем растениям были приклеены электроды, и, кажется, он лупил одно из них током, чтобы посмотреть, как поведут себя остальные.
Метались в круглом окошечке старинного осциллографа какие-то импульсы, шла та самая непонятная работа, которую так любят показывать в научно-фантастических фильмах. Довольно скоро я почувствовал, что мешаю и пошёл на берег Волги.
Терентий Денисович, впрочем, велел заглянуть к нему через три часа.
Так я и сделал.
Терентий Денисович обесточил свою пыточную аппаратуру, запер дверь и мы пошли гулять.
— Всё дело в том, что уже сейчас много площадей засеяно борщевиком. А с ним, как с любой тварью, что себе на уме — чуть запусти, перестань контролировать, и заполонит всё. Я сейчас покажу вам овраг, где так и случилось.
Действительно, в крутом склоне обнаружилась сперва маленькая ложбинка, а потом и широкое пространство с тропинкой, уходящей вниз.
Закат золотил берег, в воздухе была разлита благость, но в этот момент я ощутил скрытую тревогу.
Мы спустились в овраг. Весь он зарос борщевиком — теперь уже мёртвым. Огромные сухие растения отливали бронзовым и красным. В высоту они достигали двух-трёх метров и на вечернем ветру издавали лёгкий металлический звук, будто тёрлись друг о друга мачты яхт на якорной стоянке.
Мы прошли мёртвый борщевик, и я понял, что мой хозяин воспользовался этой мёртвой рощей, как предлогом.
Так, мы выбрались на поляну, где начинались заросли живых растений.
Тимофеев указал мне пенёк, а сам встал перед чащей.
И тут я понял, что сумасшедший старик разговаривает с растениями. Он будто дирижировал — поднимал одну руку, вверчивал что-то в воздух, потом хватал что-то из воздуха другой.
Он поднял руки, и вдруг, в полном безветрии, борщевики зашелестели. Это напоминало партийное собрание, на которое гонец, посланный в столицу, привёз тревожные новости.
Старик вдруг обернулся и подозвал меня.
Я встал, и опять ропот прошёл по толпе зонтичных.
— Что вы им сказали? — прохрипел я пересохшим горлом.
— Я сказал им, что вы будете смотрящим вместо меня. Что смотрящий за борщевиками всегда будет, а сейчас вы пишете отчёт.
Старик сказал это таким тоном, что у меня не хватило сил упрекнуть его. Я чувствовал себя как партийный еврей, которого заманили в синагогу и быстро сделали обрезание.
Мы пошли обратно. Борщевики, казалось, разбегаются с тропинки, тряся своими зонтиками, но ощущение всё равно было нехорошее. Примерно такое, какое испытываешь на улице, проходя мимо толпы молодых людей, наверняка зная, что у каждого в кармане нож.

Утром я пошёл к Маргарите. Она была, так сказать, во мхах, одна на своём рабочем месте. Моя подруга была сумрачна и сунула мне в руку нашу машинописную авантюру.
Поперёк текста синим карандашом было начертано: «Надобность отпала»
Оказалось, комиссия не приедет, в верхах что-то переменилось, и, кажется, директора переводят в Москву.
Я перевёл дух.
Вот и славно, но Маргарита сказала, что ничего не славно, потому что их посёлок маленький, а нас уже несколько раз видели вместе. Это всё очень неприятно, и совершенно лишнее.
К тому же, я не поинтересовался, а мог бы спросить, и она честно сказала бы, что у неё жених в Ленинграде. Мама, опять же, против. А вот мог бы я устроить её на работу в Москве?
Не мог, да.
Я понимающе вздыхал и шелестел что-то, как сухой борщевик. Сухой серый ягель неодобрительно натопорщился на меня. Остальные мхи были не менее угрюмы, и в их присутствии оправдываться не хотелось.
Да это и было бессмысленно.
Когда я вышел, то увидел, что за мной внимательно наблюдает карлица, стоящая за деревом.

Старик провожал меня до автобазы.
В рюкзаке у меня лежала бутылка с настойкой и записки учёного, переданные мне, как эстафетная палочка.
Я всмотрелся в человека в круглой чёрной шапочке рядом с собой и вдруг увидел, каким усталым он выглядит. Из него будто выпустили воздух, и теперь Терентий Денисович смотрелся так, как если бы он был сверстником народовольца, гения здешних мест. Шрамы казались неестественно белыми, и старик был похож на пожилого Геракла, который успел скинуть рубашку из борщевика, но остался на всю жизнь калекой. Терентий Денисович, надо отдать ему должное, не призывал меня к подвигам. Он относился ко мне, как старый индеец, который не в силах остановить нашествие испанцев, но на всякий случай открыл тайну амулетов случайному мальчишке.
До автостанции меня подвёз всё тот же шофёр.
Мы ехали долго и добрались до автостанции уже в сумерках, но как раз в этот момент до областного центра отправлялся автобус. Я спросил билет в кассе, они были, но кассирша посмотрела на меня довольно странно.
Однако ж было не до рассуждений.
Я забрался внутрь и обнаружил, что еду вместе с целым цыганским табором. Беспокойно вскрикивали во сне дети, мне на плечо стала заваливаться какая-то терпко пахнущая старуха в тридцати юбках.
Автобус прыгал на рытвинах, мы колотились внутри, как горошины в стручке, но в этой тесноте и духоте я чувствовал себя своим.
А за окнами, за границами жёлтого треугольника от фар, по обочинам дороги, невидимые в темноте, стояли толпы борщевиков, провожая меня.
Я-то знал, что мы встретимся.
Да и они, поди, знали.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, April 10th, 2018
6:26 pm
История про то, что два раза не вставать

Был я как-то на проводах в армию. Дело было довольно давно — служили не один, а два, а то и три. Отцы, сидевшие за столом, и вовсе служили кто по три, а кто — по пять. Деды за столом не сидели — они служили быстро, и остались только довоенными фотографиями на стене. Семья была простая, но с традициями — играл не магнитофон, и даже не гитары: пьяный дядька шевелил мехами баяна. Он пел про приговор и прокурора, припевая после каждой строфы: «И пить будем, и гулять будем / А смерть придёт — помирать будем».
И то верно — начиная всякое дело, хорошо бы задуматься о конце. Всякий раз, если получилось проснуться утром, нужно вспомнить, что жизнь коротка, смерть неизбежна, а Россия — наше отечество.



http://rara-rara.ru/menu-texts/majskij_zhuk

Извините, если кого обидел
Monday, April 9th, 2018
11:28 am
История про то, что два раза не вставать


А вот кому про плагиат?
Что-то много начали говорить о плагиате.
Меж тем плагиат - это что-то вроде "глокой куздры", про которую все как бы знают, но что это такое - понятия не имеют.
Написал про плагиат.
Разъяснил сову.
Ссылка - известно где.
Вот здесь:



http://rara-rara.ru/menu-texts/plagiator


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Sunday, April 8th, 2018
3:33 pm
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ВОЙСК ПВО

Второе воскресенье апреля

(собачья кривая)



Профессор быстро шёл по набережной. Встречные сказали бы, что он шёл медленно, еле волоча ноги, но на самом деле он был необычно взволнован и тороплив.
Он был невысок и бежал по улице стремительно, будто локомотив по рельсам.
Прохожие проносились мимо, как верстовые столбы.
Дым от профессорской трубки отмечал его путь, цепляясь за фонари и афишные тумбы.
Сходство с паровозом усиливалось тем, что верхняя часть профессорского туловища была неподвижна, и только ноги крутились как колёса — так ему казалось.
На несколько минут пришлось остановиться, потому что на набережную поворачивала колонна военных грузовиков. Пожилой орудовец махнул необычным жезлом и повернулся к Профессору спиной. Тот, не глядя в сторону милиционера, воткнул щепоть табака в трубку и прикурил.
Профессор шёл к себе домой, погружённый в себя, не обращая внимания ни на что. Дым от трубки опять стелился за ним, как кильватерный след. Орудовец неодобрительно посмотрел на него, но ничего не сказал.
Профессор перевалил мост, слоистая мёрзлая Нева мелькнула внизу и исчезла.
Час назад его вызвали в комнату, пользовавшуюся дурной славой. Два года назад в ней арестовали его товарища, вполне безобидного биолога. А теперь эту дверь открыл он, и, как оказалось, совсем не по страшному поводу.
Несмотря на яркий день, в комнате горела лампа. Два человека с земляными лицами уставились на него.
Они, как сказочные тролли, не вылезавшие из подземных тоннелей, не выносили естественного света.
Один, тот, что постарше, был одет с некоторым щегольством и похож на европейского денди.
На втором, молодом татарине, штатская одежда висела неловко.
«Галстук он совсем не умеет завязывать», — заметил про себя Профессор.
Татарин кашлянул и произнёс:
— Вы знаете, что сейчас происходит на Востоке…
Восток в этой фразе, понятное дело, был с большой буквы.
На Востоке горел яркий костёр войны.
Профессор всё понял, — это было для него ясно, как одна из тех математических формул, которые он писал несколько тысяч раз на доске.
Воздух вокруг стал лёгок, и он подумал, что, даже открывая дверь сюда, в неприятную комнату, он не боялся.
Давным-давно всё происходило с лёгкостью, которой он сам побаивался. Его миновали предвоенные неприятности, кампании и чистки. А жена его умерла до войны. Она была нелюбима, и эта смерть, как цинично Профессор признавался себе, подготовила его к лишениям сороковых. Вместе с ней в доме умерли все цветы, хотя домработница клялась, что поливала их как следует.
Старуха пичкала горшки удобрениями, но домашняя трава засохла разом.
Цепочка несчастий этим закончилась — Профессор перестал бояться.
Внутри него образовалась пустота — за счёт пропажи страха.
И теперь, глядя в глаза стареющего денди, неуместного в победившей и разорённой войной стране, он не сказал «да».
Он сказал:
— Конечно.
Через десять минут стукнула заслонка казённого окошка, чуть не прищемив Профессору пальцы. Он собрал с лотка часть необходимых бумаг, и шестерёнки кадрового механизма, сцепившись, начали своё движение.
И вот он шёл домой, спокойно и весело обдумывая порядок сборов.
Быстро темнело. Тень от столба, как галстук при сильном ветре, промотнулась через плечо. Открыв дверь, он увидел, как кто-то, стремительный и юркий, перебежал ему дорогу.
— Кошка или крыса, — подумал Профессор. — Скорее, всё-таки крыса. Кошек у нас почти нет после Блокады. До сих пор у нас мало кошек.
Во время Блокады он был здесь — один раз его вывезли в Москву на маленьком самолёте, но потом пришлось вернуться.
Он всегда был нужен этому городу. Ну и стране, конечно.


Он не боялся и в Блокаду. Тогда к нему, и к теплу его печки-буржуйки, переехал единственный друг — востоковед Розенблюм.
Розенблюм принёс с собой рукопись своей книги и кастрюлю со сладкой землей пожарища Бадаевских складов. За ним приплёлся отощавший восточный пёс.
Два Профессора лежали по разные стороны буржуйки. Они не сожгли ни одной книги, но мебель вокруг них уменьшалась в размерах, стулья теряли ножки и спинки, потом тоже исчезали в печном алтаре. Сначала печка чадила, а потом начинала гудеть, как аэродинамическая труба.
Профессор, а он был профессор-физик, говорил, разглядывая дым, в который превращался чиппэндейловский стул:
— Даже если мы уберём трубу, градиент температуры вытянет весь дым.
Он занимался совсем другим — ему подчинялись радиоволны, он учил металлические конструкции слышать движение чужих самолётов и кораблей. Но сейчас было время тепла и Первого закона термодинамики.
Профессор рассказывал своему другу, как реактивный снаряд будет гоняться за немецкими самолётами, каждую секунду сам измеряя расстояние до цели — точь-в-точь, как борзая за зайцем. Профессор чертил в воздухе эту собачью кривую, но понимал при этом, что никаких реактивных борзых нет, а есть ровный гул умирающей мебели в печке.
— Смотрите, как просто… — И копоть на стене покрывалась буквами, толщиной, разумеется, в палец.
Дроби кривились, члены уравнения валились к окну, как дети, что едут с горы на санках.
— Смотрите, — увлекался Профессор, — v — скорость зайца, w — скорость собаки, a вот этот параметр — расстояние от точки касания до начала системы координат. Да?
И востоковед молча соглашался, хоть у физика была своя тайна природы, а у востоковеда — своя. Внутренняя тайна не имела наследника, у неё не было права передачи...
Поэтому профессор Розенблюм съел свою собаку.
Но никакое знание восточной собачьей тайны не сохранило Розенблюма. Он слабел с каждым днём.
С потерей пса что-то произошло в нём, что-то стронулось, и он будто потерял своего ангела-хранителя.
Теперь он шептал будто на семинаре — «кэ-га чичжосо, накыл нэдапонда», будто объяснял деепричастие причины и искал рукой мелок.
Он не хотел умирать и завидовал своему другу, для которого смерть стала математической абстракцией.
— Это счастье, но счастье не твоё, оно заёмное. Это счастье того, кто рождён под телегой.
Профессор ничего не понял про заёмное счастье, и уж тем более про телегу. Он хотел было расспросить потом, но тем же вечером Розенблюм умер.
Мёртвая рука одного профессора держала руку другого, пока живого.
Они были одинаковой температуры. Теперь собаки не было, и духа собаки не было — осталось только одиночество.
Время он мерил стуком ножниц в магазине. Ножницы, кусая карточки, отделяли прошлое от будущего.
Но судьба была легка, и всё равно выбор делался другими, — его вывезли из города той же голодной зимой. Он клепал заумную технику и ковал оружие Победы, хотя ни разу не держал в руках заклёпок, и ковка лежала вне его научных интересов.
Счастье действительно следовало поэтическому определению — покой и воля. Пустое сердце, открытое логике.

А после войны он был по-прежнему нужен, на него посыпались звания и чины, утраты которых он тоже не боялся, — друзей не было, и даже тратить деньги было не на кого.
Решётки из металла давно научились слышать летающего врага, и вот теперь нужно было испробовать их слух вдали от дома.
Профессор собрался легко и стремительно и уже через день вылетел на Восток.
Он продвигался в этом направлении скачками, мёрз в самолётах, что садились часто — и всё на военных аэродромах.
Наконец, ему прямо в лицо открылся океан, и ноздри наполнила свежесть неизвестных цветов.
Город, лежавший на полуострове, раньше принадлежал Империи. С севера в него втыкалась железная дорога, с юга его обнимала желтизна моря.
Город был свободным портом, раньше он был портом Империи, а теперь на тридцать лет его склады и пристани снова стали принадлежать родине Профессора,
Люди в русских погонах наводняли этот чужой город, как и полвека назад.
Они должны были уйти, но разгорелась новая восточная война, и, как туча за горы, армия и флот зацепились за сопки и гаолян.
Несколько дивизий вросли в землю, а Профессор вместе с подчинёнными, похожими на молчаливых исполнительных псов, развешивал по сопкам свои электрические уши.
Он развешивал электронную требуху, точь-в-точь как ёлочную мишуру, укоренял в зелени укрытия, как игрушки среди ёлочных ветвей. Профессор время от времени представлял, как в нужный час пробежит ток по скрытым цепям, и каждое звено его гирлянды заработает чётко и слаженно.
Дело было сделано, хоть и вчерне.
Но большие начальники не дали Профессору вернуться в прохладную пустоту его одинокой квартиры.
Его, как шахматную фигуру, решили передвинуть на одну клетку восточнее.
Профессора начали вызывать в военный штаб и готовить к новой командировке.
Через две недели он совершил путешествие с жёлтой клетки на розовую.
На прощание человек с земляным лицом — такой же, что и те, кого Профессор видел в маленькой комнатке на университетской набережной, повёл его в местный ресторан.
На стене было объявление на русском — со многими, правда, ошибками. Они сели за шаткий стол, и земляной человек, давая последние, избыточные инструкции, вдруг предложил съесть собаку.
— Ну, это же экзотика, профессор, попробуйте...
Профессор вдруг вспомнил умирающего Розенблюма и решительного отказался. Он промотнул головой даже чересчур решительно, и от этого в поле его зрения попал старик в китайском кафтане. Старик смотрел на него внимательно, как гончар смотрит на кусок глины на круге, — он уже взят в дело, но неизвестно, выйдет из него кувшин или нет. Старик держал в руках полосатый стек, похожий на палку орудовца.
Когда Профессор посмотрел в ту же сторону снова, там никого уже не было.
«Нет, собак есть не надо, — подумал он про себя, — теперь я знаю, от смерти это не спасает».
Оказалось, что он подумал это вслух, и оттого человек с земляным лицом дёрнулся, моргнул, и решил, что старый учёный чего-то боится.
И всё же Профессор приземлился на розовой клетке и начал отзываться на чужое имя.
Теперь, по неясной необходимости, в кармане у него было удостоверение корреспондента главной газеты его страны. Фальшивый корреспондент снова рассаживал свои искусственные уши — точь-в-точь, как цветы.
Как прилежный цветовод, он выбирал своим гигантским металлическим растениям места получше и поудобнее. Сигналы в наушниках таких же безликих, как и прежде, военнослужащих — только в чуть другом обмундировании — были похожи на жужжание насекомых над цветочным полем.
Повинуясь тонкому комариному писку, с аэродромов взлетали десятки тупорылых истребителей с его соотечественниками, у которых и вовсе не было никаких удостоверений.
Война шла успешно, но внезапно Восток перемешался с Западом. Вести были тревожные — фронт был прорван. Освободительная армия бежала на Север и теперь прижималась к границе, как прижимается к стене прохожий, которого теснят хулиганы.
Профессор в этот момент приехал на один из аэродромов и налаживал свою хитрую технику.
Противник окружил их, и аэродром спешно эвакуировали. Маленький самолёт, что вывозил их в безопасное место, был подбит на взлёте. Когда они сделали вынужденную посадку, Профессор обнаружил, что он, как всегда, остался цел и невредим, а летчик перевязывает раненую руку, зажав бинт зубами.
Международные военные силы за холмами убивали их товарищей, а они лежали под пустым танком из аэродромного охранения, ещё с Блокады знакомой всякому штатскому тридцатичетвёркой, и думали, как быть дальше.
— Глупо получилось, — сказал лётчик, — меня три раза сбивали и всё над нашими — два раза на Кубани, и один — в Белоруссии. Нам ведь в плен никак нельзя. В плен я не дамся.
— Интересно, что будет со мной? — задумчиво спросил-сказал Профессор.
— Я вас застрелю, а потом… — лётчик показал гранату.
— Обнадёживающе.
— А, что, не боитесь?
Профессор объяснил, что не боится и начал рассказывать про Блокаду. Оказалось, что лётчик — тоже ленинградец, и тут же, кирпичами собственной памяти, выстроил своё здание существования Профессора.
— Тогда, если что, — вы меня, а потом себя. Справитесь, теперь я вам доверяю, — подытожил он.
Ночью они медленно пошли на север.
Они двигались вслед недавнему бою, обнаруживая битую технику и мёртвых, изломанных взрывами людей.
Даже в самых красивых местах смерть оставила свой след. Профессор как-то хотел присесть в сумерках на бревно. Но это было не бревно.
Мертвец лежал на поляне, и трава росла ему в ухо.
Однажды Профессор, отправившись искать воду, услышал голоса на чужих языках. Он залёг в высокую траву на склоне сопки и пополз вперёд.

На краю котловины стояли несколько солдат и офицеров в светлых мешковатых куртках. Один из них держал у глаз кинокамеру и водил ей из стороны в сторону. Под ними, в грязи на коленях стояли несколько человек с раскосыми лицами и жалобно причитали, судя по всему, умоляя их не убивать. Это были добровольцы из соседней страны, которых Профессор ещё тут не видел.
Они тянули руки в камеру и ползли на коленях к краю обрыва. Главный из победителей, видимо, офицер — на мгновение повернулся к своим подчинённым, чтобы отдать какое-то указание.
Один из добровольцев тут же выдернул из рукава острый тонкий нож и всё с тем же заплаканным лицом, на котором слёзы прочертили борозды в толстом слое грязи, располосовал офицеру горло.
Другие кинулись на оставшихся — слаженно, с протяжными визгами, похожими на мартовский крик котов. Профессора удивило, как это победители умерли абсолютно молча, а бывшие пленные перерезали их как кроликов.
На всякий случай он решил не показываться, а через минуту в котловине уже никого не было, кроме нескольких полураздетых трупов.
Когда Профессор рассказал об этом лётчику, тот сильно огорчился, но, подумав, рассудил, что им вряд ли бы удалось угнаться за этими добровольцами.
— Я видел их в тайге, — сказал он. — У них свои мерки. Я видел, как они бегут с винтовкой по тайге, с запасом патронов и товарищем на плечах. Да так и пробегают километров пятьдесят.
И двое скитальцев продолжали идти по ночам, боясь и своих, и чужих.

Наконец, в очередной ложбине между холмов их остановил человек в кепке со звездой — маленький и толстый.
Сначала, испугавшись окрика, два путешественника спрятались за кустами, но, увидев знакомую форму, вышли на открытое пространство.
— Товарищ, там хва-чжон… То есть, огневая точка. Туда идти не надо, — крикнул ещё раз маленький и толстый, похожий на бульдога человек.
— Это наши! — выдохнул лётчик.
— Какие наши, — про себя подумал Профессор. И действительно, френчи освободительной армии сидели на них хуже, чем на чучелах. Но было поздно.
— Товарищ, товарищ, — залопотал человек-бульдог.
Вечером они сидели в доме у огня. Человек-бульдог и его помощник сидели у двери. Дом был — одно название. В хижине не хватало стены, но огонь в очаге был настоящий. Трубы не было, но интернациональная термодинамика вытягивала весь дым через узкое отверстие в крыше.
У огня, строго глядя на Профессора, устроился старик всё в той же зелёной форме. Судя по всему, он был главный.
— Самое время поговорить, — старик, кряхтя, вытянул ноги.
Профессор оглянулся — лётчик спал, а свита молчаливо сидела поодаль.
— Мы всё время думаем, что, настрадавшись, мы меняем наше страдание на счастье, а это всё не так. Авансов тут не бывает. Со страхом — тоже самое. Нельзя набояться впрок. Завтра вы познакомитесь с вашим счастьем, потому что настоящее счастье — это предназначение.
Профессор не понял о чём речь, но никакого ужаса в этом не было. Граната уютно пригрелась у него в кармане ватника — на всякий случай.
Горячий воздух пел в дырке потолка, а старик говорил дальше:
— Это неправильная война. Вы воюете на стороне котов, а против вас — собаки. Вам надо было воевать за собак. Говоря иначе, вы — люди Запада, воюете на стороне Востока. Проку не будет.
Профессор поёжился. А может, это всё-таки враги? Эмигранты. Вероятно, это плен, или — это просто сумасшедший. И неизвестно, что хуже.
Но старик смотрел в сторону. Он поправил палкой полено в очаге:
— Розенблюм вам рассказал о счастье?
Ничуть не удивившись, Профессор помотал головой.
— Нет. Розенблюм мне этого не рассказывал, — произнеся это, Профессор ощутил, что покривил душой, но не мог точно вспомнить, в чём. Что-то ускользало из памяти.
— Знаете, — старик вздохнул. — Есть старинная сказка о том, как человек взял счастье взаймы. На небе ему сказали, что он может занять счастья у человека Чапоги, что он и сделал. А потом он, разбогатев, услышал рядом с домом тонкий и долгий крик. Ему сказали, что это кричит Чапоги — этот человек понял, что пришёл конец его займу и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить своё счастье или умереть в бою.
Ваше дело — найти своего Чапоги. А то, что вы счастливы чужим счастьем, вы уже давно сами знаете. Тогда вы станете человеком, а не пустым сосудом человеческого тела. В вас появится страх и боль, и вы много раз проклянёте свой выбор, но именно так и надо сделать. Если вы сделаете его правильно, я потом расскажу, чем закончилась эта сказка.
Утром Профессор и лётчик проснулись одни. Рядом лежал русский вещмешок с едой.
На недоумённые расспросы летчика Профессор отвечал, что это были партизаны, и им тоже не стоит оставаться здесь долго…
Они шли ещё день, и вот над их головами с рёвом, возвращаясь с юга, прошли тупорылые истребители.
— Наши, — летчик, задрав голову вверх, пристально смотрел на удаляющиеся машины, — Это наши, значит, всё правильно.
Они спустились в долину.
— Нужно искать по квадратам, — сказал профессор. Он мысленно расчертил долину на шестьдесят четыре шахматных квадрата, потом выбросил заведомо неподходящие.
И рассказал лётчику, по какой замысловатой кривой они пойдут. Тот не понимал, зачем это нужно, и ему пришлось соврать, что так лучше избежать минированных участков.
Двое спускались и поднимались по склонам, пока, наконец, на b6, они не увидели остатки повозки. Мёртвая мать лежала ничком, а в спине её угнездился кусок металла, сделанный не то в Денвере, не то в Харькове. Рядом с телом женщины сидел крохотный мальчик и спокойно смотрел на пришельцев немигающими глазами. Эти глаза, как два замёрзших озера, были полны холодного кристаллического ужаса.
Мальчик схватился за колесо и встал на кривых ножках — был он совершенно гол и только что обгадился.
Двое русских забросали женщину землёй, и накормили мальчика.
Надо было идти. Профессору не было жаль маленькое случайное существо, деталь природы, сорное, как трава. Он навидался смерти — и видел детей и взрослых в ужасе и страхе, видел людей в отчаянии, и тех, кто должен умереть вот-вот.
Он просто удивился этому мальчику, как решению долгой и трудной задачи, доведённой до числа, вдруг давшей целый результат с тремя нулями после запятой.
Отчасти это было радостное удивление, но теперь приходилось тащить мальчика на себе. Мальчик сидел на плечах у Профессора, обхватив его голову, как ствол дерева.
— Я усыновлю его, — бормотал сзади лётчик. — Моих убили ещё в июне — в Лиепае. А малец бесхозный. Бесхозных нам нужно защищать — белых, чёрных, и в крапинку.
— Знаете что, — сказал профессор, — он может воспитываться у меня. У меня большая квартира. Отчего бы вам и ему — у меня. И у меня домработница есть.
Домработница умерла в Блокаду, и Профессор не понимал, зачем он солгал.
Впрочем, лётчик, кажется, и сам не поверил в домработницу и строил какие-то свои планы.
Раненая рука мешала ему нести мальчика. Его тащил Профессор, время от времени скармливая ему жёванный хлеб с водой.
Ребёнок оказался хорошим талисманом — через два дня они вышли к своим.
Лётчика положили в госпиталь, а мальчик стал жить там же, у местной медсестры.
Потом мальчика повёз через границу на Север уже совсем другой офицер. Мальчик был молчалив, и пугался громкого звука, случайного крика, и даже резкого порыва ветра. Но постепенно это проходило, — ужас вытаивал из глаз по мере удаления от войны.
Офицер вёз его с той же целью — усыновить, поскольку раненый лётчик уже не вспоминал о своём желании. Да и Профессору уже казалась странной мысль об усыновлении. Но ему нравилось думать, что он встретится с мальчиком через несколько лет, может быть, через двадцать, вероятно на экзамене. Ну-с, молодой человек, а изобразите кривую…
Впрочем, в Профессоре возникло необычное беспокойство и тревога.
Ему пришлось подробно описать свои приключения на ничейной земле, и его уже два раза допрашивали.
Прошло полгода, и Профессор, уже готовясь отбыть на родину, вдруг снова встретился с тем странным стариком, который нашёл его в безвестной долине.
Он приехал на машине на их аэродром, всё так же одетый в зелёный френч.
Накануне Профессор заболел — сначала ему казалось, что это сам организм сопротивляется ласковым беседам-допросам. Пока ещё ласковым. Но он был болен не дипломатической, а самой настоящей болезнью. В горле профессора стоял твёрдый ком, лоб поминутно покрывался испариной. Тело стало профессору чужим.
Профессор был непонятно и, видимо, смертно болен. Но увидев старика, он забыл о болезни.
Сперва он думал, что приехал очередной чекист — свой или местный, но это был именно тот старик из хижины между холмами. Профессор удивлялся, отчего его пропускают повсюду — ведь явно форма была для него чужой.
Больше всего он был похож на старого генерала двенадцатого года, с морщинистой черепашьей шеей, болтавшейся в вырезе между петлиц.
Старик был взволнован, торопился, и Профессору приказали ехать с ним. Снова неудобство, почти страх коснулось Профессора тонким лезвием.
Они двинулись по пыльной дороге к ближайшей цепочке холмов. Старик начал подниматься по склону самого высокого из них, притворившегося горой.
Профессор, отдуваясь, лез в гору вслед за стариком. Шофёр беззвучно, легкими шагами шёл сзади. Там на вершине, у зелёных кустов, сидели человек-бульдог и его товарищ. Они задумчиво глядели в ровную каменистую поляну перед собой.
— А вы что тут?.. — задыхаясь, спросил профессор.
— Ккочх-и ихиги-рыл кидаримнида, — ответил маленький и толстый.
— Что он говорит?
— Он говорит, что они ждут, когда расцветут цветы.
Профессор вспомнил своего друга Розенблюма и подумал, что никогда уже не узнает восточной тайны. Как можно ждать возникновения того, что не сеял и не растил? Как цветы решают — родиться им или умереть?
На плоской полянке рядом чья-то рука провела глубокую борозду, вычертив идеальный (Профессор сразу понял это) круг.
— У нас большие трудности, — грустно сказал старик. — И нам нужна помощь.
Я был не прав, я непростительно ошибался. Они всё-таки сделали это. Приказ отдан, и всё изменилось.
Но сейчас ещё можно что-то исправить — сейчас нужно делать выбор.
Сейчас нужны именно вы — человек с пустой головой, которая поросла формулами.
— Таких, как я — много.
— Нет, совсем нет. Вы дышали без страха, но не оттого, что разучились бояться. Вы не научились этому, и оттого ваша голова сильнее рук. В вас пробуждаются чувства, и они убьют силу разума, но сейчас, сейчас всё ещё по-прежнему.
— И что, что?
— Лёгкость вам казалась обманчивой, и это правда. Лёгкость кончилась, нужно было делать выбор.
— Что за выбор? Зачем?
— Вы сделаете выбор между тем, что умели раньше и тем, что должно принадлежать Чапоги.
Это был странный разговор, потому что каждый знал наперёд реплику собеседника.
Профессор понимал, что сейчас получит в дар чувство страха и неуверенности, но ответ сделает что-то, что лишит ужаса и трепета мальчика, рождённого под телегой.
Тогда, повинуясь руке старика, он сел в круг, и садясь, услышал, как успокоенно выдохнули двое поодаль.
Старик покосился и сказал:
— Теперь я расскажу вам то, что не успел договорить Розенблюм. Человек из старинной сказки, услышав крик, понял, что пришёл конец его заёмному счастью и выскочил из дома с мечом, чтобы защитить свои деньги и семейство.
И тогда он увидел, что нищенка родила под телегой мальчика, и мальчик лежит там, маленький и жалкий, но уже имеющий имя Чапоги — потому что Чапоги значит «рождённый под телегой».
А теперь попробуйте поверить, что всё счастье — и ваше, и его — под угрозой.
Край мира остёр, и сейчас мир встал на это ребро.
Попробуйте понять это, и круг замкнётся.
Надо сосредоточиться и представить себе самое важное.

Профессор представил себе земной шар и начал оглядывать этот шар, будто огромную лабораторную колбу. Граница его обзора двигалась по поверхности, как линия терминатора, отсчитывала сотни километров и тысячи, бежала через меридианы и параллели, не останавливаясь нигде, и от этого появилось тоскливое уныние, морок вязкого сна, как вдруг нечто особенное прекратило это движение.
Совсем рядом — несколько градусов по счисленной столетия назад градусной сетке.
Он видел далекий самолёт, что раскручивал винты — четыре радужных круга вспыхивали у крыльев, видение окружала тысяча деталей, он слышал, как скребёт ладонью небритый техник, сматывающий шланг, щелчок тумблера, шорохи и звуки в требухе огромной машины. Одно наслаивалось на другое, и детали мешали друг другу.
Потом он понял, что нужно читать это изображение как длинный ряд, и выделить при этом главный его член. Снова потекли рекой подробности. Работающие моторы, движение топлива по трубкам, движение масла в гидравлике — что-то мешалось, что-то отсутствовало в этом ряду.
Стоп. Он прошёлся снова — длинная сигара самолёта начала разгоняться по бетонной полосе, выгибались крылья, увеличивалась высота. Стоп. В теле самолёта была странная пустота — там была пустота величиной в каплю.
И профессор сразу понял, что это за капля. Он понял, что пустой она кажется оттого, что это не просто бомба, и даже не оттого, что она пахла плутонием.
В бомбе была пустота, похожая на воронку, что втянет в себя весь мир.
Теперь было понятно, что через час эта воронка откроет свою пасть, и на этом месте видение профессора заканчивалось. Дальше просто ничего не было, дальше история обрывалась.
Старик тронул его за плечо.
— Не надо, не рассказывай. Теперь ты понимаешь — всегда можно выделить главное: всегда можно понять, какая песчинка вызовет обвал, смерть какого воина вызовет поражение армии. Постарайся представить себе самое дорогое, что у тебя есть, и у тебя получится всё исправить.
— Мне ничего не дорого, — ответил он и не покривил душой.
В нём не было идеалов, время прошло лёгко, оттого что он потерял всё давным-давно и не привязался ни к чему. Судьба была будто пустой мешок. Но нет, подумал он, подумал он, что-то тут неверно. Значение не нулевое, нет, что-то есть ещё.
И он вспомнил о рождённом под телегой и своём заёмном счастье.
Тогда Профессор снова закрыл глаза.
Там, в белом океане воздуха снова летел бомбардировщик, а справа и слева от него шли истребители охранения.
За много километров от них заходил в вираж русский воздушный патруль.
Профессор представлял себе этот мир как совокупность десятка точек, как крупу, рассыпанную по столу.
Вдруг он понял, что он не может действовать на бомбардировщик, тот был слишком велик, и пустота внутри него была бездонна для чужой мысли.
По плоскости небесного стола, с востока к Профессору двигались две крупинки — одна, окружённая стаей защитников, а другая, всего с двумя помощниками, пробивала себе дорогу чуть севернее. Он понял, что именно эта, остающаяся незамеченной, движущаяся на севере, и несёт в себе пустоту разрушения.
Всё новые и новые волны тупорылых истребителей готовились вступить в схватку с воздушной армадой, но пустота, никем не замеченная, приближалась совсем с другой стороны.
Мальчик, родившийся под телегой, в этот момент заворочался во сне на окраине сибирского города, застонал, сбивая в ком одеяльце.
Профессор услышал его за многие сотни километров, вдруг понял, что это — главное. Но, использовав этот звук, как зажигание, потом отогнал его — как уже не нужный теперь параметр.
Итак, точки двигались перед ним в разных направлениях.
Всё было очень просто — выбрать правильную точку, или лучше — две, и начать сводить их с теми тремя, что двигаются на севере. Это простая собачья кривая, да.
Это очень простая математика.
Переменные сочетались в его голове, будто цифры, пробегающие в окошечке арифмометра.
И воображаемым пальцем он начал сдвигать крупинки.
Тут же он услышал ругань в эфире, потому что пара истребителей нарушила строй, это было необъяснимо для оставшихся, эфир накалялся, но ничто уже не могло помешать движению этих двух точек по незатейливой кривой.
Борзая бежала к зайцу.
И русский истребитель вполне подчинялся — он был свой, сочетание родного металла и родного электричества, родного пламени и даже горючего, привезённого сюда, за тридевять земель, при этом сделанного из бакинской нефти.
И человек, что сидел в нём — был свой, с которым Профессор делил воду и хлеб во время их долго путешествия, этот человек хранил в голове ненужную сейчас память о мосте через Неву и дворцах на её берегах, об умерших и убитых из их общего города.
Поэтому связь между ним и Профессором была прочна, как кривая, прочерченная на диссертационном плакате — толстая, жирная, среди шахматных квадратов плоскостных координат.
Самолёты сближались, и вот остроносые истребители открыли огонь, а тупорылые ушли вверх, вот они закружились в карусели, сузили в круг, вот задымил один, и тут же превратился в огненный шар остроносый, сразу же две точки были исключены из уравнения, но тупорылый всё же дорвался до длинного самолёта, и пустота вдруг начала уменьшаться.
Истребитель был обречён.
Снаряды рвали его обшивку. Пилот был убит, но мёртвые пальцы крепко сжимали ручку управления и жали на гашетку. Будто струя раскалённого воздуха из самодельной печки, самолёт двигался по заданному направлению, даже лишённый управления.
На мгновение перед Профессором мелькнуло залитое кровью лицо этого лётчика, с которым он брёл между холмов в поисках Чапоги, но оно тут же исчезло.
Бомбардировщик, словно человек, подвернувший ногу, вдруг подломил крыло.
И Профессор увидел, как в этот момент капля пустоты снова обратно превращается в электрическую начинку, плутониевые дольки, взрывчатку — и нормальное, счётное, измеряемое вещество. У бомбардировщика оторвался хвост, и, наконец, море приняло все его части.
Одинокий остроносый самолёт, потеряв цель своего существования, ещё рыскал из стороны в сторону, но он уже был неинтересен профессору.
Он был зёрнышком, бусиной, шариком — только точкой на кривой, что, как известно, включает в себя бесконечное количество точек.
Всё снова стало легко, потому что мир снова был гармоничен.
Профессор выполз из круга на четвереньках — старик и его свита сидели рядом. Посередине поляны, будто зелёная бабочка, шевелил лепестками непонятный росток.
Профессор сел рядом с толстым восточным человеком, поглядеть на обыденное чудо цветка.
И ещё до конца не устроившись на голой земле, он осознал страх и тревогу за своё будущее.
Череда смятённых мыслей пронеслась в его голове — о неустойчивости его положения, и уязвимости его слабого тела. Снова испарина покрыла его лоб, он ощутил себя пустой скорлупой — орех был выеден, всё совершено, поле перейдено, а век кончен.
Но уравнение сошлось, и это было важнее хрупкости скорлупы.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
2:41 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ЦЫГАН

8 апреля

(семиструнка)


Я ждал Гамулина, а никакого Гамулина не было — встала у него машина на Егорьевском шоссе.
Вечер, как сонное одеяло, укрывал землю, и начал моросить осенний дождик. Мне надоело, стоя на обочине, держать над головой зонтик, и я пошёл через подлесок к станции, чтобы спрятаться под её худую крышу.
Там, у кассы, уже сидел один человек.
Старик в резиновых сапогах и хорошей спортивной куртке ждал чего-то на перевёрнутой плетёной корзине.
Я дал ему закурить, и мы молча стали смотреть на мокнущие пути.
Подошёл, пыхтя, дизель на Егорьевск, выплюнул рабочих, сразу севших в отправляющуюся мотодрезину, и какого-то похожего на цыгана туриста с разноцветным рюкзаком. Жаль, что не надо было мне на Егорьевск, совсем не надо.
Старик оглядел опустевшую платформу и засобирался.
— Не приехали? — спросил я.
— Кто?
— Ну, там… Ваши…
Но, оказалось, старик никого не ждал, а просто каждый день выходил на станцию, чтобы встретить поезд, а потом поглядеть, как он исчезает вдали. Он давно жил здесь, купив дом в товариществе садоводов, и даже подрабатывал там же сторожем.
Время сторожа было — с сентября по апрель, когда домики садоводов пустели. Тогда старик чувствовал себя настоящим хозяином необитаемого островка на просеке под линией электропередач.
— У нас места-то хорошие. У нас тут Ленин умер, — сказал старик веско.
Мы пошли по тропинке, что вела под мачтами ЛЭП к зелёному забору. Пахло осенней сыростью и мочёным песком прошлого, на котором так хорошо работает двигатель ностальгии.
Я воткнул посреди стола бутылку коньяка, припасённого вовсе не для этого случая. Но и хозяин, пошарив под столом, достал какую-то наливку ядовито-красного цвета.
Старик извлёк откуда-то два стакана — чуть почище для меня, а другой, с несмываемой чайной плёнкой, для себя. Мы выпили, каждый — чужого, и стали слушать нарастающий свист электрического чайника. Дождь разошёлся и уже вовсю барабанил по жестяной крыше.
Потом мы поменялись, и каждый выпил своего, а потом и вовсе перестали обращать внимание на принадлежность жидкостей.
Странный звук вдруг раздался где-то рядом, мне показалось — за калиткой, будто кто-то быстро перебрал гитарные струны — я с недоумением посмотрел на сторожа.
— А ты про потерянный слёт слыхал? — спросил он.
— В смысле? Какой слёт? Туристов?
— Ну, это только так называется — туристов. Никаких не туристов… Давай ещё выпьем, и я расскажу. Дело было так: один грибник пошёл как-то в лес, набрал немеряно опят, а потом понял, что заблудился, и настала ночь. Нечего делать, надо было устраиваться как-то в лесу, ждать рассвета, чтобы найти дорогу обратно. Тогда ведь народу было по лесам мало, дачников считай по пальцам, тропы сплошь звериные, а машина по лесным колеям раз в год проедет.
Только он собрался коротать ночь у костерка, как услышал неподалёку гитарный перебор и пение. Да такое чудное пение, что дух захватывает — про то, что всякой встрече суждены разлуки, и самолёт уже расправил крылья, чтобы унести суженого от любимой. Пошёл грибник на голоса и через некоторое время увидел слёт любителей пения под гитару. Вокруг горят костры, а у костров сидят люди, и всяк что-то поёт. Гудит, звенит над лесом гитара семиструнная, что иногда зовётся русской или цыганской, а ночь такая лунная, и вся душа полна предвкушением и любовью. Один парень про речные перекаты, другой про то, как спит картошка в золе, а третий про голубую ель. Несутся во все стороны песни, как птицы с дерева, вспугнутые детьми. И есть в них всё — и люди, идущие по свету, и песня шин, и боль расставания, и тревожность встреч.
Грибник остановился неподалёку и решил сначала осмотреться, ведь странный народ эти люди с гитарами, как ещё их тогда называли — каэспэшники. А отчего каэспешники, зачем слово такое гадкое — никто не знает.
Но дело, конечно, не в этом: грибник вдруг увидел у одного из костров девушку неописуемой красоты. Скрыть эту красоту не могла ни брезентовая штормовка, ни грубый свитер.
Пела девушка про то, что нет в сердце у цыган стыда, а поглядеть, то и сердца нет. И гитара у неё была старинная — с семью струнами. Но все помнят, что и цыгане считают такую гитару своей.
Грибник был человек средних лет, разведённый, и понял он, что, во что бы то ни стало, хочет познакомиться с этой девушкой. Ещё стоя за кустами, в отблесках костра, дал он себе слово жениться на этой красавице.
А ведь в ту пору жениться было не так просто, люди в очередь стояли, чтобы к свадьбе специальный талон получить — на пиджак, или, скажем, туфли-лодочки. Супруга в квартире прописывали, бюджет семейный начинали планировать и в профкоме не за одну, а за две путёвки драться. А это в два раза сложнее.
Но пролетела ночь, которая, как известно, нежна. Хоть костры и не думали гаснуть, люди уже разбрелись по палаткам. Грибник заметил, куда скрылась его певунья, и направился следом за ней.
Уже светало, как подкрался он к палатке, просунул голову и от ужаса пополз обратно на четвереньках. Всё потому что в большой палатке лежали вповалку мёртвые каэспэшники — у кого нет рук, у кого ног, а у кого и головы. Волосы зашевелились на голове у грибника, и он понял, что встретился ему на пути мёртвый слёт, о котором он как-то когда-то и от кого-то слышал.
Но понемногу грибник успокоился, а потом увидел и свою девушку. Лежала она в обнимку с гитарой, да такая красивая, что у грибника сердце чуть из груди не выпрыгнуло. Даже смерть не мешала этой красоте, чего уж там говорить о свитере и штормовке.
Поднял грибник девушку на плечо и зашагал к своему дачному дому. Семиструнную гитару он, впрочем, тоже не забыл. А как встречали его дачники, то он им отвечал, что это пьяная подруга его идти не может. Как настала ночь, девушка ожила и всполошилась:
— Ты с ума сошёл?! Куда ты меня притащил? Ведь сейчас придут к тебе, в твой дурацкий домик, мои друзья, лесные братья, зарубят тебя туристскими топорами да истычут кольями от туристских палаток. Отпусти меня обратно!
Но грибник был непреклонен, только, бормоча, обещал жениться и приносить домой всю свою небогатую зарплату.
Однако только он это произнёс, как его дверь затрещала под ударами незнакомцев. И вот к нему в домик вломились крепкие бородатые ребята в ветровках с топорами и гитарами в руках. Начали они бить хозяина, а один ему даже обухом рёбра пересчитал.
Очнулся он на утро — всё в доме поломано, а рядом никого нет. Отёр кровь, умылся и думает:
— Нет уж, слово комсомольское дал, от своего не отступлюсь. Видать, это испытание для моей любви, надо только что-то придумать, чтобы эти каэспэшники в дом не пролезли. Заколотил крест-накрест окна, дверь усилил, да и отправился снова в лес.
Но ничего не вышло — не помогли доски на окнах, ни запоры на двери. Снова вломились к нему мёртвые каэспешники и избили до полусмерти. В этот раз, правда, один бородач сказал ему с сожалением:
— Жаль тебя, парень. Видно, и человек ты неплохой, и смерти не боишься, но пропадёшь от любви, коли не отступишься.
Однако всё равно они унесли свою подругу петь песни о цыганском сердце.
На третий день пошёл грибник на хитрость: стал он плутать по лесу, сбивать со следа, да и залез в чужую пустующую дачу. Зажёг там свечки, запалил лампаду под какой-то старушечьей иконой, а сам, для верности, взял в руки другую.
Под самое утро всё равно нашли его мёртвые каэспешники, но бить не стали. Велели повесить портрет на стенку, а самому слушать.
— Два раза испытывали мы твою любовь, — сказали они ему. — Но есть ещё и третий раз. Выбирай, парень свою судьбу, хоть, по совести сказать, выбирать тебе нечего. Не было раньше такого, что живой человек на мёртвом женился, а мёртвая замуж за живого шла. Никогда ещё женщина с гитарой за нормального мужика не шла. Но всё Бог ведает, а чудеса в руце божией зажаты. Пока ты дрожишь и ждёшь, что будет, мы тебе расскажем нашу историю: случилось с нами вот что: много лет назад поехали мы на гитарный слёт, пели и пили, веселились, но в какой-то момент заснули у костров. А двое наших пошли в соседнюю деревню за водкой и подрались там с местными. Подрались так крепко, что тамошнего тракториста нашли поутру мёртвым. Тогда взяли колхозники косы да дреколье и пришли к нашей стоянке. Так и стал наш слёт мёртвым. С тех пор видят мёртвый слёт в разных местах — то на Нерской, то в Опалихе, то в Снегирях, то на Наре. С тех пор и не знают наши души покоя, и только гитара умаляет нашу боль по ночам.
Ты, мы видим, хоть и комсомолец, но Бога боишься. Похорони нас, прочитай Псалтырь над могилой и тогда живи себе спокойно. Это тебе третье испытание, самое главное — потому что настоящая любовь не та, что ведёт тебя к смерти, а та, что позволит тебе остаться человеком, а твоей возлюбленной — успокоить свою душу.
Ну, грибник так и сделал — похоронил каэспешников и прочитал над ними Псалтырь, который нашёл всё в том же заброшенном дачном доме. Да только девушку с гитарой хоронить не стал, да и отпевать, понятно, тоже — самому, дескать, пригодится. А любовь моя такова, решил грибник, что мне всё равно — мёртвая моя любимая или живая. И подумал грибник, что уж теперь настанет для него счастливая пора, но не тут-то было.
Ожила она ночью, да и заплакала:
— Что ты наделал? Не послушался ты моих друзей, да на нас обоих беду навёл. Не будет мне теперь покоя навек, да и тебе счастья не видать. Будем мы с тобой теперь души людские губить и рушить чужие жизни.
Так и вышло…

Вокруг нас клубилась туманом ночь. Вдруг рассказ старика прервался, потому что в другой комнатке его домика снова раздался звон гитарной струны. Пронеслись окрест над местами, где умер Ленин, звуки тональности, именуемой «ля-минор», и снова всё стихло.
Старик посмотрел мне в глаза:
— Жена играет. Днём стесняется, а по ночам — ничего.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
4:02 am
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ ЗДОРОВЬЯ

7 апреля

(долгая, долгая жизнь)



Иосиф, тяжело дыша, протиснулся через щель в заборе. Очутившись на улице, он пошёл медленно — только безумец мог бежать по утренней московской улице, чтобы скрыться от любопытных глаз.
Человек в пижаме пошёл медленно, высматривая просвет в длинной череде заборов. Нырнув в один из дворов, он появился обратно через несколько минут, уже в чьей-то гимнастёрке и штанах, ещё хранивших складку от бельевой верёвки.
На трамвайной остановке он украл бумажник и, не трогая крупных денег и мелочи, пообедал по талону в рабочей столовой. Город он знал плохо, но в своей жизни он видел множество городов и сейчас легко угадывал, куда идти. На рынке у Киевского вокзала он безошибочно определил торговца краденым и прикупил сносный пиджак. Так же задёшево Иосиф разжился потёртым портфелем, явно тоже ворованным.
Человек, продававший портфель, предлагал купить и содержимое, но в таких обстоятельствах и смотреть на чужие бумаги не стоило.
Иосиф покинул его и, как нож сквозь масло, прошёл через толпу — только одна сцена заинтересовала его. Женщина торговалась с крестьянкой из-за курицы. Она азартно спорила, взмахивала руками, сама похожая на суматошную курицу.
Беглец шёл по одной из малых улиц, что ручейками впадают в Садовое кольцо.
Наконец, он услышал то, что хотел услышать — стук пишущей машинки. Он сел в тополиную тень и стал ждать. Стук замолк, и из подъезда, торопясь, выскочил человек в шляпе. Переждав немного, Иосиф легко открыл замок и залез в квартиру. Пишущая машинка стояла посередине письменного стола.
Беглец заправил в неё чистый лист и мгновенно отпечатал несколько удостоверений и тут же, с помощью чернильной ручки и ластика, изобразил на них печати. Он умел подделывать печати с помощью резины, кожи, варёных яиц и сотней других способов — и с развитием цивилизации это было всё легче и легче. Этому искусству его обучил один константинопольский турок, которого давно не было на свете. Удостоверения просили оказывать всемерное содействие вымышленным людям. Только имя было в этих бумагах правдой.
Всё это делалось быстро и споро — за годы скитаний он привык убегать. Теперь, перестав торопиться, он осмотрел комнату пристальнее — на него сурово смотрели портреты со стен. Глядели вниз старики и старухи, какие-то люди в шляпах, среди которых повторялся один человек, видимо, хозяин. На самой большой фотографии сидел хозяин в обнимку с красивой женщиной. Этого хозяина он точно видел — лет десять назад, в Киеве.
Обстоятельства тогда были довольно неприятные.
Тогда его поймали петлюровцы — прямо у памятника святому Владимиру. Патруль подошёл к Иосифу сзади, и бежать было некуда, разве сломать шею на склоне. У него даже не спросили документов, а внешность говорила сама за себя. Им вовсе было неважно, как его зовут — Иосиф или Хаим. Даже то, что он был выкрест, его спасти не могло. Двое вытащили шашки и ударили его по спине — сперва просто взрезая полушубок, желая натешиться.
Но всё дело им испортил мальчишка в новом жупане. Он выхватил наган и расстрелял в Иосифа сразу весь барабан. Отец, бывший тут же, отвесил сыну затрещину, но было поздно.
Патруль ушёл разочарованный, а зеваки разбрелись. И среди них был этот, с фотографии на стене, Иосиф сразу узнал его. Правда, тогда рядом с этим человеком была другая женщина, и прохожий прикрывал её собой, уводил в сторону, чтобы она не видела подробностей смерти.
Новая подруга была лучше одета и чем-то похожа на предшественницу.
Но это не удивительно — люди во время гражданской войны сочетаются быстро и причудливо, как стекляшки в калейдоскопе.
А тогда мальчишка стрелял плохо, револьвер плясал в его руке. Однако мальчик два раза попал в серебряный портсигар, прикрывавший сердце.
Через два дня Иосиф очнулся в незнакомом доме и долго не мог понять, с кем он говорит. С бородатым рабочим или своим заклятым другом, который всегда снился ему в трудное время перемены участи.
Его лицо было залито кровью, точь-в-точь как лицо Иосифа сейчас. И Иосиф по-прежнему был перед ним крепко виноват, несмотря на то, что судьба отомстила Иосифу сторицей.
К неприятным обстоятельствам было не привыкать.

Он ещё раз всмотрелся в портрет, в книги, расставленные повсюду. И от его взгляда не ускользнуло то, что на одном из снимков в объектив щурилась женщина, только что торговавшая курицу у Киевского вокзала.
Усмехнувшись, он вынул из ящика стола фотоаппарат — дорогой и хороший. Застёжка щёлкнула, и аппарат раскрылся, как гармонь. Ярким зайчиком подмигнул объектив. И тут же, сложившись обратно в плоскую коробку, фотоаппарат скрылся в ворованном портфеле.
Он задумался, не лучше ли чуть отъехать от Москвы, и уже там искать путь на юг. Можно было попытаться сразу двинуться на один из вокзалов — и лучше всего подходило их троецветие на Каланчёвской площади
Поколебавшись, Иосиф всё же двинулся на Каланчёвку.
Купив газету, он притворился встречающим, а сам стал высматривать подходящий поезд. И вот, на дальнем пути обнаружил один, всего из шести вагонов. Вокруг толпились отъезжающие и провожающие, мешаясь друг с другом. Среди провожающих он увидел женщину с газетным свёртком, откуда торчали культи варёной курицы.
Женщину он узнал сразу, это ведь её он только что видел на базаре. Правда, курица с тех пор сильно изменилась.
Он, уцепив за рукав железнодорожника в фуражке, быстро спросил, махнув в сторону короткого поезда:
— Во сколько уходит литерный?
Поезд уходил через пять минут, и тогда он повесил на шею фотоаппарат. Затем он купил у разносчицы пива. Иосиф держал бутылки так, чтобы в портфеле поместилось полдюжины, а в другой руке — ещё три штуки.
Когда паровоз ударил паром в шпалы, Иосиф пошёл в направлении последнего вагона. И как только он попал в поле зрения хвостового кондуктора, бросился бежать к нему.
Не спрашивая ничего, его вдёрнули внутрь и пропустили по коридору. Бренча пивом, он прошёл три вагона, пока не упёрся в международный.
Можно было, конечно, притвориться иностранцем, и никто не поймал бы его на незнании языков.
Но для этого одет он был неудачно, да везение нельзя было долго испытывать.
Поэтому он шёл, заглядывая в купе, и, наконец увидел то, что нужно — веселящуюся разношёрстную компанию.
— Товарищи, это не вы пиво спрашивали?
Товарищи обрадованно загалдели, и он сел с краю.
— Иосиф, — скромно отвечал он, знакомясь.
Его спросили, из какой он газеты.
— Из еврейской.
— Нашей? Советской?
— Из Палестины, — загадочно ответил Иосиф.
Палестинское происхождение никого не удивило, сейчас оттуда возвращались многие.
Но его всё же спросили:
— Что-то связанное с Коминтерном?
Иосиф многозначительно завёл глаза наверх, и его перестали спрашивать.
Поддерживая необязательный разговор, он трясся на полосатом чехле вагонного сиденья. Потом Иосиф заснул, так как привык засыпать в любом положении.
Люди, не знавшие его, иногда говорили, что у Иосифа плохая память. Но всё было куда хуже: память у него была чрезвычайно хорошая. Он помнил всё, все события своей длинной жизни, и это было несказанной мукой, когда вдруг на него наваливались цвета и запахи прошлого.
Вот и сейчас он провалился в тот день, когда в первый раз переступил порог Института биологических структур. Он пришёл туда сам. Он пришёл туда, потому что поверил в зарю нового мира. На стороне нового мира был выхаживавший его бородатый рабочий, теперь ставший командармом. На той же стороне был бритоголовый поэт, что умолял учёных воскресить его. Он много раз разочаровывался в разных утопиях, но всё же решил рискнуть. И вот Иосиф пришёл в Институт добровольно, чтобы помочь людям открыть тайну бессмертия.
В Институте он задержался надолго и отдал за свою веру много крови — буквальным образом.
Анализы этой крови не дали науке ничего. Его голову опутывали электродами, но слабые токи его организма не дали никакой разгадки его бессмертия. Он был абсолютно нормален, и к нему даже приходила простуда — весной и по осени.
Один из учёных считал его самозванцем. Он оказался библиофилом, и тогда Иосиф подробно описал несколько книг из его библиотеки и указал, где стоит жирное пятно на одной из них. Эту пятно он посадил сам, когда в 1702 году переплетал её в свиную кожу.
Но всё же положение его было зыбким. Феномен бессмертия должен объясняться просто и чётко, будто движение твёрдых тел или химическая реакция. А измождённое лицо приговорённого к смерти, которого он когда-то оттолкнул, было обстоятельством неприятным. Более того, оно уничтожало политическую чистоту науки.
Несколько лет он жил там, как в колбе, но новый мир проник в её узкую горловину.
Иосиф стал тревожен.
Новый мир оказался жесток и угрюм.
Те, кто работал рядом с Иосифом, по-разному относились к несовершенству этого мира. Одни замыкались в лабораториях. Другие вводили правила нового мира в профессию и быстро достигали общественного признания.
Иосиф много раз уже разочаровывался в идеях — и тогда ему снова снился человек с разбитым в кровь лицом и разговор на солнцепёке, у жёлтой каменной стены его дома. Значит, снова нужно было бежать.
Он и бежал. Впрочем, начальство Института заподозрило в нём склонность к побегу, и он заметил, что его перестали выпускать с территории без пропуска. Пропуска ему тоже не давали, каждый раз отговариваясь смешно и нелепо. Он делал вид, что такие мелочи его не беспокоят, но опыт никуда не пропал — слишком много видел в своей жизни. Эти ужимки он уже видел, когда один француз держал его в клетке внутри своей лаборатории.
Французу отрубили голову, а Иосиф ушёл вместе с восставшей чернью грабить замки.
Та революция тоже, шипя, гасла в крови, как головешка.
В жизни всё повторялось.
Поэтому в праздничный день, когда начальство было в разъездах, он тихо покинул институт.
Он бежал сотни раз, не зная покоя и пристанища. Он знал, что обречён ходить по земле и привык к дороге. Когда он крестился и принял имя Иосифа, то думал, что будет прощён, но судьба всё равно влекла его, как ком сухой колючки по степи.
И вот теперь, в вагоне литерного поезда, он говорил с австрийским писателем по-немецки, а с англичанином — по-английски. Если бы было надо, он мог бы заговорить по-арамейски, да только таких журналистов в вагоне не было.
На одной из станций в вагон пробрался незнакомый никому пассажир. Он мгновенно стал своим в поезде, ходил между вагонами, представляясь корреспондентом какой-то одесской газеты, но Иосиф сразу же понял, что перед ним самозванец.
Ведь он сам был таким самозванцем, оттого всегда видел приёмы нахлебников, что кормятся на званых ужинах без приглашения.
Самозванец сел ночью и первым делом съел чужую курицу.
Иосиф подивился хитроумию небес. Курица, с таким азартом выторгованная у крестьянки на базаре, досталась совсем другому человеку. Самозванец чисто обглодал кости, а одну даже засунул себе в нагрудный кармашек, где обычно солидные граждане носят самопишущее перо.
На закате, выпив водки, писатели и журналисты хором запели — иностранцы приходили из международного вагона и подтягивали, мыча. Но даже мычали они с иностранным акцентом. Иосиф знал множество языков, и даже разговорился с японцем, который не вмешивался в разговоры, но наблюдал за всем чрезвычайно внимательно.
Японец со своими товарищами существовал отдельно и вряд ли навёл бы на след Иосифа погоню.
Поезд шёл на восток, и утомлённые писатели, путая день и ночь, спали на полосатых диванах. В окна тянуло углём и дорожной пылью. Восток проникал в вагоны вместе с этой пылью, а коров в пейзаже заменили верблюды.
Спутники Иосифа фотографировались в обнимку с верблюдами.
Фотографировал их и сам Иосиф, выяснив, кстати, что его сосед, худощавый писатель, дружил с владельцем фотоаппарата. Этот худощавый был изображён на групповых снимках в кабинете ограбленного Иосифом человека.
По вечерам в вагонах вились кольцами резкие, как папиросный дым, разговоры.
В этих разговорах, как в бедном супе, варилось три темы — пятилетка, железная дорога и прогресс. Мировая революция понемногу исчезала из споров как тема, она вымывалась из них, как соль.
Мировая революция больше интересовала иностранцев, которые, как всякие иностранцы, всегда опаздывали лет на пять в чувстве национального стиля.
Европейцы, говорившие по-русски, заходили к журналистам в вагон, как натуралисты в тропический лес.
Среди них был и австриец. Австриец был возвышенным человеком и сочетал работу в газете с поэзией. Иосифу он не понравился. К тому же, и австрийцы были среди тех, кто убивал его — но не в девятнадцатом, а в восемнадцатом году, в Одессе, а не в Киеве. Впрочем, дело было прошлое — и можно было уже привыкнуть. Меж тем, рядом заговорили о еврейском вопросе, и фотограф всё время оборачивался на Иосифа, что, дескать, тот скажет.
Но Иосиф молчал, будто набрав мацы в рот.
Тогда как-то незаметно из воздуха сгустилась медицинская тема, будто запахло карболкой и вместо ложечек в стаканах звякнули хирургические инструменты.
Однако не болезни занимали всех, а вечная жизнь или, хотя бы, возвращённая молодость.
Несколько раз мелькнуло название Института, но и тут Иосиф не повёл бровью.
— Все искусства смертны, но вот теперь, когда к нам пришло кино… — сказал кто-то.
— Бессмертна лишь одна поэзия, — пробормотал Иосиф под нос. Он знал нескольких поэтов, что жили сквозь время. Одного из них пытались повесить в номере гостиницы, но тот вывернулся из рук дюжины убийц… Надо бы расспросить его — как, подумал он, — да только поэт снова потерялся среди людей.
— Почему поэзия? — спросил его человек с острым слухом.
— Кино требует электричества, театру нужны зрители, поэзия жива всегда. Сочинение стихов не требует ничего, кроме души. Роман умрёт, потому что ему нужен печатный станок.
Но разговор вернулся к телесному бессмертию.
— Мы все можем жить вечно, никакой причины для смерти нет, — сказал сухощавый писатель.
Ему очень нравилась эта мысль, потому что во время Гражданской войны его расстреляли белые, и он два дня лежал во рву с трупами.
— Наука стоит на пороге великих открытий, и скоро мы получим препараты для продления жизни. Мы все ещё побудем Мафусаилами.
Говорящий вдруг дёрнул головой. Библейское сравнение неприятно ожгло сухощавому писателю язык, потому что писатель сам привычно цензурировал свои речи и тексты, а библейские сравнения были не в моде.
— Вещи, сделанные из новых материалов, будут служить вечно, — заметил фотограф.
— Ах, помилуйте, зачем мне вечная игла для патефона… Или там для примуса, — бросил безбилетный. — Я не собираюсь жить вечно.
— Только один человек живёт вечно, — возразил ему остроносый. — Да и тот, кажется, только до Страшного суда. Один еврей.
— Позвольте, — отвечал безбилетный. — Вечный Жид уже закончил своё странствие. В девятнадцатом году — старика сгубило любопытство. Сейчас я расскажу вам…
И он начал рассказывать, причём ёрничая и перевирая его, Иосифа, жизнь. Безбилетный говорил, будто писал заметку в журнал «Безбожник», где Колумб мешался с железнодорожными тарифами, а пожар Рима с индийскими йогами.
И вот он перешёл к девятнадцатому году и поместил Иосифа, как шахматную фигуру, на берег Днепра.
Снова к нему, глупой пешке, потерявшей осторожность, подходил сзади патруль, и гайдамаки жарко дышали водкой и потом.
Мальчишка рвал из-за пазухи револьвер, и Иосиф валился на дорожку сада.
Кто-то видел эту сцену, но, пересказанная много раз, она отшлифовалась и приобрела дурные черты анекдота. Всё было иначе — он не носил контрабандных чулок на животе, и куренной атаман не вёл с ним разговоров.
Тоска охватывала Иосифа, потому что о нём врали всегда. Когда-то один армянский епископ долго говорил с ним о событиях далёкого и важного дня, и даже записывал что-то. Но записал всё неверно, а потом, переехав в Англию, неверно пересказывал написанное.
Про него рассказывали разное, и всегда врали.
По одним историям выходило, что он до сих пор сидит в сумасшедшем доме и спрашивает всех посетителей, не идёт ли по улице человек с крестом.
По другим, что он давно проповедует Святое писание.
В 1642 году он пришёл в Лейпциг. Там за ним записывали, а когда в 1862 году он заглянул к американским мормонам, он даже дал интервью их газете. И всегда легенда перемалывала его откровения. Его хоронили множество раз, и этот, конечно, не был последним.
Тут вступил австриец.
— Я учился русскому языку в Одессе, в тысяча девятьсот восемнадцатом году, когда служил в чине лейтенанта у генерала фон Бельца. Потом случилась революция — не ваша, а уже наша — и фон Бельц выстрелил себе в голову. Он лежал в своем золотом кабинете во дворце командующего Одесским военным округом, и я понял, что не только русский, но и немецкий язык стал языком революции. Генерал был верен присяге.
— А вы почему не застрелились? — спросил его кто-то. — Как у вас там вышло с присягой? Вам-то нужна верность присяге или вечная жизнь?
Австриец не ответил. Он вздохнул и сказал:
— Но, если мы стали рассказывать друг другу библейские истории, то и я расскажу вам такую же. Представьте себе ваших комсомольцев, молодого человека, которого зовут Адам, и девушку по имени Ева. В нашей истории снова встаёт еврейский вопрос, но среди ваших комсомольцев и вправду есть много людей с такими именами.
И вот, гуляя в Парке культуры и отдыха, они говорят о пятилетке и мировой революции. И там же в парке они срывают яблоко с экспериментальной яблони. Тогда сторожа хватают их и извергают из рая культурного отдыха.
Их прогоняют, и метла у сторожа похожа на огненный меч в руках ангела, и тогда, лишившись отдыха и пролетарской культуры, Адам видит, что перед ним стоит нежная Ева, а Ева замечает, что перед ней стоит мужественный Адам. Любовь возникает между ними — неловкая любовь в стране пятилетки, когда рожать всем трудно, а хлеб выдают по политым потом карточкам. Я писал о вашей стране много, и знаю, как горек хлеб в обществе великих идей… Но через три года у Адама и Евы будет уже два сына.
— Ну, и что же? — спросил фотограф.
— А то, — печально ответил австриец, — что одного сына назовут Каин, а другого — Авель. Пройдёт время, и через известный срок Каин убьет, возможно, не ножом, а доносом, Авеля. Авраам родит Исаака, Исаак родит Иакова, и вообще вся библейская история начнется сначала, и никакой марксизм этому помешать не сможет. Всё повторяется. Будет и потоп, будет и Ной с тремя сыновьями, и Хам обидит Ноя, будет и Вавилонская башня, которая никогда не достроится. И так далее. Ничего нового на свете не произойдет.
— Вы хотите чуда, — сказал сухощавый писатель. — Запрещать вам верить в чудо у нас нет надобности. Верьте, молитесь.
— А у вас есть доказательства, что будет иначе?
— Есть. Это цифры пятилетки.
— Цифры всегда съедают людей. Но это ненадолго, потом рождаются дети. Мальчики. А потом… Потом оказывается, что железо не так важно, как дух, и начинается другая война, взамен тридцатилетней или столетней, а потом опять будут сжигать людей. Людей обязательно будут сжигать, по тому или иному поводу, поверьте… И опять обманут бедного Иакова, заставив его работать семь лет бесплатно и подсунув ему некрасивую близорукую жену Лию взамен полногрудой Рахили. Всё, всё повторится. И Вечный Жид по-прежнему будет скитаться по земле...
— Так всё же его убили, а?
— Он — вечный. Но зачем мне запрещать вам не верить в чудо? — улыбнувшись, ответил австриец.
Иосиф про себя усмехнулся.
Сейчас он расставался с идеей и возвращался в объятия к своему бессмертию.
Поезд шёл через ночь, его мотало на стрелках какого-то неизвестного разъезда, и паровозные искры летели вдоль вагонов.
А может, это просто был звездопад.
Густо усеянное звёздами небо имело на горизонте громадные чёрные провалы. Это вырастали вдали горы, которые начинались здесь, а продолжались до самого центра Азии.

Через два дня Иосиф оказался в Бухаре.
Он оставил худощавому писателю записку с просьбой вернуть взятый на время фотоаппарат его владельцу. Больше в купе он не попрощался ни с кем.
Мир рождался наново в лучах утреннего солнца. Мир был нов и прекрасен, он был полон надежд, как полно надежд любое утро, даже пасмурное.
Иосиф шёл по пыльному древнему городу и вскоре смешался с толпой. Теперь на его голове была меховая шапка, и оттого стал Иосиф неотличим от тех бухарских евреев, что наполняли базарную площадь.








И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Wednesday, April 4th, 2018
7:07 pm
История про то, что два раза не вставать



Вот, про то, что все любят.
Нет, не про бухло.



http://rara-rara.ru/menu-texts/uplocheno



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Sunday, April 1st, 2018
12:45 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ ГЕОЛОГА

Первое воскресенье апреля

(радиометр)


Фраерман поступил в институт в сорок четвёртом. Он был демобилизован по ранению и так и не добрался до чужих стран. Но при поступлении ему зачли все годы, что он проучился в педагогическом до войны.
Теперь он стал геологом.
Ещё на фронте он понял, что нужно поступать не как все, успех приносит движение зигзагом, обходной манёвр. Но это должна быть не трусость, а что-то другое — бросок в сторону, а потом бросок к цели.
В сорок втором, когда немцы прижали их к берегу, он прыгнул в воду с остальными. Доплыли двое — он и один казах. Оказалось, отец этого казаха научил сына плавать, хотя к ближайшей воде пришлось ехать за пятьсот километров. Война развела случайных знакомцев, но Фраерман иногда представлял себе, как этот невозмутимый казах вернётся домой и расскажет всё своему старику. Ведь его отец сделал правильный выбор, потому что это был выбор неожиданный.
Над ним смеялись, потому что он уделял больше внимания физике, чем прочим практическим дисциплинам. Физика шла туго, но Фраерман не сдавался.
Для других геология была не сколько наукой, сколько путешествием, пробой на выносливость — так, по крайней мере, все думали.
В институте было много девочек. Из этих девочек потом вышли правильные начальницы, жёсткие и властные. С семьями у них не заладилось, а с работой — наоборот. Мальчики, что поступили в институт после школы, прятали глаза, потому что свою бронь нужно было объяснять.
Их сверстники подъезжали на танках к Берлину, а они сидели над минералогическими коллекциями.
Фраерман сидел вместе с ними, но, погружаясь в геологию, повсюду таскал с собой учебник физики, и это был его выбор.
Он выходил из института в большой город — напротив был Кремль, звенели на Моховой трамваи. Торопился домой народ, останавливаясь у репродукторов.
Война кончалась, и прохожие, выслушав сводку, продолжали путь с бодростью.
Раньше они вжимали головы в плечи, выслушав сводку — впрочем, Фраерман фантазировал.
В те времена он был далеко отсюда.
Под Воронежем, в сорок втором, когда мир стоял на краю, Фраерман встретил одного человека. Это был странный воентехник, который имел опыт какой-то другой прежней жизни. Этот воентехник постоянно отпрашивался с аэродрома на окраине разбитого города в библиотеку. В городской библиотеке он, наверное, был единственным посетителем. Однажды Фраерман увязался за ним и увидел, что воентехник читает научные журналы.
Этого странного человека внезапно отозвали из части, и Фраерман остался один на один с советом, данным посреди пустынного здания библиотеки. Совет был — держаться физики.
Он и держался.
И не вернулся в педагогический, а пошёл в геологоразведочный, потому что считал, что физикам понадобятся геологи, как рыцарям — оруженосцы. Соперничать с физиками он не сумел бы, но он знал, в чём соперничают они — на разных концах земли.
И когда в сорок шестом, перед первым полем, им зачитали постановление Совета министров, он понял, что не прогадал.
Постановление было секретное, Фраерман был предупреждён об ответственности за разглашение деталей, но всё Геологоуправление обсуждало подробности по коридорам.
О том, что за новое месторождение урана с запасами металла не менее тысячи тонн при среднем содержании урана в руде от одного процента и выше, дадут Сталинскую премию первой степени, звание Героя и шестьсот тысяч рублей. А так же, за счет государства, начальник партии получит в собственность в любом районе Советского Союза дом-особняк с обстановкой и легковую машину.
Много о чём говорили в Геологоуправлении — и о пожизненном бесплатном проезде для всей семьи и о бесплатном обучении детей в школах и институтах.
Фраерман не думал о детях, он не думал о семье, которой у него не было.
Семья его превратилась в дым; выпадала дождём на землю; текла, разбавленная водой, в море.
Он не думал о семье, Фраерман давно запретил себе это.
Он думал о том, что сделал всё правильно — и теперь он пригодится.
Когда из Москвы в Геологоуправление приехал человек и поставил перед ними на столе зелёный металлический ящик, Фраерман всё понял.
Москвич откинул крышку и спросил, усмехнувшись, знает ли кто, что это такое.
— Это портативный радиометр, — уверенно ответил Фраерман, выйдя вперёд.
Старики-геологи в этот момент буравили ему спину своими взглядами.
Но ему, сосунку, единственному в тот год, дали самолёт.
Радиометры изменили всё — разведка на уран пошла гораздо быстрее. Раньше приходилось отправлять образцы в лабораторию, и это сильно тормозило дело.
Теперь изменился даже масштаб карт.
Вокруг Фраермана лежала казахская степь, на горизонте поднимались горы.
Горы были обманчиво близко, но его район касался их краем. Молодой начальник партии примеривался к этим горам, но территория была нарезана давно, и там должны были работать другие люди, даже из другого Управления.
В середине полевого сезона они стояли в маленьком посёлке.
Фраерман шелестел унылой пустой картой — там были кварц и кальцит, и молибденит там тоже был, но уран покинул своих спутников и бродил где-то далеко.
Cамолёт, переживший всю войну в каком-то лётном училище, старый и неказистый, каждый день исправно поднимался в воздух. Раньше курсанты летали по квадрату, а теперь так же летал и Фраерман — только полёты у него были не по квадрату, а по кругу, от точки к точке. Его подчинённые занимались рутинным делом: снимали слой дёрна, отбивали породу кайлом. И, наконец, радиометрами определяли радиоактивность — она была, и уран был — но не больше десяти тысячных процента. Уран был и ушёл. Так острили про термин «следовое количество».
Потом Фраерман шёл к старикам и по ночам, когда жара не была такой убийственной, пил с ними невкусный плиточный чай.
Разговоры стариков шелестели, как выгоревшая трава в степи. Фраерман, глядя на них, вспоминал упорного казаха, что плыл рядом с ним к своему берегу. Он наверняка выжил и вот так же сидел в сумраке, отдыхая от дневной жары, и потом он, несомненно, превратится в такого же старика.
Однажды казахи рассказали ему про долину, которая прячется в отрогах гор. О ней ходила недобрая слава — при этих словах Фраерман оживился, потому что если бы старики упомянули то, что горы светятся, это было бы явным указанием на радон.
А геолог Фраерман научился доверять своей интуиции. Всякая мелочь должна идти в дело — урана и тория в земле больше, чем серебра. Найти их только сложно, нет у них крупных месторождений, нет своей Магнитки и Чёрных камней. Поэтому не надо гнушаться стариковскими сказками.
Информация всегда получается непрямо, она приходит ходом коня, короткими перебежками, зигзагом.
Если ты оказался в пустыне — ищи корабль и парус.
Однако старики отвечали, что на их памяти горы никогда не светились, а так-то, наверняка могут.
Их волшебная сила в другом — там можно видеть будущее.
Но в этом и заключается беда: никакого будущего человеку не надо, живи каждый день как последний. Молодые парни отправлялись к горам, чтобы увидеть своих будущих жён, а один богатый человек захотел посоветоваться с самим собой.
Жёны молодым воинам не понравились, и они прожили своё время в тоске отсроченного разочарования. Богатый человек по совету себя самого решил поставить на новую власть, но новая власть не поставила на него, и его расстреляли вместе со всеми сыновьями.
Нет нужды в будущем, вот в чём правда.
— Что, — спросил геолог, — там время идёт в обратную сторону?
— Нет, — отвечали люди, пьющие невкусный плиточный чай, — время никогда не течёт как вода. Оно само по себе — движется то — туда, то — сюда. (Они сделали руками, свободными от пиал, соответствующее движение). Кто-то откидывает полог (Фраерман помнил это казахское слово, именно — откидывает полог, а не открывает дверь), и ты видишь будущее, вернее, его часть. Ты можешь вообще ничего не понять в нём. И оттого это ещё более напрасно.
Фраерман кивал старикам, а сам уже прикидывал, как перебросить машины и часть людей восточнее. Не так важны сказки, как важна любая аномалия. Даже если у неграмотных скотоводов случились в горах простые галлюцинации, это всё равно может быть ключом.
На следующий день Фраерман улетел к хребту.
Горы были голы и угрюмы, они торчали из степи, как скелет огромного животного — такое Фраерман видел на фотографиях из Гоби. Но тут животное было не вылупившимся из яйца, а родившимся из магмы.
Хребет тянулся на пятьдесят километров. В середине он был разбит гигантской синклиналью — прогиб был похож на вмятину от огромного шара. В этом месте, предсказанном стариками, и случилось то, что должно случиться.
Как только они развернули радиометр, стрелка легла направо.
Фраерман почувствовал, как у него подкашиваются ноги.
Это было второй раз в жизни. Первый раз было несколько лет назад, когда он доплыл до своего берега и попытался сделать хотя бы несколько шагов. Но сил хватило только на то, чтобы доплыть, ноги его не держали.
Сейчас ему было плевать на премии, он оказался прав — вот что самое важное. Он был прав, став геологом. Он был прав, когда бился головой в запертые для него ворота ядерной физики. Он был прав, когда готовил себя к этому открытию.
И семья Фраермана, которая выпадала с дождём на землю, стала донными отложениями польских рек, растворилась в земле и прорастала травой, значит, существовала не зря.

Несколько дней Фраерман и его люди изучали породу — но ничего, напоминающего уран, они не увидели. Счётчик показывал избыток излучения, но искомого металла нигде не было.
Они приостановили работу.
Рабочие спали тревожно, вскрикивая и плача во сне. Большая их часть отбывала срока в здешних местах, и им во сне приходило не будущее, а прошлое. К будущему они относились с недоверием.
В один из этих нервных дней к нему пришёл лётчик и сказал, что видел свою смерть. Хуже всего, что его видение было связано со смертью вождя. Лётчик видел толпу, что топтала его, лётчика, тело, и запомнил траурные флаги над домами. Впрочем, обнаружилось, что у него жар. Фраерман отослал его в посёлок, списав всё на лихорадку.
Болтун был ему не нужен, от такого жди беды.
Стараясь понять аномалию, Фраерман стал ночью беспокойно ходить вокруг лагеря. Холодные звёзды юга смотрели на него пренебрежительно, и в звёздах не было ответа.
Радиоактивность была высокой, слишком высокой — и ему стало казаться, что это признаки катастрофы. Возможно, начинается радиоактивный распад, который охватит всю планету. Он происходит внутри, и горячая волна движется от ядра к поверхности.
Утром рабочие глядели на него испуганно. Глаза начальника будто обвели сажей, а волосы торчали во все стороны.
Он тут же велел бить глубокие шурфы.
Их вырыли несколько, но радиоактивность на глубине была обычной, фоновой.
Никто не мог ничего понять — и возбуждение охватило всех, и техников и простых шурфовщиков.
Тогда Фраерман велел своим подчинённым расширить зону поисков.
Вернувшиеся техники каждый день привозили данные, и вскоре перед Фраерманом легла карта, состоявшая из концентрических кругов.
И вот, при мигающем свете керосиновой лампы он вдруг представил себе эту картину не на плоскости, а в трёхмерной проекции.
Он смотрел на земную поверхность сбоку.
Никакого радиоактивного распада в центре Земли не было, вернее, может, он и был, но прорыв снизу не случился.
Наоборот, что-то произошло сверху.
Но удивительным было то, что уровень радиоактивности рос день ото дня — даже в тех местах, где они уже произвели замеры.
Он рассчитал центр кругов и понял, что особая точка находится совсем недалеко от лагеря.
Но не под землёй, а над ней.
Видимо, это урановый болид, что прилетел из глубины Вселенной.
Это, конечно, не месторождение, но тоже успех.
Фраерман ещё раз послал всех своих техников на периферию этих окружностей.
Лагерь опустел, и Фраерман остался один.
Вернее, вместе с радиометром. Тот смотрел на него беспокойным глазом микроамперметра. Стрелка дрожала в середине шкалы. Прибор был похож на пса, что преданно сидит перед хозяином, вывалив язык.
Теперь Фраерман думал, что будущее — вот оно, перед ним. Он схватил бога за бороду.
Старики не соврали в главном, а уж откуда явится урановый болид, не так важно. С этим разберутся другие учёные — академики в круглых чёрных шапочках.
В этот момент, откуда-то с краю глазного поля, выплыл самолёт.
Самолёт на тысячу километров тут был только один — потрёпанный У-2, и стоял без пилота, которого отвезли в больницу.
Самолёт медленно шёл над Фраерманом, как гость из будущего.
Вдруг он выбросил точку, почти сразу обросшую парашютом, и Фраерман, прежде, чем обдумал всё это, увидел свет ярче тысячи солнц.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Wednesday, March 28th, 2018
6:29 am
История про то, что два раза не вставать
ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

За семь недель до Пасхи

(белая куропатка)



Утром в посёлке появилось чудо. По хрусткому снегу в стойбище приехал домик на лыжах. Позади домика был радужный круг — такой красивый, что погонщик Фёдор сразу захотел его коснуться.
Но на него крикнули, и оттого, что это было неслышно в треске двигателя, больно ударили в плечо.
— Без руки останешься, чудак, — склонилось над ним плоское стоптанное лицо. Таких лиц Фёдор никогда не видел раньше — оно было круглое и жёлтое, как блин.
Сам Фёдор в начале своей жизни звался вовсе не Фёдором, имя его было иным, куда более красивым и простым, но монахи из пустынной обители дали ему именно такое и брызгали в лицо водой, точь-в-точь как брызжут оленьей кровью в лицо ребёнка. Он с любопытством смотрел на пришельцев, для которых такие диковинные имена привычны.

В посёлок приехали четверо в кожаных пальто, и теперь эти четыре кожаных пальто висели на стене казённого дома, будто в строю. Оперуполномоченный Фетин пил разбавленный спирт в правлении колхоза, и его товарищи тоже пили спирт, оленье мясо дымилось в железных мисках на столе. Разговоры были суровы и тихи.
Фёдор слышал, как они говорили о местных колдунах, которых свели со свету. И колдуны оказались бессильными против выписанных специальным приказом красных китайцев. Из них и был человек со стоптанным лицом, которого Фёдор увидел первым. Колдуны пропали, потому что их сила действует только на тех, кто в них чуть-чуть верит — а какая вера у красных китайцев? Не верят они ни в Белую Куропатку, ни в Двухголового Оленя.

Четверо чужаков сидели в правлении всю ночь, ели и пили, а затем спали беспокойным казённым сном. Наутро они стали искать дорогу к монастырю. И вот они выбрали Фёдора, чтобы найти эту дорогу. Фёдор не раз гонял упряжку оленей к обители, отвозя туда припасы — и сам вызвался указать место.
Скрючившись, он полез в домик на лыжном ходу, что дрожал, как олень перед бегом, и потом дивился пролетающей за мутным окошком тундре — такой он её не видел. Повозка с винтом остановилась в холмах, отчего-то не доехав до монашеских домиков.
Люди в кожаных пальто стояли посереди долины — прямо перед ними, внизу, в получасе ходьбы, расположилась обитель.
Фёдор пошёл за пришельцами, потому что хотел услышать, о чём те будут говорить с монахами. Но никакого разговора не случилось — оперуполномоченный Фетин первым открыл крышку своего деревянного ларца на бедре, достал маузер, и, примерившись, стал стрелять.
Выстрелы хлестнули по чёрным фигурам, как хлещет верёвка, хватая оленя за горло. Монахи, будто чёрные птицы, попадали в снег.
Побежал в сторону только один из них, самый молодой, взмахнул руками, словно пытаясь взлететь, но тоже ткнулся в землю.
Последним умер старик игумен, что посмотрел ещё Фёдору прямо в глаза перед смертью. Он, казалось, загодя готовился к этому концу, и убийцы были ему не интересны, а вот Фёдор чем-то привлёк внимание игумена.
Но всё кончилось — и хоть лишней деталью ушедших жизней топился очаг, булькала на нём пустая похлёбка, но люди в кожаных пальто уже ворошили какие-то бумаги.
— С колдунами было сложнее, — сказал китаец. — Они не знали, что умрут, оттого так и метались, торгуясь со смертью. А этим умирать привычно.
Оперуполномоченный складывал в мешки вещи, последней он достал небольшую чашу.
— Золотая? — спросил китаец.
— Нет, оловянная. Нет у них золота, — ответил оперуполномоченный Фетин. — Если б золото, всё было бы куда проще.
— Эй, парень, — подозвал он Фёдора, и швырнул находку ему в грудь — вот тебе чашка. Будешь чай-водка пить. И запомни: ты не предатель, а человек, что сделал важное для всего трудового народа дело.
Фёдор поймал тяжёлую чашу и, повертев в руках, спрятал за пазухой. Он не знал значение слова «предатель», но всё это ему не нравилось, что-то оказалось неправильным в происходящем, смерть была непонятной и бессмысленной. Но монахи умерли, и чаша всё равно пропадала.
Люди в кожаных пальто довезли его обратно к стойбищу, а чаша тем временем будто наливалась чем-то с каждым часом, тяжелела, жгла грудь.
Пошатываясь, он вылез из аэросаней и сел на нарты.
Чаша обжигала кожу, но Фёдор не мог вытащить её — обессилели, не поднимались руки. Олени пошли сами, чего не бывало никогда, они разгонялись, перешли на бег, и вот уже Фёдор нёсся по ровному, как стол пространству. Много дней несли олени Фёдора по гладкому снегу, налилось силой весеннее солнце, стала отступать зимняя темнота. Понемногу сбавили олени бег, и вывалился Фёдор вон, на землю.
А там весна, и пробивается трава сквозь тающий снег. В ноздри ударил запах пробуждающейся земли, запах рождения травы и мха.
Рядом оказался край большого болота, на котором урчали пузыри, и неизвестные Фёдору птицы сидели вдалеке — не то простые куропатки, не то священные птицы Верхнего мира.
Фёдор пополз к прогалине, чтобы напиться воды. Привычно, как влитая, легла в руку чаша, что оказалась не такой тяжёлой, как он думал. Зачерпнул Фёдор талой воды и запрокинул голову, прижав дарёное олово к зубам. Но только сразу поперхнулся.
Не вода у него в горле, а сладкая, горячая кровь.
Фёдор в ужасе осмотрелся — бьёт фонтан перед ним, жидкость черна и туманит разум. И не оленья это кровь, которой пил Фёдор много и вволю, а человечья.
Закричал он страшно, швырнул чашу в красный омут и побежал прочь, забыв про нарты и оленей.
Он не скоро устал, а когда опомнился, то вокруг была незнакомая местность — потому что только чужак не распознает в тундре своей дороги.
Фёдор упал, обессиленный, а когда поднял голову, то увидел, что лежит на нагретых за день камнях. Солнце, только приподнявшись над горизонтом, снова рухнуло в Нижний мир.
Рядом с Фёдором стоял мёртвый игумен.
— Что, плохо тебе? — Голос игумена был глух как олово, а слова тяжелы. — Сделанного не воротишь, теперь ты напился человечьей крови, и жизнь твоя потечёт иначе. Но я знаю, что ты должен сделать — двенадцать мёртвых поменяешь на двенадцать живых. Счёт невелик, так и вина невелика — вина невелика, да наш воевода крут.
Фёдор долго сидел на холодеющем камне, пытаясь понять, что говорил чёрный монах.
Мир в его голове ломался — он в первый раз видел такую смерть, когда один человек убивает другого. Он видел, как уходят старики умирать в тундру, и их дети равнодушно смотрят в удаляющиеся спины. Он видел, как стремительно исчезает человек в море, когда рвётся днище самодельной лодки.
Он слышал, как кричит человек, упавший с нарт и разбившийся о камни, — но ни разу не видел, как убивают людей специально. Теперь он сам это увидел и сам привёл убийц к жертвам. Не важно, что и те, и другие — чужаки.
Что-то оказалось неправильным.
И эта мысль постепенно укоренялась в его голове, остывающей после безумия бегства.
На следующую ночь игумен снова пришёл к нему.
— Двенадцать на двенадцать, — повторил он. — Счёт не велик, иди на север, найдёшь первого.
Фёдор, подпрыгнув, кинул в него камнем, как нужно кинуть чем-нибудь в волшебного старика Йо, который наводит морок на оленей. Монах исчез и не пришёл на следующую, не явился и на третью ночь. Тогда Фёдор отправился на север, по островкам твёрдого снега, мимо рек талой воды. Через день, питаясь глупыми и тощими по весне мышами, он вышел к высоким скалам.
Что-то подсказывало ему, что дальше — опасность.
Он затаился, слившись с землёй и травой, а потом пополз на странные звуки.
За обрывом ему открылся океан — чёрный в свете яркого солнца. Такого океана Фёдор не видел никогда — он бил в скалы с великой силой, и солёная вода летела повсюду.
А через день, когда океан успокоился, Фёдор увидел людей.
Это тоже были чужаки, но пришли они не с юга, не прилетели на фанерных птицах, не приехали в бензиновых санях с винтом. Эти люди говорили на незнакомом языке, и ветер рвал на части их лающую речь.
Они приплыли в огромной чёрной рыбе, и теперь, как муравьи, таскали из её нутра что-то на берег.
Фёдор не пошёл к ним — от чужаков в тундре добра не жди, это он понял давно. И то, что они строили на берегу, очень напоминало страшный знак звезды на стене правления, что как-то приколотили люди в кожаных пальто — нет, тогда они не стреляли, а собирали деньги на прокорм неприятного бога Осоавиахима.
А вот какой-то мальчик ещё не знал этого. Мальчик в яркой кухлянке появился на гребне скал, тоже, видимо, привлечённый странными звуками. Фёдор услышал, как в эти звуки вплетаются знакомые удары выстрелов. Чужаки, вскинув винтовки, метили в мальчика и сразу устроили за ним погоню.
Но вечером погоня обнаружила только мёртвых оленей и разбитые нарты, тонущие в огромном болоте. Успокоившись, чужаки вернулись к берегу, а Фёдор в это время шёл по мхам, и раненый мальчик лежал у него на плечах, безвольно мотая головой.
Он пришёл в чужое стойбище, где мальчика узнали родные. Тут всё было другое — запах воды, трава, одежда людей, пахло оленьей похлёбкой, от которой Фёдор уже давно отвык, пахло горьким табаком и дымом костров. Его накормили, и сон спутал ему ноги и руки. Фёдор не мог пошевелиться, когда к нему ночью пришёл знакомый гость.
Мёртвый монах, как приёмщик фактории, считающий мех, потрогал свой нос и сказал:
— Дюжина — число невеликое, тем более, что от неё мы теперь отнимем одну судьбу. Одиннадцать на одиннадцать, не слишком велик оброк.
Несколько дней Фёдор спал, а потом ушёл от новых знакомых, несмотря на то, что его уговаривали остаться.
Оказалось, что он забрёл далеко на восток и, чтобы вернуться в родные края, устроился на службу к геологам. Целое лето он таскал непонятные ему тяжёлые металлические инструменты и помогал собирать временные дома.
Однажды уже готовый дом загорелся. Внутри задыхалась от дыма беловолосая девушка. Такие худые женщины с белыми волосами казались Фёдору уродливыми, но геологи думали иначе. Однако, скованные демоном страха, геологи зачарованно смотрели на огонь, не двигаясь с места. Тогда Фёдор вошёл в горящий дом, слыша, как потрескивают, вспыхивая, его волосы.
Он вынес наружу бесчувственное тело, взяв его на плечи точно так же, как когда нёс того мальчика, и белые волосы мешались с его чёрными и горелыми. Рухнула крыша, и горячий воздух ударил ему в спину.
Геологи кричали что-то, на радостях крепко били его по спине, и от этих ударов он валился то в одну сторону, то в другую. Потом они поили его спиртом, и Фёдор быстро потерял сознание.
В забытьи он ждал гостя, и тот гость пришёл
— Десять — хорошее число, — сказал чёрный, как горе, гость. — Десять число, состоящее из единицы и нуля, а, значит, из всего и ничего. Хороший счёт, Фёдор.
Гость был доволен, но велел спирта не пить. И действительно, от этой проклятой воды Фёдор болел два дня, мучился и прижимал лоб к холодной земле.
Геологи отпустили его не скоро, и уже снова на этот край навалилась зимняя чернота. Фёдор стал жить в большом городе, что строился на берегу океана. Он стучал большим молотком по странным железным гвоздям, вгоняя их в шпалы. Две стальных змеи уходили вдаль, и иногда Фёдор, приложив ухо к металлу, прислушивался к тому, что происходит далеко-далеко.
Здесь он, впервые с того давнего времени, увидел живых монахов. Они, впрочем, были лишены чёрных ряс и одеты в ватники, но Фёдор сразу узнал их племя среди прочих подневольных строителей. Они смотрели друг на друга через редкую проволочную ограду — монахи равнодушно, а Фёдор с любопытством.
Монахи держались особняком, и Фёдор видел, как они молятся, несмотря на запрет охраны.
В один из чёрных зимних дней, цепляясь за стальные змеи, приехал поезд. Он привёз редкие в этих краях брёвна, и монахи, надрываясь, стали складывать их в штабель.
Но что-то стронулось в этом штабеле, и огромные брёвна зашевелились, пошли вниз. Одно из них стало давить зазевавшегося, но Фёдор птицей прыгнул под мёртвое мёрзлое дерево и выдернул щуплого старика из капкана. В этот момент другое бревно ударило его в спину, и Белая Куропатка накрыла его крылом. Когда он очнулся, монахи бормотали над ним свои молитвы.
Зубы стукнули о металл, потекла в горло вода, и Фёдор тут же поперхнулся. Жгла его губы страшная кровавая чаша. Он решил, что убитый игумен привёл своих мёртвых товарищей, но нет — эти монахи были вполне живые и благодарили его за спасение брата. И не чашу подали они ему, а обыкновенную железную кружку с талой водой.
Фёдор взял кружку обеими руками и стал пить — жадно, но мелкими глотками.
В этом причудливом северном городе Фёдор переменил несколько работ, учился управлению механизмами, но тоска заливала его сердце. Чёрная гнилая кровь, которой он напился когда-то, поднималась снизу к горлу.
И Фёдор снова ушёл в тундру. Его приняли в колхоз, и ещё год он гонял оленей, пока как-то не выехал к берегу океана в приметном давнем месте.
Между скал никого не было. В укромной расщелине стояло странное сооружение, похожее на те, что стояли в строящемся городе, но людей не было видно рядом, не колыхались на ветру кумачовые флаги и лозунги с белыми буквами. Железные колонны гудели и вибрировали. У Фёдора вдруг зашевелились волосы — он провёл по ним рукой и понял, что они стали сухими и потрескивают под пальцами.
Ему не понравилась эта конструкция — она была чужая в этом мире моря, скал и тундры, будто таинственный знак на стене правления. И ещё он вспомнил погоню за мальчиком, что устроили чужаки. Тогда он забрался на скалы и скинул вниз камень побольше. Камень упал криво, ударил в основание труб, и гудение прекратилось.
Фёдор не понимал, зачем он это сделал, но отчего-то решил, что так нужно. Тем более, что скоро к нему пришёл его чёрный монах, и они говорили долго, и всё о важных вещах. Проснувшись, Фёдор не помнил ничего, но знал, что пришло время собираться в родные края.
На следующее лето он добрался до родного посёлка. Там всё изменилось — он не нашёл никого из знакомых. В его доме жили чужие люди, кто-то сказал, что помнит его, но сам Фёдор не помнил этих людей.
Он совсем недолго пробыл в посёлке и снова решил идти к морю. Сначала он хотел вернуться на место своей беды, но понял, что не может его найти — дорога уводила его прочь. Фёдор несколько раз сворачивал туда, куда, вроде, следовало, промахивался, и, наконец, понял, что на то место ему нельзя.
И он покинул посёлок, как ему казалось, навсегда.
Скоро Фёдор стал ходить по морю на небольшом кораблике. Он мало видел моря, потому что больше сидел внутри металлических стен и глядел на двигающиеся части машин. Машины ему не нравились, в них была чуждая ему жизнь, далёкая от белёсого неба над тундрой, от танца куропаток на снегу и бега оленей.
Но понять машину оказалось несложно: нужно было только представить её себе как зверя из Нижнего мира. Фёдор служил машине как божеству — справедливому, если с ним правильно обращаться, и безжалостному, если сделать ошибку.
Иногда по ночам к нему снова приходил мёртвый монах, и они вели долгие беседы о богах, духах и истинной вере.
Но вдруг над северными водами потемнело небо, и в нём поселились чёрные самолёты.
Маленький кораблик еле вернулся домой, потому что один из самолётов гонялся за ним несколько часов. Часть матросов погибла сразу, и Фёдор уже ничего не мог сделать. Один стонал, умирая, и опять Фёдор был бессилен. Тогда Фёдор бросил вахту у механизмов нижнего мира и повёл кораблик в порт, перетащив раненых на капитанский мостик. Фёдор перетянул раненым их окровавленные руки и ноги, и встал к штурвалу. Машина стучала исправно, а Фёдор молился Женщине с медными волосами Аоту, что врачует болезни, Белой куропатке, что смягчает боль, и Великому оленю с двумя головами, которые у него спереди и сзади. Этот Великий олень отмеряет человеку жизнь и смотрит одновременно в прошлое и будущее.
Внезапно он почувствовал рядом с собой чёрного монаха. Он тоже молился вместе с ним, но по-своему и своим божествам — мёртвому юноше, раскинувшему над миром руки, и его матери с залитым слезами лицом.
Корабль криво подходил к пирсу, и к нему бежали солдаты с винтовками — только тогда монах исчез.
Фёдора перевели на другой корабль — большую самоходную баржу. Она шла к большому городу — Фёдор никогда не видел таких городов. Над серой водой сияли золотые шары куполов, гигантские мосты проплывали над баржей.
По сходням пошли внутрь люди — в основном дети и женщины с крохотными сумочками и большими чемоданами.
Фёдор дивился этим людям и их глупой одежде, но он видел пассажиров только мельком, лишь изредка вылезая из своего убежища, наполненного живым божеством машины.
Баржа довольно далеко отошла от города, когда над ней завис чёрный самолёт.
Фёдор услышал через металлическую стенку, как вспухает на поверхности воды разрыв, как дождём стучат капли воды по палубе. Но мгновенно всё заглушил детский визг. Этот визг был нестерпим, и в нём потонул скрежет рвущегося железа.
Ночь окружала Фёдора, холодная вода била по ногам, когда он выбрался на палубу.
Он поискал глазами своего непременного спутника, но его не было рядом. Были только дети, что плакали вокруг. Матери, обняв сыновей, прыгали в воду, которая кипела у бортов шлюпок.
Фёдор понял, что всех не спасти, но кого выбирать — он не знал. Чёрный Монах не появлялся — и Фёдор стал вязать плот. Он медленно плыл в холодной воде, между чемоданов и панамок, модных шляпок и мёртвых тел, выдёргивая, как овощи с грядки, живых детей из воды.
Фёдор успел задать себе вопрос, сколько он сможет спасти людей, и каков будет счёт после этой ночи, но тут же забыл об этом, потому что время остановилось. С ним на плоту плыли Женщина с медными волосами и двухголовый олень, а над ними висела в воздухе Белая куропатка. Дети молча смотрели на воду, и от этого Фёдору было страшнее всего.
На рассвете плот ткнулся в берег каменного острова. Там, среди редкого леса они прожили несколько дней в шалашах из веток и камней.
Дети были немы. Они молча бродили по берегу, вглядываясь в чёрную воду, а вечерами сидели вокруг костра.
Фёдор оказался здесь единственным взрослым человеком, и теперь, как сказки, рассказывал спасённым истории про двухголового оленя и Белую куропатку. Он поведал им про траву и мхи, которые можно видеть в тундре весной, и чем они отличаются от мхов и трав осени. В его рассказах по тундре брёл двухголовый олень, на котором верхом путешествовали мать с сыном. Юноша, сидя на олене, крестом раскидывал окровавленные руки, будто хотел обнять весь мир. А Белая куропатка несла благую весть и избавление от мук — всем-всем без разбора.
Дети молчали, и Фёдор не знал, понимают они его или нет. Их скоро нашли, но дети так и не произнесли ни единого слова. Когда их увозили на юг, они лишь по очереди молча заглянули Фёдору в лицо.
Мёртвый игумен явился к Фёдору в ту же ночь, и Фёдор встретил его с обидой. Но обида прошла, и они снова говорили долго — и о разном. Проснувшись, Фёдор понял, что он забыл спросить, сравнялся ли счёт. И действительно, он никак не мог вспомнить, сколько детей спаслось с ним на острове. Спросить было некого — военная неразбериха раскидала людей. Фёдор снова ушёл в море и несколько тяжёлых голодных лет ловил рыбу.
Но вот война треснула, как ледяная глыба на солнце, и по деревянным тротуарам застучали костылями калеки. Зазвенели медалями нищие у магазинов, прыгая в своих седухах, и Фёдор с удивлением увидел, как яростно могут драться безногие. Потом всех нищих калек свезли на острова, а Фёдор нанялся туда рабочим.
Часто, когда он чинил что-то, безногие окружали его, чтобы рассказать про войну. Их рассказы были страшны, как история мёртвых монахов, и крови в них булькало больше, чем в том озерце посреди тундры.
Но век инвалидов оказался короток — они умирали один за другим, и Фёдор легко копал им могилы, оттого что могилы эти были половинного размера.
Когда умер последний инвалид, Фёдор покинул острова и ушёл к родным местам. Теперь он без труда нашёл то место, с которого началась его новая жизнь. За год он поправил обитель и поставил рядом с ней большой деревянный крест. В пору сильных ветров крест звенел и гудел, но под этот звук Фёдор только лучше спал.
Однажды к нему пришёл соплеменник. Он, как и Фёдор, жил в больших городах и заразился там странной болезнью. Фёдор долго лечил его, на всякий случай призывая на помощь не только Белую куропатку, но и юношу с тонкими, дырявыми от гвоздей руками. К удивлению Фёдора, его соплеменник выздоровел.
Пришелец остался с ним, но скоро стали приходить другие люди, жалуясь на свои испорченные тела.
В иной день Фёдор увидел механическое чудовище-вездеход. Он решил, что снова приехали люди в кожаных пальто и история, как ей и положено, должна повториться. Нужно было умереть так же, как когда-то умер игумен и, встретившись с ним на оборотной стороне мира, всё-таки узнать, у кого больше силы — у матери с сыном или у двухголового оленя. Но вышло всё иначе. Из вездехода действительно вылез человек в кожаном пальто, долго ругался, но стремительно залез обратно и исчез из жизни Фёдора навсегда.
И Фёдор понял, что ничто и никогда не повторяется в точности, ничего не сделать заново, ошибки нельзя исправить, а можно только искупить.
Он бродил по пустынным местам, а сам всё больше молился. Мёртвый игумен приходил к нему часто и ругал Фёдора за то, что тот хочет поженить богов Верхнего мира с семьёй убитого юноши, а богов нижнего мира сочетает с козлоногими хвостатыми существами. Они спорили долго и часто, но каждый раз Фёдор наутро понимал, что забыл про давнюю арифметическую задачку, и не было ответа у того уравнения из двух дюжин, который мёртвый игумен задал ему на всю жизнь.
С удивлением он обнаружил, что в его обители остаётся всё больше людей — и вот вдруг с юга пришли два самых настоящих монаха. Монахам не нужно было лечение, они поселились у него всерьёз и надолго, и один стал обустраивать церковь. Потом появился третий человек в чёрном облачении, что принёс с собой целый мешок особых вещей. Из этого большого мешка он, вслед за иконами, вынул золочёную чашу, бережно завёрнутую в холстину, и Фёдор от ужаса схватился за грудь. Но испуг прошёл, и он опасливо потрогал чашу пальцем.
Наконец, настал день, когда по хрусткому снегу в обитель пришёл высокий человек с клюкой. Он шёл без поклажи, лишь что-то прятал под плащом на груди. Монахи первыми рухнули перед ним на колени. Опустился и Фёдор — последним.
Фёдор опустился на колени так, на всякий случай. Что валяться на земле перед тем, с кем проговорил столько ночей. Он-то узнал его сразу.
Высокий человек взял его за плечо и повёл на холм. Они шли, и Фёдор недовольно бурчал, что стал лишним среди этих людей веры, стал вредной, дополнительной единицей к дюжине.
— А счёт? — вдруг вспомнил он. — Счёт сошёлся?
— Не было никакого счёта. Нечего считать людей, это другая, противная нам, сила любит считать да пересчитывать.
— Но ты-то меня простил, — заглянул Фёдор в глаза хозяину места. — Простил теперь?
— Я тебя простил ещё тогда, как увидел. Как увидел, так сразу и простил. А счёт по головам — это ты придумал сам. Ты скажи о другом — останешься с нами?
Фёдор подумал, обведя взглядом пустынные холмы.
— Нет, не останусь. Ты тут хозяин, а моя вера спутана, как старая рыбацкая сеть. Но потом, может, вернусь — если разберусь с двухголовым оленем. Ведь в оленя верить можно?
— Смотря как — никто не мешает оленю жить под небом Господа, как всякой божьей твари, будь она с двумя головами или с одной. Да ладно, ты почувствуешь, когда надо вернуться, — досадливо сказал игумен. — Только не надо медлить.
Они попрощались, и вот Фёдор повернулся и, не оглядываясь, пошёл на юг.
Когда он отошёл достаточно далеко, игумен распахнул плащ и освободил странную птицу, пригревшуюся у него на груди. Не то белый голубь, не то маленькая куропатка, хлопая крыльями, поднялась в воздух и полетела вслед за ушедшим.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Saturday, March 24th, 2018
10:42 am
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ МЕТЕОРОЛОГА

23 марта

(хорошая погода)



— Папа… Папа… Папа… — Сын не унимался, и Сидоров понял, что так просто он не уснёт.
Дождь равномерно стучал по крыше, спать бы да спать самому, но сын просил сказку.
— Про гномиков, пап, а? Про гномиков? — Сидоров прикрутил самодельный реостат на лампе и вздохнул. — Ну вот слушай. Жил один мальчик на берегу большого водохранилища… Водохранилище было огромным — недаром его звали морем. Горы на другом берегу едва виднелись, но мальчик никогда там не был.
Он почти нигде не был.
— Я тоже нигде не был, — сказал сын из сонного мрака.
— Ты давай, слушай, — сурово сказал Сидоров, — сам же просил про гномиков.
— А будут гномики?
— Гномики обязательно будут. Мальчик жил на берегу… Так… Мать уехала из посёлка давно, и мальчик жил с отцом. Отца за глаза звали Повелителем вещей, оттого что отец работал ремонтником — и чинил всё. Сейчас он сидел в пустом цеху и возвращал к жизни одноразовые китайские игрушки, оживлял магнитофоны и автомобили, ставил на ножки сломанную мебель, паял чайники и кастрюли.
Много лет назад, когда посёлок возник на берегу водохранилища, там одновременно построили завод. Времена были суровые, и строительством завода ведал сам Министр Нутряных Дел и ещё двенадцать академиков. Завод получился небольшой, но очень важный. На этом совсем небольшом заводе много лет подряд делали очень большую Ракету. Посёлок тогда был не то, что сейчас, — куда больше и веселее. Два автобуса везли людей на завод, а потом обратно. В кинотеатре крутили кино — по утрам за десять копеек детское, а вечером, за рубль, — интересное.
Мальчик это помнил плохо, может, это были просто чужие рассказы, превращённые в собственную память, — ему казалось, что он вечно сидит в своём доме, обычной деревенской избе на окраине посёлка. Правда, печь давно не топилась — и тепло, и огонь давал газ. Жизнь давно изменилась — и в доме редко пахло своим хлебом.
Но потом оказалось, что Ракета не нужна или она вовсе построена неверно, и люди разъехались кто куда. Дома опустели, а саму Ракету разрезали на несколько частей. Из одного куска сделали козырёк над входом в кинотеатр, да только фильмов там уже не показывали.
— А у них были Испытания? — перебил не к месту сын.
— Конечно. Испытания — очень важная вещь, без них ничего работать не будет, — ответил Сидоров, а про себя подумал, что часто — и после. Он хлебнул спитого чая и продолжил: — На заводе осталось всего несколько людей, и среди них — Повелитель Вещей. Он привычно ходил на завод, а в выходные исчезал из дома, взяв рыболовную снасть.
Повелитель вещей замкнулся в себе с тех пор, как уехала жена.
Мальчика он тоже не жаловал — за схожесть с ней.
А вот на рыбалке было хорошо — хоть никакой рыбы там давно не было.
Нет, посёлок, стоявший на мысу, издавна славился своей щукой, сомом и стерлядью. Объясняли это идеальным микроклиматом, сочетанием ветров и холмов, приехали даже учёные-метеорологи и уставили весь берег треногами с пропеллерами и мудрёными барометрами. Но потом, когда начали строить Ракету, метеорологов выгнали, чтобы они не подсматривали и не подслушивали.
К тому же одну важную и ужасную деталь для Ракеты при перевозке уронили с баржи в воду. И деталь эта была до того ужасна, что вся рыба ушла от берега и рядом с посёлком теперь не казала ни носа, ни плавника.
Впрочем, в обезлюдевшем посёлке никому до этого не было дела.
Повелитель вещей просто отплывал от берега недалеко и смотрел на отражение солнца в гладкой солнечной воде. Возвращаться домой ему не хотелось — дом был пуст и разорён, а сын (он снова думал об этом) слишком похож на бросившую Повелителя Вещей женщину.

Когда отца не было, Мальчик слонялся по всему городу — от их дома до свалки на пустыре, где стоял памятник неизвестному пионеру-герою.
Однажды мальчик нашёл на этом пустыре военный прибор, похожий на кастрюлю. Мальчик часто ходил на пустырь, потому что там, у памятника безвестному пионеру-герою, можно было найти много странных и полезных в хозяйстве вещей. Но этот прибор был совсем странным, он был кругл и непонятен — даже мальчику, который навидался разных военных приборов. Можно было отнести его домой и отдать отцу, но мальчик прекрасно знал, что нести военный прибор в дом не следует, поэтому он положил кастрюлю на чугунную крышку водостока.
Тогда он стал представлять, как увидит гномиков.
Но только он отвернулся, чтобы открыть дверь, как услышал за спиной писк.
Бесхозный драный кот гонял военную кастрюлю по пустынной улице.
От кастрюли отвалилась крышка, и из её нутра жалостно вопили крохотные человечки.
Мальчик кинул в кота камнем, и тот, взвизгнув, исчез.
Содержимое кастрюли высыпалось в пыль и стояло перед мальчиком, отряхиваясь.
Мальчик хмуро спросил:
— Ну, и кто будете?
Он привык ничему не удивляться — с тех самых пор, как из недостроенной Ракеты что-то вытекло, и несколько рабочих, попавших под струю, заросли по всему телу длинным жёстким волосом.
Ответил один, самый толстый:
— Мы — ружейные гномы. Есть у нас химический гном, есть ядерный — вон тот, сзади — который светится. Много есть разных гномов, но название всё равно неверное. Лучше зови нас «технические специалисты». Много лет назад мы были заключены в узилище могущественным Министром Нутряных Дел, и с тех пор трудились не покладая рук. И вот, мы на свободе, наконец, и даже избежали зубов этого отвратительного подопытного животного.
— Ну а теперь я вас спас, и вы мне подарите клад?
— Мальчик, зачем тебе клад? В твоём городе золото с серебром хрустит под ногами, а на свалке лежит химическая цистерна из чистой платины. Мы, правда, можем убить какого-нибудь твоего врага.
— У меня нет врагов, — печально ответил мальчик, — у меня все враги уехали. У нас вообще все уехали.
Технические специалисты согласились, что это большой непорядок — когда нет настоящих врагов.
Каждый из них мог легко передать мальчику свой дар, но дар этот был не впрок. Гном с ружьём мог только научить стрелять, гном с колбой мог научить смертельной химии, гном с мышкой — смертельной биологии, лысый светящийся гном вообще не мог ничему мальчика научить, потому что только трясся и мычал.
Правда, оставался ещё один, самый неприметный, с зонтиком.
— А ты-то за что отвечаешь?
— Я отвечаю за метеорологическое оружие. Правда, в меня никто не верит, оттого я такой маленький…
Но мальчик уже зажал его в кулаке и строго посмотрел в маленькие глазки:
— Ты-то мне и нужен.

Суббота началась как обычно. Отец собрал удочки, но только отворил дверь, как порыв ветра кинул в дом мелкую дождевую пыль.
Погода стремительно менялась, и отец удивлённо крякнул, но отложил снасть и принялся за приборку. Мальчик таскал ему вёдра с водой и подавал тряпки.
И в воскресенье стада чёрных туч прибежали ниоткуда, и, наконец, в воздухе раздался сухой треск первого громового удара.
На следующей неделе рыбалка опять не вышла — погода переменилась за час до выхода, и отец, вздохнув, снова поставил удочки к стене.
Так шло от субботы к субботе, от воскресенья к воскресенью — отец сидел дома.
Сначала они с сыном как бы случайно встречались взглядами, а потом начали говорить. Говорили они, правда, мало — но от недели к неделе всё больше.
Вдруг оказалось, что Ракета снова стала кому-то нужна, и в посёлок приехали новые технические специалисты — нормального, впрочем, роста. Первым делом они оторвали от заброшенного кинотеатра козырёк и отнесли его обратно за заводской забор. Съехались в посёлок и прежние люди — те из них, что помнили о микроклимате, изрядно удивились перемене погоды.
Погода портилась в субботу, а в понедельник утром снова приходила в норму.
Сначала природный феномен всех интересовал. Первыми приехали волосатые люди с обручами на головах и объявили посёлок местом силы. Но один из них засмотрелся на продавщицу, и против него оборотилась сила двух грузчиков. За волосатыми людьми появились люди с телекамерой.
Красивая девушка с микрофоном снялась на фоне памятника пионеру-герою и сразу уехала — так что парни у магазина не успели на неё насмотреться.
Приезжали учёные-метеорологи, измеряли что-то, да только забыли на берегу странную треногу.
Так всё и успокоилось.
Погода действительно отвратительная — ни дождь, ни вёдро. То подморозит, то отпустит. И, главное, на неделе всё как у людей, а наступят выходные — носа из дому не высунешь.
Но все быстро к этому привыкли. Люди вообще ко всему привыкают.
Мальчик сидит рядом с отцом и смотрит, как он чинит чужой телевизор.
Повелитель вещей окутан канифольным дымом, рядом на деревяшке, как живые, шевелятся капельки олова. Телевизор принесли старый, похожий на улей, в котором вместо пчёл сидят гладкие прозрачные лампы. Внутри ламп видны внутренности — что-то похожее на позвоночник и рёбра.
Недавно отец стал объяснять мальчику, что это за пчёлы.
Но мальчику больше нравилось, когда отец чинит большие вещи. Тогда можно было подавать ему отвёртки и придерживать гайки плоскогубцами.
Жизнь длилась, на водохранилище шла волна, горы на том берегу совсем скрылись из виду, а здесь, хоть ветер и выл в трубе, от печки пахло кашей и хлебом.

Сидоров понял, что он давно рассказывает сказку спящему.
Сын сопел, закинув руку за голову.
Сидоров поправил одеяло, хозяйски осмотрел комнату и вышел курить на крыльцо.
Дождь барабанил по жести мерно и успокаивающе, как барабанил, не прерываясь, уже десятый год после Испытаний. За десять лет тут не было ни одного солнечного дня.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Friday, March 23rd, 2018
9:44 am
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ БАЯНА, АККОРДЕОНА И ГАРМОНИ

Третья суббота марта

(гармония)



Гамулин пил второй день — вдумчиво и с расстановкой. В местном баре обнаружился неплохой выбор травяных настоек, и он, не повторяясь, изучал их по очереди. Он ненавидел пиво и вино, любой напиток малой крепости был для него стыдным — а тут наступило раздолье. Тминная настойка, настойка черешневая и липовая, а также водка укропная и водка, настоянная на белом хрене, перемещались из-за спины бармена на стойку.
Стаканы были разноцветны — зелёный — в тон укропной, красный для черешневой, желтоватый для тминной… Остальных он не помнил.
Съёмочная группа выбирала натуру — уже неделю они колесили по Центральной Европе, готовясь к съемкам фильма о Великом Композиторе. Здесь, в городе, где родился Композитор, их и застали дожди. В небе распахнулись шлюзы, и вода ровным потоком полилась на землю.
Машина буксовала в грязи, похожей на родной чернозём, съёмочный фургон сломался по дороге, а шофёр пропал в недрах местного автосервиса. В довершение ко всему вся киноплёнка оказалось испорчена — из бобин потекла мутная пластиковая жижа, будто туда залили кислоты.
Теперь Гамулин второй день ждал режиссера в гостинице.
Композитор строго смотрел на него со стены, держа в руках волынку. Или не волынку — что это был за инструмент, Гамулин никак не мог понять. Могло показаться, что на картине не знаменитый Композитор, а продавец музыкального магазина — за его спиной висели скрипки, стояло странное сооружение, похожее на гигантский клавесин, и горели органные трубы.
У Гамулина тоже горели трубы — медленным алхимическим огнём. Он давно приметил мутную бутыль с высокомолекулярным (слово напоминало тест на трезвость) соединением и упросил хозяйку откупорить. Виноградная водка огненным ручьём сбежала по горлу.
Гамулин мог достать всё — однажды, на съёмках в Монголии он нашёл подбитый семьдесят лет назад советский танк и, починив, пригнал на съёмочную площадку. В сухом воздухе пустыни танк сохранился так хорошо, что многие считали, что он просто сделан реквизиторами по старым чертежам.
Посреди города Парижа, на Монмартре, он достал живого козла для съёмок фильма «Пастушка и семь гномов». Для сериала «Красная шапочка и дальнобойщики» он выписал из австралийского цирка волка, понимающего человеческую речь. Друзья по его просьбе печатали паспорта и удостоверения, которые были лучше настоящих.
Сейчас Гамулину велели договориться о натурной съемке в Музыкальном музее. И он не сделал за два дня того, что делал раньше за час.
Он был похож на печального землемера из странного романа, который всё никак не мог подняться в замок, и застрял в деревенской харчевне. Музей и вправду был похож на замок, что был страшен с виду и сам напоминал декорацию. Это здание, плод фантазии самого стареющего Композитора, свело исполнительного архитектора в могилу. Теперь Гамулин глядел в окно на то, как четыре высокие башни кололи низкие тучи, а между ними плясали сумасшедшие гномы — кто с лопатой, а кто с кайлом. Но нет, конечно, это были не гномы — вместо горгулий по стенам торчали музыканты со своими лютнями, дудками и шарманками.
В полдень они оставались недвижны, а в полночь начинали приплясывать, приводимые в действие старинным часовым механизмом.
Гамулин звонил в музей, стучал в железные ворота древней колотушкой, но всё было бестолку. Местные жители смотрели на него, как на чумного, уверяя, что музей не работает со времён падения Варшавского договора.
Хозяйка гостиницы, персонаж вполне итальянского извода — толстая, пучеглазая (кто-то сказал, что это душа её рвётся наружу), раздражала Гамулина. То, что всегда служило ему бесплатным источником всех местных тайн и подробностей, оказалось досадной помехой. Хозяйка была русской — вот в чём было дело. Она вышла замуж за иностранного студента, превратив его из супруга в средство передвижения, и встала за эту стойку лет пятнадцать назад. Муж умер (скоротечный рак, страховка, детей не было), и вот провинциальная барышня, ставшая на чужбине вполне шароподобной, крутила ручки пивных кранов.
Такие люди бывают двух сортов — они либо радуются земляку, либо хотят ему доказать, что их выбор тогда, много лет назад, был верен. Хозяйка была из вторых, и Гамулину приходилось заказывать чуть больше, чтобы она не лезла со своими разговорами.

Композитора он, кстати, тоже возненавидел — вместе с будущим фильмом. Старый музыкант много шалил в юности, потом стал злым гением короля, и даже, по слухам, отравил своего лучшего друга.
В знак протеста его музыка не исполнялась нигде — существовал молчаливый (в буквальном смысле) заговор музыкантов. Но в новом кинематографическом шедевре Композитор должен был воскреснуть спустя двести лет, переродиться и в новой жизни, колеся по Европе, спасать евреев от нацистов — никуда не деться, таково было условие продюсеров.
Но замок был закрыт, плёнка оказалась бракованной, и съёмки откладывались.
Теперь Гамулин напоминал себе советского разведчика, что, напившись, будет петь протяжные песни у камина — он даже забрал из реквизита гармонь и решил перенести её к себе в комнату.

Надо было взять инструмент и уходить. День стремительно растворялся в дожде, но вдруг к Гамулину пристал местный сумасшедший цыган Комодан. Комодан говорил на всех языках мира, причём одновременно. Вчера от него удалось избавиться, вложив немного денег в его грязную ладонь, но сейчас этот фокус не прошёл.
Как и все сумасшедшие, этот шептал о спасении мира. Мир клокотал в горле цыгана, как поток в водосточной трубе. Но Гамулин был не лыком шит — чужая речь удивительно хорошо фильтровалась тминной настойкой, настойкой черешневой и липовой, а также водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене.
Одно только заставило Гамулина вздрогнуть: цыган вдруг потребовал ехать в замок — прямо сейчас.
При этом Комодан крутил на пальце огромный ключ — и Гамулин сообразил, что это шанс. Подустав, сумасшедший пьяница бормотал уже невнятно, и Гамулин брезгливо снял его руку со своего плеча:
— Ша, тишина на площадке! Поедем сейчас.
Чтобы не возвращаться в свой номер, он понёс футляр с гармонью на плече.

Они вышли на улицу — дождь не прекратился, а завис в воздухе. Цыган бежал впереди, раздвигая плечом водяную пыль, а Гамулин шёл за ним, как матрос, враскачку — медленно, но верно.
Ключ вошёл в железную дверь замка легко и беззвучно, и она отворилась так же неожиданно тихо. Гамулин, впрочем, решил про себя, что лязг и скрежет сделает звуковик. «Снимать, конечно, нужно только в замке. Лучше, конечно, в подвалах» — подумал он.
Он мог бы сам снимать фильмы, да только это ему было незачем. Гармонии в этом не было. Гармония была у него за плечом, в большом коробе.
Коридор был гулок и пуст — они шли мимо портретов великих музыкантов прошлого. Из них Гамулин узнал только пухлощёкого немца в белом парике.
Кто-то запищал под полом, а, может, в полости стен.
— Крысы? — спросил Гамулин.
— Здесь нет крыс, — ответил цыган неожиданно сурово. — Здесь никогда не было крыс, но всегда было много разных зверей. В подвале держали пардуса, а говорят, композитор перед смертью купил крокодила. Но теперь — другое. В таких домах всегда живут хомяки или сурки — это обязательно.
— Почему сурки? — спросил Гамулин, но ответа не получил.
Звуки приближались.
— Мы почти пришли, господин, — сказал цыган, и Гамулин поразился этой перемене. Комодан зачем-то засунул себе в нос две бумажные упаковки сахара, украденные из бара, и стал похож на безумного персонажа чёрной комедии. Походка его тоже изменилась, и цыган приплясывал, как человек, который никак не может добежать до туалета.
Комодан отворил дверь в залу и пропустил Гамулина вперёд. Гамулин перекинул ремень короба через плечо и шагнул через высокий порог.
Вдруг резкий удар обрушился на его голову, и всё померкло.


Он обнаружил себя висящим, как космонавт — в крутящемся колесе. Он привязан в неудобной позе к ободам странного колеса, стальной карусели, стоящей вертикально посреди огромного зала.
Ноги и руки его торчали из зажимов на ободе. Вокруг, в проволочных лабораторных клетках сидели несколько зверьков и таращили на него глаза-бусинки.
— Чё за херня? — спросил он угрюмо в пустоту перед собой. Из-за его спины вышел незнакомый человек, можно сказать, коротышка. Повернувшись куда-то в сторону, коротышка спросил:
— А он точно музыкант?
— Да, господин Монстрикоз. Он даже пришёл с инструментом… — ответил голос цыгана, — инструмент в чехле.
Гамулин не стал вступать в разговор и разочаровывать карлика. Он справедливо рассудил, что от этого может быть только хуже.
— А это что? — спросил Гамулин недоумённо, мотнув головой. Указать рукой вокруг было невозможно. Хотя он не обращался ни к кому конкретно, ответил карлик:
— Это — идеальный инструмент. Иначе говоря, генератор переменной частоты, — карлик вместе с цыганом прилаживал какие-то провода к машине, и, не прерывая этого занятия, продолжил:
— Мне как злодею, позволительно поболтать перед началом Великого Делания. Именно Делания — впрочем, такая мелочь, как превращение ртути в золото и обратно, меня не интересует. Вчера я разложил вино на простые составляющие, упростил несколько изображений, и ещё кое-что по мелочи. Почему-то обратные гармонии лучше всего действует на фотоплёнку… Но тогда у Инструмента ещё не было центральной части, а теперь Комодан нашёл тебя, и я доведу его до совершенства.
Настойка тминная заспорила внутри Гамулина с водкой укропной, и он подумал, не заснуть ли ему — это был хороший способ решения подобных проблем. При пробуждении, впрочем, появлялись другие проблемы, не менее серьёзные, и ужасно болела голова, но дурацкие карлики всегда исчезали.
И гномы — тоже.
Заснуть, однако, не выходило, хотя голова всё время валилась на грудь, а карлик продолжал:
— Вы знаете, любезный иностранец, отчего не исполняется музыка Композитора? Многие дураки до сих пор считают, что это месть поклонников его знаменитого друга. Глупость! Чепуха! Друг, конечно, был талантлив, но глуп, а музыка его — слащава. Наш же герой, строитель этих стен, знаток гармоний и властелин звуков, был настоящий гений! Он был гениальнее этого изнеженного выскочки в сто, в тысячу раз! И он дошёл до тех высот, какие тому и не снились — и вот, на краю мироздания он создал Великую Гармонику.
— Чё? — тминная и укропная уступили место черешневой и липовой, и Гамулин резко выдохнул.
— Я же говорю, это особый музыкальный инструмент, в котором сочетаются звуки всех инструментов мира.
— Мира… — как эхо отозвался Гамулин.
— По внутренним его колёсам бегут десять хомяков, восемь кошек сидят в специальных камерах и мяукают в такт ударам стальных игл, шесть соловьёв поют в клетках, а в центре этого находятся органные трубы, синхронизирующие звук. И вам повезло, мой незнакомый друг — вы станете главной частью механизма.
— Это поэтому я похож на цыпленка табака? — злобно сказал Гамулин.
— Почему цыплёнка? Вы что, не видели знаменитого чертежа Леонардо? В процессе музицирования вы будете олицетворять гармонию человека.
Гамулин как-то понимал под гармонией совсем не то, никакого знаменитого чертежа никакого Леонардо в глаза не видел, но в его положении выбирать собеседников не приходилось.
— И что? Спляшем, Пегги, спляшем? Ну, сыграем, а дальше-то что?
— Дальше — ничего. Потому что наш инструмент, Великая Гармоника, обладает особым свойством — если играть на нём музыку, что сочинил отравленный юнец, в мире нарастает сложность. Если же, наоборот… Наш мёртвый хозяин, музыкальный чародей, открыл закон движения гармонии — от звуков этого инструмента мельчайшие частицы вещества могут вибрировать и образовывать новые гармонические связи. Но если инструмент переключить на обратный ход, то он заиграет не музыку глупого юнца, а сочинения нашего гения. Всё гениальное просто — это одна и та же музыка. Только проигранная задом наперёд. Хотя, кто знает — где тут перёд, а где — зад? Мы с вами будем свидетелями, как все цепочки связей и излишне сложные соединения начнут распадаться. Мир станет прост и чёток.
Сначала процесс пойдёт медленно, но потом распространится — мир покатится по этой дороге, стремительно набирая обороты.
— Вот радость-то, — мрачно отметил Гамулин. — И спирт тоже?
— Что — спирт?
— Спирт тоже должен распасться.
— Дурак! Причём тут спирт… Хотя да, и спирт. Но тебе остаётся радоваться — ты увидишь великий праздник упрощения мира, понимая, в отличие от профанов, что происходит…
— Мы на «ты» перешли, что ли? На брудершафт не пили.
— Дурак! Дурак! Не об этом! Мир изменится — он станет строг и прям, в нём не станет места сложности. Чёрное всегда будет чёрным, а белое — белым. Гармония будет нулевой, то есть — полной, и цветущая сложность сменится вечной простотой.
— И что?
— И всё.
Гамулин вздохнул. Он понял немного, но то, что он понял, описывалось коротким русским словом. И этот конец был близок.
— Ну, дай сыграть-то перед смертью? — попросил Гамулин. — Недолго уж.
Директор музея несколько успокоился и вежливой горошиной «вы» снова вкатилось в его речь.
— Умирать, положим, вы будете очень долго. Или жить — мы все будем жить довольно долго, наблюдая приход Великой Простоты. А развязать я вас не могу.
— Да не развязывай. Мне одной руки хватит. Дай только гармонь мою.
— А это что? Что? Что? — закричал карлик.
— Гармонь. Русскому человеку без гармони никак нельзя. Вон в коробе у стола стоит.
— А, аккордеон? — и карлик нагнулся.
Гамулин опять не стал его поправлять и принял гармонь, освобождённой от ременного зажима рукой. Он расправил меха, и первый звук гармони заставил вздрогнуть карлика. Задрожал и музыкальный Пластификатор.
Что-то шло не по плану.
Гамулин повис на ремнях, как висели на своих костылях инвалиды в электричках. Чёрта с два он мог забыть этих инвалидов, что пели «Московских окон негасимый свет», а когда в вагоне публика была попроще, то «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной». Теперь было понятно, почему они держали гармонь именно так и отчего становились в грязном проходе между скамьями гармоничнее любой статуи у Дома Культуры в Салтыковке. Он прикрыл глаза и завёл:
— Раскинулось море широко-оо…
Ухнуло что-то в органных трубах, а хомяки встали на задние лапы.
— И волны бушуют вдали-и-и … — продолжил Гамулин.
Завыли кошки — тонко и жалобно. Органные трубы издали печальный канализационный звук и вдруг с треском покосились.
Гамулин обращался к безвестному товарищу, с которым был в странствии, с которым вдали от дома, посреди чужой земли и воды делил краюху хлеба.
Он выдыхал то, что было раньше настойкой тминной, настойкой черешневой и липовой, а также водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене. Голова прояснялась, и боль в затылке прошла.
А Гамулин играл и играл — корчился перед ним карлик, дрожал музыкальный Пластификатор, и лилась песня.
Он вел её дальше — и уж хватался кочегар за сердце, подгибались его ноги, и прижималась чумазая щека к доскам палубы.
Ослепительный свет озарял кочегара, нестерпимый свет возник и в зале — это лопнула какая-то колба внутри зловещего инструмента и вольтова дуга на секунду сделала всё неразличимым.
Но Гамулин не видел этого — он давно закрыл глаза, и песня вела его за собой. Угрюмые морские братья, осторожно ступая, поднимались из машинного отделения с последним подарком, ржавым тяжёлым железом в руках. Корабельный священник жался к переборке… Жизнь кончалась — она была сложна и трудна, но кончалась просто. Всё соединялось — жар печи, плеск волн и негасимый свет.
Наконец Гамулин завершил песню — устало, будто зодчий, окончивший строительство своего собора.
В комнате давно было тихо. Хомяки и коты разбежались, чирикала птица под высоким сводчатым потолком. Потрескивало что-то в разрушенном агрегате. Ремни ослабли, и Гамулин легко выпутался из них — никого вокруг не было.
Там, где лежал карлик, осталась неаппетитная лужа, как после старого пьяницы. Цыгана и след простыл.
Гамулин брёл по пыльным комнатам, волоча за собой гармонь, как автомат — будто советский солдат по подвалам Рейхсканцелярии.

Группа приехала на следующий день, и начались съёмки. Товарищи Гамулина привезли новую плёнку и голоногих актрис. Но и новый запас часто шёл в брак: сыпалась основа, превращаясь в пыль и труху. Это происходило постоянно — явно кто-то нагрел на контракте руки. Тогда звали Гамулина с его гармонью. Странное дело — несколько дней подряд после того, как он рвал душу протяжными песнями, неполадок с камерами и плёнкой не было.
Но и тогда съёмки всё равно не шли — все, начиная с режиссёра и заканчивая последним осветителем, пили черешневую и вишнёвую вкупе с укропной и тминной прямо на съёмочной площадке. Актёры пили и плакали, размазывая слёзы по гриму. Как было не пить, когда напрасно старушка ждёт сына домой и пропадает где-то вдали след от корабельных винтов.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Thursday, March 22nd, 2018
10:34 am
История про то, что два раза не вставать

ДЕНЬ АСТРОЛОГА

20 марта

(предсказание)



Это был давний год, когда убрали Ленина с денег.
Странное безвременье, и вот, бросив работу, посредине недели мы поехали на дачу.
Дача была прекрасна, меня, впрочем, насторожило название Белые Столбы.
Что-то было в нём заведомо психиатрическое, а ведь мы только что навещали нашего приятеля в психушке.
Он хотел увильнуть от армии, да сошёл с ума по-настоящему.
Мы опоздали и увидели, как ночные посетители сквозь огромное стекло, расплющив носы, разглядывают душевнобольных. Кто есть кто по обе стороны стекла — было неясно. Мы дали охране немного денег, но заблудились и долго ходили ночью по коридорам. Наконец, нам посоветовали пройти к буйным — мы подобрали ключ и проникли туда. Санитары очень нам обрадовались, и мы долго пили, сидя вперемешку, — посетители, симулянты, сумасшедшие и охрана. Один из охранников и рассказывал нам про службу в Белых Столбах.
А теперь мы туда приехали — правда, на чужую дачу. Приехали той стылой мартовской порой, когда природа раздумывает, греться ей или заснуть опять в холодной своей стране.
Старая дача была гулкой и пустой. В углу сидел наш друг-скульптор, воткнув в пол серебристые костыли. Из-за этих костылей он был похож на паука. Он жил на этой даче зимой и летом — зимой дом жарко топился, а потом, казалось, несколько месяцев медленно остывал — потрескивали балки, сами собой скрипели ступени лестниц, звякали стекла в плетёных окнах веранды.
Скрип-скрип, будто скурлы-скурлы, время брало своё, и всё качал головой на комоде китайский болванчик, которого единственный раз тронули лет десять назад. Много тут было чудес — например будильник, что шёл в обратную сторону, и бюст Ворошилова, у которого светились глаза. Скрипя половицами, я пошёл к комоду и принялся разглядывать пёстрый народ на нём — рядом с китайцем стоял другой бюст — бюст Чайковского с облупленным носом. Сидел рядом, закинув ногу на ногу, клоун из «Макдоналдса», настоящие исторические слоники спешили на водопой.
Тикал ещё один будильник всё с тем же слоником, ещё два стучали своей металлической требухой рядом, и все показывали разное время.

Лодочник только что вернулся с выставки «Антикварный салон», где выбирал себе буфет. Я слушал его и думал, что эта выставка больше всего напоминала мне барахолку на далёкой Удельной. Той самой станции Удельной, с которой бежал в Финляндию Ленин.
Мы принялись вспоминать вещи прошлого — исчезнувшие давно радиолы, магнитофоны и устройства для заточки безопасных бритв. Продолжая ленинскую тему, группа «Ленинград» хрипела что-то в дребезжащем динамике. Мы разговаривали о бессмысленных подарках и о том, что каждая вещь должна найти своего хозяина.
Раевский рассказал о двух друзьях, которые развелись, а потом снова женились — каждый на жене друга. Подарки судьбы нашли своих хозяев.
Я поднялся по лестнице на второй этаж — мимо смешных плакатов по технике безопасности. Прямо передо мной стояла покрытая паутиной статуя солдата-освободителя в полный рост с автоматом наперевес.
Я вытер ему юношеское лицо и принялся глядеть на улицу дачного посёлка.
Хорошо быть дачником. Жить и состариться в своём домике, сидеть на лавочке, где ветераны вспоминают былые битвы, победы и поражения, что сменяли друг друга с незавидной периодичностью. Перебирают в памяти десантные операции на дачных участках, ковровые бомбометания, танковые бои в районе кухни. Нормально. И вечный бой, покой нам только снится.
И здесь вокруг меня была масса осколков этой материальной цивилизации. Пустые банки, коробки, два велосипеда, старый телевизор… И у меня на даче были такие предметы — лётная фуражка, огромная кожаная куртка коричневого цвета с испорченной молнией. Была она похожа на бронежилет по своим панцирным свойствам.
И велосипед, конечно.
Да, поздно, братан, склеили тебе ласты, да. Не отопрёсси. Воспоминания — едкая кислота, однако.
Ходики отмеряли прошлое время — империя разваливалась, нам всем предстояло как-то жить дальше, и никто не знал как. Кислый сигаретный дым тянулся из окошка над забором, улицей и всей страной на четыре буквы.
Внизу Раевский рассказывал анекдоты.
Утробно хохотал наш хозяин и бил костылями в пол.
— Это вы прекратите. Гуманизм развращает, а последовательный гуманизм развращает абсолютно, — сказал внизу кто-то.
Как жить — было совершенно непонятно. Спросить было некого, неоткуда было ждать знамений. Разве выйти к лесному капищу и приносить жертвы — всё равно мы были молоды и нерелигиозны.
Вся беда в том, что Лодочник очень сильно храпит. В одном доме нас по ошибке положили на угловой диван. И вместо того чтобы лечь пятками друг к другу, мы легли головами в этот угол. Дверь в комнату дрожала и выгибалась на петлях. Казалось, что Годзилла жрёт там одновременно Мотрю и Батрю...
Пришлось встать и, спустившись, вести полночи разговоры на кухне — о сущем и вещем. Там говорили о чужом и о трофейном — тема эта странная и болезненная.
Русскому человеку с чужими вещами не везёт. И ведь дело не в воровстве — оно свойственно русскому человеку не более, чем другим нациям, а, может, и менее — в силу разных жизненных опасностей. Найдёт такой человек подкову в дорожной пыли, прибьёт к косяку. А она возьми и упади ему на голову — потому как поднял то, что не от земли выросло. Считал бы у себя во рту зубы, а не железо на дороге искал. Или обнаружит русский человек в огороде бесхозный самолёт, да и сделает точно такой же. Мог бы и свой сделать, да и получше — но судьба опять стучит ему по голове и требует, чтоб точь-в-точь как дармовой. Зачем так — никто не поймёт: чужа одежа не надежа, чужой муж не кормилец. И всё эта рачительность с чужой вещью как-то боком выходит — как найдётся чемодан, так окажется, что без ручки. Как приблудится собака, то вшивая и кусачая.
А начнёт русский человек из хороших чувств кого мирить, чужим счастьем заниматься — и вовсе конфуз выйдет. Враги тут же помирятся, начнут его самого бить, обдерут ещё как липку — насилу уйдёт живым. И то верно, ишь, зашёл в чужую клеть молебен петь. Воротится русский человек, ругаясь и кляня и Африку, и чужой турецкий берег — прочь, прочь, наваждение! Всякому зерну своя борозда, и поклянётся, что из дома — никуда.
А ты, кошелёк на верёвочке, ты, злодей-искуситель, — прочь, прочь, сгинь отседова, свои волосы как хошь ерошь, а моих не ворошь. Забери своё чужое, а мы нашего своего купим, хоть копеечку не сэкономим, да рубль не потеряем, пометём всяко перед своими воротами, держаться будем своего кармана, да и если ковырять, то — в своём носу.

Когда отзвенела гитарная струна, и просохло в стаканах, я понял, что в эту ночь хрупкого равновесия нет смысла спать в чужом доме. И, чуть рассвело, мы с Лодочником двинулись домой.
Лодочник ехал на чёрном «Мерседесе», похожем на катафалк. Но машина торговца смертью и должна быть чёрного цвета и наводить ужас.
Я первый заметил поворот на Ленинские Горки. Это было по пути, и горки в моей стране всегда находятся рядом со столбами. Мы повернули и отправились к Ленину.
Из-за холма показался огромный куб музея. Мы вылезли из машины и обнаружили в вестибюле очередь. Откуда-то возник старичок с лицом макдоналдовского клоуна и всунул мне в руку бумажку с номером. На немой вопрос старик отвечал, что очередь давно расписана.
Я принялся оглядывать большой зал со статуей. За спиной вождя вентилятор усердно колыхал красные знамёна.
— Может, не будем ждать? — Лодочник заскучал, его звали в дорогу дела. — Что мы в этом музее не видели? Тебе, что, экскурсия эта нужна?
Сидящие в очереди как-то странно на него покосились.
— А я поеду, пожалуй. Хорошо?
Я не стал его задерживать и принялся думать о том, что хочу увидеть в этом музее. Инвалидную коляску с хитрым иностранным моторчиком? Музейные шторы в смертной комнате? Кровать, где лежал человек, превратившийся в овощ, но перед тем поставивший вверх ногами целый свет. Жила на кровати огромная лысая луковица, сто шестьдесят семь сантиметров мирового коммунизма. Луковица загнивала, прела, и вскоре её выпотрошили, оставив одну шелуху. Всё это ужасно грустно.

Мои размышления прервал сосед. Я не заметил, как он подсел — меж тем, это был настоящий китаец, удивительно похожий на того болванчика, которого я только что видел на чужом комоде.
— А вы про что хотите спросить? — Китаец прекрасно говорил по-русски.
Я как-то опешил и взял слишком большую паузу, так что он продолжил:
— Мне кажется, самая большая проблема — понять, как сохранить завоевания социализма.
— Ну да, ну да.
Но китайца одёрнула старуха, сидевшая впереди:
— Это не самое главное, главная задача — борьба с масонами.
Я чуть не плюнул от обиды.
— А я вот Ленина видел, — сказал кто-то.
Все разом бросили спорить и повернулись к старичку в кепке.
— Лет двадцать как, я тогда жениться думал. Или не жениться… — Старичок опирался на палку, а теперь даже положил голову на её рукоять. — Ленин, он ведь для каждого свой. Печник придёт к нему — он как печь, а художник какой-нибудь — он как картина. Главное, он понятный очень. Вот одна бабушка партийная приехала на съезд, Ленин к ней ночью пришёл и говорит: «Так и так, надо Сталина из Мавзолея вынести — тяжело мне вместе с ним лежать». Известный факт — так она с трибуны и рассказала. Никто не посмел перечить.
— А вот не надо было выносить, — возразил кто-то.
— Может и звездой воссиять, — закончил старичок.
— Вождь не был звездой, — опять вмешался тот же голос. — Звезда — признак демократического общества. Вождь был сакрален и спрятан. У него только горящее окно в Кремле, а звёзды — для эстрады. Там, где эти ваши безумные козлистки и лемешистки, а также подглядывание за кубанской казачьей делегацией вполне в стиле делегации венской.
— Вы о чём, мужчина? — обиделся кто-то. — Никаких козлисток давно нет!..
— А я бы спросила насчёт кооперативов. Будут ли ещё кооперативы, — не слушая никого, сказала себе под нос старушка в платочке.

Всё это давно напоминало очередь пенсионеров в поликлинике, и я пошёл прогуляться — мимо чудовищно страшной групповой статуи Меркурова «Рабочие несут гроб с телом Ленина». Она была страшна как групповой адский грех, вернее, как наказание за него. Рабочие были похожи на мертвецов и, казалось, валились куда-то в преисподнюю со своим страшным грузом. А Ленин, как и положено, казался живее их всех.
Я пошевелил волосами, разглядывая её, и пошёл к зиккурату вокзала, издали похожему на Московский университет.
Сзади меня послышались шаги — кто-то нагонял меня по склизлой полевой дороге. Когда мы поравнялись, фигура путника показалась мне смутно знакомой. На всякий случай я кивнул, и человек ответил тем же. Мы где-то виделись с ним — но где, я не мог припомнить.
— Уже принял? — спросил он.
Я, не совсем ещё догадавшись, о чём он, ответил, что нет.
— Это ничего, он всех принимает.
— А вам что сказал?
— Неважно, что он говорит, важно — как. Он может вообще ничего не говорить — когда я вошёл в кабинет, то увидел фигуру человека, вписанного в круг, а в центре — мотор. Я сразу узнал его — это была турбина Глушко. Даже лопатки турбины были видны. И я сразу понял, о чём это, — надо подписывать контракт с китайцами.
— Ну, раз турбина… — протянул я.
Но мой спутник торопился к станции. Впрочем, я уже догадался, что ожидают люди в зале. Какая там экскурсия, когда тут такое!
Когда я снова вернулся в зал ожидания, спор горел с новой силой. Вслушавшись, я понял, что хоть произносятся те же фразы, но спорят уже совершенно другие люди. Я сверился с номерами — было видно, что сидеть мне ещё долго.
Меж тем рядом говорили о высоком, — то есть, о русской культуре.
— А вы Лихачева Дмитрия не любите, а он страдал за ны при Понтийском Пилате. Ему говорили: отрекись от «Слова о Полку Игореве», а он говорил: «Ни хера! Режьте меня, кормите меня тухлыми соловецкими раками!». Так всех раков и съел. Нет больше на Соловках раков. А монахи разводили-разводили.
— Не надо ёрничать! К тому же у нас не было ничего одноразового! Вот про что надо спрашивать! Нужно одноразовое?
— Ну почему? Солдаты были одноразовые. Много чего одноразового было.
Кто-то другой говорил:
— Какое ж у Зощенко-то порядочное образование? Позвольте спросить? Вахлак-вахлаком! — надрывался кто-то.
Над ухом у меня бубнил кто-то:
— Вот один солдат пришёл — и увидел только чайник. Большой чайник, мятый такой, алюминиевый. Зато с кипятком. А вот один художник был неблагодарен. Практически ничего не видел, только чёрный квадрат на фоне белой простыни. Стал формалистом, и все дела.
— Да, теперь все стыд забыли — если бы человек что-то сказал о себе, а тут он требует. Я очень тщательно стараюсь исполнять обязательства, а тут этих обязательств не вижу. Почему ко мне подходит человек, который говорит «Дай». Почему я должен? Мне кажется, это неправильно.
Под эти разговоры я уснул.
Наконец, меня кто-то тряхнул за плечо. Это был старик, который сделал мне знак пересесть к дверям.
Приближалась моя очередь.
Старик рассказал, что уже один раз был здесь, и когда его впустили внутрь, то он увидел странную конструкцию из стеклянных трубочек и колб. Не будь дурак, он понял, что это перегонный куб.
Вернувшись к себе в деревню, старик сделал из этого соответствующие выводы — и точно, через месяц Горбачёв издал соответствующий указ, и водка стала по талонам.

Время тянулось, как дешёвые конфеты моего детства, — я то засыпал, то выныривал на поверхность, туда, где шли бесконечные разговоры о предсказаниях. Я представлял, что мне явится за дверью, и никак не мог представить, я думал о том, сумею ли я понять предсказание или так и пойду по жизни смущённый и неразъяснённый.
Но вдруг меня потрясли за плечо, и уж на этот раз я понял — пора.
Я открыл дверь и, отведя в сторону тяжёлую портьеру, вошёл в кабинет.
Передо мной стоял стол, покрытый зелёным сукном. За столом сидел лысоватый человек с бородкой и писал что-то, положив мизинец в рот.
Не прерывая своего занятия, он указал мне на кресло, и я приготовился к самому страшному.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Wednesday, March 21st, 2018
12:21 pm
История про то, что два раза не вставать


21 марта

(англетер)



Он жил в этой гостинице вторые сутки, заняв номер не без скандала.
Положив ноги на стол (дурацкая привычка, позаимствованная им у американцев, но сейчас полюбившаяся), он смотрел в потолок. Лепнина складывалась в странный узор, если раскачиваться на стуле равномерно. На седьмом году Революции она пошла трещинами — узор был причудлив, что-то в нём читалось. Но доброе или дурное предзнаменование — непонятно. То ли человек с мешком и дубиной, то ли всадник с саблей.
Он жил посреди огромного города в гостинице, в окна которой ломились памятники. Рядом стоял собор, который строили много лет.
Теперь он был построен, но время выламывало его судьбу, и все говорили, что его скоро закроют.
В свете того, что произошло уже в этом городе, всякий верил в новую жизнь собора.
А про жизнь тут во время блокады ему рассказывали.

Ему об этом рассказывал Шполянский.
Самого Шполянского здесь рисовал знаменитый художник. На этом портрете у Шполянского была почти оторвана пуговица и держалась она на одной нитке.
Шполянский был лыс, и внезапно лыс. Он рассказывал про брошенный правительством город, а правительство уехало отсюда в восемнадцатом году. Ещё некоторое время город, который разжаловали из столицы, живёт по-прежнему, но потом самые заметные люди начинают покидать его.
Это старый закон — когда открывают крышку кастрюли, самые быстрые молекулы воды начинают покидать поверхность, и вскоре кастрюля остывает. Город остывал в недавнюю войну быстро.
Шполянский рассказывал о том, что сквозь торцы мостовых проросла трава.
Ещё он говорил о том, что у женщин от голода прекратились месячные, а порезанный палец не заживал месяцами.
Шполянский как-то написал несколько стихотворений, но он не был поэтом, а оттого не был посвящён в великую тайну ремесла.

Сидящий на стуле раскачивался, глядя в пололок, и вспоминал Шполянского.
Они не были дружны, но Шполянский ему нравился. По всему было видно, что Шполянский проживёт долго, а это верный знак. Он проживёт долго, но не будет бессмертен.
А сам приезжий, ожидая одних ему известных событий, жил в гостинице, которую построил неизвестный архитектор.
Дом этот несколько раз перестраивался, но главное оставалось прежним — архитектор неизвестен.
Неизвестность укрепляла мистическую силу этого места, и когда в одном из номеров умер знаменитый промышленник, иностранец, но при этом один из самых богатых людей Империи, никто не удивился.
А теперь исчезла и Империя, и золотые погоны столицы были сорваны с этого города. Он стоял перед неприятельскими пулями, как разжалованный офицер на бруствере.
Город был по-прежнему огромен, но несколько лет подряд вымирал.
По улицам бродила сумасшедшая старуха и сообщала, что будет в нем три наводнения, начиная с 1824 года. Второе будет ещё через сто лет, и третье — ещё через сто, и вот это третье окончательно затопит разжалованный город по самые купола. А уходя, вода унесёт вместе с собой всё — и купола, и кресты, и сами здания. И будет на месте этого города ровное пространство заросших ивняком болот — на веки вечные.
И подходила старуха к одному из памятников, тому, что гарцевал на площади спиной к реке, и, раскинув смрадные юбки, ела из ладони что-то непонятное.
Со страхом глядели на неё постояльцы гостиницы, и вера в пророчества прорастала в них, как трава через те самые торцы.
А трава действительно проросла через многие улицы, особенно через те, что были мощены деревянными шестиугольными плашками. Трава была высока, и, как на развалинах Рима, кое-где, особенно на окраинах, паслись козы.
Когда Шполянский рассказывал об этом времени, то его рассказы были наполнены предчувствием бегства. Шполянский потом действительно убежал прочь. Он убежал по льду залива в другую часть империи, ставшую теперь независимой. Многие бежали так, а первым, давным-давно, это сделал вождь революции. Теперь бежали уже от этого вождя, а город пустел, и трава росла.
Шполянский горячился и говорил сбивчиво. Что во время блокады люди ели столярный клей, а когда туда приехал один знаменитый иностранец, то на приёме воровали еду из соседских тарелок, пока соседи произносили тосты.
Вокруг гостиницы плыло новое время, а улицы были переименованы.
Никто не знал, по-настоящему, что за улица лежит у него под ногами.
Приятель Шполянского Драгоманов любил приводить два стихотворения про большую церковь, видную из окон гостиницы:

Сей храм — двум царствам столь приличный,
Основа — мрамор, верх — кирпичный.

Но храм, говорил Драгоманов, тут же перестроили, и стихотворение стало звучать так:

Сей храм — трех царств изображенье:
Гранит, кирпич и разрушенье.

Драгоманов вставил эти стихи в свой роман, и роман обещал быть успешным. Церковь давно стала одним из главных мест города, по ней была названа площадь, и она мрачно чернела в окне, видная через холодный туман. Но человеку, лежащему в гостиничном номере, положив ноги на стол, было не до этого романа.
Он очень хорошо чувствовал перемены.
И перемены близились.
Город, который плыл мимо гостиницы «Англетер», будто вода наводнения, был пластичен и мягок, как всегда это бывает пред переменой участи. Город был текуч, как тёмная вода реки, как чёрная вода залива, бьющаяся подо льдом.
Он будет течь ещё сто лет, пока не сбудутся пророчества, и медный всадник не заскачет по воде, яки посуху, и волны не скроют финский камень под ним.
И гостиница, этот улей для хозяев нового времени, идеально подходила для точки излома.
Только что, по привычке, он попробовал провести несколько опытов — они всегда веселили друзей. Однажды он долго думал о кружке и-таки заставил её исчезнуть. «Где же кружка? Где же кружка?» — повторяла мать недоумённо, растерянно разводя руками посреди горницы — но он так и не раскрыл ей тайны.
Она ведь ещё жива, моя старушка, и я пока жив. А над её избушкой сейчас струится лёгкий дымок…
Впрочем, он отвёл этой женщине глаза так, что фокус с кружкой кажется детской шалостью.
Ложки, кстати, поддавались мистическим практикам куда лучше.
Ему вообще поддавался мир русских вещей — вещи заграничные слушались хуже. Так же происходило и с русскими словами — там буквы подбирались одна к другой, как рожь на поле, а латиница — шла с трудом.
Раньше, много лет назад, он знал латынь, но теперь время вытравило из него все языки, кроме русского. Многие звали его Серёжей — когда тебе под тридцать, это немного обидно.
Но он-то знал, что ему никогда не будет больше. Что он просто не может стареть.

Поэзия не только не давала ему стареть, она позволяла ему понимать чужие жизни. Как-то, в двадцать втором, в одном немецком ресторане, к нему подсел немец.
Немец писал стихи — отвратительные.
Он хотел эмигрировать, и метал на стол страны, как карты. Испания, Турция, Прибалтика, Россия, Перу…
Он пришёл в постпредство РСФСР и предложил себя в качестве управляющего в какое-нибудь агрохозяйство на Украину. Визу ему не дали.
«Нет, не Рембо, совсем нет», — подумал тогда Серёжа. И тут же увидел не Украину, а казахскую степь и ровные ряды бараков, Рождество и тонкие голоса крестьянских детей, что поют «Stille Nacht». Потом что-то щёлкнуло в его сознании, и он увидел пожары над украинской степью, его собеседник подписывает фольклист, а через три года уходит на свою бывшую родину, могильный камень в Гамбурге, 1900-1955, от безутешных родных.
— Езжайте, обязательно езжайте, Генрих, — говорил он ему. — Нельзя оставаться.
Оставаться было нельзя потому, что он видел собеседника в будущем — сверкающего очками, в какой-то неприятной форме. Там пахло гарью, и никому дела не было до поэзии.
Когда Генрих ушёл, Серёжа вспомнил, как уговаривал ехать в Аргентину одного итальянца, но, кажется, не уговорил. Итальянец был молод, но уже тучен, стихи писал трескучие, как стрельба митральезы, а когда читал их, даже подпрыгивал.
Итальянец обещал подумать, но Серёже казалось, что его аргументы были недостаточно убедительны. Он тут же забыл об этой встрече — потому что к нему уже спешил Габриэль, красавец, аристократ, герой войны и командир группы торпедных катеров. Они поехали к морю, девушки хохотали, ничего не понимая в русской речи… Сразу забыл, а сейчас вот вспомнил.
Эти встречи должны были иметь продолжение — но пока он не понимал — какое.

Сейчас Серёжа сжимал в руке стакан — водка-рыковка, только что подорожавшая, давно степлилась на столе.
Скрипнула тяжёлая резная дверь — наконец-то.
Он пришёл — человек в чёрной коже, с его лицом.
В первую секунду Серёжа даже поразился задумке — действительно, зеркало отражало близнецов — одного в костюме, с задранными ногами, а другого — в чёрной коже и косоворотке.
— Вот мы и встретились, Сергунчик.
Чёрный человек говорил с неуловимым акцентом.
Интересно, как они это сделали — грим? Непохоже — наверное, всё-таки маска.
— Пришёл твой срок, — продолжал человек в пальто, садясь за стол.
Поэт про себя вздохнул — тут надо бы сыграть ужас, но что знает собеседник о его сроке. Можно сейчас глянуть ему в глаза, как он умел — глянуть страшно, как глядел он в глаза убийце с ножом, что пристал к нему на Сухаревке, так глянул, что тот сполз по стене, выронив свой засапожный инструмент.
Но сейчас Серёжа сдержался.
— Помнишь Рязань-то? Помнишь, милый, детство наше... — это было бы безупречным ходом, да только кто мог знать, что Сережино детство прошло совсем в другом месте.
Какая Рязань, что за глупость? Он родился в Константинополе.

Как-то Серёжа встретился с Холодилиным, просидевшим полжизни в каменном мешке шлиссельбургским узником. Революция выпустила его молодым — неволя законсервировала старика-народовольца. Он был розов, свеж, грозно топорщилась абсолютно белая борода. Холодилин занимался путаницей в летописях и нашёл там сведения о нём, Сергунчике. Он раскопал, что переписчики подменили документы (знал бы он, каких смешных денег это стоило) и заменили Константинополь на Константиново.
Они шли здесь же — по левую руку была мрачная громада Исаакиевской церкви, знаменитого собора, а по правую — эта гостиница, в которой переменялись судьбы.
Старик с розовой кожей хотел мстить истории и решил начать с поэта, то есть с него.
Под ногами у них росла чахлая трава петроградских площадей и улиц.
Торцы набухли водой, и новая жизнь росла через них неумолимо.
Старик ждал ответа и признаний, а борода его торчала, как занесённый для удара топор.
Серёжа улыбнулся, глядя ему в глаза. Кто ж тебе поверит, старичок, разве потом какой-нибудь академик начнёт вслед тебе тасовать века и короны — но и ему никто не поверит.
А сам он хорошо помнил тот горячий май пятьсот лет назад, когда треск огня, крики воинов Фатиха и вопли жителей, когда окружили храм и начали бить тараном в двери. Наконец, со звоном отскочили петли, и толпа янычар ворвалась внутрь. Среди них было несколько выделявшихся, даже среди отборных головорезов Фатиха. Отрок знал — эти воины, похожие на спешившихся всадников, были аггелами. Лица их были покрыты чертами и резами, будто выточены из дерева.
Звуки литургии ещё не стихли, и священники, один за другим, вошли в расступившуюся каменную кладку, бережно держа перед собой Святые дары.
Отрок рвался за ними, но старый монах схватил его за руку и повёл через длинный подземный ход к морю. Они бежали мимо гулких подземных цистерн, а в спины им били тяжёлые капли с потолка.
Монах посадил его на рыбачью лодку, из которой два грека хмуро смотрели на полыхающий город.
Это были два брата — Янаки и Ставраки, что везли отрока вдоль берега, боясь терять землю из вида.
Он читал им стихи по-гречески и на латыни — море занималось цензурой, забивая отроку рот солёной водой.
Скоро они достигли странной местности, где степь смыкалась с водой, и отрок ступил на чужую землю.
С каждым шагом, сделанным им по направлению к северу, что-то менялось в нём.
Он ощущал, как преображается его душа, — тело теперь будет навеки неизменным.
Он стал Вечным Русским — душа была одинока и привязана не к земной любви, а к небесной. Но никогда не забывал он о Деревянных всадниках — ибо про них было сказано ещё в Писании: Михаилъ и аггли его брань сотвориша со зміемъ, и змій брася, и аггели его.
Сражение было вечным.

Гость в чёрном бубнил что-то, время от времени посматривая на него. Верно — решил, что Серёжа совсем пьян.
Точно так же думал мальчик, что приходил вчера — в шутку Серёжа записал ему кровью свой старый экспромт — и понял, что случайность спасла его тайну.
Кровь сворачивалась мгновенно — пришлось колоть палец много раз. И только наивность мальчика не дала ему заметить, как мгновенно затягивается ранка.
Стихи — вот что вело его по жизни, но этот виток надо было заканчивать. Он действительно обманулся во времени, Вечный Русский купился — купился, как мальчишка, которого папаша привёз в город. Да тайком сбежав, проиграл мальчишка все свои, замотанные в тряпицу, копеечки на базаре.
Его предназначение — стихи, а стихов на этом месте не будет.
Без стихов вечность ничего не значит, всё остальное ничего не значит. Вот когда он дрался на кулаках с известным поэтом Сельдереем, то внезапно почувствовал его особую ненависть. Только сейчас он догадался, что Сельдерей ненавидел не его, а судьбу. Сельдерей угадывал его смерть, и по молодости лет она казалась ему почётной. Сельдерей чуть не подрался и с их другом Москвошвеем.
Судьба распорядилась так, что Вечный Жид, вечный поэт-еврей — не он, а нищий поэт Москвошвей. Сельдерей не понимал этого вполне, он, как тонкая натура, просто чувствовал обман судьбы и дрался именно с ней, а не с товарищем по цеху.
Ему была уготована жизнь человека, что умрёт в своей постели, испытав раннюю и позднюю любовь, хулу и хвалу, но умрёт навсегда, а Москвошвей будет вечно странствовать по Земле, выбравшись из-под груды мертвецов на далёкой лагерной пересылке.
Серёжа не к месту вспомнил, как он приехал к Сельдерею в Павлово-на-Оке. Там Сельдерей служил домашним учителем у символиста Сидорова. Серёжа с Сельдереем пьянствовали, а, как стемнело, потом купались нагишом. На реке они завывали и ухали.
Наутро Сидоров вышел к завтраку с пророческими словами: «Всю ночь на реке филин ухал — быть войне».
И действительно, наутро принесли газеты — Империя объявила войну германцам.
Сельдерей был в унынии, а Серёжа объяснял ему, что в этом и заключена сила поэзии. Бережное отношение к звуку — вот ключ.

Человек за дверью переминался неловко, шуршал чем-то в ожидании дела, и Серёжа совсем загрустил. Было даже обидно от этой топорной работы.
Он вспомнил, как в берлинском кабаке встретил Вечного Шотландца. Серёжа сразу узнал его — по волнистым волосам. Они всю ночь шатались по Берлину, и, захмелев, Вечный Шотландец стал показывать ему приёмы японской борьбы баритцу. Совсем распаляясь, Шотландец вытащил из саквояжа меч и начал им махать, как косарь на берегу Оки.
В одно движение, поднырнув сбоку, Серёжа воткнул ему в бок вилку, украденную в ресторане.
Шотландец хлопал глазами, икал и ждал, пока затянется рана.
Он признал себя побеждённым, и до рассвета они читали стихи — Вечный Шотландец читал стихи друга — о сухом жаре Персии, о волооких девушках, руки которых извиваются, как змеи, а Серёжа — шотландские стихи о застигнутом в зимней ночи путнике, о северной деве, что, приютив странника, засыпает между ним и стеной своего скромного дома. Наутро она шьёт путнику рубашку, зная, что не увидит его больше никогда — и Серёжа понимал, что это стихи про них, про бесприютную жизнь вечно странствующих поэтов.
Прощаясь на мосту через Шпрее, Серёжа подарил Шотландцу злополучную вилку, которую тот сунул в футляр для меча. Роберт, как Серёжа звал его по привычке, удалялся в лучах немецкого рассвета со своим нелепым мечом, и волосы его развевались на ветру.
И теперь, сидя в фальшивой ловушке, Серёжа понимал, что может убить обоих чекистов (а у него уже не было сомнения, кто это), выдернуть из жизни, как два червивых гриба из земли, оставив небольшие, почти невидимые лунки в реальности. Зарезать, скажем, вилкой. Или — ложкой… Нет, ложка исчезла во время медитативных опытов.
Но не то было ему нужно, не то. Поэтому он и был поэтом, что тащила его большая цель, а не звериная жажда крови.
Как зверю — берлогу, нужно было ему покидать своё место, потому что ошибся он с рифмой на слово Революция.
Гость достал откуда-то из недр пальто засаленный том и, шелестя рваными страницами, принялся читать вслух какие-то гадости — кажется, слёзное письмо Гали (стоны вперемешку с просьбами). Вот это было уже пошло — как-то совершенно унизительно. Он позволил себе не слушать дальше — про счастье и изломы рук, про деревянных всадников.
А вот он действительно знал, кто такие Деревянные всадники, что появились внезапно в высокой траве — едва лишь он сошёл с поезда у Константинова. Надо было убедить родных в собственном существовании (это удалось), но всюду за ним следовали Деревянные всадники — в одном из них он сразу узнал Омара, одного из Воинов Фатиха, который чуть было не зарубил его в храме пятьсот лет назад.
Деревянные всадники — вот это было бы действительно страшно, ибо только им дана власть над странствующими поэтами. Один из них гнался за автомобилем, в котором он ехал с женой. Деревянный всадник начал отставать — и понял, что не может достать Серёжу кривой саблей. Тогда всадник-убийца рванул на себя синий шарф женщины и выдернул её из машины — прямо под копыта.
Серёжа не мог простить себе этой смерти — хоть и не любил жену. Мстить было бессмысленно — у Деревянных всадников была особая, неодолимая сила, и тогда он плакал, слушая, как удаляется грохот дубовых подков о брусчатку.
Аггелы — это не наивные и доверчивые чекисты, если бы он сейчас услышал деревянное ржание их коней на Исаакиевской площади, здесь, под окнами — весь план бы разрушился. А эти... Пусть думают, что поймали его в ловушку гостиничного номера.
Гость в этот момент завернул про каких-то гимназистов, и Серёжа нарочито неловко налил себе водки.
У водки был вкус разочарования — да, от красной иллюзии нужно уходить…

Вдруг человек в пальто прыгнул на него, и тут же в номер вбежал второй. Они вдвоём навалились на него, и тот, второй, начал накидывать на шею тонкий ремень от чемодана.
Поэт перестал сопротивляться и отдал своё тело в их руки.
Ловушка сработала. Сработала их ловушка. Но тут же начал воплощаться и его замысел.
Пусть они думают об успехе.
Человек в чёрном ещё несколько раз ударил поэта в живот, и Серёжа запоздало удивился человеческой жестокости.
Он ждал своей смерти, как неприятной процедуры, — он умирал много раз, да только это было очень неприятно, будто грубый фельдшер ставит тебе клистир.
Глухо стукнув, распахнулась форточка, и он почувствовал, что уже висит, прикасаясь боком к раскалённой трубе парового отопления.
«Вот это уже совсем ни к чему», — подумал он, глядя сквозь ресницы на чекистов, что отряхивались, притоптывали и поправляли рукава, как после игры в снежки. Один вышел из номера, а второй начал обыск.
Висеть было ужасно неудобно, но вот человек утомился, встал и скрылся за дверью туалета.
Поэт быстро ослабил узел, спрыгнул на пол и скользнул за дверцу платяного шкафа.

Ждать пришлось недолго.
Из глубины шкафа он услышал дикий вопль человека, увидевшего пропажу тела. Он слышал сбивчивые объяснения, перемежавшиеся угрозами, слышал, как они шепчутся.
Однако чекистам было уже не из чего выбирать, время удавкой схлёстывало им горло — подтягивало на той же форточке.
Сквозь щёлку двери поэт видел, как один из пришельцев вдруг зашёл за спину серёжиного двойника и с размаху ударил его рукояткой револьвера по затылку.
В просвете мелькнули ноги мертвеца, безжизненная рука — и вот новый повешенный качался в петле.
Чекисты ещё пытались поправить вмятины и складки гуттаперчевой маски, нервничали, торопились, и поэт слышал их прерывистое дыхание.
Когда, наконец, они ушли, Серёжа выбрался из шкафа и с печалью посмотрел в безжизненное лицо двойника. Прощаясь с самим собой, он прикоснулся к холодной, мёртвой руке, и вышел из номера.
Серёжа закрыл дверь, пользуясь дубликатом ключа, и вышел на улицу мимо спящего портье в полувоенной форме.
Ленинград был чёрен и тих.
Сырой холод проник за пазуху, заставил очнуться. Волкодав промахнулся — и ловушка поэта сработала, как, впрочем, сработал и чекистский капкан.
Теперь можно было двинуться далеко, на восток, укрыться под снежной шубой Сибири — там, где имена городов и посёлков чудны. Например — «Ерофей Палыч». Или вот — «Зима»… Зима — хорошее название.
Почему бы не поселиться там, хоть место и пошловатое?
Жизнь шла с нового листа: рассветным снегом, тусклым солнцем — сразу набело.


И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, March 20th, 2018
5:11 pm
История про то, что два раза не вставать



20 марта

(предсказание)



Это был давний год, когда убрали Ленина с денег.
Странное безвременье, и вот, бросив работу, посредине недели мы поехали на дачу.
Дача была прекрасна, меня, впрочем, насторожило название Белые Столбы.
Что-то было в нём заведомо психиатрическое, а ведь мы только что навещали нашего приятеля в психушке.
Он хотел увильнуть от армии, да сошёл с ума по-настоящему.
Мы опоздали и увидели, как ночные посетители сквозь огромное стекло, расплющив носы, разглядывают душевнобольных. Кто есть кто по обе стороны стекла — было неясно. Мы дали охране немного денег, но заблудились и долго ходили ночью по коридорам. Наконец, нам посоветовали пройти к буйным — мы подобрали ключ и проникли туда. Санитары очень нам обрадовались, и мы долго пили, сидя вперемешку — посетители, симулянты, сумасшедшие и охрана. Один из охранников и рассказывал нам про службу в Белых Столбах.
А теперь мы туда приехали — правда, на чужую дачу. Приехали той стылой мартовской порой, когда природа раздумывает, греться ей или заснуть опять в холодной своей стране.
Старая дача была гулкой и пустой. В углу сидел наш друг-скульптор, воткнув в пол серебристые костыли. Из-за этих костылей он был похож на паука. Он жил на этой даче зимой и летом — зимой дом жарко топился, а потом, казалось, несколько месяцев медленно остывал — потрескивали балки, сами собой скрипели ступени лестниц, звякали стекла в плетёных окнах веранды.
Скрип-скрип, будто скурлы-скурлы, время брало своё, и всё качал головой на комоде китайский болванчик, которого единственный раз тронули лет десять назад. Много тут было чудес — например будильник, что шёл в обратную сторону, и бюст Ворошилова, у которого светились глаза. Скрипя половицами, я пошёл к комоду и принялся разглядывать пёстрый народ на нём — рядом с китайцем стоял другой бюст — бюст Чайковского с облупленным носом. Сидел рядом, закинув ногу на ногу, клоун из «Макдоналдса», настоящие исторические слоники спешили на водопой.
Тикал ещё один будильник всё с тем же слоником, ещё два стучали своей металлической требухой рядом, и все показывали разное время.

Лодочник только что вернулся с выставки «Антикварный салон», где выбирал себе буфет. Я слушал его и думал, что эта выставка больше всего напоминала мне барахолку на далёкой Удельной. Той самой станции Удельной, с которой бежал в Финляндию Ленин.
Мы принялись вспоминать вещи прошлого — исчезнувшие давно радиолы, магнитофоны и устройства для заточки безопасных бритв. Продолжая ленинскую тему, группа «Ленинград» хрипела что-то в дребезжащем динамике. Мы разговаривали о бессмысленных подарках и о том, что каждая вещь должна найти своего хозяина.
Раевский рассказал о двух друзьях, которые развелись, а потом снова женились — каждый на жене друга. Подарки судьбы нашли своих хозяев.
Я поднялся по лестнице на второй этаж — мимо смешных плакатов по технике безопасности. Прямо передо мной стояла покрытая паутиной статуя солдата-освободителя в полный рост с автоматом наперевес.
Я вытер ему юношеское лицо и принялся глядеть на улицу дачного посёлка.
Хорошо быть дачником. Жить и состариться в своём домике, сидеть на лавочке, где ветераны вспоминают былые битвы, победы и поражения, что сменяли друг друга с незавидной периодичностью. Перебирают в памяти десантные операции на дачных участках, ковровые бомбометания, танковые бои в районе кухни. Нормально. И вечный бой, покой нам только снится.
И здесь вокруг меня была масса осколков этой материальной цивилизации. Пустые банки, коробки, два велосипеда, старый телевизор… И у меня на даче были такие предметы — лётная фуражка, огромная кожаная куртка коричневого цвета с испорченной молнией. Была она похожа на бронежилет по своим панцирным свойствам.
И велосипед, конечно.
Да, поздно, братан, склеили тебе ласты, да. Не отопрёсси. Воспоминания — едкая кислота, однако.
Ходики отмеряли прошлое время — империя разваливалась, нам всем предстояло как-то жить дальше, и никто не знал как. Кислый сигаретный дым тянулся из окошка над забором, улицей и всей страной на четыре буквы.
Внизу Раевский рассказывал анекдоты.
Утробно хохотал наш хозяин и бил костылями в пол.
— Это вы прекратите. Гуманизм развращает, а последовательный гуманизм развращает абсолютно, — сказал внизу кто-то.
Как жить — было совершенно непонятно. Спросить было некого, неоткуда было ждать знамений. Разве выйти к лесному капищу и приносить жертвы — всё равно мы были молоды и нерелигиозны.
Вся беда в том, что Лодочник очень сильно храпит. В одном доме нас по ошибке положили на угловой диван. И вместо того чтобы лечь пятками друг к другу, мы легли головами в этот угол. Дверь в комнату дрожала и выгибалась на петлях. Казалось, что Годзилла жрёт там одновременно Мотрю и Батрю...
Пришлось встать и, спустившись, вести полночи разговоры на кухне — о сущем и вещем. Там говорили о чужом и о трофейном — тема эта странная и болезненная.
Русскому человеку с чужими вещами не везёт. И ведь дело не в воровстве — оно свойственно русскому человеку не более, чем другим нациям, а, может, и менее — в силу разных жизненных опасностей. Найдёт такой человек подкову в дорожной пыли, прибьёт к косяку. А она возьми и упади ему на голову — потому как поднял то, что не от земли выросло. Считал бы у себя во рту зубы, а не железо на дороге искал. Или обнаружит русский человек в огороде бесхозный самолёт, да и сделает точно такой же. Мог бы и свой сделать, да и получше — но судьба опять стучит ему по голове и требует, чтоб точь-в-точь как дармовой. Зачем так — никто не поймёт: чужа одежа не надежа, чужой муж не кормилец. И всё эта рачительность с чужой вещью как-то боком выходит — как найдётся чемодан, так окажется, что без ручки. Как приблудится собака, то вшивая и кусачая.
А начнёт русский человек из хороших чувств кого мирить, чужим счастьем заниматься — и вовсе конфуз выйдет. Враги тут же помирятся, начнут его самого бить, обдерут ещё как липку — насилу уйдёт живым. И то верно, ишь, зашёл в чужую клеть молебен петь. Воротится русский человек, ругаясь и кляня и Африку, и чужой турецкий берег — прочь, прочь, наваждение! Всякому зерну своя борозда, и поклянётся, что из дома — никуда.
А ты, кошелёк на верёвочке, ты, злодей-искуситель, — прочь, прочь, сгинь отседова, свои волосы как хошь ерошь, а моих не ворошь. Забери своё чужое, а мы нашего своего купим, хоть копеечку не сэкономим, да рубль не потеряем, пометём всяко перед своими воротами, держаться будем своего кармана, да и если ковырять, то — в своём носу.

Когда отзвенела гитарная струна, и просохло в стаканах, я понял, что в эту ночь хрупкого равновесия нет смысла спать в чужом доме. И, чуть рассвело, мы с Лодочником двинулись домой.
Лодочник ехал на чёрном «Мерседесе», похожем на катафалк. Но машина торговца смертью и должна быть чёрного цвета и наводить ужас.
Я первый заметил поворот на Ленинские Горки. Это было по пути, и горки в моей стране всегда находятся рядом со столбами. Мы повернули и отправились к Ленину.
Из-за холма показался огромный куб музея. Мы вылезли из машины и обнаружили в вестибюле очередь. Откуда-то возник старичок с лицом макдоналдовского клоуна и всунул мне в руку бумажку с номером. На немой вопрос старик отвечал, что очередь давно расписана.
Я принялся оглядывать большой зал со статуей. За спиной вождя вентилятор усердно колыхал красные знамёна.
— Может, не будем ждать? — Лодочник заскучал, его звали в дорогу дела. — Что мы в этом музее не видели? Тебе, что, экскурсия эта нужна?
Сидящие в очереди как-то странно на него покосились.
— А я поеду, пожалуй. Хорошо?
Я не стал его задерживать и принялся думать о том, что хочу увидеть в этом музее. Инвалидную коляску с хитрым иностранным моторчиком? Музейные шторы в смертной комнате? Кровать, где лежал человек, превратившийся в овощ, но перед тем поставивший вверх ногами целый свет. Жила на кровати огромная лысая луковица, сто шестьдесят семь сантиметров мирового коммунизма. Луковица загнивала, прела, и вскоре её выпотрошили, оставив одну шелуху. Всё это ужасно грустно.

Мои размышления прервал сосед. Я не заметил, как он подсел — меж тем, это был настоящий китаец, удивительно похожий на того болванчика, которого я только что видел на чужом комоде.
— А вы про что хотите спросить? — Китаец прекрасно говорил по-русски.
Я как-то опешил и взял слишком большую паузу, так что он продолжил:
— Мне кажется, самая большая проблема — понять, как сохранить завоевания социализма.
— Ну да, ну да.
Но китайца одёрнула старуха, сидевшая впереди:
— Это не самое главное, главная задача — борьба с масонами.
Я чуть не плюнул от обиды.
— А я вот Ленина видел, — сказал кто-то.
Все разом бросили спорить и повернулись к старичку в кепке.
— Лет двадцать как, я тогда жениться думал. Или не жениться… — Старичок опирался на палку, а теперь даже положил голову на её рукоять. — Ленин, он ведь для каждого свой. Печник придёт к нему — он как печь, а художник какой-нибудь — он как картина. Главное, он понятный очень. Вот одна бабушка партийная приехала на съезд, Ленин к ней ночью пришёл и говорит: «Так и так, надо Сталина из Мавзолея вынести — тяжело мне вместе с ним лежать». Известный факт — так она с трибуны и рассказала. Никто не посмел перечить.
— А вот не надо было выносить, — возразил кто-то.
— Может и звездой воссиять, — закончил старичок.
— Вождь не был звездой, — опять вмешался тот же голос. — Звезда — признак демократического общества. Вождь был сакрален и спрятан. У него только горящее окно в Кремле, а звёзды — для эстрады. Там, где эти ваши безумные козлистки и лемешистки, а также подглядывание за кубанской казачьей делегацией вполне в стиле делегации венской.
— Вы о чём, мужчина? — обиделся кто-то. — Никаких козлисток давно нет!..
— А я бы спросила насчёт кооперативов. Будут ли ещё кооперативы, — не слушая никого, сказала себе под нос старушка в платочке.

Всё это давно напоминало очередь пенсионеров в поликлинике, и я пошёл прогуляться — мимо чудовищно страшной групповой статуи Меркурова «Рабочие несут гроб с телом Ленина». Она была страшна как групповой адский грех, вернее, как наказание за него. Рабочие были похожи на мертвецов и, казалось, валились куда-то в преисподнюю со своим страшным грузом. А Ленин, как и положено, казался живее их всех.
Я пошевелил волосами, разглядывая её, и пошёл к зиккурату вокзала, издали похожему на Московский университет.
Сзади меня послышались шаги — кто-то нагонял меня по склизлой полевой дороге. Когда мы поравнялись, фигура путника показалась мне смутно знакомой. На всякий случай я кивнул, и человек ответил тем же. Мы где-то виделись с ним — но где, я не мог припомнить.
— Уже принял? — спросил он.
Я, не совсем ещё догадавшись, о чём он, ответил, что нет.
— Это ничего, он всех принимает.
— А вам что сказал?
— Неважно, что он говорит, важно — как. Он может вообще ничего не говорить — когда я вошёл в кабинет, то увидел фигуру человека, вписанного в круг, а в центре — мотор. Я сразу узнал его — это была турбина Глушко. Даже лопатки турбины были видны. И я сразу понял, о чём это, — надо подписывать контракт с китайцами.
— Ну, раз турбина… — протянул я.
Но мой спутник торопился к станции. Впрочем, я уже догадался, что ожидают люди в зале. Какая там экскурсия, когда тут такое!
Когда я снова вернулся в зал ожидания, спор горел с новой силой. Вслушавшись, я понял, что хоть произносятся те же фразы, но спорят уже совершенно другие люди. Я сверился с номерами — было видно, что сидеть мне ещё долго.
Меж тем рядом говорили о высоком, — то есть, о русской культуре.
— А вы Лихачева Дмитрия не любите, а он страдал за ны при Понтийском Пилате. Ему говорили: отрекись от «Слова о Полку Игореве», а он говорил: «Ни хера! Режьте меня, кормите меня тухлыми соловецкими раками!». Так всех раков и съел. Нет больше на Соловках раков. А монахи разводили-разводили.
— Не надо ёрничать! К тому же у нас не было ничего одноразового! Вот про что надо спрашивать! Нужно одноразовое?
— Ну почему? Солдаты были одноразовые. Много чего одноразового было.
Кто-то другой говорил:
— Какое ж у Зощенко-то порядочное образование? Позвольте спросить? Вахлак-вахлаком! — надрывался кто-то.
Над ухом у меня бубнил кто-то:
— Вот один солдат пришёл — и увидел только чайник. Большой чайник, мятый такой, алюминиевый. Зато с кипятком. А вот один художник был неблагодарен. Практически ничего не видел, только чёрный квадрат на фоне белой простыни. Стал формалистом, и все дела.
— Да, теперь все стыд забыли — если бы человек что-то сказал о себе, а тут он требует. Я очень тщательно стараюсь исполнять обязательства, а тут этих обязательств не вижу. Почему ко мне подходит человек, который говорит «Дай». Почему я должен? Мне кажется, это неправильно.
Под эти разговоры я уснул.
Наконец, меня кто-то тряхнул за плечо. Это был старик, который сделал мне знак пересесть к дверям.
Приближалась моя очередь.
Старик рассказал, что уже один раз был здесь, и когда его впустили внутрь, то он увидел странную конструкцию из стеклянных трубочек и колб. Не будь дурак, он понял, что это перегонный куб.
Вернувшись к себе в деревню, старик сделал из этого соответствующие выводы — и точно, через месяц Горбачёв издал соответствующий указ, и водка стала по талонам.

Время тянулось, как дешёвые конфеты моего детства, — я то засыпал, то выныривал на поверхность, туда, где шли бесконечные разговоры о предсказаниях. Я представлял, что мне явится за дверью, и никак не мог представить, я думал о том, сумею ли я понять предсказание или так и пойду по жизни смущённый и неразъяснённый.
Но вдруг меня потрясли за плечо, и уж на этот раз я понял — пора.
Я открыл дверь и, отведя в сторону тяжёлую портьеру, вошёл в кабинет.
Передо мной стоял стол, покрытый зелёным сукном. За столом сидел лысоватый человек с бородкой и писал что-то, положив мизинец в рот.
Не прерывая своего занятия, он указал мне на кресло, и я приготовился к самому страшному.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
9:17 am
История про то, что два раза не вставать


А вот кому про правду и обман?
Про Кремль и груши?
Я так надеюсь, что люди уже выговорились, обсуждая выборы, выборное начало и стратегии, суть жизни и роль рептилоидов в ней.
Ссылка, как всегда, в конце.


Мне, кстати, всегда было интересно про доверие в нашей жизни как таковое. Из чего мы выстраиваем нашу скорлупу (а мы все со скорлупой, иначе невозможно начинать новый день, если ничто не защищает от мира).
На одной стороне - газлайтинг (я узнал значение этого слова уже немолодым человеком), на другой стороне - абсолютное доверие ко всему.
Вот как ты выстраиваешь систему доверия к к чужим словам: "Папа, ничего не спрашивай, просто вышли денег на этот номер", "Я опоздал, потому что трамвай сломался", ну и тому подобное дальше.



http://rara-rara.ru/menu-texts/grushi_kremlya


Извините, если кого обидел
Thursday, March 15th, 2018
6:47 am
История про то, что два раза не вставать



Много лет назад, как-то ночью я смотрел телевизор и наблюдал, как с Гордоном и Бестужевым-Ладой беседует Капица. Культуролог Бестужев-Лада половину передачи с надрывом говорил, что он одной ногой уже в могиле (дело происходило лет за пятнадцать до его смерти), нет места ему под солнцем, вот-вот и умрёт он: «Вы меня слушаете, я вам говорю, нет мне перспективы в жизни, я уже отжил своё».
Я же думал о другом — самое забавное, что, по сути, Гордон со своей передачей, выходившей в 2001-2003, был наследником Капицы. А передача его имени — наследницей «Очевидному-невероятному». Конечно, у Капицы было много естественно-научного, а у Гордона в ночи по большей части сидели гуманитарные учёные (хотя бывали и всякие). И всё же у Капицы бывал Тур Хейердал со своими папирусными лодками, археологи рассказывали про древние цивилизации, обсуждалась история «Слова о Полку Игореве». Понятно, что в «Очевидном-невероятном» моего детства не обсуждали Христа и детективные бестселлеры — ну так и время было другое.


http://rara-rara.ru/menu-texts/nochnoj_razgovor

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Wednesday, March 7th, 2018
8:13 am
История про то, что два раза не вставать


Был вот у меня дружок.
Человек будто из книги Ерофеева - философ и писатель.
Славы себе не стяжал, а вот любви вполне удостоился.
"Остановимся на советском писателе. Эх, каким бы я мог быть советским писателем!
Мне спится и видится, как я пишу многосерийку про битву за кукурузу. Мне нетрудно — я под это заточен, я просто хочу про сельхозкооперацию, про покорение ледовых полей, китобойную флотилию, про перековку стиляг, ну что-то такое, чтобы добро побеждало родимые пятна вдребезги. Я — такой, у меня есть все необходимые качества. Я даже не интересуюсь, покупают ли мои книги, мне все равно, мне только надо, чтобы их издали огромными тиражами за огромные деньжищи, а там пускай под стол подкладывают, в интересное место засовывают, буржуйки топят, план в них заворачивают, мне все равно. У советских — собственная гордость, до фига особенная".

http://rara-rara.ru/menu-texts/utrachennye_nadezhdy


Извините, если кого обидел
[ << Previous 20 ]
About LiveJournal.com