?

Log in

Березин's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Березин's LiveJournal:

[ << Previous 20 ]
Tuesday, February 21st, 2017
11:46 am
История про то, что два раза не вставать


А вот кому про писательское многописание и вообще скорбные итоги литературной жизни?
(ссылка, как всегда, в конце)

Соловьёв в своих воспоминаниях о Достоевском рассказывал, как при Достоевском разговор перешёл на Льва Толстого. Достоевский при этом говорил: «И знаете ли, ведь я действительно завидую, но только не так, о, совсем не так, как они думают! Я завидую его обстоятельствам, и именно вот теперь... Мне тяжело так работать, как я работаю, тяжело спешить... Господи, и всю-то жизнь!.. Вот я недавно прочитывал своего „Идиота“, совсем его позабыл, читал как чужое, как в первый раз... Там есть отличные главы... хорошие сцены... у, какие! Ну вот... помните... свидание Аглаи с князем, на скамейке?.. Но я все же таки увидел, как много недоделанного там, спешного... И всегда ведь так, вот и теперь: „Отечественные записки“ торопят, поспевать надо... вперед заберёшь — отрабатывай, и опять вперёд... и так всегда! Я не говорю об этом никогда, не признаюсь; но это меня очень мучит. Ну, а он обеспечен, ему нечего о завтрашнем дне думать, он может отделывать каждую свою вещь, а это большая штука — когда вещь полежит уже готовая, и потом перечтёшь её и исправишь. Вот и завидую... завидую, голубчик!..»

http://rara-rara.ru/menu-texts/more_slov


Извините, если кого обидел
Thursday, February 16th, 2017
2:19 pm
История про автора и ожидания
А вот кому опять про теорему женской логики Колмогорова и писателя Шолохова?
(ссылка, как всегда, в конце)


...Агностическая спираль наблюдается и в истории с полётом американцев на Луну, и в Шекспировском вопросе, и в покупке шубы. Не летали, потому что флаг развивается, а на Луне нет ветра. Появляется оппонент, сообщающий, что флаг пластмассовый, тогда не летали, потому что на фотографиях какие-то крестики. Оппонент сообщает, что это служебные метки. Ну хорошо, не летали, потому что... Этот круг бесконечен, не говоря уже о том, что и оппоненты часто ошибаются, да уровень знаний обоих сторон оставляет желать лучшего.
Тут ведь известная проблема в этих безумных спорах о науке: кто может знать всё? Только Господь Бог.
(А эта категория вненаучна).
Но спорят о вечный вопросах полёта на Луну и перевала Дятлова (а также о самолёте на транспортёре) живые люди - хорошие, но не в уме, с зыбкими знаниями прошлого технического образования.
Итак, если говорится: «Не писал, потому что украл у Фёдора Крюкова», — понятно, что человек не читал Фёдора Крюкова, а он опубликован, и один взгляд на абзац Крюкова и Шолохова говорит больше, чем долгие разговоры. Хорошо, не Крюков, но не мог такой роман никто написать в юном возрасте — приводятся примеры того, что вот писатель и вот другой писатель, и в юном возрасте, а вот, кстати, и рукопись — нет, это не та рукопись, он подделал её, как снимки американцев с Луны; ну вот документ, документ тоже подделан — тогда ещё, впрок, etc.

В прежние времена, когда компьютер был диковиной, он казался неким арбитром, неподвластным политикам. Что-то вроде апелляции к оракулу, который не солжёт.



http://rara-rara.ru/menu-texts/priyatnoe_i_nepriyatnoe


Извините, если кого обидел
Tuesday, February 14th, 2017
1:38 pm
ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА
ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА

14 февраля

(повесть о герде и никандрове)





Обходчик Никандров медленно вышел из тамбура и стал надевать лыжи.
Связи не было уже месяц. Каждое утро он с надеждой смотрел на экран, но цветок индикатора всё так же был серым, безжизненным.
Может, спутник сошёл с орбиты и стремительно сгорел в атмосфере – вместе со своим электронным потрохом и всеми надеждами на человеческий голос, и всеми буквами, летящими через околоземное пространство. Или что-то случилось с ближайшей точкой входа.
Нужно ждать, просто ждать – вдруг спутник в последний момент одумается и вернётся на место. Или неисправное звено заместится другим – включится, скажем, резервная солнечная батарея, и всё восстановится. Но цветочек в углу экрана по-прежнему обвисал листиками, оставался серым. Ответа не было.
Вокруг была ледяная пустыня и – мёртвый Кабель, который Обходчик должен был охранять.
Когда-то, до эпидемии, Кабель был важнее всего в этих местах.
Вдоль него каждый день двигался на своей тележке или на лыжах, как сейчас, Обходчик. Кабель охраняли крохотные гусеничные роботы (впрочем, забывшие о своих обязанностях сразу после перебоев с электричеством) и минные поля, которые в итоге спасли не Кабель, а Обходчика.
Когда началась эпидемия, произошли первые перебои с электричеством. Обходчик решил было бежать, но уединённая служба спасла его – толпы беженцев, что шли на Север, миновали эти места.
Несколько банд мародёров подорвались на минном поле. Эти поля шли вокруг Кабеля и были густо засеяны умными минами ещё до появления Обходчика – чтобы предотвратить диверсии. Диверсанты перевелись, но и теперь умные мины спасали Обходчика от прочих незваных гостей.
Но и лихие люди давно пропали. Видимо, эпидемия добралась и до мародёров, и они легли где-то в полях, в неизвестных никому схронах или мумифицировались в пустых деревнях.
Обходчик забыл о них, как забыл и о минном поле. Он не боялся его – умная смерть на расстоянии отличала его биоритмы от биоритмов пришельцев.
А только шагнёт чужой внутрь периметра – и из-под земли вылетит рой крохотных стрел, разрывая броню, обшивку машины или просто человеческое тело.
Мелкого зверя поле смерти пропускало, а крупное зверьё тут давно перевелось.
Давно Обходчик сидел на своей станции, потому что идти ему было некуда.
Не ходит зверь в неизвестность от тёплой норы, не покидает сытную кормушку – и человеку так же незачем соваться в мир, который пожрал сам себя.
Связь с внешним миром была безопасной – этот мир людей выродился в движение электромагнитных волн.

Обходчик, проверив своё хозяйство – теплицы, генераторы и отопительную систему – усаживался за экран. Там, плоские и улыбчивые, жили настоящие люди. К несчастью, у обходчика в прошлом году сломался микрофон, и он не мог по-настоящему отвечать своим собеседникам.
Обходчик слышал голоса внешнего мира, а сам отвечал этому миру, стуча по древней клавиатуре.
Откликались всего несколько.
От эпидемии спаслись немногие, настолько немногие, что человечество угасало – Старик, Близнецы, Доктор… И Герда.
Старику было чуть за двадцать – он сидел в развалинах метеорологической станции в Китае.
Близнецы – две сестры – жили на бывшей нефтяной платформе в Северном море. Они купили её ещё до эпидемии, и это уединение сохранило им жизнь.
Доктор выходил на связь из пустыни, полной причудливо разросшихся кактусов. Правильнее было бы сказать «из-под пустыни», потому что он уже много лет жил внутри огромного подземного города. Ему не надо было в страхе преодолевать тайные ходы, заваленные мумифицированной охраной – подземный город стал его рабочим местом и жильём задолго до эпидемии.
Потом появилась Герда.
Герда стучала по клавишам откуда-то из Северной Европы, из маленького скандинавского городка.
Обходчику иногда было мучительно обидно, что у неё была старая машина безо всякой акустики, да и он был лишён микрофона. Но в этом двойном отрицании он находил особый смысл. Он старался представить тембр её голоса, его интонацию – и это было лучше, чем знать наверняка.
Волхвы странно распорядились своими дарами – дав одному возможность только слышать, а другому не дав возможности говорить.
Остальные могли болтать под равнодушным взглядом видеокамеры и умещать свои голоса в россыпи цифровых пакетов – Обходчик и Герда были единственными, у кого не было камеры. У обходчика вовсе не было фотографии – он нашёл своё лицо на старом сайте своей школы, и теперь лопоухий мальчик с короткой стрижкой молча смотрел на Старика, Близнецов и Доктора, которые шевелили губами в неслышной речи. Внизу экрана ползли слова перевода, не совпадая с движением губ.
Фотография Герды была поновее – девушка была снята на каком-то пляже, с поднятыми руками, присев в брызгах накатывающейся волны. Снимали против солнца – оттого черты лица были нечётки.
Это очень нравилось Обходчику – можно было додумывать, как она улыбается и как она хмурится.
Имена странно сократились – в какой-то момент он понял, что на земле остался только Обходчик, а Никандрова забыли все. Его прежняя жизнь, его имя и фамилия не пролезли в сеть, остались где-то далеко, как внутри сна, когда человек уже проснулся.
Одна Герда была Гердой.


Они были на связи часами – и в этом бесконечном «Декамероне» истории бежали одна за другой. Когда заканчивал рассказ один, другой перехватывал его эстафету – через год они даже стали одновременно спать – не обращая внимания на часовые пояса.
Но Обходчик и Герда, инвалиды сетевого разговора, вдруг научились входить в закрытый, невидимый остальным режим – Герда нашла прореху в программе диалога и намёками дала понять Обходчику, как можно уединиться.
И вот однажды Герда написала ему паническое письмо.
– Ты знаешь, по-моему, мы говорим с ботами.
– Почему с ботами?
– Ну, с ботами, роботами, прилипалами – неважно. Я тестировала тексты старых разговоров – и это сразу стало понятно. Мы говорим иначе, совсем иначе, чем они.
– А как же?
– Не в том дело, что мы говорим в разном стиле, а в том, как мы меняемся. Я сохраняю все наши разговоры, и, знаешь, что? Ты заметил, что мы говорим всё больше? Для нас ведь нет никого за пределами экранов, но мы с тобой говорим по-разному – а они повторяются. Но это ещё не всё – все они говорят всё естественнее.
– То есть как? Чем лучше?
– Они раньше писали без ошибок, а теперь стали ошибаться – немного, совсем чуть-чуть. Почти как люди. То есть они накапливают память о наших с тобой случайных ошибках и описках. Будто раньше у них был только идеальный словарь, а теперь мы что-то дополнительно записали в него.
– И что? Это мистификация?
– Не обязательно мистификация – это просто бот, программа, отвечающая на вопросы. И она обучается – берёт и у тебя и у меня какие-то обороты речи.
– Да кому это нужно?
– Да никому. Просто в сети были несколько ботов, и вот, оставшись без хозяев, они реагируют на нас. Они питаются тобой и мной, как электричеством.

Обходчик тогда долго не мог примириться с этой новостью. Стояла жара, с холмов к станции ветер приносил запах сухого ковыля, знойного высыхания трав. Но Обходчик не чувствовал запахов, не страдал от жары – его бил озноб.
Человечество ссохлось, как старое яблоко, сжалось до двух людей, что стучали по клавишам, не зная, как звучит голос друг друга.
Он не подал виду, что знает тайну.
Всё так же выходил на связь с Доктором и Близнецами, нервничал, когда Старик опаздывал или спал.
Но теперь слова собеседников казались иными – безжизненными, как тот Кабель, который он должен был охранять.
Иногда ему приходила на ум ещё более страшная мысль – а вдруг и Герда не существует. Вдруг он ведёт диалоги с тремя программами, а, отвернувшись, за кулисами, корчит им рожи с четвёртой – просто более хитрой и умной программой.
Он гнал от себя эту параноидальную мысль, но она время от времени возвращалась. Раньше сетевое общение было особым дополнением к реальной жизни. Никандров помнил, как тогда Сеть заполонили странные дневники и форумы с фотографиями – и все гадали, соответствует ли изображение действительности.
То есть собеседники представлялись именем и картинкой – среди которых были Сократы и Платоны, певицы и актрисы. Нет, были и такие, что ограничивались котятами, собаками, рыбками или просто абстрактной живописью.
Никандрова занимало то, как человек, которого воспринимали более красивым, чем он есть на самом деле, переживает разочарование личной встречи. Казалось, что эта мода должна пройти с появлением дешёвых каналов стереовидения, но нет – актёры и актрисы никуда не делись. Страсть, как говорил дед Никандрова, к «лакировке действительности» никуда не делась.
Когда он поделился своим давним недоумением со Стариком, тот ответил, что на его памяти очень много мужчин использовало женские лица и фигуры. Они делали это по разным соображениям – из осознанного и неосознанного маркетинга, и оттого, что так лучше расположить собеседника к себе.
– Есть ещё масса деталей, – сказал тогда Старик, – что не делают этот случай простым. Ведь тогда стало ясно, что личное знакомство является венцом сетевых отношений – так думали много лет, а оказалось, что людям вовсе не нужна реальность и чужое дыхание, чужой запах, тепло и вид. Это тогда казалось, что есть такая проблема самоидентификации в Сети – с множеством стратегий. Это и была большая проблема – большая, как слон.
И вот когда мы ощупывали хвост этого слона, главное было не распространять выводы дальше того, что мы держим в руках.
Например, были разные традиции и группы – иногда доминировал один мотив, а иногда – другой.
Теперь слон исчез – и мы всё равно не можем прикоснуться друг к другу, – закончил Старик. – И вряд ли мы теперь узнаем, что на самом деле. Хороший процессор так синтезирует изображение на экране, шевелит губами в такт и моргает глазами, что мы все решим, что ты – Никандров, обходчик Никандров.
А на самом деле ты – женщина, что спасается от скуки в заброшенной библиотеке…


Буквы всё так же летели через спутник, складываясь в слова и предложения.
Обходчик хотел выучить ещё какой-нибудь язык – например, язык Герды. Это было не очень сложно – много учебников всё ещё лежали в сети.
Впрочем, сайтов в сети становилось всё меньше, но некоторые сервера имели независимые источники энергии – от человечества осталась его история. Терабайты информации, энциклопедии, дневники и жизнь миллиардов людей – он читал рецепты, по которым никогда бы не сумел ничего приготовить, рассказы о путешествиях, которые никогда не смог бы совершить, видел фотографии давно мёртвых красавиц и их застывшую любовь – он купался в этой истории, и знал, что никогда не сможет проверить, реальны ли его собеседники.
Роман с Гердой развивался – он прошёл свою стремительную фазу, когда они сутками сидели, стуча по клавишам. Теперь они стали спокойнее – к тому же тайна приучила их к осторожности.
Они не боялись потерять собеседников – вдруг боты, когда их раскроют, исчезнут – тут было другое: они просто до конца не были уверены в догадке.
Цепь домыслов, вереница предположений – всё что угодно, но не точный ответ.

Собеседники продолжали рассказывать друг другу истории. Иногда они снова принимались играть в «веришь-не-веришь».
Нужно было стремительно проверить истинность истории, вытащить из бесконечной сети опровержение – или поверить чужой рассказке.
Однажды речь зашла об одиночестве. Доктор подчинил себе военно-картографический спутник и принялся искать следы других людей. Он выкладывал сотни снимков – и ни на одном не было жизни.
Вырастал куст, падала стена заброшенного дома, но человека не было нигде.

Тогда они раз и навсегда договорились о своей смерти – и о том, что если кто-то исчезнет, то остальные не будут гадать и строить предположений.
Обходчик просто согласился с этим – речь о смерти вели Старик и Доктор. Доктор где-то нашёл никому не известную цитату. Там, в давно забытой книге, умирающий говорил: «Это не страшно», приподнимался на локте, и его костистое стариковское тело ясно обрисовалось под одеялом. – «Вы знаете, не страшно. Большую и лучшую часть жизни я занимался изучением горных пород. Смерть – лишь переход из мира биологического в мир минералов. Таково преимущество нашей профессии, смерть не отъединяет, а объединяет нас с ней».
Старик, услышав это, негодовал:
– А вы туда же, как смерть с косой?
– Ну почему сразу – как смерть?! Как Духовное Возрождение.
– Ну да. Возрождение. Сначала мёртвой водой, а потом живой. Только про живую воду оптимизма все отчего-то забывают.
– Да, знаете, окропишь мертвой водой-то, оно лежит такое миленькое, тихонькое... Правильное.
– Знаю-знаю. Оттого и говорю с вами опасливо. Хоть я и старенький, пожил, слава Богу, но хочется, чтобы уж не так скоро мне глаза мёртвой водой сбрызнули. Вы говорите, как смертельный Оле Лукойе.
– Старенький в двадцать лет? Быстро у вас течёт время в Поднебесной. Не желаете, значит, духовно возрождаться? Ладно, вычеркиваем из списка.
– Да уж. Я как-нибудь отдельно. Мы с вами лучше о погоде.
– Вы прямо как та женщина на кладбище, что мертвецов боялась. Чего нас бояться?
– А может... Э... Напиться и уснуть, уснуть и видеть сны?..
– Подождите, я подготовлюсь и отвечу. Коротенько, буквально листах на пяти с цитатами и ссылками. Сейчас, только воду вскипячу.
Никандров в этот момент вспомнил, как говорил о смерти его отец.
А говорил он так:
– В детстве меня окружал мир, в котором всё было кодифицировано – например, кто и как может умереть. При каких обстоятельствах и от чего.
Был общий стиль во всём, даже в смерти. Незнание этого стиля делало человека убогим, эта ущербность была сразу видна – вроде неумения настоящим гражданином различать звёзды на погонах. Ты вот знаешь, что такое «различать звёзды на погонах»? Сейчас и погон-то нет.
Ну а то, сынок, что правители страны не умирали, делали бессмертие реальным.
Смерть удивляла.
После эпидемии, подумал Никандров, смерть перестала удивлять кого угодно.


– Как раз одиночество смерти мне отнюдь не неприятно, – сказал Старик. – Смерть отвратительна в людской суете, в вымученных массовых ритуалах и придуманной скорби чужих людей. Но теперь нам легко избежать массовых ритуалов.
– Это вы говорите про посмертие, – возражал Доктор. – А я – про процесс умирания. Тут есть тонкая филологическая грань объяснений – не говоря уж о таинстве клинической смерти. А то, что человек испытывает этот опыт один – великое благо.
– Всё может быть, – соглашался Старик. Мне это кажется неприятным, вам – радостным. Люди – разные. Это, кстати, тоже одна из вещей, которую многие не хотят понимать.
– Нет, я про то и про другое, – настаивал Доктор. – Отвратительно медленное умирание среди людей.
– И снова не про то. Всё равно в какой-то момент, в сам момент перехода, человек остается абсолютно один, потому что это переживание он не может ни с кем разделить. Он получает опыт, которого нет ни у кого из окружающих. И он совершенно одинок в этом опыте.
Обходчик решил не вмешиваться – вмешаться в таком разговоре значило бы раскрыться.
Именно тогда все молчаливо согласились, что исчезать они будут порознь.


Месяц шёл за месяцем – зарядили дожди. Они с Гердой то и дело придумывали каверзные вопросы своим собеседникам и обсуждали, уединившись в правой половине экрана, результат. Убежище любовников нового времени было не в потайных комнатах, не в тёмном коридоре или среди леса – Обходчик и Герда прятались на пространстве, не больше двух ладоней.
Они то и дело спотыкались о фантастическую мысль. Да, единственным способом по-настоящему доказать друг другу свою реальность можно было только встречей.
Реальность остальных их уже не интересовала, но даже между Гердой и Обходчиком лежала зима и тысячи километров неизвестности.

Когда месяц разлуки подходил к концу, сработал сигнал тревоги.
Экраны мигнули, запищал динамик. Обходчик рванулся к замигавшим мониторам (упал и покатился, не разбившись, стакан; керамическая тарелка упала, и, наоборот, разбилась) – тонкий, тревожный звук пел в консервной банке динамика.
Это значило, что чужой пересёк периметр.
Чужой мог быть сумасшедшим роботом охраны – иногда они сбивались с дороги, реагировали на движущуюся цель, но быстро превращались в груду металла, напоровшись на мину.
Роботов придумали давным-давно, они ползали вокруг Кабеля, чтобы отгонять врага – сначала диверсантов с юга, потом – террористов, а потом, потеряв цель существования – нападали на зверьё.
Через камеры дальнего наблюдения Обходчик как-то видел, как робот, тщательно избегая минных полей, загнал кабана к обрыву. А загнав, остановился и деловито порезал кабана боевым лазером на аккуратные тонкие ломти, как колбасу. Потом аккуратно разложил куски в ряд – и уехал.

Последний раз Обходчик видел такого робота года два назад. Тогда Обходчик устроил охоту за этим роботом, гонялся за ним полдня, но так и не сумел взять его целым.
Робот предпочёл взрыв аккумуляторных батарей плену.
Это было разумно – ведь его делали так, чтобы он никогда не приехал на своих резиновых, мягких и ласковых к дёрну, экологических гусеницах, чтобы убивать своих и резать лазером обшивку Кабеля.
Тогда Обходчик сильно расстроился и рассказывал своим Собеседникам о роботе-самоубийце с печалью.
Но роботы перевелись – так что, скорее всего, это была стая волков, двигающаяся с хорошей скоростью. Роботы чуяли мины и никогда не подходили к станции – а красный кружок на экране пересёк периметр и медленно двигался к запретной зоне.
Прихватив ружьё (память о временах эпидемии, когда палили в воздух по любой птице, подлетающей к жилью), Обходчик вышел в снежную белизну.
Мороз отпустил, и он не стал даже застёгивать куртку.
Редкие снежинки, казалось, висели в воздухе – он поймал одну, пересчитал лучи, исчезающие на ладони.
Нарушение периметра было совсем близко. Скоро Обходчик увидел приближающуюся точку, она была на гребне холма, и только начала спускаться в долину.
Нет, это был не робот – слишком быстро, странный цвет.
Снег ещё не повалил по-настоящему, и Обходчик успел увидеть, как по склону к нему катится древний снегоход розового цвета.
И в этот момент он пересёк границу минных полей.
Резко хлопнуло, затем хлопнуло ещё раз – и перед Обходчиком, как на экране, встал столб огня – небольшой, но удивительно прямой в безветрии.
Пламя почернело, свернулось в клубок и сменилось чёрным масляным дымом.
Обходчик повернулся и на негнущихся ногах пошёл обратно.

Связь заработала через два дня. Вторым письмом было сообщение от неё.
Герда решилась приехать. В каком-то уцелевшем гараже она нашла исправный снегоход – «ты представляешь, вместо розового «Кадиллака» у меня будет розовый снегоход!» – запас батарей в этом транспорте кончался, и нужно было торопиться в путь.
Принцесса ехала к своему рыцарю – история, перед тем, как закончиться, кусала себя за хвост.

Обходчик прошёлся по дому и снова сел к экрану.
Собеседники снова расположились в привычном порядке – Старик, Близнецы, Доктор и – Герда. Она по-прежнему стояла посреди прибоя – только теперь молчала.
Все остальные заговорили наперебой.
– Однако, здравствуйте, – напечатал Обходчик привычно им в ответ.
– Доброго времени суток, – первым отозвался Доктор. – Как прожил этот месяц?
– Читал страшные сказки… Северных народов, – выстучал Обходчик и подумал про себя, что когда с ним что-нибудь случится, мир будет по-настоящему совершенным. Он будет законченный, как история, в которую уже нечего добавлять. Рано или поздно он, Обходчик, споткнётся на склоне, заболеет или просто иссохнет на своей кровати. Тогда эти четверо, состоящие из чужих фраз, будут так же обсуждать что-то, перетряхивать электронные библиотеки, меряться ссылками. И медленный стук Обходчика по стёртым западающим клавишам, по крайней мере, не будет тормозить этот мир.







И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Monday, February 13th, 2017
8:56 pm
История про то, что два раза не вставать


Картины голода солдат, развала армии, бездарности командования — всё это возбуждало у гуманистов сладкую надежду: скоро — конец, Романовы уступят, у нас будет настоящая конституция, мы будем губернаторами.

Горький М. О разных разностях (1928) // Собрание сочинений в 30- т. Т. 24. - М.: Государственное издательство художественной литературы, 1953. С. 502


Знаменитая фраза об уничтожении врага - на самом деле выглядела чуть иначе (Это заголовок из газеты "Правда", 1930 от 15 ноября). В тот же день эта статья вышла "Известиях ЦИК СССР и ВЦИК" под заглавием "Если враг не сдаётся, - его истребляют", потому что именно так это звучит внутри текста: "Внутри страны против нас хитрейшие враги организуют пищевой голод, кулаки терроризируют крестьян-коллективистов убийствами, поджогами, различными подлостями, - против нас всё, что отжило свои сроки, отведённые ему историей, и это даёт нам право считать себя всё ещё в состоянии гражданской войны. Отсюда следует естественный вывод: если враг не сдаётся, - его истребляют".


Горький М. Если враг не сдаётся - его уничтожают (1930) // Собрание сочинений в 30- т. Т. 25. - М.: Государственное издательство художественной литературы, 1953. С. 228.


Извините, если кого обидел
Saturday, February 11th, 2017
2:27 pm
ДЕНЬ БОЛЬНОГО


11 февраля

(два желания)


Сидоров отправился домой в те дни, когда людской поток мельчает перед праздниками.
То есть в тот день, когда люди залезают в тёплые дома, как в берлоги, чтобы провести между столом и постелью несколько дней.
Он слушал стук колёс, который заметно поутих со времён его детства, и вдруг вспомнил, как в этом детстве стыдился своей фамилии. Всё время маячила рядом с ним в дразнилках «сидорова коза». Воспоминание было забавным, а вот нынешняя жизнь – печальной. Сидоров ездил в Москву, чтобы последний раз проконсультироваться с врачами. Результаты были неутешительны, и врачи практически отступились от него.
В его купе сперва сидели бывших два инженера.
Была такая порода – инженеры, что прижились как-то в новой жизни, прижились без шика, но основательно.
Еды у них не было, если не считать двух бутылок коньяка, которые они усидели за вечер (Сидоров отказался, памятуя наставления врачей).
– Знаешь, отчего я люблю железную дорогу? – спрашивал один другого. – Вовсе не от того, что тут не заставляют на вокзале разуваться для досмотра и вынимать ремень из брюк. И не от того, что едешь из центра города. И не из-за всепогодности. А вот из-за того, что тут лечь можно.
– Купи самолёт и валяйся там сколько хочешь.
Первый осёкся и зашевелил губами. Казалось, он минуту считал, сколько ему понадобится времени, чтобы купить самолёт. Результаты его так напугали, что он быстро допил из стакана.
– А ты что хотел? Желание у тебя может быть, да вот только одно. И не факт, что исполнят, – назидательно ответил его спутник. Судя по виду, это были инженеры из высокооплачиваемых, но вовсе не хозяева жизни, а таких Сидоров видал много.
Сидоров вышел из купе и, встав у окна, принялся наблюдать зимний пейзаж.
В этот момент открылась дверь, и в вагон ступила женщина. Сидоров сразу втянул живот и прижался к стене.
Но навстречу шёл проводник, и она сама развернулась спиной к поручню и чуть выгнулась.
Сидоров сразу оценил её фигуру – нет, она была не девочка. Женщина из тех, что видели в жизни много, изведали разное, были не очевидцами, а участниками не всегда радостных событий, но какой-то внутренний стержень не дал им согнуться.
За такой можно было пойти не задумываясь, если она только поманит пальцем. (Сидоров ощутил прилив водочно-пивной пошлости мужских застольных рассказов). Незнакомка была из тех, что, если встретятся с ними взглядом, увозили когда-то гусары, прикрыв медвежьей полостью. Женщина посмотрела Сидорову в лицо и, кажется, чему-то удивилась. Что-то её заинтересовало, так бывает, когда человек до конца не узнаёт другого и начинает перебирать в памяти прошлые встречи.
В этот момент надо было сделать шаг вперёд и заговорить первым, но Сидоров промедлил. Он промедлил, а женщина уже удалялась в задумчивости, но всё же, как будто случайно, оглянулась.
– Вот, – подумал Сидоров. – За такое всё отдать, но я болен, а не будь я болен…
И сам над собой тихонько засмеялся.

Миновали большой волжский город, и в купе сменились пассажиры. На смену двум коньячным бизнесменам пришла, шурша фольгой и бренча бутылочками, компания художников во главе с пожилым предводителем Николаем Павловичем. Отдельно пришёл какой-то Синдерюшкин, больше похожий на Каменного гостя.
Они добросовестно пытались втянуть Сидорова в разговор, но вскоре бросили, а как бросили, то даже и сам Синдерюшкин, сидевший в углу, показал себя знатоком чудес и устройства мира. Заговорили о мистике, о событиях причудливых – сперва как-то объяснимых, а потом – и о необъяснимых вовсе.
К примеру, один из художников рассказал о легендах Веребьинского спрямления – того места, где, по легенде, дрогнул палец царя и путь делал петлю. Молодой человек тут же оговорился, что знает, что всё дело не в монаршьем пальце, а в крутизне склона, ныне преодолённой. Однако, когда путь спрямили, обнаружилось, что вся местность в бывшей загогулине приобрела сказочный вид, и даже само время течёт там иначе.
А смешливая женщина-реставратор сказала, что у неё была бабушка-ясновидящая. Что-то было с ней загадочное в жизни. Родившись на каком-то отдалённом хуторе, она последовательно вышла замуж за нескольких миллионеров настоящего, тогдашнего ещё образца. Когда эта будущая бабушка сидела в своём имении, то могла заставить пастушка, что брёл в отдалении, споткнуться, превращала прокисшее молоко в свежее и делала прочие чудеса.
Во время войны она, будучи уже пожилой женщиной, попала в эвакуацию в Новосибирск. Незадолго перед этим на фронте (она сказала по-старому – «в действующей армии») пропал один из членов семьи, и вот рука этой старухи сама собой вывела – он в тифу в новосибирском госпитале. К этому серьёзно не отнеслись, но когда это повторилось пару раз, то семья пошла по госпиталям, благо город был тот же самый. Натурально, родственник обнаружился – раненый и больной. В том же Новосибирске сроки этой женщины подошли, и она, уже несколько недель не встававшая, вдруг оделась и пошла через весь город к своей подруге – такой же, как она, старорежимной старушке.
Вернулась, легла – и отошла наутро.
Буквально через пару дней к ним приехали родственники, и с порога спросили, куда же поехала Ванда Николаевна?
Скорбные эвакуированные люди сказали, что Ванда Николаевна умерла.
– Позвольте! – вскричали пришельцы. – Наш поезд остановился на полустанке, и во встречном, шедшем из Новосибирска, сидела у окна Ванда Николаевна – в своём обычном пальто, в шляпке с букетиком. Она узнала нас, помахала рукой – и поезда тронулись.
Можно предположить, что она поехала в Болгарию, куда только вступили войска маршала Толбухина.
Николай Павлович тут же взмахнул рукой:
– Ну, это даже как-то мелко. Настоящие вершители судеб мира – люди скромные, без толпы страждущих в палисаднике, от бескормицы объедающих хозяйские яблони. Вот есть ещё легенда о Серебряном поезде...
Продолжить ему не дали, потому что пришла пора пить чай, и все как-то загалдели, разом зашевелились, и Николай Павлович обиженно умолк.
Вместе с чаем с подстаканниками к столу явились тонкие ломти запеченного мяса в фольге, салаты в кюветах, домашние плюшки и пирожки. Сидоров давно заметил, что его соотечественники делятся на одиночек, что приучили себя к вагонам-ресторанам, и компании, что веселятся в замкнутом пространстве своего купе.
Он принял приглашение к столу, и даже сам достал свой нехитрый припас.
Его попутчики уже говорили о желаниях, – тайных и явных.
– Тут не поймёшь, что выбрать, – сказал Николай Павлович – Наше наказание в том, что желания исполняются буквально. Вот хочет человек сбросить десять килограммов, и тут же попадает под трамвай. Глядь – а ему и ногу отрезали!.. Десять кило как не бывало!
– Господь с вами, Николай Павлович, что вы какие-то ужасы говорите! Вечно так…
– Да вот так уж… – Николай Павлович действительно смутился. – Однако ж с желаниями всё равно нужно быть осторожнее. Вот, к примеру, был у меня предок – мелкий чиновник. При Советской власти мы даже родства не скрывали – коллежский регистратор, пятьдесят рублей жалования, локти протёрты о зелёное сукно казённого стола… А дедушке моему перед смертью рассказывал, что был у него момент, когда мог пожелать всего, весь мир охватить, а выжелал только мелкий чин и прибавку. Так и пошёл по жизни, распевая «Коллежский регистратор – почти что Император».
– Тогда за такое и разжаловать могли.
– Да не разжаловали. А потом революция грянула, только он, как жил юрисконсультом, так юрисконсультом и помер.
– А вот бывает, – вставил молодой. – Увидишь девушку, загадаешь, что всё бы отдал за её любовь, а потом…
– Что потом? – художница ударила его по руке.
– Потом мучаешься, делишь имущество, дети плачут. Или вот история про Серебряный поезд. Есть такой поезд, что заблудился во времени и пространстве и ходит по дорогам, будто Летучий Голландец.
– И что, кораблекрушения… То есть, обычные крушения вызывает?
– Отчего же сразу крушения? Вовсе нет, но говорят, кто глянет в глаза машинисту, тот может загадать желание.
– Нет-нет, – вмешалась Елизавета Павловна, – не желание загадать, а наоборот, тот, кто в поезд этот сядет, ну, скажем, по ошибке, тот в этом поезде вечно будет ездить.
– Не поймёшь, чего тут больше – наказания или счастья. Такая вечная жизнь похуже мгновенной смерти будет. Сойдёшь с ума от вечного звука чайной ложечки в железнодорожном стакане.
Сидоров сидел, стараясь не обращать внимания на ноющий бок.
Жизнь была кончена – так повторял он себе, понимая, что нет, не так, нужно достойно просуществовать ещё несколько быстрых лет.
Был такой старый спор о том, как провести остаток жизни – жить так, будто «каждый день как последний», или же каждый день начинать вечные великие дела.
Спор этот был надуманный.
Делай, что должен, и будь что будет.
Но уж кто-кто, а Сидоров знал, что пожелать. Желание у него было всегда наготове, как ножик у разбойника за голенищем.

Вечерело. Поезд встал на одном из небольших полустанков.
Он пошёл курить, но не в тамбур, а решил выйти на расчищенное пространство между путями.
Стояли мало, но – как раз на одну сигарету.
Как только он ступил на снег, как что-то лязгнуло, прогремело, раскатываясь, и товарный состав стронулся и, постепенно набирая ход, стал уходить со станции.
Исчезая, товарняк открыл вид на другой состав, что стоял за ним. Был этот состав покрыт инеем, оттого казался сперва серебряно-белым.
Пахло от него настоящим углём, снегом и каким-то неуловимым запахом хлеба, еды и уюта.
Видимо, это был один из модных туристических рейсов, что катают иностранцев – любителей экзотики – по Сибири. Матрёшка-балалайка, самый страшный русский зверь – паровоз.
Сидоров разглядывал зелёные вагоны с орлами, за ними стояли жёлтые, жёлто-коричневые и синие.
Что-то слишком архаичное было в них – да, на последнем была открытая площадка, и на ней курил офицер в причудливой форме, которую он видел в фильмах. Шинель старого образца, башлык, фуражка – всё было из того кино, где много стреляют из револьверов и скачут на лошадях. Сидоров поискал глазами кинокамеру и девушку с этой смешной штуковиной, на которой мелом пишут номер эпизода.
Но сейчас и без кино в мире было довольно много ряженых.
Сидоров с иронией относился ко всем этим конным водолазам в антикварных мундирах.
Офицер докурил папиросу и скрылся внутри.
Мимо шёл машинист в чёрном пальто.
Он посмотрел Ивану в глаза, и взгляд этот был тяжёл. Он будто спрашивал: «Что ты тут делаешь, зачем ты тут, на снежной платформе, что тебе тут, бездельнику, надобно?»
И Сидоров не отвёл взгляда.

Наутро, выйдя в коридор, он увидел неописуемой красоты зрелище. На соседних путях работал снегоочиститель.
Он медленно двигался параллельно их пути и выбрасывал высоко вверх фонтан снега, сверкавший и переливавшийся на солнце тысячами радужных огней.
Такие же огоньки, только медленно перемигивающиеся, можно было видеть на ёлках, что виднелись через большие окна вокзальных залов.
Он вновь увидел ту женщину, что так поразила его вчера. Она, твёрдо ступая, шла по ковровой дорожке с косметичкой под мышкой и равнодушно скользнула взглядом по его лицу. Вчерашнего интереса как не бывало.
Наконец, он понял, что изменилось.
Бок его не болел. Эта отвратительная тяжесть в нём пропала начисто.
Ехать Сидорову было ещё полдня, и к врачу можно было попасть нескоро. Медицина с её попискивающими, как голодные коты, приборами, была далеко, но он знал, что не болен, что выздоровление случилось – раз и навсегда. Ему не нужно было никаких анализов, он это знал наверняка.
Всё произошло, и известной ценой, хотя он тут же ощутил укол жадности.
Но Сидоров тут же одёрнул себя.
Тут добавки не просят.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Friday, February 10th, 2017
5:43 pm
ДЕНЬ ДИПЛОМАТИЧЕСКОГО РАБОТНИКА


10 февраля

(снукер)



– Кто это так кричит, – поёжившись, спросил Раевский. – Слышишь, да?
– Это обезьяны.
– Странные у вас обезьяны.
– Они двадцать лет agent orange ели, что ты хочешь, – хмуро сказал Лодочник. – Я потом расскажу тебе историю про Сунь Укуна, царя обезьян, и его страшное войско. Но это потом.
Они вылезли из машины и пошли по узкой песочной дорожке к клубу. Раевский, подпрыгивая, бежал за старшим товарищем – отчего того звали Лодочником, он не знал, а Лодочник сам не рассказывал. Раевский хотел подражать Лодочнику во всём, да вот только выходило это плохо.
Он напрасно ел экзотическую дрянь в местных ресторанчиках и напрасно пил куда большую дрянь из местных бутылок, похожих на камеры террариума или хранилища демонов.
В торгпредстве молодых людей почти не было вовсе, поэтому они сразу нашли друг друга. Даже в местной гостинице они, не сговариваясь, поселились в соседних номерах – Лодочник в семнадцатом, а Раевский в шестнадцатом. Раевский поставлял сюда банкоматы, а Лодочник заведовал всей торговлей с соседней страной, что шла по двум ниточкам дорог, проложенным в обход минных полей. После большой войны сюда завезли копеечные калькуляторы и плееры.
Эти два предмета убили местную письменность и науку – убили начисто, и будущим страны стало её прошлое.
Консульство тут было маленькое.
Старики доживали последние месяцы до пенсии, а молодые люди глядели насторону. Из страны надо было валить – пора братской дружбы, бальзама «звёздочка» и дешёвых ананасов кончилась. Издалека долго плыли долги в донгах, а здесь делать было нечего. Разве что пить виски под сухой треск бильярдных шаров в клубе. Лишь недавно Раевский узнал, что только иностранные туристы пьют змеиную водку, а обезьяньи мозги вовсе не так вкусны, как кажется. Один из торговых представителей съел что-то неизвестное, а наутро его нашли с почерневшим, вздутым лицом. Маленький пикап увёз его в аэропорт, упакованного, как матрёшку – в обычный, цинковый, а поверх всего деревянный ящик.
Развлечение из этого, впрочем, было неважное.
Раевский боялся смерти – впрочем, как и всякий обычный человек. Он не любил самого вида мертвецов, и когда его мальчиком, вместе с классом, повели в Мавзолей, он стал тошниться чуть ли не на гроб вождя. Он никому не рассказывал, что Ленин в этот момент показался ему удивительно похожим на пропавшего во время войны дедушку, которого он знал только по фотографиям.
Дедушка был герой-разведчик, вся грудь в орденах, но только в самом конце войны его сбросили на парашюте не то к восставшим полякам, не то к восставшим против немцев чехам, и он растворился в огне этого восстания.
Дедушка остался молодым – на портрете в огромной столовой их дома на улице Горького.
Но это было далеко – в московском детстве, а тут смерть была в малярийном воздухе, в каких-то непонятных насекомых… Про проституток он и не думал.
Воздух под низким потолком был наполнен треском костяных шаров.
Двое поляков схватились с парой немцев – вспоминая былую национальную вражду. Из русских тут был только Чекалин – странный человек с израильским и русскими паспортами одновременно и ещё каким-то непонятным зелёным паспортом (Лодочник как-то стоял вместе с ним на паспортном контроле здесь и в России).
– Кто это с Чекалиным, не знаешь? – спросил тихо Лодочник.
Раевский был рад услужить, и, как раз, это он знал – худой чёрнобородый человек рядом с Чекалиным был недавно приехавший по ооновской линии пакистанец.
– Это афганец или пакистанец. Закупки продовольствия, рис, специи. Кажется, услуги связи. Его тут зовут просто Хан.

Пакистанец подошёл к ним сам.
– Простите, я слышал слово «снукер».
Раевский залихватски взмахнул рукой и сказал, цитируя что-то: «От двух бортов в середину! Кладу чистого»... Но пакистанец и не повернулся к нему, а смотрел на Лодочника, будто поймав его в прицел.
– Ну, да. Я люблю снукер, – ответил тот.
– В снукер мало кто играет. Вы русские, предпочитаете пирамиду. У меня есть шары для снукера.
– Мы можем по-разному.
– У меня такое правило: три партии, последняя решающая – хорошо?
– Что ж нет? На что сыграем?
– На желание. У вас есть свои шары – а то можно сначала вашими? Тогда вторую – моими?
– То есть? – опешил Лодочник.
– Бывают суеверные люди, вот мне многие вещи приносят счастье. Может, и вам… – и пакистанец открыл деревянный ящик, внутри которого на чёрном бархате лежали разноцветные шары. Пятнадцать красных, жёлтый зеленый, коричневый, синий, розовый и чёрный – лежали как дуэльные пистолеты, готовые к бою. Отдельно от всех, в своей вмятине покоился белый биток.
И Лодочник понял, что не отвертеться.

Первую партию Лодочник с трудом выиграл и с дрожащими руками сел за стол. Пакистанец, казалось, совсем не расстроился, и принялся рассказывать про местного коммунистического лидера. Он был известен тем, что вошёл в революцию с помощью своих трусов. Во время восстания на французском крейсере обнаружилось, что нет красного знамени. Маленький баталер отдал свои красные трусы, и они взвились алым стягом на гафеле – а баталер, просидевший всё время в кубрике, превратился в лидера партии.
Лодочник тоже знал этот анекдот, а вот Раевский ржал, как весёлый ослик, взрёвывая и икая. Лодочник похвалил начитанность чернобородого, и после этой передышки они снова встали к столу.
Во второй партии началась чертовщина.
Пакистанец делал партию в одиночку. Только один раз он встретился с настоящим снукером. Но из этой крайне невыгодной диспозиции он ловко вышел, коротко ударив кием, поднятым вертикально. Это был массе – кий пакистанца точно ударил шару в правый бок, тот отклонился вперёд и влево и, завертевшись, ушёл вправо, огибая помеху. Но потом биток, подпрыгнув, миновал не только соседний шар, а, сделав дугу, помчался в сторону.
Лодочник не верил глазам, и сначала проклял лишний виски. Но алкоголь ничего не объяснял – в каждом из шаров будто сидел пилот-гонщик.

Дул влажный ветер с границы, где одна на другой лежали в земле мины – китайские, советские, французские и американские. И ветер этот, полный дыхания спящей смерти, бросал Лодочника в пот.
– Я тоже видел, – бормотал Раевский. – Это фантастика… Впрочем, нет – наверняка там магниты какие-нибудь.
– Нет там магнитов, я проверял, – Лодочник был уныл. – Не позорься, какие магниты. Это королевский крокет.
Раевский, не расслышав, вытащил зажигалку, но, повертев её в руках, засунул Cricket обратно в карман.
Лодочник пояснил:
– Королевский крокет – ежи разбегаются от меня в разные стороны. Да ты не читал, что ли, про кроличью нору?
Подошел пакистанец, и они вежливо расстались, чтобы встретиться на следующий вечер.
– Ну, не расстраивайся. Ну, попросит он тебя прокукарекать. Ну, там, напоить всех – соберём тебе денег, все дела…
Но Лодочник понимал, что дело плохо, что-то страшное было в неизвестном желании пакистанца. И он понимал, что отказаться от него будет невозможно. Кто-то огромный, страшный, как чудовище из его детских снов, подошёл к нему сзади и положил тяжёлые липкие лапы на плечи.
Всё так же тревожно кричали обезьяны, будто говоря: «Куда ты, бедная Вирджиния, вернись, бедная Вирджиния».
Тянули к нему ветки пальмы, погребальным колоколом звенела на ветру вывеска сапожника.

Он пошёл сдаваться Парторгу. Парторг давно уже потерял это звание, а вот Лодочник помнил, как его вызвали в кабинет этого старика. Кто-то стукнул по инстанции, что Лодочник снимался во французском фильме про колониальные времена. Лодочник сфотографировался в обнимку со знаменитой актрисой, довольно выразительно положившей ему голову на плечо.
Тогда в торгпредстве было втрое больше людей, и Лодочника ожидало показательное разбирательство на заседании партийного комитета. Но Парторг вызвал Лодочника на разговор – и спрашивал вовсе не об этом деле, о планах на будущее и московских привычках. Лишь под конец, когда Лодочник уже повернулся к двери, Парторг спросил:
– Было?
Лодочник замахал руками.
– Молодец, я бы тоже не сознался, – подвёл итог Парторг и закрыл дело.
Теперь партия исчезла, вернее, их стало чересчур даже много. Но Парторг по-прежнему сидел в своём кабинете, дёргая за невидимые ниточки кадровых служб.
Лодочник рассказывал ему подробности, ожидая, что Парторг стукнет кулаком по столу, выматерится, но развеет его безотчётный страх. Но когда он поднял глаза, то понял, что старик по ту сторону старого канцелярского стола напуган не меньше, а больше его.
– Ты не представляешь, во что ты вляпался. Но и я виноват – я должен был узнать первым, а не узнал. Хан Могита появился в этом углу, а я его прохлопал. На желание?
Лодочник кивнул.
– Значит, на желание. Ну, какие у тебя могут быть желания, я понимаю. А вот у него… Пошли к завхозу.
Лодочник понял, что дело действительно серьёзное. Завхоза в торгпредстве никто не видел – он сидел у себя, как паук. Раньше думали, что он контролирует шифровальщиков или связан с радиопрослушиванием, но точно никто ничего не знал. Завхоз, казалось, выходил из своей комнаты только седьмого ноября и на Новый год – чтобы выпить рюмку водки с коллективом. Теперь остался только Новый год, и некоторые стажёры уезжали на Родину, так никогда и не увидев завхоза торгпредства.
Они пошли в полуподвал, где сидел в своей комнате Завхоз.
– С бедой пришёл, – Парторг сел на край табуретки. – Могитхан объявился.
Завхоз быстро повернулся к нему:
– Кто-то из наших? Уже сыграли? Во что?
– Вот он. Две партии, завтра третья. На бильярде шары катают. Есть у нас шары?
– Шары у нас есть, как всегда. У нас мозгов нет, а шары у нас всегда звенят, покою не дают. Есть у нас шары. Моршанской фабрики имени Девятнадцатого партсъезда, хорошие у нас шары, из моржового хера. Шучу, бивня.
Хитро прищурившись, смотрел на них из угла Ленин.
– А осталась ещё родная земля? – спросил Парторг.
– На один раз.
– Беда… – они оба замолчали надолго, пока Парторг, наконец, не сказал: – Что будем делать? Может, не оставим так?
– Пацана жалко, не видел ещё ничего в жизни, – Завхоз говорил так, будто Лодочника не было в комнате.
– Жалко, конечно – но он сам виноват. А с тобой что делать? Без земли, ты-то без землицы родимой, сам знаешь… Известно, что с тобой будет.
– Ладно тебе, – Завхоз достал спички. – Отбоялись уже. Что нам с тобой терять, одиноким стареющим мужчинам.
Вспыхнул огонёк, и Завхоз поднёс его к кучке щепок под ленинским бюстом. Они разом занялись дымным рыжим пламенем. Запахло чем-то странным, будто после жары прошёл быстрый дождь и теперь берёзовая кора сохнет на солнце. Пахло летом, скошенной травой и детством.
Теперь Завхоз достал из сейфа коробку с шарами. На картонной коробке чётко пропечатался номер фабрики и красный силуэт Спасской башни. Завхоз поставил её перед огнём, и Лодочник вдруг обнаружил, что голова вождя в отсветах пламени сама похожа на бильярдный шар.
Завхоз достал из мешочка чёрную пыль (Это и есть Родная Земля, догадался Лодочник) и бросил щепотку в огонь.
Он вдруг оглянулся и сделал странное движение.
Лодочник ничего не понял, но Парторг мгновенно и точно истолковал странный жест:
– А ты что тут делаешь? Ну всё, всё… Иди, нечего тут. Завтра зайдёшь.
Наутро парторг сам отдал ему коробку с шарами.

Пакистанец нахмурился, увидев чужие шары, но ничего не сказал.
Пошла иная игра – морж бил слона влёт, советская кость гонялась за вражьей почти без участия игрока.
Лодочник делал классический выход, клал шары по номерам и вообще был похож на стахановца в забое.
Пакистанец сдувался с каждым ударом.
– Партия! – Лодочник приставил кий к ноге, как стражник – алебарду.
«Партия» – было слово многозначное.
Пакистанец поклонился ему, но видно было, что его лицо перекошено ненавистью.
Однако радость победы миновала Лодочника. Ещё собирая в картонную коробку драгоценные шары, он почувствовал себя плохо, а, вручив их Парторгу, обессилено привалился к стене. До машины Раевский тащил его на себе. Вместо общежития друг отвёз его во французский колониальный госпиталь, и прямо в вестибюле Лодочник ощутил на лице тень от капельницы.
На следующий день температура у него повысилась на полградуса, на следующий день ещё. Ещё через два дня градусник показал тридцать восемь, через четыре – сорок. Три дня Лодочник пролежал с прикрытыми глазами при температуре сорок один.
Лодочник смотрел на то, как медленно вращает лопасти вентилятор под потолком. Точь-в-точь, как вертолёт, что уже заглушил двигатель, – и вот Лодочник снова проваливался в забытьё.
Затем температура начала спадать, и он стал заглядываться на медсестёр.
Когда за ним приехал Раевский, Лодочник смотрел на него бодро и весело – только похудел на двадцать килограмм.
Раевский вёз его по улицам, безостановочно болтая.
Навстречу им, из ворот консульства выезжал грузовичок-пикап. Из-за низких бортов торчал огромный деревянный ящик, покрытый кумачом.
Раевский вздохнул и ответил на незаданный вопрос:
– Это Завхоза на Родину везут. Он ведь одновременно с тобой заболел – только вот температура у него не спала.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
6:00 am
ДЕНЬ ГРАЖДАНСКОЙ АВИАЦИИ


9 февраля

(аэропорт)


Снег кружился, вспыхивал разным цветом, отражая огни праздника.
Такси несло Раевского через праздничный город, потому что зимний праздник в России длится с середины декабря по конец января. Ещё в ноябре о нём предупреждают маленькие ёлки, выросшие в витринах магазинов. Потом на площадях вырастают ёлки большого размера, потом приходит декабрьское Рождество католиков, и его отмечают буйными пьянками в офисах и барах, а затем стучится в двери календарный Новый год.
Затем следует глухое пьяное время до православного Рождества и угрюмое похмелье Старого Нового года. Самые крепкие соотечественники догуливают до Крещения, смывая в проруби этот праздничный морок.
Раевский ненавидел задушевные разговоры «под водочку» и это липкое время, этот пропавший для дела месяц. Его партнёр, сладко улыбаясь, говорил:
– Самое прекрасное в празднике, то есть в празднике, именуемом «Новый год», – так это первый завтрак. Завтрак вообще лучшая еда дня, а уж в первый день – так особенно. Именно так! Причём отрадно то, что это знание не всем доступно. Но уж если получил его, то навсегда. И всю оставшуюся жизнь можешь смотреть на других свысока. Тайное братство завтракающих! Завтрак высокого градуса посвящения! Ах!
Раевский улыбался и кивал головой – радуйся-радуйся. Но без меня.
Каждый год он улетал прочь, вон из этого пропащего, проклятого города и возвращался лишь тогда, когда трезвели последние пьяницы.
Он не любил пальмовый рай банановых островов и Гоа, похожий на Коктебель нового времени. Это всё было не для него – Раевский уезжал на юг Европы и три недели задумчиво смотрел на море с веранды. Иногда с ним была женщина, но это, в общем, было не обязательно – риски были существенны. Он помнил, как однажды расстроился, сделав неверный выбор.
Лучше уж без него, без этого выбора – как хорошо без женщин и без фраз, без горьких слов и сладких поцелуев, без этих милых, слишком честных глаз, которые вам лгут и вас ещё ревнуют – и всё остальное, что пел по этому поводу старый эстет, которого ревновала и мучила его собственная родина, и мучила не хуже какой-нибудь женщины. Выбор человека – вот что он считал самым главным в жизни. Это было сродни выбору веры одним князем.
Такси медленно выплыло из города и встало в бесконечную пробку. Раевский не испугался – по старой привычке он выехал заранее и уже предвкушал, что всё равно будет сидеть в баре с видом на взлётно-посадочную полосу. Пробка не пугала его.
Он достал ноутбук и принялся читать сводку погоды по Средиземноморью.
Аэропорт был уже полон офисной плесени – в толпе вращались, не смешиваясь, группы тех, кто побогаче, и тех, кто заработал только на Анталию с Хургадой.
Раевский не смешивался ни с кем, он вообще никогда не смешивался – он всегда был один. Даже в школе он сидел один за партой: так вышло, он пользовался уважением в классе. Не был изгоем, но сидел один.
Он сел в баре, с неудовольствием увидев, что его рейс откладывается.
Когда он отвлёкся от переписки, то заглянул в интернет-новости, с удивлением узнав, что происходит в зале рядом с ним. Оказывается, не один его рейс задерживался, их были десятки.
Раевский привык к тому, что он часто узнаёт из Интернета то, что происходит на соседней улице, но выкрики сумасшедших блогеров вселили в него некоторую тревогу.
Он выглянул из своего убежища – зал был наполнен людьми, причём их было неправдоподобно много. Они уже начинали подниматься в бар, разбавляя немногих состоятельных посетителей.
Час шёл за часом, на телевизионном экране стали появляться репортажи с места событий.
Сотрудники авиакомпаний были невнятны и испуганы, ведущие новостей радостно возбуждены, а приглашённые эксперты – суетливо бестолковы.
Отойдя в туалет, Раевский обнаружил, что потерял место. Прислонившись к стене, он стал обдумывать происходящее.
Всё было до крайности неприятно.
Он в первый раз пожалел, что отправился в путь налегке.
За безумные деньги он сторговал у бармена возможность выспаться на лавочке внутри служебного помещения.
Проснувшись, он не обнаружил в окружающем мире изменений к лучшему.
Наоборот, рейсы были по-прежнему отменены, а народу прибыло. Теперь уже всё смешалось – офисные девушки, копившие весь год на глоток египетского воздуха, и завсегдатаи дорогих альпийских курортов спали вповалку на грязном полу.
Телевизор по-прежнему показывал их всех – лица невольных обитателей аэропорта мелькали среди новостей.
Бармен выключил звук, но его вполне замещали вопли возмущённых из зала.
На третий день произошла первая большая драка.
Раевский с интересом заметил, что сюжеты о задержке рейсов переместились в середину выпуска новостей.
Прошла неделя, и об аэропорте вспоминали где-то в конце, перед спортивными новостями.
Но тут свет мигнул и погас.
«А вот и конец света», – подумал Раевский.
Резервное электропитание продержалось ещё полчаса, и последними погасли огни на посадочных полосах и в диспетчерской башне.
Свету конец – конец света.
Скоро у пассажиров случилась первая битва с охраной и пограничниками. Пограничники, хоть сразу и сдались, были перебиты все до одного. Им мстили как части той системы, что была символом аэропорта.
Служба безопасности сопротивлялась дольше, но её постиг такой же конец – толпа вывалила на взлётно-посадочную полосу и стала занимать самолёты.
Пилотов ловили по всем зданиям и силой оружия принуждали занять места за штурвалами.
Несколько бортов столкнулись при рулёжке, а два – уже в воздухе.
Раевский не принимал участия в битве за места, он мгновенно просчитал бессмысленность этой затеи.
«Структуры вышли на улицу», – подумал Раевский скорбно.
В этот момент вернулись те, кто хотел вернуться обратно в город. Оказалось, что вокруг Аэропорта уже несколько дней, как выставлено оцепление.
Когда бывшие пассажиры попытались прорваться через него, по ним тут же открыли огонь на поражение.
Ещё через неделю дороги перегородили бетонными блоками, а поля вокруг Аэропорта затянули колючей проволокой и окружили противопехотными минами.
Пассажиров не приняло небо, но и земля не принимала их. Десятки тысяч отчаянных и полных злобы людей не были нужны никому.
Иногда жители аэропорта видели над собой военные вертолёты. Полёты прекратились, когда они сбили один из них. Бывшие пассажиры сбили его ракетой с истребителя, которому толпа навалилась на хвост, чтобы он задрал нос в небо.
Многажды, вооружившись, они пытались пробиться через кольцо оцепления.
Но карантин держался прочно. И каждый раз толпа откатывалась обратно к Аэропорту, забирая с собой убитых – уже были нередки случаи каннибализма.
Раевский предугадал всё: вся сила не в одиночках, а в структурах. Истории про мускулистого героя, что мог покорить ставший вдруг диким мир, он оставлял офисным неудачникам. Этими сюжетами несчастные клерки компенсировали своё уныние и теперь сразу гибли, пытаясь выказать себя крутыми парнями.
Раевского интересовали структуры, и, особенно, структуры божественные.
И он начал работать над этим – сначала он нашёл подходящего вождя. Это был молодой парень, безусловно обладавший особой харизмой, уже сколотивший вокруг себя то, что раньше называлось бригадой. Впрочем, это так теперь и называлось.
У Раевского были особые планы насчёт нового названия его структуры, но он знал, что не всё можно делать сразу.
Он сразу понял, что парень будет послушно повторять его слова, – и первым делом объяснил будущему вождю, что судьба собрала их всех в этом странном месте не просто так. Это часть особого плана, ниспосланного свыше.
Рассказывая о воле богов Аэропорта и об их особом Плане насчёт давних пассажиров и их потомков, Раевский не заботился о деталях: самый крепкий миф – это миф недосказанный. Толпа всегда додумывает мистические объяснения лучше любого автора, нужно только дать ей возможность. А уж опорных точек он сочинил множество.
Он издали показал своим слушателям собранные со стен планы эвакуации при пожаре.
Красивые ламинированные бумажки образовали стопку, похожую на книгу. Книг в Аэропорту было мало – офисный народ давно отучился читать бумажные, а электронные быстро прекратили своё существование с исчезновением электричества.
Да и с чтением у офисного народа были проблемы. Многие быстро забыли грамоту, другим понадобилось несколько лет, но результат оказался один. Поэтому Раевский не боялся разоблачения.
Помня, что вся эта неприятность началась под Новый год, Раевский нашёл комнату, где безвестные аниматоры оставили костюмы Дедов Морозов.
Он знал, что пассажиры в возрасте, которые помнили значение красных халатов, уже перестали существовать. Люди средних лет были повыбиты в битвах за еду и продолжали массово погибать, пока пассажиры не начали разводить овощи на взлётных полосах и не научились охотиться на птиц.
Раевский действовал неторопливо – тут нельзя было ошибиться. Он создавал не бандитскую шайку, а новую церковь. Он вывел для себя как аксиому, что выживают группы, осенённые идеей.
Группы, ведомые простыми инстинктами, погибают быстро – их пожирают такие же простые структуры, только сильнее и моложе.
А вот идеи живут долго, куда дольше, чем люди.
Он выстраивал её, свою идею божественного пантеона Аэропорта, – медленно и верно.
Затем он выбрал себе женщину, причём не из длинноногих офисных красоток, а стюардессу с внутренних линий – не очень яркую, но спокойную и властную. Ему была нужна не жена, а жрица – и для неё нашёлся костюм Снегурочки.
Так они и выходили к своей вооружённой пастве – двое в красных халатах (причём Раевский всегда держался чуть сзади), и женщина в халате серебристого цвета.
Конечно, были и военные успехи – каждый день они отвоёвывали по куску территории Аэропорта, пока не захватили его целиком.
Новообращённые должны были прослушать беседы о Плане действий, что пришёл с неба, и о рае, который был потерян их предками из-за греха безделья.
Всё было не просто так – Аэропорт был дан людям, чтобы раскаяться, искупить свой давний грех и грех отцов страданием, а потом вернуться.
После искупления им всем можно будет вернуться в страну огромных стеклянных зданий и волшебного напитка, что был там на каждом этаже.
Напиток этот в раю назывался кофе, но никто, даже Раевский, не помнил его вкуса.
Иногда он вспоминал веранду маленького пансиона на берегу моря и… Нет, никакого «и» не было – только тут была настоящая жизнь. И даже время тут шло иначе – быстро и споро.
Через несколько лет умер последний клерк, который умел завязывать галстук. Подрастающее поколение уже казалось слишком взрослым, старел и Раевский. В какой-то момент он понял, что медлить нельзя. Его Церковь Возвращения снова стала готовиться к исходу, возвращению в рай.
Однако вождь, также состарившись, вдруг стал показывать признаки тихого сумасшествия, он часами лежал на тёплом потрескавшемся бетоне и говорил, что хочет остаться. Это в планы Раевского не входило, и ночью он удушил своё создание подушкой.
Утром он объявил, что боги небес взяли вождя к себе накануне общего возвращения. Вождь не мог вернуться в рай, потому что был слишком грешен и завещал похоронить его под бетоном взлётно-посадочной полосы. Так и сделали – засунув тело в старую дренажную трубу.
После этого Раевский назначил исход на следующий день.

Воины Церкви Возвращения давно смонтировали пулемёт в кузове джипа, и они вышли в поход при поддержке этого самодельного танка. В своём костюме Деда Мороза, превратившимся в одеяние пастыря, проводника воли небесных богов Аэропорта, Раевский шёл впереди. Иногда Раевский думал, что всех их просто посадят в сумасшедший дом – но это не пугало его. Он представлял себе чистые простыни и гарантированное трёхразовое питание.
С удивлением Раевский обнаружил, что у бетонных блоков их никто не остановил.
Было пустынно, и ветер пел в ржавой проволоке. Блиндажи и карантинные посты давно были брошены. Трава пробивалась через асфальт.
Москва была пустынна. И в странной для Раевского тишине он безошибочно разобрал тонкое пение муэдзина.
На торце огромного дома, все окна которого были выбиты, был нарисован огромный человек с метлой.
Чем-то этот рисунок напомнил Раевскому какую-то виденную в юности картину Пиросмани. Что-то было написано внизу – кириллицей, но слова были непонятны.
– Это таджикский, – сказала подруга Раевского. – Я помню этот язык. Когда-то лет пять подряд летала в Таджикистан.
Передовой отряд пересёк мост и вступил в пределы города. Они снова услышали непонятный звук – но это уже было не смутно знакомое Раевскому пение муэдзина. Это был целый хор, непонятно откуда шедший.
Только миновав огромные чёрные башни, на которые была наброшена маскировочная сеть из зелёных лиан, они увидели источник звука, так похожего на бормотание сотен живых существ.
Два всадника в красных халатах на вате гнали по бывшему проспекту огромную отару овец.
Всадники остановились и недоумённо уставились на пришельцев.
Боги Церкви Возвращения встретились с богами Нового города.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Wednesday, February 8th, 2017
1:44 pm
ДЕНЬ РОССИЙСКОЙ НАУКИ


8 февраля

(царь обезьян)



Ветер свистел в пустых клетках питомника.
Заведующий второй лабораторией (первой, впрочем, давно не существовало) смотрел через окно, как сотрудники перевязывают картонные коробки и укладывают их в контейнер. Собственно, и второй лаборатории уже не было, заведовать стало нечем. Сейчас они вывозили только самое важное – то, чем предстояло отчитываться за чужие деньги. Заведующий понимал, что это не просто графики и цифры – для кого-то это будущая работа за океаном, и папки в коробках станут для него залогом сытой жизни.
А пока он сидел с заместителем и, пользуясь служебным положением, пил виноградный самогон из лабораторной посуды. Самогон было достать куда проще, чем спирт, и запас был велик.

Ещё один человек наблюдал за погрузкой, казалось, не шевелясь.
Старик-сторож сидел на лавочке и смотрел, как запирают и пломбируют контейнер на грузовике. Точно так же смотрели на происходящее обезьяны из своих клеток.
Он всю жизнь состоял при этих обезьянах, причём сначала думал, что это обезьяны состояли при нём.
Старик стал сторожем давным-давно, когда вернулся в этот приморский город со странным грузом. С тех пор он видел обезьян больших и маленьких, умных и глупых. Он видел, как они рождаются и как умирают – и он жёг их, умерших своей смертью или павших жертвой вивисекции и точно так же исчезнувших в большой муфельной печи.
Старик был ветераном – в разных смыслах и оттенках этого слова. Вернее, во всех – когда-то его отец поднял красный флаг над домом губернатора, а затем они вместе ушли в Красную гвардию. Отца убили через месяц, а вот он воевал ещё долгие годы, пока не вернулся сюда, в родной город. Старик был ветераном и потому, что на истлевшем пиджаке у него болталась специальная ветеранская медаль, и потому что был он изувечен в сраженьях, о которых забыли все историки.
Теперь начиналась новая война, и старик знал, что её не переживёт. Он жил долго, как и полагалось горцу, но подходил его срок, и теперь он вспоминал прошлую жизнь, её мелочи и трагедии, всё чаще и чаще.
Что было главным? То, как они с отцом, скользя по мокрой от осеннего дождя крыше, лезли к флагштоку? То, когда родился его сын, который стал героем и начальником пароходства и которого он теперь пережил? Вся остальная жизнь была монотонной и подчинялась режиму жизни Питомника.
Нет, всё это было не то, и медали звякали впустую. Поэтому он возвращался к давней истории, когда его вызвали в политотдел Туркестанского военного округа и велели идти за кордон, сняв военную форму…
Но тут пришёл Заведующий. Старик любил этого русского – потому что тот не был похож на русского. Заведующий был похож на англичанина, а англичан старик знал хорошо. Если воюешь с кем-то треть жизни, всегда узнаёшь его хорошо.
Заведующий пришёл со своим товарищем, который (и старик это знал) увозил за границу научный архив. Старик понимал, что архив не вернётся, не вернутся и эти русские в белых халатах, и вообще – наука уйдёт из его города. Он отмечал про себя, что это не вызывает в нём ненависти – войны окончились, и эти люди в белых халатах не казались ему предателями. Учёных всегда забирали победители – и военный трофей не предаёт своего бывшего хозяина, на то он и трофей.
Старик знал, что и армии часто состояли из побеждённых, взятых победителем как добыча.
Заведующий лабораторией, меж тем, говорил со своим приятелем о чудесах.
Старик слышал только обрывки разговора:
– …Это не очень страшно – вчитывать. Я только за чёткое понимание, где и что вчитал. Известно, например, что и иконы, вырезанные из советского «Огонька», могут мироточить. Наука умирает, когда кто-то начинает писать, что эманация духовности или торсионные поля сохраняют информацию о гении мастера посредством красочной локализации, и прочая, и прочая.
– Ладно тебе, – отвечал заместитель, – ты бы вспомнил ещё фальшивые письма махатм... Или специально для нас – история про войну собак и котов, в которой люди только разменные фигуры: статьи были с картинками ДНК и ссылками на академиков… Вообще, среди нас слишком много оружия. Знаешь, что милиционеры привезли три ящика карабинов. Ну или ружей – сам чёрт разберёт. Заводские такие ящики, на случай Особого периода где-то хранились, а теперь у нас под замком в гараже?
– …Не наше дело, – прошелестело в ответ совсем тихо.
Они оба пожали руку старику, и заведующий спросил:
– Ну, что, отец, будет ещё хуже?.. Так вот, сегодня мы выпускаем обезьян.
Старик пожевал губами. Он знал, что это произойдёт – уже неделю не было электричества, и два дня обезьянам не давали корма.
– Как думаешь, отец?
– Я сторож, – ответил старик. – Что я могу думать? Уйдут обезьяны, и я буду никто.
– Далеко не уйдут. Могут погибнуть.
– Это мы можем погибнуть, а они – нет.
– Не боишься ты за них, старик, – сказал второй русский, засмеявшись.
– За себя бойся, – вдруг каркнул, как ворон, старый сторож, каркнул зло и презрительно. – Всё началось с того, что нескольких обезьян съели – не думаю, что из-за голода. Голода по-настоящему ещё не было, и это сделали из озорства. Вы тогда удрали в Москву, а я видел, что тогда делали те обезьяны, что убежали сами.
Они собрались вокруг, расселись на ветках и молча смотрели, как из их товарищей делали шашлык. Их было немного, и люди хохотали, тыкали в них пальцами, веселились.
А вот веселиться не надо было.

Русские ушли, а он остался на лавке. Кислый дым старого табака стелился над питомником, и где-то хлопала дверца пустой вольеры.
Пошёл тяжёлый снег, влажный от дыхания близкого моря.
Старик посмотрел на снег и вспомнил экспедицию в Тибет.
Вот оно, главное.

Тогда его вызвали в политотдел и, не объясняя ничего, велели подчиняться красивому черноусому чекисту. Кроме него и переодетых красноармейцев вместе с караваном двигался сумасшедший художник. Он был прикрытием экспедиции, и оттого ему прощалось многое: художник разговаривал с горами, молился на выдуманных языках и писал картины на привалах.
Мошки вязли в сохнущей краске, как мухи в янтаре.
Чекист время от времени исчезал – европейское платье он сменил сначала на таджикский халат, а потом стал одеваться, как уйгур. Чекист потом часто покидал их караван, притворяясь то иранским коммерсантом, то британским журналистом.
Когда ему встретился настоящий журналист из Англии, то чекист, не моргнув глазом, зарезал его прямо посреди разговора.
В составе экспедиции было несколько красных китайцев из отряда, воевавшего на Дальнем Востоке. Один из китайцев менял махорку на разговор – молодому красноармейцу из прибрежного города было не с кем поговорить. Китаец и рассказал о Сунь Укуне, Царе обезьян, что сначала был на небе конюхом, а потом садовником.
Это была очень запутанная история, да и китаец плохо владел русским языком.
Непонятно было даже, как звали царя обезьян – из рассказа китайца выходило, что он имел сотни имён. Китаец с раздражением отрицал, что царь обезьян мог быть индусом или японцем. Наоборот, однажды Сунь Укун со своим войском напал на японскую армию и перерезал всех, взяв в качестве трофея целый отряд снежных обезьян-асассинов.
Снежные обезьяны стали личной гвардией царя – они были воины, и им всё равно было, кому служить.
Индусов Царь обезьян победил каким-то другим способом.
Потом китаец свернул на то, что Царь обезьян с его войском очень пригодился бы делу Мировой революции, и его собеседник спокойно уснул, поняв, что имеет дело с сумасшедшим прожектёром.
Всё это было скучно. Красноармеец видел много сумасшедших, лишённых разума от исчезновения старого мира, а потом взбудораженных Гражданской войной, оттого сострадание в нём кончилось. И прожектёров он видел много – они приходили в штабы и райкомы со своими планами изменения климата и чертежами машины времени, они таскались повсюду со своими вечными двигателями и смертельными лучами. Кончалось всё тем, что им давали усиленный паёк, и они успокаивались.
Теперь все видели, кроме чекиста и художника, как китайцы смеются над мистиком с этюдником, смеются над странными пейзажами и магическими кругами, что этот мистик рисует на стоянках. Смеялись и китайцы, и носильщики в бараньих шапках. И тем, и другим забавы взрослого человека напоминали о детях, оставшихся дома. А несколько красноармейцев, что были раньше буддийскими монахами, говорили, что художник всё время пишет священные знаки с ошибками.
Претерпев многое, они подошли к отрогам великих гор.
Люди здесь жили другие – со стоптанными плоскими лицами, и в их домах были нередки чудеса, которые Чекист объяснял атмосферным электричеством, а художник – велениями махатм.
Но красноармеец, который ещё не стал стариком, хлебнул солдатской жизни и давно научился подавлять в себе страх и удивление. Он видел каналы в Восточной Пруссии, видел Северное Сияние под Мурманском и качался в седле верблюда близ Волги.
Теперь экспедиция поднималась вверх по горной дороге, и, наконец, достигла снежной кромки.
Проводники затосковали, и их оставили в промежуточном лагере.
И вот на огромной скальной стене они увидели множество пещер. Пещерный город курился дымами, в надвигающейся темноте моргали огоньки.
В виду цели их путешествия, они остановились на ночёвку. Обшитые мехом палатки не спасали от холода, но, хуже всего, у него разболелась голова. Чекист объяснил, что это горная болезнь, да только у молодого красноармейца она наложилась на контузию, полученную под Спасском.
Утром художник накрыл на тропе стол с подарками и стал ждать – согласно местному обычаю. Чекист с помощниками стояли неподалёку. Блестящее и стеклянное на столе предназначалось для первых подарков, но ими дело не должно было ограничиться – рядом стояли два ящика с винтовками в заводской смазке.
Однако вместо старшего стражника ворот к ним вышла огромная хромая обезьяна, перепоясанная ржавым японским мечом. Они долго беседовали о чём-то втроём – обезьяна, художник и чекист, после чего людей пригласили в пещерный город.
С собой начальники взяли двух китайцев, и обещали вернуться на следующий день.
Однако они вернулись посередине ночи, и красноармеец увидел, как художник с чекистом быстро что-то запихивают в широкий деревянный ящик. Они сразу же снялись с места и, бросив палатки, двинулись вниз.
Но как только рассвело, они обнаружили погоню.
Прямо над ними на горную тропу высыпали обезьяны и по всем правилам тактики стали обстреливать отряд из своих трубок острыми, как иголки, сосульками. Амуниция их была японская, как на плакатах про самураев, что угрожали Дальнему Востоку, и красноармеец понял, что китаец не врал. Один из носильщиков схватился руками за горло, упал другой – ящик пришлось тащить самим.
Молодой красноармеец почувствовал укол в сердце – и обнаружил, что сосулька на излёте пробила толстый ватный халат и поцарапала кожу.
Чекист отстал и принялся, стоя, как в тире, стрелять по безмолвным обезьянам с духовыми трубками. Сосульки рыхлили тропу прямо у его ног, но магазинная винтовка делала своё дело лучше духовых трубок.
На стоянке художник открыл крышку ящика, чтобы проверить содержимое, и носильщики увидели угрюмую морду обезьяна и повязку с непонятным иероглифом на лбу.
Красноармеец потом долго учился звать его обезьяной, а не обезьяном – мужской род упрямо проламывался через русский язык.
А тогда первыми спохватились носильщики.
– Сунь Укун! Сунь Укун! – кричали они, разбегаясь. Но это, конечно, был никакой не Сунь Укун, царь обезьян – как мог сам Царь обезьян потерять свою силу? Не из-за детской же ворожбы сумасшедшего художника?
Так или иначе, чекист мгновенно прекратил бунт, прострелив голову одному из носильщиков. Остальные роптали, но не посмели бежать – особенно после того, как чекист для примера убил из винтовки птицу, казавшуюся только точкой в небе. Когда убитого ворона принесли, носильщики увидели, что винтовочная пуля попала ей точно в голову.
Носильщики ещё колебались, чья сила тут крепче, но волшебство Сунь Укуна, в которое они верили, оставалось всё дальше и дальше за спиной. С ними был только деревянный ящик, в котором скреблась обезьяна. А вот сила и жестокость белого человека путешествовала бок о бок с ними.
Спускаясь в долину, молодой красноармеец смотрел на крышку ящика – из доски выпал большой сучок и образовалась аккуратная дырочка, в которой шевелился и блестел живой, почти человечий глаз.
И давно было понятно, что чекист украл обезьяну, а теперь носильщики тащили ящик, будто паланкин. Обезьян угрюмо глядел в светлеющее небо сквозь дырку от сучка.
Но бесчисленные дороги и время смыли из жизни будущего старика и этих носильщиков, и носильщиков, нанятых позднее – как смыло из его памяти сотни и тысячи людей, которых он видел в своей жизни.
Через три месяца они довезли трофей до берега Чёрного моря, и там, в родном городе ещё не состарившегося старика, появился Питомник. А он сам из сопровождающего груз превратился в сторожа.
Ну, раньше это называлось куда более красиво, но суть всегда была одна.
Чекист пропал, он булькнул в небытие, как упавший в воду камень.
О нём ходили разные слухи, но такие, что никакой охоты узнавать подробности ни у кого не было. Художник отправился в новую экспедицию, да так и остался жить на границе снегов. О нём, как раз, говорили и писали много, но всё время врали, и врали так, что старик и вовсе перестал интересоваться художником.

– Сейчас будем открывать. Уходи, отец, – сказал один из русских. – Война будет.
– Мой дед тут воевал, отец воевал, я тут воевал. Тут всегда воюют.
Старик не стал помогать русским – они сами открывали клетки, но обезьяны не торопились уходить. Только когда с горы спустился тощий шимпанзе и позвал своих, обезьяны зашевелились и вышли на волю.
Старик долго смотрел, как, проваливаясь в снегу, поднимается вверх по склону обезьяний народ, а потом пошёл пить с заведующим и его заместителем.
Все русские уехали – остались только эти двое. Что-то им было нужно, и вечерами они сидели втроём: старик молчал, а двое учёных обсуждали какие-то очень странные вопросы. Иногда он думал, что учёным просто было некуда податься – их никто не ждал в России, а с другими краями они ещё не договорились.
– Меня недавно спросили, – сказал Заведующий, – счастлив ли я. Я начал мычать, шевелить ушами, подмигивать – в общем, ушёл от ответа. С другой стороны, я уж точно не являюсь несчастным, но и социализация моя не достигла высокого градуса. Почему бы и не жить здесь? Меня многие люди раздражают, мне неприятно то, что они говорят или пишут. А, поскольку мне их исправлять не хочется, да это и не нужно, я хочу отойти в сторону. Что и делаю с великим усердием, чтобы разглядывать других, более интересных. Но более интересных – меньше, а раздражающих – больше. А у тебя, поди, всё иначе. Тебе нужен дом – полная чаша, успех, благоденствие, благосостояние, мир в человецах и радость сущих. Я уверен.
– Кровь моя холодна, холод её лютей реки, промёрзшей до дна. Я не люблю людей – что-то в их лицах есть, что неподвластно уму и напоминает лесть неизвестно кому, – ответил Заместитель какой-то цитатой.
Они снова пили обжигающий виноградный самогон, и только один раз обратились к старику:
– Скажи, отец, а ты хорошо помнишь конец двадцатых?
Старик кивнул. Русские начали говорить о каких-то фёдоровцах, профессоре Ильине (Ильина старик, впрочем, хорошо помнил), упомянули художника и безумных изобретателей, Восточный Туркестан и ещё несколько безумных государственных образований, святой огонь перманентной революции, что горел в глазах всяких международных красавиц и красавцев...
– Всё дело в том, что тогда, – Заведующий сделал паузу, – всё дело в том, что (и тут я скажу самое главное) народ ещё не был приучен к осторожности – все писали письма, дневники, болтали почём зря, строчили доносы и отчёты. А потом все стали осторожнее, оттого свидетельств осталось меньше. Вот ты, отец, наверняка помнишь историю про скрещивание. Ну, с первой обезьяной Ильина по кличке Укун?..
Старик посмотрел на Заведующего голубым незамутнённым взглядом так, что русский просто махнул рукой:
– Ну, да. Прости, столько лет прошло.
Его товарищ перевёл разговор с забытых экспериментов на другое:
– А я, когда путешествовал по Непалу, видел пряху, что хотела денег за то же самое. Денег не было – она тогда начала просить орехов, что были припасены для обезьян. «Я – тоже обезьяна», – сказала она. И никакого скрещивания Ильина ей не понадобилось.

Ещё через неделю вдруг сгорел домик специалистов.
Старик видел, как с гор спустилось несметное количество обезьян, и видел, как они смотрели на огонь, не мигая. Они вели себя, как люди, двигались, как люди, и обычная невозмутимость старика давала трещину. Обезьяны приходили всё чаще и явно что-то искали в Питомнике, причём не еду.
Домик подожгли, на пожар даже приехали какие-то одетые не по форме милиционеры, но так же и уехали со скучными унылыми лицами.
Заместитель сразу же уехал из города, и они остались вдвоём на огромной территории Питомника.
Оставшийся русский перебрался в сторожку у забора и, казалось, погрузился в спячку на втором этаже, вылезая из спальника только затем, чтобы оправиться.
Война набухала как нарыв, и теперь не только каждую ночь внизу трещали выстрелы, но и днём перестрелка не прекращалась.
В пустых помещениях научных корпусов после таких визитов он находил рваные бумаги и разбитую аппаратуру. Иногда обезьяны писали что-то мелом на чёрных досках, будто проводили семинары. Однажды обезьяны попытались вытащить из кабинета директора сейф, но так и бросили на лестнице.
Однажды в Питомник заехали какие-то люди на бронетранспортёре, но ни старик, ни русский не вышли к ним. Пришельцы вскрыли автогеном этот старый сейф – но не нашли там ничего, кроме пыльных папок, похвальных грамот и прочих сувениров прошлого. Однако по броне бронетранспортёра тут же застучали камни – это обезьяны прогоняли непрошеных гостей.
Решив не связываться, пришельцы исчезли. В гараж они не полезли.
Наконец, над городом прошли несколько реактивных самолётов, и скоро снизу, от моря, потянуло гарью. Что-то лопалось там внизу, как стеклянные банки в костре.
Тогда, впервые за много дней, старик решил обойти Питомник.
Он шёл мимо безжизненных корпусов и пустых клеток, пока не увидел, что на тропинках сидят обезьяны. Они сидели даже на его любимой скамейке, слушая чью-то речь.
Вдруг они расступились, и навстречу старику вышел Царь обезьян.
Старик сразу узнал его.
Сейчас Царь обезьян был как две капли воды похож на себя самого в деревянном ящике на горной дороге.
И на себя самого, каким он отправлялся в муфельную печь полвека назад.
Времени была подвластна только повязка с неразличимым теперь иероглифом. Вот что искали обезьяны всё это время – полуистлевший кусок ткани. И вот, наконец, нашли во вскрытом старом сейфе.
Царь обезьян спокойно смотрел на сторожа, и в лапах у него была новая винтовка.
Не такая, как в забытой молодости сторожа – но с привинченным штыком. Старик, не в силах бежать, видел, как обезьяна в истлевшей повязке подходит к нему. Он приготовился к смерти, но выстрела всё не было, Царь обезьян медлил. Внезапно время дрогнуло, треснуло, как трескается лёд в горах, и старик почувствовал, укол в сердце – словно тонкий лёд вошёл в его тело. Он ощутил, как сползает по стене. Тело его не слушалось, ноги подвернулись, и он упал рядом со скамейкой. Уже исчезая из этого мира, он понял, что Царь обезьян просто подошёл проводить его.
Обезьян смотрел на него, как смотрели его сородичи на горящий дом – безо всяких ужимок. Он дождался того момента, когда сердце старика перестало биться, и вернулся на своё место.

Город заносило снегом. Бывший заведующий лежал у чердачного окна в старом доме и торопливо записывал происшедшее за последние несколько дней в блокнот.
Тишина окружала его – такая тишина, которая всегда бывает накануне большой войны. Вдруг в эту тишину вступил странный звук – негромкий, но грозный. Заведующий выглянул наружу.
Цепочка обезьян шла по улице – чётные держали под контролем левую сторону домов, нечётные – правую. Колонна топорщилась стволами.
Это Царь обезьян выводил своих подданных из рабства.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Sunday, February 5th, 2017
12:51 pm
История про то, что два раза не вставать

Я вот от своих-то книг пытаюсь избавиться. «Молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда», и всё такое.
Помрёшь, всё равно дворники-таджики снесут их на помойку, и он будут там печально шелестеть страницами, пока не намокнут.
Правда, мне грех жаловаться – я однажды понял, зачем книги нужны, и особенно, книги с фотографиями авторов.
Я как-то ездил по Америке. От одного океана до другого.
И вот в одном городе случился у меня конфуз – карточка-ключ перестала открывать дверь.
Я пошёл вниз и спрашиваю негритянских красавиц у стойки гигантского отеля: «Во-первых, не видали ли вы моего зонтика, а, во-вторых, я к себе в номер попасть не могу».
«Да отъебитесь с вашим зонтиком. Вы про него в шестнадцатый раз спрашиваете, – отвечают мне, – Что до карточки, так всё очень просто, сейчас мы карточку вам перемагнитим, только покажите нам ваше ID, господин N.
И я понимаю, что номер зарегистрирован на N., а он ушёл куда-то по делам.
И сейчас я никакого N. я не изображу с помощью своего паспорта. Без паспорта – изобразить могу, а вот паспорт – это совсем другое. А пока идём мы с охранником ко мне в номер.
Он открывает и говорит – теперь найдите в этом бардаке свой паспорт.
А я ему под нос сую свою книжку, где я во всю обложку: «Видите, видите, - говорю, - какой я красавец?! Узнаёте?»
Он же, упорный, всё паспорт требует: «Очень хорошо, рад за вас, но где же паспорт»?
А потом, как удар в поддых: «А в каком жанре это написано? Эти, типа, ваши Dialogues»?
Но я храбро бросился вперёд: «Это драматургия!»
«А вы точно знаменитый писатель?», - спрашивает тогда меня негритянский красавец, и чувствую, что лёд тронулся.
«Охуеть, - говорю, - какой знаменитый. С самим Путиным чай пил».
«Йопта, – говорит. – Сильный аргумент. Практически нечем крыть. А Бейонсе видали у нас вчера?»
«Да видал, клёвая чика, она ведь тут в баре матч смотрела. Ключик-то отдайте, – дядя Том. - Я волшебное слово знаю. Пожалуйста...»
«Ну ладно, лысенький, – отвечает он. – Потом покажешь. Если что».
А затем охранник спустился вниз и по редкому совпадению натолкнулся на господина N, который там прогуливался: «Вы ведь, – спрашивает он его, – из России? Тут такой лысенький... По виду – знаменитость. Правда, что ли?»
Ну, тот шанса не упустил: «Такая, – говорит, – знаменитость, что не приведи Господи! Узник совести и свободы»
Негр тут крякнул и говорит: «Ну, круто! Я и Бейонсу в один день увидал, и какого-то вашего лысого Солженицына».



Извините, если кого обидел
Wednesday, February 1st, 2017
3:04 pm
История про то, что два раза не вставать
О, не знал, что Себастьян Хафнер, тот самый, что написал "Историю одного немца", был (как пишет "Гардиан") had been something like a foster-father to the young Ulrike Meinhoff, before she turned to the urban terrorism which eventually ended in her death.

Кстати, украл у писателя Юзефовича (а ему кто-то ещё подсказал) цитату из хафнеровской "В тени истории": "Лишь написание истории создаёт историю. История — если сказать совершенно резко — это вовсе не реальность, она является отраслью литературы.
Ожидать от истории указаний по жизни — это заблуждение, а использовать её в качестве средства предсказания — злоупотребление. История бесконечно интересна. Однако на вопрос, действительно ли всё должно было произойти так, как оно произошло, история не даёт ответа. А на вопрос, как будут развиваться события дальше, её ответ загадочен, как у сфинкса. Он звучит следующим образом: всегда так же и всегда иначе".
Хафнер в "Истории одного немца" рассказывает о том, как его, студента-юриста, призывают на военные сборы и он марширует в каком-то лагере под Берлином.
Они не только разбирают и собирают винтовки, но и слушают лекции о военной истории.
Происходит это так:
"Лейтенант, непосредственный наш начальник, рассказывал нам о битве на Марне.
Будь он профессиональным пропагандистом, он и тогда бы не смог изготовить ничего более изощренного и хитрого. Но вероятно, при выборе темы для своего доклада он руководствовался лишь инстинктом, ведь он и сам искренно и простодушно разделял те представления, какие хотел внушить нам.
Представление о битве на Марне, которое сложилось у немцев, заметно отличается от существующего в других странах. Если в мире спорят о том, кому принадлежит главная заслуга в победе — Галлиени, Жоффру или Фошу, то в Германии подобного спора просто не может возникнуть, потому что немцы не считают, что на Марне победили войска Антанты. Всем немцам накрепко вбили в голову, что фактически выигранная Германией битва на Марне из-за серии несчастных недоразумений остановилась именно тогда, когда чаша весов уже качнулась в сторону кайзеровской армии. Даже более того! Если бы не эти случайности, то не только битву на Марне, но и всю войну непременно выиграли бы немцы; лишь злостные случайности виноваты в том, что началась затяжная, изнурительная, позиционная война, которую немцы, конечно, тоже бы выиграли, если бы не… Здесь начинались другие легенды".
Там интересно именно обстоятельство рассказывания - во время той ещё, первой, Мировой войны, в германских газетах печатали лишь победные сводки, и поэтому обыватели были обескуражены - как же так? Мы же всё время побеждали, и вдруг оказались проигравшими, страна унижена, а инфляция к вечеру съедает полученные утром деньги.

Neal Ascherson. Stern words from Berlin. The Guardian.14 January 1999
Хафнер С. История одного немца. - Спб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016. С. 307.


Извините, если кого обидел
Saturday, January 28th, 2017
12:29 pm
История про то, что два раза не вставать
А вот кому про Катаева и искусство жить долго?
(Ссылка, как всегда, в конце)

У меня был как-то текст про самого Катаева. (Не про эту книжку, на которую ссылка, а про реальные его мемуары, которые переиздали в девяностые, а я писал на них рецензию)
Этот человек был – гений времени. Он обращался с событиями вольно, переплавляя их в мемуары. Звали его Катаев.
Про Катаева рассказывали следующую апокрифическую историю. Однажды, выступая на каком-то мероприятии, посвящённом Горькому, он оговорился:
– Как-то Гоголь мне заметил...
Ему простили. Ему было можно. Он всё равно со всеми был знаком.
В этом феномен Катаева, угадавшего место и время, и понявшего как их можно менять. Можно много говорить о догадках этого человека, но эта догадка – главная.
Фраза о долголетии писателя точна необыкновенно. Надо, конечно, жить долго. Если писать нечего – надо писать мемуар, а для того, чтобы писать мемуар – нужно пережить современников.
Надо, конечно, жить долго. Если писать нечего – надо писать мемуар, а для того, чтобы писать мемуар – нужно пережить современников.
Тогда-то и рождается то, что Даль называл «житейскiя истории», а также – «частныя записки».
И вот пишет человек мемуары, будто кричит:
– Ау, эй, я здесь, здесь ещё я!
Впрочем, время поворачивается, и профессию во фразе о долголетии нужно заменить на какую-нибудь другую. Об этом пойдёт речь потом.
Между тем, человек видевший Гоголя, сам обладал таинственной судьбой. Шелест своих и чужих книг слышался за его спиной, скрипели двенадцать подаренных стульев. Ему не надо было напоминать о себе. Он уже написал «Белеет парус одинокий» – вещь, которая отодвинула настоящего автора стихотворной строчки. Кто, дескать, написал «Белеет парус…»? Да Катаев.
Череда других книг, написанных Катаевым, теряется в тени этого произведения. Даже продолжение странствий одесских мальчиков растворено отсутствующим временем. Даже роман-хроника «Время, вперёд!» известен больше благодаря музыке, с ним связанной. Именно житейские истории, перетёкшие в мемуарные записки с расчётливо вдутым в них ворованным воздухом, сделали Катаева тем, чем он стал. Они стали документом, свидетельствующем о придуманном мире с особым эйнштейновским временем. Нет, конечно наблюдателю стало всё видеться иначе, чем на самом деле. Нет, и раньше он видел всё в искажённом свете – прямого света в воспоминаниях не бывает. Он всегда отражённый. То есть – субъективный.
Да – времени не было. Катаев сам цитировал Достоевского: «Что такое время? Время не существует, время есть цифры, время есть отношение бытия к небытию», и восклицает: «Я знал это уже до того, как прочёл у Достоевского. Но каково? Более чем за сто лет до моей догадки о несуществовании времени! Может быть, отсюда моя литературная «раскованность», позволяющая так свободно обращаться с пространством».
«Память мне изменяет, и я уже начинаю забывать и путать имена», – заявлял он в самом начале повествования. Вместо имен у Катаева действительно знаки. Мир непридуманных литераторов замещается миром придуманных – тех самых, с которыми обошлись не менее вольно, чем с пространством.
Если они стали чуть другими в этих частных записках, превратившихся в литературное произведение, то они должны были и сменить имена.
Скажем сразу – эта зараза прилипчива. В произведении одного писателя, что годился Катаеву в сыновья, герои тасовались как колода Шуз Жеребятников и Алик Конский, превращаясь потом в писателей и поэтов.
Когда в шестидесятые читали Катаева, то угадывание превращалось в род спортивной игры или развлечения. Люди, приближенные к событиям возмущались, а те, кто учился литературной злобе по мемуарам угадывали за королевичем – Есенина; за Командором – Маяковского. Ключик превращался в Олешу; птицелов становился Багрицким; вьюн с пергаментным лицом обретал фамилию Кручёных, а щелкунчик оборачивался Мандельштамом. Это был сорт игры в поддавки, профанного приобщения к тайне. В этих воспоминаниях был привкус фронды. Или даже её запах. А воспоминания всегда дело запаха. Это и выветренный запах литературной злобы – потому что все умерли, а мемуарист жил долго.
Но это был и запах фронды – не оппозиции, не диссиденства, а фронды. Так смотрят на младших по возрасту, что вдруг стали начальниками. Человек видел их отцов, а теперь они сами стали Властью.
Поэтому можно было позволить себе череду прозрачных намёков и храм Христа Спасителя как символ потерянной любви, пионерский барабан и марш юных ленинцев как звук апокалиптической трубы, Моссельпром – не реальный, а из унылых рекламных стихов. Можно было себе позволить череду литературных значков на карте городов из которой будто зубы повышибали дома.
Что касается фронды, то она давно превратилась в официальное мнение. Ракурс изменился. Теперь фрондой стала мысль о том, что Бунин обменял Родину на чечевичную похлёбку эмиграции. Чечевичная похлёбка – это эвфемизм, слово-заместитель. Оно стоит на месте слова «жизнь».
Но время, скрипя внутренними механизмами, поворачивалось. Речь идёт не о распавшихся империях, а о гораздо более страшном превращении. Общественный интерес, также скрипя, медленно и неровно, поворачивался к картинке, образу.
Знакомство с писателем перестало быть престижным. Писатель на этом посту заместился певцом, или, в лучшем случае, журналистом. Катаев только начал этот путь, покидая позицию «писатель» и двигаясь к позиции «свидетель».
Теперь приобщённость к высшему свету или истории достигается не мемуарами, а работой дорогостоящей, но понятной компьютерной машины. Так телевизионный человек Парфёнов влезает куда не попадя со своим поцелуем, куревом или полотенцем.
И никому уже не надо проверять парадоксы времени или путаницу с пространством.
Между тем Катаев давным-давно открыл великий закон нового времени – героем является тот человек, который рассказывает о событии. Его воспоминания похожи на авторскую программу о литературе. Комментатор важнее политика, оператор, следящий за происходящим в прицел телевизионной камеры – главнее их всех.


http://rara-rara.ru/menu-texts/znamenie_ehpohi


Извините, если кого обидел
Wednesday, January 25th, 2017
12:51 pm
ТАТЬЯНИН ДЕНЬ
25 января

(встреча выпускников)




Мы встретились в метро. Договорились-то мы, по старой привычке, попрекая друг друга будущими опозданиями, в три. Володя пришёл ровно в половине четвёртого, я – через две минуты, и через минуту подошёл Миша. Раевский, правда, сказал, что подъедет отдельно. Никто никого не ждал, и все остались довольны, хотя сначала смущённо глядели в пол.
Мы вышли из метро и двинулись вдоль проспекта. Сквозь морозный туман горел, как священный меч перед битвой, золотой шпиль Главного здания. Володя сказал, что сегодня мы должны идти так, как ходили много лет тому назад – экономя деньги и не пользуясь автобусом. Это был наш персональный праздник, Татьянин день, совмещённый с годовщиной выдачи дипломов – потому что учились мы не пять, как все остальные факультеты, а пять с половиной лет. Мы шли навстречу неприятным новостям, потому что поколение вступило уже в возраст смертей, что по недоразумению зовутся своими, но мы знали, что в Москве один Университет, и вот мы шли, чтобы вернуться в тот мир дубовых парт и тёмных панелей в коридорах, огромных старинных лифтов и таких же огромных пространств между корпусами.
Мы стали более циничными, и только Володя сейчас горячился, вспоминал множество подробностей нашей давней жизни и, двигаясь мимо высокой ограды, махал и крутил руками, как мельница.
– Сколько радости в этом человеке, – сказал, повернувшись ко мне, Бэтмен. – Так и не поверишь, что это начальник. Начальник должен быть толст и отстранён от жизни – как Будда.
Бэтмена прозвали Бэтменом за любовь к длинным плащам. Серёжей его перестали звать, кажется, ещё на первом курсе. За двадцать лет ничего не изменилось – он шёл посередине нашей компании, в своём шикарном заграничном плаще до пят. Плащ был расстёгнут и хлопал на ветру.
Бэтмен уехал сразу после выпуска – даже нельзя было сказать, что он живёт в Америке. Он жил во всём мире, и я, переписываясь с ним, иногда думал, что он просто существует внутри Интернета. Володя, впрочем, говорил, что между дегустацией каких-то волосатых бобов и ловлей бабочек в Кении он умудряется писать свои статьи. Я статей этих не читал и читать не собирался – достаточно было того, что я читал про них, и даже в глянцевых журналах. Я подумал, что Бэтмен – вполне вероятный кандидат на Нобелевскую премию. Для нас двадцать лет назад она была абстракцией, метафорой – ан нет, вот он – кандидат. Под рукой, так сказать. А ведь мы занимали у него деньги и ездили вместе в Крым. И вот звенели на мировом ветру его суперструны, в которых мы все, даже Володя, ровно ничего не понимали. Рылеев завидовал Бэтману, а я – нет. Слишком давно я бросил науку и не чувствовал ни в ком соперника.
По дороге на факультет мы вспоминали девочек. Судьба девочек нас не радовала – в науке никто не остался, браки были неудачны, химия жизни растворила их свежесть, и (Рылеев хихикнул) нужно посмотреть теперь, когда подходит к сорока пяти и появляются ягодки.
А тогда, двадцать лет назад, на физфак шли люди, вовсе не намеревавшиеся свалить за океан. Те, кого посещала эта мысль, были либо сумасшедшими, либо… Нет, именно сумасшедшими. Это потом остаться здесь научным сотрудником в голодный год стало именно диагнозом неудачника. Это потом денег ни на что не было, а преподаватели после лекций торговали пивом в ларьках. Впрочем, Володя остался и теперь, кажется, преуспевал – но он был не физик, а, скорее администратор. Он всегда был администратором, и самое главное – хорошим. У Володи было удивительное свойство: люди доверяли ему деньги, и он их никогда не обманывал. Другое дело, что он мгновенно пускал их в рост, не забывая и себя, но ни разу никого не подвёл. Олигарха бы из него никогда не получилось – слишком ему нравились мелкие и средние задачи.
Рядом с Володей шёл Дмитрий Сергеевич по прозвищу Бериллий. Бериллий работал на оборону, и с ним всё было понятно. Бериллий был блестящим специалистом, жутко секретным, и, кажется, вполне в тематике своей работы следовал прозвищу. Впрочем, на расспросы он лишь загадочно улыбался.
Но у всех, кроме Бэтмена, всё вышло совсем иначе, нежели мы тогда думали.
Мы шли на встречу однокурсников и боялись её, потому что десять лет – не шутка. На тебя начинают смотреть, как в спектрометр: преуспел ты или нет – и совершенно непонятно, по каким признакам собеседник принимает решение. Поэтому я с недоверием относился к сайтам, что позволяли найти одноклассников и однокурсников: увидеть, как располнели девушки-недотроги, которых ты провожал до общежития – не самое большое счастье. Тем более, у нас был очень сплочённый курс, многие и так не теряли друг друга из виду. А наша компания, как и ещё несколько, пришла из физматшколы, тогда случайных школьников среди абитуры почти не было. К тому же тогда физика уходила как бы в тень химиков и биологов, мир рукоплескал этим ребятам. И хоть мы знали, что правда на нашей стороне, время физиков в почёте и мудрых и печальных улыбок героя из фильма «Девять дней одного года» кончалось.
Мы стояли в начале нового мира, ещё помня силу парткома и райкома, комсомольских собраний и советского воспитания. На самом деле мы были молоды и никакого гнёта, кроме безденежья, не ощущали. С деньгами было не всё так просто – те, кто уходил в бизнес, попадали в какой-то новый космический мир. Деньги валялись там под ногами. Скоро площадка перед факультетом была забита аспирантскими машинами, а среди них сиротливо стоял велосипед нашего инспектора курса.
Теперь мы встретились снова и вот уже сидели в студенческой столовой, которая стала куда более чистой и приличной. Официальная часть стремительно кончилась, и мы не менее стремительно напились.
Тогда мы пошли курить на лестницу, и вдруг Володя пихнул меня локтем в бок.
Снизу, из цокольного этажа поднимался с сигареткой в зубах наш Васька.
Васька был легендой факультета. Говорили, что он как физик был сильнее, чем Бэтмен, но зарыл свой талант в землю. Занимался он сразу десятком задач, и у меня было подозрение, что на его результатах защитилось несколько докторских, не говоря уж о кандидатских. Потом он куда-то пропал, и мне казалось, что он должен был уехать. Но, зная Ваську, этого представить было нельзя. Нельзя было представить и того, что его засекретили: любой генерал сошёл бы с ума от его методов работы.
А вот сейчас Васька стоял с бутылкой пива перед нами. Будто и не было десяти лет – он был всё тот же, в синем халате, но совершенно седой. Он пыхнул сигареткой и улыбнулся.

Время пошло вспять. Мы снова были вместе – это была старая идея идеального Университета. Все мы ходили на школу юного физика и вместо танцев решали задачки из «Кванта». На этом и была построена особая связь между мальчишками. Я думаю, что нам здорово запудрили мозги в начале восьмидесятых наши учителя. Они, оглядываясь, приносили на семинары самиздат, который мы, школьники, глотали, как тогда появившуюся пепси-колу. Мы решали задачки по химии у костра, собравшись кружком вокруг наставника, будто апостолы вокруг Спасителя. Клянусь, мы так себя и ощущали. Наши учителя были бородаты и нечёсаны, но они понимали, что продолжатся в учениках, и не экономили времени. Мы действительно любили их больше истины. Их слово было – закон, а эстетические оценки непререкаемы.
А когда нам выдали дипломы, мы встали у начала новой страны, нового прекрасного мира. Я больше других таскался на митинги, и даже вышел с рюкзаком из дома, чтобы защищать Белый дом. Повсюду веяло какой-то свежестью, и казалось, что протяни руку – и удача затрепещет на ладони, как пойманная птичка. А потом пришла обида – и мы первым делом обиделись не на себя, а на наших бородатых учителей, которые по инерции ещё ходили с плакатами на площади. Ничего лучше, чем погрузиться в науку, нельзя было придумать – но мы разбрелись по жизни, отдавая дань разным соблазнам.
Идеальной школы не получилось – она существовала только в головах наших учителей, которых в семидесятые стукнуло по голове томиком Стругацких. Жизнь оказалась жёстче и не простила нам ничего – ни единой иллюзии, никакой нашей детской веры: ни в торную дорогу творчества, ни в добрых демократических царей, ни в нашу избранность.

Мы спустились с Васькой сначала в цокольный этаж, а потом в подвал. Тут было всё по-прежнему – так же змеились по потолку кабели, и было так же пусто.
В лаборатории, как и раньше, было полно всякого хлама. Васька был, как Пётр Первый, – сам точил что-то на крохотном токарном станке, сам проектировал установку, сам проводил эксперименты и сам писал отчёты. Идеальный учёный Ломоносовских времён. Или, скажем, петровских.
Но больше всего в васькиной лаборатории мне понравилась железная дверь рядом со шкафом. На ней было огромное колесо запирающего механизма, похожее на штурвал. Рядом кто-то нарисовал голую женщину, и я подозревал, что это творчество хозяина.
– А что там дальше?
– Дальше – бомбоубежище. Я туда далеко забирался – кое-где видно, как метро ходит.
Залезть в метро – это была общая студенческая мечта, да только один Васька получил её в награду.
– И что там?
– Там – метро. Просто метро. Но в поезд всё равно не сядешь, ха. Да ничего там нет. Мусор только – нашёл гигантскую кучу слипшихся противогазов. Несколько тысяч, наверное. И больше ничего. Там ведь страшновато – резиновая оплётка на кабелях сгнила, ещё шарахнет – и никто не узнает, где могилка моя.

Мы расселись вокруг лабораторного стола, и Бэтмен достал откуда-то из складок своего плаща бутылку виски, очень большую и очевидно дорогую. Как Бэтмен её скрывал, я не понял, но на то он был и Бэтмен.
Васька достал лабораторную посуду, и Володя просто завыл от восторга. Пить из лабораторной посуды – это было стильно.
– Широко простирает химия руки свои в дела человеческие, – выдохнул Бэтмен. – Понеслось.
И понеслось.
– Студенческое братство неразменно на тысячи житейских мелочей, – процитировал Васька – и снова запыхал сигареткой. У него это довольно громко получалось, будто он каждый раз отсасывал из сигареты воздух, а потом с шумом размыкал губы. – Вот так-то!
Слово за слово, и разговор перешёл на научных фриков, а от них – к неизбежности мировых катастроф и экономическим потрясениям.
Вдруг Васька полез куда-то в угол, размотал клубок проводов, дёрнулся вдруг, и про себя сказал: «Закон Ома суров, но справедлив». Что-то затрещало, мигнула уродливая машина, похожая на центрифугу, и загорелось несколько жидкокристаллических экранов.
– Сейчас вы все обалдеете.
– А это что? Обалдеть-то мы и так обалдели.
– Это астрологическая машина.
Володя утробно захохотал:
– Астрологическая? На торсионном двигателе!
– С нефритовым статором!
– С нефритовым ротором!
Васька посмотрел на нас весело, а потом спросил:
– Ну, кто первый?
Все захотели быть первыми, но повезло Володе. На него натянули шлем, похожий на противогаз и даже на расстоянии противно пахнущий дешёвой резиной.
Васька подвинулся к нему со странным прибором-пистолетом – я таких ещё не видел.
– Сначала надо взять кровь.
– Ха-ха. Я так и знал, что без крови не обойдётся. Может, тебе надо подписать что-то кровью?
– Подписать не надо, давай палец.
– Больно! А! И что? Кровь-то зачем?
– Мы определим код…
Это был какой-то пир духа. «Мы определим код»! Васька сейчас пародировал сразу всех научных фриков, что мы знали – с их информационной памятью воды и определением судьбы по группе крови. Предложи нам сейчас для улучшения эксперимента выбежать в факультетский двор голышом, это бы прошло «на ура». Мы влюбились в Ваську с его фриковой машиной. Жалко, далеко было первое апреля, а то я бы пробил сюжет у себя на телевидении. Васька меж тем, объяснил:
– Знаешь, есть такие программки – «Узнай день своей смерти»? Их все презирают, но все в сети на них кликают. Так везде – презираю, не верят, а кликают.
– Чё-то я не понял. А если мне скажут, что я умру завтра?
– Ты уже умер, в 1725 году, спасая матросов на Неве.
– Рылеев твоя фамилия, известно, что с тобой будет.
– А ты – Бериллий, и номер твой четыре. Молчи уж.
Каждый из нас, захлёбываясь от смеха, читал своё прошлое и будущее на экране. Читали, однако, больше про себя, не раскрывая подробностей. Один я не стал испытывать судьбу, да Васька и не настаивал – только посмотрел, понимающе улыбнулся и снова запыхтел сигаретой.
Астрологическая машина была довольно кровожадной, но смягчала свои предсказания сакраментальными пожеланиями бросить курить или быть аккуратнее на дорогах.
Мы ржали как кони – и будто был снова восемьдесят девятый, когда мы обмывали синие ромбы с огромным гербом СССР в гранёных стаканах, украденных из столовой.
– Ну всё ребята, вечер. У меня самое рабочее время, мне ещё десять серий сделать надо, – сказал вдруг Васька.
Мы почему-то мгновенно смирились с тем, что нас выпроваживают, и Васька добавил:
– К тому же сейчас режим сменится.
– Что, не выпустят?
– Я выпущу, но начальнику смены звонить придётся, а мы уже напились.
Но и тут никто не был в обиде – человек работает, и это правильно.
Мы уже поднялись на целый марш вверх по лестнице, как Бэтмен остановился:
– А кто Ваське сказал про мою жену?
– Какую жену? Я вообще не знал, что ты женат.
– Сейчас не женат, но… – Бэтмен обвёл нас взглядом, и нехороший это был взгляд. Какой-то оценивающий, будто он нас взвешивал. Какая-то скорбная тайна была в нём потревожена. – Он, кажется, за мной следил. Там какие-то подробности о моей жизни в результатах были, которые я никому не рассказывал.
– И у меня тоже, – сказал Володя. – Там про гранты было, я про грант ещё ничего не решил, а тут советы какие-то дурацкие.
– Да ладно вам глупости говорить. Сидит человек в Интернете, ловит нас Яндексом… – я попытался примирить всех.
– Этого. Нет. Ни. В. Каком. Яндексе, – отчеканил Бэтмен. – Не городи чушь.
Мои друзья стремительно мрачнели – видать много лишнего им наговорила предсказательная машина. И только сейчас, когда хмель стал осаждаться где-то внутри, в животе, а его хмельные пузыри покидали наши головы, все осознали, что только что произошло что-то неприятное. Я им даже сочувствовал – совершенно не представляю себе, как бы я жил, если бы знал, когда умру.
Мы постояли ещё и только собрались продолжить движение к выходу, как Бериллий остановился:
– Стоп. Я у Васьки оставил записную книжку, вернёмся.
Мы вернулись и постучали в васькину дверь. Её мгновенно открыла немолодая женщина, в которой я узнал старую преподавательницу с кафедры земного магнетизма. Ей и тогда было за пятьдесят, и с тех пор она сильно сдала, так что вряд ли Васька нас выгнал для амурного свидания.
– Мы к Васе заходили только что, я книжку записную забыл.
Женщина посмотрела на нас как на рабочих, залезших в лабораторию и нанюхавшихся эфира. Был такой случай лет двадцать назад.
– Когда заходили?
– Да только что.
– Да вы что, молодые люди? Напились? Он два года как умер.
– Как – умер?
– Обычно умер. Как люди умирают.
– В сорок лет?!..
– Его машиной задавило.
– Да мы его только что…
Но дверь хлопнула нас почти что по носу.
– Чёрт, – а записная книжка-то вот она. В заднем кармане была. – Бериллий недоумённо вертел в руках потрёпанную книжку. – Глупости какие-то.
Он обернулся и посмотрел на нас. Мы молча вышли вон, на широкие ступени перед факультетом, между двух памятников, один из которых был Лебедеву, а второй я никак не мог запомнить, кому.
На улице стояла жуткая январская темень.
Праздник кончался, наш персональный праздник. Это всегда был, после новогоднего оливье, конечно, самый частный праздник, не казённый юбилей, не обременительное послушание дня рождения, не страшные и странные поздравления любимых с годовщиной мук пресвитера Валентина, которому не то отрезали голову, не то задавили в жуткой и кромешной давке бунта. Это был и есть праздник равных, тех поколений, что рядами валятся в былое, в лыжных курточках щенята – смерти ни одной. То, что ты уже летишь, роднит с тем, что только на гребне, за партой, у доски. И вот ты, как пёс облезлый, смотришь в окно – неизвестно кто останется последним лицеистом, а пока мы толсты и лысы, могилы друзей по всему миру, включая антиподов, Миша, Володя, Серёжа, метель и ветер, время заносит нас песком, рты наши набиты ватой ненужных слов, глаза залиты, увы, не водкой, а солёной водой.
Мы, как римляне после Одоакра, что видели два мира – до и после – и ни один из них не лучше.
В Москве один Университет – один ведь, один, другому не быти, а всё самое главное записано в огромной книге мёртвой девушки у входа, что страдала дальнозоркостью, там, в каменной зачётке, упёртой в девичье колено, там записано всё – наши отметки и судьбы, но быть тому или не быть, решает не она, а её приятель, стоящий поодаль, потому что на всякое центростремительное находится центробежное. Четвёртый Рим уже приютил весь выпуск, а железный век намертво вколотил свои сваи в нашу жизнь, проколол время стальными скрепками, а мы всё пытаемся нарастить на них своё слабое мясо, они же в ответ лишь ржавеют.
Но навсегда над нами гудит на промозглом ветру жестяная звезда Ленинских гор. Спрятана она в лавровых кустах, кусты – среди облаков, а облака так высоко, что звезду не снять, листву не сорвать, прошлого не забыть, холодит наше прошлое мрамор цокольных этажей, стоит в ушах грохот дубовых парт, рябят ярусы аудиторий, и в прошлое не вернуться.
«С праздником, с праздником, – шептал я, спотыкаясь, поскальзываясь на тёмной дорожке и боясь отстать от своих товарищей. – С нашим беззащитным праздником».




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Monday, January 23rd, 2017
5:38 pm
Критерий Ерофеева

А вот кому про критерий стоимости книги и вообще всякие разные полезные сведения?
(Ссылка, как всегда, в конце)

«Дедушка взял деньги и тут же, весь клокоча от бессильного гнева, пошёл в монопольку и купил за шесть копеек голубой шкалик с красной головкой. Он ободрал сургуч о специальную тёрку, прибитую на акации возле питейного заведения, и трясущейся рукой выбил пробочку, завернутую в тонкую бумажку.
Он одним духом вылил в горло водку и „вместо закуски“ вдребезги трахнул о мостовую тонкую посуду, хотя мог бы получить за нее копейку залога» * .
Но, заметим: толстовское издательство «Посредник» (оно демпинговало) распространяло «Хаджи Мурата» по цене в два мерзавчика
Дедушка покупает небольшую бутылочку ёмкостью в сотую часть ведра — то есть 125 грамм. Вот что пишут нам в книге «Повседневная жизнь русского кабака»: «„В распой“ самой ходовой мерой была чарка (123 миллилитра), она же в XIX веке называлась „соткой“ — отсюда появилось приглашение „дёрнуть по соточке“. Самой маленькой дозой был шкалик, или „мерзавчик“ в 61,5 миллилитра — „мал для желудка, да дёшев для кармана". Наряду с чаркой в XVIII веке существовала и такая мера, как ковш — 3 чарки (около 0,4–0,5 литра); позднее превратившаяся в полуштоф или водочную бутылку (1/20 ведра — 0,615 литра); угоститься с приятелем можно было „косушкой", иначе „полубутылкой" или „сороковкой", поскольку она составляла сороковую часть ведра — 0,307 литра. До революции была еще бутылочка-„пятидесятка"» * . Правда, счёт сбивает то, что «мерзавчиками» звались не только любые маленькие бутылки, но и небольшие рюмки разного объёма — но, как мы знаем, с малыми формами в литературе дело обстоит точно так же.


Итак, дедушка берёт «красноголовки», то есть, самой дешёвой казённой водки. Книг (и газет) он, разумеется, не читает и в этом смысле не только вписывается в правило Василия Розанова, но и идёт дальше. Но, заметим: толстовское издательство «Посредник» (оно демпинговало) распространяло «Хаджи Мурата» по цене в два мерзавчика. А «Отец Сергий» шёл как раз по цене этой маленькой бутылочки.


http://rara-rara.ru/menu-texts/kriterij_erofeeva


Извините, если кого обидел
Saturday, January 21st, 2017
12:57 pm
Захер



Я начал навещать дом этой старухи после её смерти гораздо чаще, чем при жизни. То есть раньше я бывал там два-три раза в год – всего раз семь-восемь, наверное. А за одну неделю после похорон я те же семь раз поднялся по её лестнице.
Но обо всём по порядку.
Итак, я заходил к ней в московскую квартиру – подъезд был отремонтирован, и там сидел суровый консьерж, похожий на отставного майора, но в самой квартире потолок давно пошёл ветвистыми трещинами.
Елизавета Васильевна появлялась там как призрак, облако, знак, замещающий какое-то былое, давно утраченное понятие, нечто, растворившееся в истории.
Она двигалась быстро, как облачко серого дыма, по коридору к кухне, не касаясь ногами пола. Квартира была огромна, количество комнат не поддавалось учёту, но во всех царил особый стариковский запах. Я помню этот запах – одинаковый, хотя квартиры моих знакомых стариков были разные.
Везде пахло кислым и чуть сладковатым запахом пыльного одиночества.
Время тут остановилось. За окнами стреляли, город превратился во фронтир, когда новые герои жизни с переменным успехом воевали с шерифами и держали в страхе гражданское население. Время от времени герои менялись местами с шерифами или ложились на кладбища под одинаковые плиты, где, белым по чёрному, они были изображены в тренировочных штанах на фоне своих автомобилей.
Однажды под окнами Елизаветы Васильевны взорвали уважаемого бизнесмена – владельца публичного дома. Но стёкла в окнах Елизаветы Васильевны уцелели, так что старуха ничего не заметила. Это был удивительный социальный эксперимент по существованию вакуума вокруг одного отдельно взятого человека. Так, в этом вакууме, она и доживала свой век.
Мы несколько раз заходили к Елизавете Васильевне с Раевским. Это было какое-то добровольное наказание – для нас, разумеется.
Мой друг, правда, писал какую-то книгу, где в качестве массовки пробегал на заднем плане генерал инженерных войск, покойный муж нашей старухи. Этот генерал, прошёл в боях от волжских степей до гор Центральной Европы, то взрывая переправы, то вновь наводя мосты. Он уберёгся от всех военных опасностей. Неприятность особого свойства подкараулила его через несколько лет после Победы.
Он уже приступил к чему-то ракетно-трофейному и несколько раз скатался на завоёванный Запад, а также на место нового строительства. Случилась ли какая-то интрига или были сказаны лишние слова – об этом лучше знал Раевский. Так или иначе, генерал поехал чуть южнее – почти в направлении своего нового строительства, только теперь без погон и ремня.
Мне кажется, что его прибрали вместо командующего, его непосредственного начальника. В деле появились какие-то трофеи, описи несметных трофейных картин и резной мебели. Уже беззубого генерала изъяли из казахстанской степи в начале пятидесятых, вернули квартиру и дачу, однако карьера его пресеклась. Генерал умер, не закончив даже мемуары. Более того, дошёл он в них только до казавшегося ему забавным эпизода, когда он в числе прочих трибунальцев вывел Верховного правителя к иркутской проруби, где заключённые стирали своё бельё. Сорок последующих лет его биографии провалились в небытие – задаром.
Мебель, впрочем, от него осталась. Часть этой резной мебели я видел – когда дачу отобрали, морёный немецкий дуб так и остался стоять в комнатах огромной, срубленной на века русской избы. Такими же, как и прежде, этот дуб вкупе с карельской берёзой генерал с женой обнаружили через десять лет своего отсутствия. Такими же мы их видели с Раевским, когда помогали забирать в город что-то из вещей из жалованного правительством угодья.
В каком-то смысле генералу повезло – если бы у дачи появился какой-то конкретный хозяин, то генерал бы никогда не вернулся туда. А так, то же ведомство, что изъяло генерала, вернуло его и заодно вернуло несколько опустевший дом рядом со столицей.
Прошло совсем немного его вольного времени, и инженерный генерал схватился за сердце, сидя в своём кресле-качалке. Газета с фотографией Гагарина упала на пол веранды – с тех пор его вдова за город не ездила.
Как-то мы с Раевским даже поехали на эту дачу чинить забор. Забор образца сорок шестого года истлел, повалился, и дерево сыпалось в руках. Кончилось всё тем, что мы просто натянули проволоку по границам участка, развесив по ней дырявые мешки от цемента. В сарае там врос в землю боевой «Виллис» генерала, так и не починенный, а оттого не востребованный хозяевами. Цены бы ему сейчас не было, – если бы сарай лет двадцать назад не сложился, как карточный домик, накрыв машину. Доски мгновенно обросли плющом, и мне иногда казалось, что автомобиль мне только почудился.

В эти времена Елизавета Васильевна уже окончательно выжила из ума – страхи обступали её, как пассажиры в вагоне метро. Она не дала нам ключей от дачного дома – видно, боялась, что мы его не запрём, или запрём не так, или вовсе сделаем что-то такое, что дом исчезнет – с треском и скандалом.
Сначала я даже обиделся, но, поглядев на Раевского, понял, что это тоже часть кармы. Это надо избыть, перетерпеть. Раевский, впрочем, не терпел – он отжал доску, скрылся в доме, а потом вылез с таким лицом, что я понял: снаружи гораздо лучше, чем внутри.
Мы курили на рассохшейся скамейке, а вокруг струился запах засыпающего на зиму леса. Дачники разъехались, только с дальней стороны, где стояло несколько каменных замков за высокими заборами, шёл дым от тлеющих мангалов.
Там жили постоянно, но жизнь эта была нам неведома. Вдруг что-то ахнуло за этими заборами, и началась пальба, от которой заложило в ушах. Небо вспыхнуло синим и розовым, и стало понятно, что это стреляют так, понарошку. Салютуют шашлыку и водке.

На следующий год Елизавета Васильевна умерла – меня в ту пору не было в городе, и я узнал об этом на следующий день после похорон. Квартира была как-то стремительно оприходована невесть откуда взявшимися родственниками. Клянусь, среди десятков фотографий на стенах этих лиц не было. Однако Раевский с ними как-то сговорился, и ему дали порыться в архивах. Он вообще напоминал мне бармена в салуне, который является фигурой постоянной – в отличие от смертных героев и шерифов.
И я аккуратно, день за днём в течение недели, навещал дом покойницы, помогая Раевскому грузить альбомы, где офицеры бесстрашно и глупо смотрели в дула фотографических аппаратов, и перебирать щербатые граммофонные пластинки, паковать старые журналы, сыпавшиеся песком в пальцах.
Хитрый Раевский, впрочем, предугадал всё, и то, что не унёс тогда, он забрал ещё через пару дней из мусорного контейнера. Мы набили обе машины – и мою, и его – письмами и фотографиями.
Он позвонил мне через три дня и заехал.
– Ты знаешь, что такое Захер?
Я глупо улыбнулся.
– Нет, ты не понял. Про Захер писал ещё Вольфганг Тетельбойм в «Scharteke». Захер – это сосредоточение всего, особое состояние смысла. Захер – слово хазарское, значит примерно то же, что и multum in pavro…
– Э-э? – спросил я, но он не слушал:
– Захер – это прессованное время ничегонеделания. Да будто ты сам никогда в жизни не говорил «захер»…
Я наклонился к нему и сказал:
– Говорил. У нас в геологической партии был такой Борис Матвеевич Захер. Полтундры обмирало от восторга, слыша его радиограммы «Срочно вышлите обсадные трубы. Захер».
– Смешного мало. А вот Захер существует. И теперь понятно, где. Я, только я, знаю – где.

Я сел к нему в машину, и первое, что увидел – тусклый ствол помпового ружья, небрежно прикрытый тряпкой. Тогда я сообразил, что дело серьёзное – не сказать, что я рисковал стать всадником без головы, но всё же поёжился. Итак, мы выехали из города заполночь и достигли генеральской дачи ещё в полной темноте. Но тьмы на улице не было – на дачной улице сияли белым лагерным светом охранные прожектора. Я обнаружил, что за год сама дача совершенно не изменилась. Изменилась, правда вся местность вокруг – дом покойной Елизаветы Васильевны стоял в окружении уродливых трёхэтажных строений с башенками и балкончиками. Часть строительного мусора соседи, недолго думая, сгребли на пустынный участок покойницы.
Мы с Раевским пробрались к дому и мой друг, как и год назад, поддел доской дверь. Что-то скрипнуло, и дверь открылась.
Мы ступили в затхлую темноту.
– Сторож не будет против? Может, не будем огня зажигать?
– Огня ты тут не найдёшь. Тут никакого огня нет, – хрипло ответил Раевский. – И сторожа, кстати, тоже.
Теперь мы находились на веранде, заваленной какими-то ящиками.
В комнате нас встретила гигантская печь с тускло блеснувшими изразцами.
Чужие вещи объявили нам войну, и при следующем шаге моя голова ударилась о жестяную детскую ванночку, висевшую на стене, потом нам под ноги бросился велосипед, потом Раевский вступил ногой прямо в ведро с каким-то гнильём.
Снаружи светало.
Рассеянный утренний свет веером прошил комнату.

Вот, наконец, мы нашли люк в подвал и ступили на склизлые ступени.
И я тут же налетел на Раевского, который, сделав несколько шагов, остановился как вкопанный. Помедлив, он прижался к стене, открыв мне странную картину. Прямо на ступени перед нами лежал Захер.
Он жил на этой ступени своей вечной жизнью, как жил много лет до нас, и будет жить после нашей смерти.
Захер сиял равнодушным сиянием, переливался внутри себя из пустого в порожнее.
Можно было смотреть на этот процесс бесконечно. Захер действительно создавал вокруг себя поле отчуждения, где всё было бессмысленно и легко. Рядом с ним время замедлялось и текло как мёд из ложки. И мы долго смотрели в красное и фиолетовое мельтешение этого бешеного глобуса.
Когда мы выбрались из подвала, то обнаружили, что уже смеркается. Мы провели рядом с Захером целый день, так и не заметив этого.
Потом Раевский подогрел в таганке супчик, и мы легли спать.
– Ты знаешь, – сказал мой друг, – найдя Захер, я перестал быть сам собой.
Я ничего не ответил. В этот момент я представлял себе, как солдаты таскают трофейную мебель, и вдруг задевают углом какого-нибудь комода о лестницу. Захер выпадает из потайного ящичка, и, подпрыгивая, как знаменитый русский пятак, скатывается по ступеням в подвал. И с этого момента гибель империи становится неотвратимой.
Бессмысленность начинает отравлять огромный организм, раскинувшийся от Владивостока до Берлина, словно свинцовые трубы – римских граждан. Всё дело в том, что трофейное не идёт впрок. Трофейное замедляет развитие, хотя кажется, что ускоряет его.
В «Летописи Орды» Гумилёва я читал о том, что хан Могита, захватывая города, предавал их огню – и его воины были приучены равнодушно смотреть, как сгорает всё – и живое и мёртвое. В плен он не брал никого, и его армия не трогала ни одного гвоздя на пожарищах. В чём-то хан был прав.
Раевский продолжал говорить, и я, очнувшись, прислушался:
– …Первая точка – смысл вещей, а это – полюс бессмысленности. В одном случае – всмотревшись в светящуюся точку, ты видишь отражение всего сущего, а вглядевшись в свечение Захера, ты видишь тщетность всех начинаний. Там свет, здесь тень. Знаешь, Тетельбойм писал об истории Захера, как о списке распавшихся структур, мартирологе империй и царств.
Я снова представил себе радиоактивный путь этого шарика, и какого-нибудь лейтенанта трофейной службы, что зайдя в разбитую виллу, указывает пальцем отделению ничего не подозревающих солдат – вот это… и это… И комод поднимают на руки, тащат на двор к машине… И всё, чтобы лишний раз доказать, что трофейное, за хер взятое – не впрок. Сладкая вялость от этого шарика распространяется дальше и дальше, жиреют на дачных скамейках генералы, и элита страны спит в вечном послеобеденном сне.

Мы провели несколько дней на этой даче, как заворожённые наблюдая за вечной жизнью Захера. Наконец, обессиленные, мы выползли из дома, чтобы прийти в себя.
Мы решили купить эту дачу. Ни Раевский, ни я не знали ещё зачем – мы были будто наркоманы, готовые заложить последнее ради Главной Дозы. Мы были убеждены, что нам самое место здесь – вдали от разбойной столицы, от первичного накопления капитала с ковбойской стрельбой в банках и офисах. Идея эта была странная, эта сельская местность чуть не каждый вечер оглашалась пальбой – и было не очень понятно, салют это или дом какого-нибудь нового хозяина жизни обложил особый и специальный милицейский отряд.
Раевский долго уговаривал родственников, те жались и никак не могли определиться с ценой.
Однако Раевский уломал их, и, уплатив задаток, мы снова поехали в дачный кооператив.


Когда мы выруливали на дачную дорогу с шоссе, то поразились совсем иному ощущению.
Теперь время вокруг вовсе не казалось таким затхлым и спрессованным, как тем зимним утром. Впрочем, настала весна, и солнце пьянило не хуже спирта.
Мы, треща камешками под покрышками, подъехали к даче Елизаветы Васильевны.
Но никакой дачи уже не было. Рычала бетономешалка, и рабочие с неподвижными азиатскими лицами клали фундамент.
Посредине участка был котлован с мёртвой весенней водой.
Я разговорился со сторожем.
Обнаружились иные, какие-то более правильные родственники, и оказалось, что дача была продана ещё до того, как мы впервые ступили на лестницу, ведущую в её подвал.
Новый владелец был недоволен грунтом (а так же вялыми азиатскими строителями) и стал строить дом на другом месте, а старое отвёл под пруд.
– Восемь машин вывез, – сказал сторож. – Восемь. Не шутка.
Чего тут было шутить – коли восемь машин мусора.
Тем более что, как только мусор вывезли, работа заспорилась, строители оживились, и дело пошло на лад.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, January 17th, 2017
8:58 pm
История про то, что два раза не вставать


А вот кому учебник писательского дела для начинающих?
(Сссылка, как всегда, в конце)





В русской культуре есть несколько главных вопросов — не «проклятых» вопросов, а «главных», и среди «Кто виноват?» и «Что делать?» есть самый важный — это вопрос «Зачем?». Иногда этот вопрос трактуют как ленивое нежелание что-то делать, но такая трактовка неверна. Смысл как раз в том, чтобы понимать, зачем ты что-то делаешь, зачем ищешь виноватого, и, наконец, если ты захотел сочинять и записывать результаты своих выдумок на бумаге — зачем ты это делаешь?

Так получилось, что мне часто задают вопросы о литературной деятельности разные люди. Это честные хорошие люди (по крайней мере, мне неизвестно о них иного), которые спрашивают меня, как напечатать книгу. Иногда меня просят порекомендовать литературного агента или спрашивают, куда можно отнести рукопись. К сожалению, даже люди, что называют себя профессиональными писателями, редко хотят поговорить о композиции и законах литературного монтажа в их книге, о том, что когда-то называлось «Искусство как приём» * . Все хотят узнать, как напечататься.

Поэтому я решил собрать свои ответы по этому поводу, которые начал давать в те времена, когда люди ещё норовили считать литературный труд устойчивым заработком и думали о славе писателя, как о чём-то не очень постыдном. Эти рекомендации просты и очевидны — примерно так же, как совет человеку, желающему сбросить лишний вес — нужно больше двигаться и меньше есть.

Всё равно никто этому не следует - все толстеют и склонны к графомании.

http://rara-rara.ru/menu-texts/chego_zhe_ty_hochesh




Извините, если кого обидел
Sunday, January 15th, 2017
1:56 pm
ДЕНЬ ЖУРНАЛИСТА


13 января
(репортаж)


Она поехала к колдунье на электричке.
Машина была в ремонте. Машину она свою любила – купленную в рассрочку, нетронутую, ласковую, будто придуманный, но нерождённый ребёнок.
Было холодно и промозгло, самая ненавидимая ей погода, дурные тона зимы.
– Что ты хочешь? – спросила колдунья. – Не торопись с ответом. И, вообще: говорить ничего не надо. Просто представь себе, что ты хочешь, просто представь.
Она закрыла глаза и представила – она стоит перед машиной с микрофоном и ведёт репортаж. Ей нужен сюжет, добротный, не постановочный. Тогда начальство успокоится.
За свою долгую (ей казалось – долгую) службу в редакции она много раз наблюдала процесс выбора новостей.
Это были редакционные совещания, где несколько людей напряжённо думали, что обсудить в эфире и какую надо писать подводку. Каждый раз она ощущала себя кафкианским персонажем... Нет, скорее, очевидцем составления борхесовского списка животных. Несмотря на то, что она и сама потом объясняла практикантам, как устроены новости, это ощущение безумия её не покидало. Практиканты уходили и приходили новые, она вдруг видела их в новостях с микрофоном на фоне значительных событий и событий помельче, а она оставалась писать какие-то глупые тексты. Она писала о том, что называлась «не-новости» – даже не о разводе Президента или убийстве Банкира, а о том, что Всемирная организация здравоохранения объявила любовь болезнью и присвоила ей номер. Эту новость она встречала на чужих сайтах уже несколько лет, но тут и она годилась. Диктор скажет в самом конце сводки о любви, и люди потом будут повторять: «А вы слышали, что медики…» Никто из них не полезет на сайт этих медиков, чтобы убедиться, что под этим номером написано что-то вроде «И прочие психические расстройства». А на следующий день новостью оказывался самый толстый кот.
У коллег новостью оказывается нечто, что может произойти, но об этом говорили так, будто это уже произошло – вроде как постоянно путают законопроект и закон. Она даже слышала фразу «Теперь принят законопроект». Обсуждение этих не-новостей предугадал давным-давно умерший писатель: «Говорят, скоро всем бабам отрежут задницы и пустят их гулять по Володарской. Это не верно! Бабам задниц резать не будут».
Но ей нельзя было про писателей и законопроекты, её удел был – толстые коты и смешные замыкающие новости про любовь.
– Езжай в Опалиху. Там завтра будут убивать ведьму, – устало сказала колдунья. – Деньги кинь в кувшин у двери.

Она договорилась с оператором, и на следующий день выехали из города.
Оператор сидел справа и рассказывал о своём родственнике, который был адвокатом. Этому адвокату пришлось защищать группу крестьян, убивших колдуна. Крестьяне принадлежали к какой-то северной народности. Из Москвы все северные народности кажутся оленеводами, но эти жили куда ближе и были настоящими крестьянами на земле, в прежние времена даже с помещиком. Название народности оператор забыл, но запомнил, что подсудимые были абсолютно уверены, что убитый был колдуном. Он был колдуном – и всё тут…
Адвокат построил защиту на том, что неграмотные люди были уверены, что творят добро. Они убивали колдуна, а не человека. Виноваты в этом деле попы и помещики, что веками оболванивали крестьян, одурманивали их разум. Помещику ничего не могло навредить – он сгинул в Гражданскую войну, а деревенского священника расстреляли накануне. Время было жёсткое, тридцатые годы, но одних убийц оправдали, а других приговорили к общественным работам и порицанию.
И вот после заседания адвокат разговорился с одним отпущенным на волю.
Спросил его, что он чувствует, попенял на необразованность народа и что «нельзя же так».
– Э, брось, гражданин начальник, – отвечал ему убийца, смышлёный молодой парень, даже учившийся в школе. – Это ничего, что с образованием у нас пока швах, а вот то, что колдунов у нас много, вот это – беда. Но уж теперь с вашей помощью мы изведём их – всех до одного!
Она выслушала эту историю, не отрывая глаз от дороги. Хорошо бы такое вставить в репортаж – но длинновато, и не обросло документированными деталями. Посмотреть, что ли, что это мог быть за процесс? Год? Место?
Однако оператор ничего не мог больше вспомнить.

Местность была окрашена всё тем же дурным зимним цветом – но эти переливы серого теперь её не раздражали.
В Опалихе они сразу нашли нужный дом. У редкого забора со штакетинами стояла толпа. Люди молчали, но что-то в этом молчании было угрожающее.
Она встала перед забором, откинула капюшон и взяла микрофон в руку:
– Мы с вами находимся…
Всё было, как в мечтах, – сейчас эта толпа ринется в дом, и произойдёт то, что сделает ей карьеру.
Ничего не происходило, хотя среди людей поднялся странный, пока едва слышный, ропот.
Оператор поманил её рукой: они подошли с другой стороны, и, прячась за сортирными постройками, побежали к дому. Издали слышался глухой ропот, а тут было сравнительно тихо. Засвистела какая-то птица, прячась под крышей. Ступени крыльца прогнили, на них лежал нетронутый мокрый снег.
Всё покрывала серая облупленная краска запустения.
Дверь была открыта, и они стремительно прошли его насквозь. Оператор топал за ней, и на его лице отражалось отвращение к виду и запахам старого дома. Наконец, они ступили в дальнюю комнату. Там, в стылом воздухе, запасённом с морозов, лежала старуха. Она, покрытая истлевшим одеялом, обирала пальцами его край, мычала что-то своё и не обратила внимания на пришельцев.
Но только гостья подошла ближе, старуха вдруг цепко схватила её за руку своей птичьей лапкой и забормотала: «Ты… Ты...»
Но о чём это, к чему, что должна была сказать старуха ещё – они не поняли.
Так ничего и не добившись, они покинули дом.
По нечищеной дорожке они вышли на улицу и увидели, как толпа обернулась к ним.
– Ведьма! – крикнула женщина в белом платке.
Толпа сделала шаг вперёд.
Оператор отскочил в сторону, но продолжал снимать.
– Ведьма! – подхватил нестройный хор, и кольцо сомкнулось.
Оператор остался снаружи и сразу вскочил на крышу машины.
Её машины.
Она хотела крикнуть ему что-то про вмятины, кредит, ремонт, но тут её ударили в первый раз.
– Ведьма! Ведьма! – кричали ей в ухо, но всё тише и тише.
Мир окрасился в яркие и радужные тона.
И, наконец, она поплыла куда-то в совершенной тишине.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Saturday, January 14th, 2017
3:52 pm
ДЕНЬ ЗАПОВЕДНИКОВ


13 января

(в пуще)



Леонид Абрамович переночевал на почте.
– Ничего удивительного, – сказал ему почтальон. – Вот лет пять назад мы бы вас вовсе не пустили. Только с охранением.
– Да у вас-то что? Поляки – не бандеровцы.
– Да у нас и бандеровцы были, – с некоторой обидой сказал почтальон, будто его родину кто-то хотел обделить. – Были, с юга заходили. И поляки были, все были. Но не в том дело. Это ведь всё война, война людей портит, и она почти десять лет как кончилась, а вот у нас всё не славно. Люди войною раненые, и других научились ранить.
Их слушал местный участковый. Участковый, судя по виду, был философ – с тремя медалями, две из которых были «За отвагу» – значит, видал лихо – глядел в потолок. Он смотрел на него, как смотрел бы Кант в звёздное небо. Как на загадку, что переживёт философа, и будет вечна – созвездия мушиных следов начали складываться ещё при Пилсудском, так, по крайней мере, казалось Леониду Абрамовичу. Он хорошо выспался в боковой комнатке, где пахло сургучом и польскими порядками – какой-то корицей и ванилью.
Ни война, ни движение границ не смогли вытравить этот запах.
Почтальон тут звался начальником отделения, но сам возил письма. Собеседников у него было мало, и он хотел длить разговор с гостем из Минска, да только разговор второй день был о том, что тут опасно и страшно, будто на передовой. А никакой опасности не было, и Леонид Абрамович это знал – потому как дотошно расспрашивал разное начальство перед полевой командировкой.
Всё кончилось, страна была сильна, как Пуща, что начиналась сразу за посёлком.
Пуща шла на многие километры на север и запад и была плохо описана. Не от того, что её никто не описывал или тут были какие-то тайны, а от того, что её описатели и исследовали разбрелись куда-то. Многих убили, когда они надели военные мундиры разных армий, а некоторых убили просто так. Их отчёты сгорели в Варшаве, Берлине и Минске, а то, что уцелело, предстояло прочесть заново. Стволы деревьев хранили в себе осколки и пули, не попавшие в людей, но война обтекла Пущу, потому что внутри этого леса воевать было бессмысленно. Там можно было только прятаться.
«Кажется, тут и прятались родственники жены», – вспомнил Леонид Абрамович. – «А, может, и не тут, вот загадка». Неизвестно где они прятались, но спрятались где-то так, что никто не смог найти их и по сей день. Леса проглотили Марию Моисеевну и мужа её Лазаря, и никто не знал их судьбы, кроме бога, что евреи не пишут полностью, русские писали с большой буквы, а Советская власть пишет с маленькой.
Жена, конечно, просила навести справки, но Леонид Абрамович никого не спрашивал, потому что жизнь отучила его наводить справки об исчезнувших людях.
Оттого он слушал начальника почтового отделения и улыбался.
Почтальон говорил долго, но завод в нем всё же кончился. Что-то треснуло в гортани, будто в механическом органе, он замолк и выразительно посмотрел на лейтенанта-участкового. Милиционер, который, слушая всё это, не слышал ничего, демонстративно перевёл взгляд с одной коричневой кляксы на потолке на другую. Призраки вооружённых лесных людей сгустились в почтовом отделении, постояли в воздухе как дымный столб над курильщиком, но исчезли. Приезжий, наконец, понял, что почтальону ещё и жалко лошадь.
Тогда Леонид Абрамович примирительно сказал:
– Да я и не настаиваю. А вот хотя бы завтра – поедет кто?
– Завтра-то? Завтра, дорогой товарищ, всенепременно поедут.
Вчера почтальон говорил ровно то же самое.
В этот момент с визгом отворилась дверь, и в почтовое отделение впал, споткнувшись о порог, крепкий жилистый человек с саквояжем.
– А вот и фельдшер. Вот вам фельдшер, – с надеждой выдохнул почтальон.
Фельдшеру нужно было в дальние деревни, и он взял Леонида Абрамовича с собой.
Они долго ехали вдоль опушки леса, лошадь брела задумчиво, будто философ.
– Вам правильно сказали. Места у нас непростые, лес дикий, одно слово – Пуща. – Он показал глазами – в подводе, прямо под рукой, лежал автомат с круглым диском.
– А кто тут? Не верю я в этих фашистов.
– Да разве поймёшь – кто, дезертиры, к примеру. Живут, чисто звери, – но выживают, потому как родственники есть. Оставит сердобольная мамаша коробчонок на опушке, а им-то мало надо. Они-то не с этого живут, а с Пущи. Но вас убьют не задумываясь. Они ведь уже и не люди, а часть живой природы. Вон у вас плащик какой справный. Да и ружьё.
– А немцы?
– Немцам-то что тут? Немец – культурный, он в лесу жить не будет. Да и то, кто из них у нас в плену сидел, уж давно дома. Даже аковцы пропали все. Лесника с собой чуть не увели, но наш Казимир решил остаться. Вы ведь ботаник? Ботаник? Так не будете древнего быка искать? Про древнего быка тут вам многие могут рассказать, но вы Казимира слушайте. Он прирождённый охотник, притом лишённый способности привирать в охотничьих историях. Так вот жизнь с ним распорядилась. Наука? Не знаю, с кем вы тут наукой хотите заниматься, немцы, вон, отзанимались. Все сгинули. Ну, Казимиру поклон от меня передавайте.

Казимир Янович оказался потомственным лесником давнего времени. И в прошлую войну он был лесником, и при Санации он ходил по лесу, и при Советах он был лесником, а как пришли немцы, то и они его не тронули, нужен им был лесник и охотник Казимир Янович.
Пред Гольденмауэром лесник робел, но всё же бумаги его прочёл внимательно, на слово не поверил.
Леонид Абрамович стал жить в охотничьем домике – добротном, сработанном в немецком духе немецкими руками. Камин, голова оленя на стене, душевая комната, впрочем, неработающая и затянутая паутиной.
На стенах чернели прямоугольники от каких-то исчезнувших фотографий, вот уже десять лет прошло, а их контуры не сравнялись со стенами.
Гольденмауэр занял гостевую комнату с роскошной кроватью, застеленную рваным бельём.
– Мне сказали, что у вас есть машинка…
Казимир вынес ему короб и убедился, что пишущая машинка в исправном состоянии, и действительно, с русским шрифтом. Могла быть с каким угодно – кто-то ему рассказывал, что нашёл где-то в Польше пишущую машинку и решил переставить на ней литеры. Но оказалось, что пишущая машинка имела не просто латинские литеры. На ней печатали справа налево – на иврите. И переделать её не было никакой возможности.
Куда сгинули её хозяева, никто, конечно, не знал. Куда вообще сгинуло всё – время просто заблудилось в чаще, как в этой Пуще.
– А откуда у вас советская машинка?
Лесник сказал, что писатели приезжали, забыли.
– Почему писатели?
Лесник непонимающе посмотрел на него.
– Пан, кто же знает, отчего становятся писателями?
– Да я не об этом. Из Минска?
– Нет, из Москвы. Я думал, что они напишут, попросят выслать, вещь-то дорогая.
Но они не написали.
Наверное, писатели в Москве богаты.
Внизу играло радио – большая немецкая радиола. Настроено оно было на Варшаву, и Леонид Абрамович заснул под печальные польские песни. Потрескивал и шипел эфир, да и в песнях было полно шипящих.
Утром радио молчало. Лесник объяснил, что электричество тут дают с перебоями: если оборвётся провод, так чинят неделю. Если бы офицеры не приезжали охотиться, то и вовсе бы не чинили. А он проживёт и так. Да и зачем днём электричество – днём и так светло.

Леонид Абрамович тщательно и аккуратно оделся, разметил по военной карте маршрут и двинулся в путь.
Он искал не только место для биостанции, но оценивал и взвешивал Пущу, постепенно понимая, что оценить её невозможно.
Пуща была огромна.
Это был отдельный мир – что-то из высшей математики, что ему читали в сельскохозяйственной академии. Курс был рудиментарным, но что-то Леонид Абрамович помнил до сих пор.
Однажды, где-то вдалеке, треснула ветка, и Леониду Абрамовичу почудилось, что он слышит разговор.
Он тут же спрятался – отошёл в сторону от тропы и стал за дерево. Звуки не повторялись. Что-то заухало, затрещало в ветвях в отдалении, дунуло ветром.
Ничего.
Но Леонид Абрамович был готов поклясться, что слышал людей. Можно было списать это на галлюцинации, но ещё не раз ему казалось, что кто-то идёт по лесу – по-хозяйски, но укромно, двигаясь по своим делам. Это были люди – неслышные и невидные под пологом леса, как жучок-типограф под корой.
Вернувшись, он спросил об этом лесника.
– А что там за люди в Пуще?
– Да кто знает, шановный пан... Жиды… То есть – явреи.
– Почему – «явреи»?
– Так как явреев гонять начали, некоторые сюда побежали. Кто из городских да образованных был, те сразу перемёрли, а кто из простых был – ушли дальше в болота. Их ведь ловить – себе дороже. Там, поди, и живут.
– Да ты ловил, что ли, дедушка?
Казимир Янович насупился вдруг и больше не отвечал.
А пока они жили параллельными жизнями, почти не соприкасаясь.
Леонид Абрамович возвращался в домик лесника всё позже, а когда зарядили дожди, стучал на машинке.

Однажды к ним в домик заехал фельдшер.
Казимир Янович, судя по всему, его очень уважал. Фельдшер сидел в огромном кресле, положив ноги на скамеечку. Прямо на ней сохли носки.
– Нашли что-нибудь интересное?
Гольденмауэр рассказал, что немецкого тура так и не увидел.
Он много слышал про след странного эксперимента по возвращению древнего животного – впрочем, говорят, это была обманка. Внешне это был тур, а внутри – обычная корова.
Фельдшер в ответ заметил, что теперь наука делает чудеса, и радиация может создавать много новых причудливых существ. Здесь во время войны был один русский из Берлина, вот и Казимир Янович подтвердит, он на этой теме специализировался.
Рептилий разводил при помощи атома.
– А вы тут были, что ли?
– Не я, а Казимир Янович. Я в другом месте был.
– Да где же?
– Я на Колыме был, пятнадцать лет подряд. КРТД, хотя вам это ничего не скажет. Я ведь – троцкист, Леонид Абрамович.
– В смысле – по ложному обвинению…
– Ну, отчего же ложному. Троцкист, да. Настоящий, лжи тут нет, и тут я согласен с Особым совещанием. Помните Особое совещание – «ОСО – два руля, одно колесо». Да только дело это прошлое, скучное – одно слово, я тут недавно. Теперь ко мне претензий не имеется, о чём располагаю справкой.
Но про корову эту в виде тура, я как раз там слышал.
Я ведь с разными людьми сидел, и кабы не медицинский навык, давно истлел бы с ними. Знаете, есть такая теория – ничего не исчезает, всё как-то остаётся. А ведь на земле каждый день умирает какой-то вид, ну, конечно, не коровы эти, а мошки. Кто мошек пожалеет? Никто. Но вдруг природа их всех откладывает в какой-то карман – на всякий случай, для будущего. И, придёт час, они понадобятся и прорастут. А пока они сидят в своём кармане, ждут нужного часа, скребутся и выглядывают.
Про немецкие коровы – правда.
Человек же вечно норовит изобрести что-то, да только в итоге изобретает что-то другое. Поплывёт в Индию, откроет Америку. Решит облатки лекарственные делать, военные газы изобретёт. Так и тут – хотели тура, а вышло чёрт те что. Вы сходите, сходите к селекционной станции, далековато отсюда, но за день управитесь.
Леонид Абрамович только покачал головой.

Он вышел на следующее утро – на рассвете, в сером и холодном растворе лесного воздуха. Он действительно шёл долго, полдня, пока, наконец, не достиг точки, которая была помечена на карте – (разв.)
Развалины были налицо, хоть и выглядели не развалинами, а недостроенными домами.
Леонид Абрамович с опаской подошёл к этому сооружению.
Оно напоминало ему бронеколпаки военного времени. Он видел их много – на финской границе. Взорванные в сороковом, наскоро переделанные год спустя, они и после войны хранили былое величие.
Но тут замысел был очевидно мирный.
У здания была устроена площадка, явно для стоянки и разворота автомобилей – видимо, хозяева рассчитывали на гостей.
Дорога, когда-то основательная, была занесена палой листвой и уходила куда-то вдаль.
То, что он принял за долговременные огневые точки, оказалось зданием, похожим на казарму.
Прочное, сделанное на века, оно напоминало древнего зверя, затаившегося в лесу. Справа и слева его замыкали круглые купола.
Леонид Абрамович с опаской осмотрелся – сорок второй год в болотах под Ленинградом научил его безошибочно находить мины по изменённому цвету дёрна, по блеснувшей вдруг проволоке, но, главное, – по наитию.
У него был нечеловеческий нюх на опасность.
Тут опасности не было – был тлен и запустение.
Он быстро понял, в чём дело, – здесь никто никогда не жил.
Разве только начали работать в одном из флигелей под куполом.
Стройка не была закончена, будто польский магнат, замахнувшись на великое сооружение, неожиданно разорился. Магнат был, впрочем, не польский, и разорение было закономерным.
Теперь единственными обитателям заброшенного места были две статуи – одна упавшая, а другая – только покосившаяся. Наклонившийся серый человек со странным копьём был похож на пьяного, а его бетонный товарищ уже лежал близ дороги.
Леонид Абрамович прошёл чуть дальше и понял, что стоит на краю болота.
Отчего-то сразу было понятно, что вот это – край. До этого был лес, хоть и сырой, но лес, а вот тут, с этих полян начинается и тянется на десятки километров великое болото.
Что-то ухнуло вдали, прошёл раскат, затем булькнуло рядом, и на Леонида Абрамовича обрушилась лавина звуков, которые понимал не всякий человек.
Да и он, считавший себя биологом, понимал лишь половину.
На минуту ему показалось, что он стоит на краю огромной кастрюли, наполненной биомассой, и в ней бродит, перемешиваясь, какая-то новая жизнь.
Внезапно в стороне, он успел заметить это периферийным зрением, пробежал кто-то маленький и с разбега плюхнулся в воду. Ряска сомкнулась за ним, и всё пропало.
Похоже было на бобра, но с каких это пор бобры бегают на задних лапах?

Присмотревшись, Леонид Абрамович увидел следы маленьких лапок. Это был не бобр, а ящерица, кое-где касавшаяся глины хвостом.
Эта ящерица бегала на задних лапах – вот удивительно.
Он подумал, что судьба дала ему в руки внезапное открытие, славу, может быть. Боже мой, он никогда не занимался ящерицами. Да что там, он был даже не ботаник, а агроном. Но и эту науку выколотило из него за четыре года войны и ещё три года службы после. Теперь-то он может доказать этим дуракам, что он – настоящий. Что его дело – лес, а не отчёты в хозяйственное управление.
Он так и не успел защититься – защита была назначена на сентябрь сорок первого, и в её день он стал начхимом полка, отступавшего к Ленинграду.
Потом он стал администратором, и хорошим администратором, именно поэтому его перевели в Минск – на усиление.
Он ведь был оттуда родом, вот и анкетные данные и провернулись, будто шестерёнки, выбросив его из Ленинграда – да и то хорошо, потому что в Ленинграде вскоре стало неуютно.
То, что он выторговал себе эту командировку, было, скорее, отпуском от бумажной работы.
Нужно только было писать отчёты.
Но за отчёты платили, как всякий хороший администратор, он хорошо умел их писать. А деньги были нужны, девочки болели, они вообще росли бледными, и врачи рекомендовали Крым и фрукты. Крым был далеко, он был недёшев, а за два месяца экспедиции в Пущу платили кормовые и полевые.
Если бы он был царём, то немного бы шил – он вспомнил этот старый анекдот, который любил его тесть.
Ящерицы… Надо поймать хотя бы одну, да как поймать? Поставить силки?
Мысли прыгали в голове, как зайцы.
Чтобы успокоиться, он сел на трухлявое дерево и достал коробочку с таблетками.
Очень хорошо, я прихожу в себя, всё прошло, надо двигаться домой.

Он раскрыл пишущую машинку, отставил её жёсткий короб и начал настукивать: «Академия наук БССР. Отчёт об экспедиции полевой группы Института биологии.
В продолжение доложенного ранее, сообщаю, что наиболее привлекательным местом для строительства биостанции является...»
Машинка лязгала и заедала, но давала, тем самым, время на обдумывание.
«Сооружение, на вид крепкое, требует, конечно, дополнительного обследования, в ходе которого…»
Ящерица не давала ему покоя.
Чем ловить – мышеловкой?
Нет, писать в Академию можно, только имея образец.
Прежде чем сообщить хоть кому-то про ходячую ящерицу с хвостом-балансиром, он отправился к болоту ещё раз – уже на охоту.
Леонид Абрамович блуждал долго, пока вдруг не остановился перед препятствием.
На тропе перед ним лежала туша бобра. Это был гигантский матёрый бобр, но половину его кто-то уже съел. Причем этот кто-то был очень маленький, судя по укусам.
Вдруг из кустов выскочила та самая странная ящерица на двух ногах и остановилась перед ним. Ящерица зашипела, очевидно, защищая свою добычу.
Леонид Абрамович пригляделся – в зарослях папоротника притаилось с полдюжины таких же.
«Вот тебе и редкий вид», – подумал он ошарашено.
Понемногу пятясь, он покинул поле противостояния
Ящерицы вылезли из зарослей и присоединились к вожаку. Мгновенно они объели бобра до костей и удалились, медленно поворачивая головы, осматриваясь – нет ли чего ещё интересного.
Леонид Абрамович благоразумно спрятался.
«Храбро спрятался», – как он сам говорил про себя, когда вспоминал разные кампании по проработке и искоренению недостатков и вредительства. Во время любых катаклизмов выживают самые маленькие, больших выкашивает эволюция, а маленькие живут дольше – так он себе это объяснял. В молодости он был большим общественником, а теперь вот – стук-стук, чужая машинка лязгает под ревматическими пальцами.
Из больших общественников не выжил никто, а он – вот, маленький человек, администратор без степени, бумажная душа.
Бывший агроном, отставной майор.
Реликт.


Вечером лесник спросил, что он видел.
– Кабанов видел, - ответил Леонид Абрамович. – А кстати, у вас ведь есть капканы?
Лесник посмотрел на него с удивлением:
– На кабана решили?
– Нет, не на кабана, да и отчего не на кабана?
– Кабанов бойтесь. Кабана – петлёй надо, да и не надо вам кабана.
И вдруг Казимир Янович пошутил. Это было очень странно и забавно, он раньше не шутил, и это было так, будто бы заговорил домашний кот.
– Не петш, Петша, вепша пепшем, бо пшепетшишь, Пешта, вепша пепшем, – произнёс лесник. – Так это только в присказках смешно. В прошлом году приезжали два шановных пана, да хотели охотиться. Из Москвы. С офицерами приехали, так напоролись на кабана, а он их на дерево загнал – они по нему из шпалеров садят и даже из русского автомата, а у него шкера толста, пули застревают в сале, ну и он, вепрь, кабан значат, с ума сходит. Пока они вчетвером на дереве сидели, как игрушки на ёлке, у них-то с виллиса две канистры бензина увели.
Леонид Абрамович усмехнулся.
– Нет, не на кабана. Мне на кого-нибудь маленького нужен капкан, или самый маленький – нулевой номер.
Леонид Абрамович взял капкан, что был похож на небольшую проржавевшую мину, и двинулся в лес.
Ещё в прошлый раз он присмотрел странное гнездо прямо на земле. Гнездо явно не было птичьим, и яйца еле виднелись из-под слоя земли в нём.
Буквально через пятнадцать минут он услышал резкий щелчок и неожиданно громкий вой. Так мог бы выть волк, но звук был утробным, низким, похожим на рык.
Выглянув, он увидел, что ящерица сидит в капкане.
Вернее, она даже лежит – длинный хвост ходил параллельно земле. Только он изготовился, как из кустов выскочили три такие же, но несколько меньше в размерах. Они набросились на соплеменника, или, скорее, соплеменницу, и начали рвать ей шею. Зажатая в капкане, она сопротивлялась, но недолго.
Причём один из маленьких хищников занял оборонительную позицию и караулил Леонида Абрамовича. Потом его сменил наевшийся, а на поле битвы остался капкан с зажатой в нём лапой, одиноко торчавшей в небо. Ну и остатки шкуры и костей.
Вздохнув, Леонид Абрамович собрал всё это в мешок, а потом решил прихватить и яйца – сунул несколько в котелок.
Дома он выбрал два неповреждённых яйца и положил их, прямо в котелке, в тёплый круг лампы.
Он стучал на машинке, ощущая, что в котелке начинается новая жизнь.

Фельдшер сидел у лесника.
– Вы, Леонид Абрамович, всё же из леса ничего не несите, не надо это. Вот и Казимир Янович вам подтвердит.
Администратор без степени ни в чём не признался, но возразил:
– Скоро поставим тут биостанцию, как не носить. Не по лесу же с микроскопом бегать.
– Воля ваша. Да только зачем вам микроскоп, когда вы древнего тура тут ищете. Нету тут тура никакого.
– А немцы говорили, что есть.
– Видите ли, Леонид Абрамович, немцы – люди упорные. А многое в жизни получается, если упереться рогом и ждать результатов. Вот у них и получилось.
Рогом, хехе. Мои несчастные товарищи плакали, когда рассказывали мне про этот метод обратного скрещивания и половой диморфизм. Народные академики скрестили этих моих товарищей так, что мало не покажется. У немцев тогда получилась такая странная корова. Но это не тур, конечно.
Походя они открыли много всего полезного.
Это ведь очень красивая идея была – воссоздать тут девственный лес. Что такое «девственный» – никто не понимает, но звучит-то как! Девственный!
Казимир Янович закивал, как китайский болванчик.
– Ряженые древние германцы… – продолжил фельдшер. – Ряженые германцы охотились бы на гигантских медведей, да и на этих самых туров. Вы ведь наш охотничий домик со всех сторон видели, всё осмотрели? Вот это с тех времен. Рейхсмаршал сюда приезжал, вон этот чёрный прямоугольник у вас над головой – там был его портрет со свитой.
Нет больше рейхсмаршала, как мамонтов нет. Вымерли.
В этом заключена великая правда природы – что не нужно, так прочь его с доски. В карман, в карман!
Не о том я хотел вас спросить – вы точно меня не помните? Согласен, как тут помнить, столько лет прошло, а нам не было ещё двадцати. Помните ноябрьские праздники двадцать седьмого? Вы несли портрет Зиновьева на демонстрации, а я шёл рядом с портретом Троцкого, и, помните, нас вдруг начали бить? Полетели камни… Вы меня прикрыли, я ведь нёс листовки, ещё не успел бросить – «Выполним завещание Ленина», «Долой нэпмана и бюрократа»… Мы с вами прятались в одном подъезде, нам боялись открыть двери и мы дошли до чердака – вы же учились в Тимирязевской академии, а я – во 2-м МГУ. Помните, мы дождались темноты и разошлись?
Я-то всё помню. И с нами ещё эта была… В высоких таких ботиночках, как раньше курсистки ходили… Не помните? Она мне в Бодайбо, когда я доходил, снилась всё. А имя забыл тогда спросить.
А на следующий день меня жизнь спрятала в карман, вот так – раз! – и в карман. Листовки это дело такое, клейкое. Не надо было в общежитие напоследок заходить. В карман! А уж потом, кто из кармана вынет доброй рукой, а так-то голову страшно высунуть, посмотреть, как там, что там…
Леонид Абрамович присмотрелся и понял, что фельдшер-троцкист совершенно пьян, видать, кто-то угостил его с утра мутным картофельным самогоном-бимбером.
Фельдшер был пьян, но ещё больше упивался своей картофельной свободой.

Вернувшись к себе в комнату, Леонид Абрамович увидел, что котелок опрокинут, а на столе сидит маленькая ящерица.
Она неловко спрыгнула со стола на стул, а оттуда на пол. Ящерица приблизилась к его ноге, и Леонид Абрамович решил, что она хочет напасть на него. Но нет, она ждала чего-то.
Тогда ботаник пошёл в угол – ящерица, балансируя хвостом, побежала за ним, он двинулся в обратную сторону – ящерица повторила его движения.
Он вспомнил цыплят, что ходят за первым, кого увидят, появившись на свет.
Тогда он бережно поднял новорождённую ящерицу за середину туловища и посадил её в пустую плетёную корзину.
В неё собирали грибы, и даже запах она сохранила – тонкий, мирный грибной запах, неизвестно, правда, с какого года.
– Вот и хорошо, милая.
В этот момент маленькая ящерица развернулась и больно укусила его за палец.
Жадно, до крови.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Friday, January 13th, 2017
12:32 pm
ДЕНЬ РАБОТНИКА ПРОКУРАТУРЫ

12 января


(год без электричества)




Судья наклонился к бумагам, раздвинул их в руках веером, как карты.
Ожидание было вязким, болотистым, серым – Назонов почувствовал этот цвет и эту вязкость. Ужаса не было – он знал, что этим кончится, и главное, чтобы кончилось скорее.
Сейчас всё и кончится.
Прокурор встал и забормотал, перечисляя назоновские проступки перед Городом.
Назонов наблюдал за ртом прокурора, будто за самостоятельным существом, живущим без человека, чеширским способом шевелящимся в пространстве.
Дальше всё пошло быстро – неискренний стон казённого адвоката, Назонова даже не спросили ни о чём.
– Именем Города и во исполнение Закона об электричестве…
Пауза.
– Год без электричества...
Судья допустил в приговоре разговорную формулировку, но никто не обратил на это внимания.
Всё оказалось гораздо хуже, чем ожидал Назонов. Ему обещали два месяца максимум. А год – это хуже всего, это высшая мера.
Те, кто получал полгода, часто вешались. Особенно, если они получали срок осенью – полученные весной полгода можно было перетерпеть, прожить изгоем в углах и дырах огромного Третьего Рима, но зимой это было почти невозможно. Осужденного гнали вон сами горожане – оттого что всюду, где он ни появлялся, гасло электричество. Осуждённый не мог пользоваться общественным электричеством – ни бесплатным, ни купленным, ни транспортом, ни теплом, ни связью. И покинуть место жительства было тоже невозможно – страна разделена на зоны согласно тому же Закону в той его части, что говорила о регистрации энергопотребителей.
На следующий день после приговора осуждённый превращался в городскую крысу, только живучесть его была куда меньше. Крысы могли спрятаться от холода под землёй, в коллекторах и тоннелях, а человека гнали оттуда миллионы крохотных датчиков, его обкладывали, как глупого пушного зверя.
«С полуночи я практически перестану существовать, – подумал Назонов тоскливо, – отчего же меня сдали, отчего? Всем было заплачено, всё было оговорено...».
Адвокат пошёл мимо него, но вдруг остановился и развёл руками.
– Прости. На тебя повесили ещё и авторское право.
Авторское право – это было совсем плохо, лучше было зарезать ребёнка.

Лет тридцать назад человечество радовали и пугали микробиологическими интеллектуальными системами. Слово это с тех пор и осталось пустым и невнятным, с сотней толкований. Столько надежд и столько ресурсов было связано с ними, а вышло всё как всегда – точь-в-точь как любое открытие, их сперва использовали для порнографии, а потом для войны. Или сначала для войны, а потом для порнографии.
Назонов отвечал именно за порнографию, то есть не порнографию, конечно, а за увеличение полового члена. Умная виагра, биологические боты, работающие на молекулярном уровне, качающие кровь в пещеристые тела – они могли поднять нефритовый стержень даже у покойника. Легальная операция, правда, в десять раз дороже, а Назонов тут как тут, словно крыса, паразитирующая на неповоротливом Городском хозяйстве.
Но теперь оказалось, что машинный код маленьких насосов был защищён авторским правом. Обычно на это закрывали глаза, но теперь всё изменилось. Что-то провернулось в сложном государственном механизме, и недавно механизм вспомнил о патентах на машинные коды.
И теперь Третий Рим давил крысу – без жалости и снисхождения. В качестве примера остальным.
Назонов и не просил снисхождения – знал, на что шёл, назвался – полезай, тут и прыгай, поздно пить, когда всё отвалилось.
Адвокат ещё оправдывался, но Назонов слушал его, не разбирая слов. Для адвоката он уже потерял человеческие свойства, и на самом деле адвокат оправдывался перед самим собой. «Наше общество, – думал тоскливо Назонов, – наше общество фактически лишено преступности, у нас не то, что смертной казни нет, у нас нет тюрем. Какая тут смертная казнь, люди с меньшими сроками без электричества просто вешались».
Единственное общественное электричество, что останется ему завтра – паспорт человека, или как он сам называл его «Personalausweis», таблетка которого намертво укреплена на запястье каждого гражданина. Именно паспорт будет давать сигнал жучкам-паучкам, живущим повсюду в своих норках, обесточить его жизнь.
«Интересно, если я завтра брошусь под автомобиль, – подумал Назонов, – то нарушу ли закон? Как-никак, я использую для самоуничтожения электроэнергию двигателя, принадлежащую обществу».
Формально он не мог даже пользоваться уличным освещением. Но на это смотрели сквозь пальцы, тогда бы гаснущие фонари отмечали путь прокажённых по городу.
В детстве он видел одного такого – он бросился в кафе, где маленький Назонов сидел с отцом. Он успел сделать два шага, и его засекли жучки-паучки, сработала система безопасности… Это был порыв отчаяния, так раньше бросались заключённые на колючую проволоку. Проволоку под током, разумеется.
Назонов не хотел жить как крыса и прятаться по помойкам. Он не хотел однажды заснуть, примёрзнув к застывшей серой грязи какого-нибудь пустыря, – ему был близок конец человека, бросившегося на охранника в кафе.
Некоторые из осуждённых пробовали бежать из Города в поисках тепла и еды, но это было бессмысленно. Сначала их останавливали дружинники на границах города, ориентируясь на писк таблетки. Те же, кто пытался спрятаться в поездах или грузовых автомобилях, как и те, кто сорвал таблетку аусвайса, уничтожались за нарушение Закона об электричестве – прямо при задержании.
Ходили легенды о людях, прорвавшихся-таки на юг, к морю и солнцу, но Назонов в это не верил. На юг нельзя. Даже если патрули не поймают на подступах к мусульманской границе, то никто не пустит беглеца сквозь неё.
Про мусульман, людей с этим странным названием, из которого давно выветрился смысл, рассказывали странное и страшное. Это, конечно, не люди с пёсьими головами, но никакого дружелюбия от них ждать не приходилось. Про них никто не знал ничего определённо, но все сходились в том, что они едят только человеческий белок.
Он очнулся от того, что дружинник, стоявший всё это время сзади, тряхнул Назонова за плечо. Все разошлись, и оказалось, что осуждённый сидит в зале один.

Он ехал домой на такси, потому что теперь экономить было нечего. Дверной замок привычно запищал, щёлкнул, открылся – но в последний раз. Дома было гулко и пусто – кровать осталась смятой, как и в тот момент, когда его брали утром.
Он собрал концентраты в мешочек, но в этот момент пропел свои пять нот сигнал у двери. На пороге стоял сосед с большим пакетом.
– Сколько? – спросил сосед коротко.
– Год.
Они замолчали, застыв в дверях на секунду. Рассчитывать на эмоции не приходилось – сосед умирал. Он умирал давно, и смерть его проступала через кожу пигментными пятнами – коричневым по жёлтому.
Назонов так же молча пропустил соседа внутрь и повёл в столовую.
– Выпьем? – сосед достал сферическую канистру. – Я принёс.
Это было какое-то дорогое пиво «Обаянь», действительно очень дорогое и очень противное на вкус.
Назонов поставил котелок в электропечь и обрадовался тому, что последний раз он обедает дома не один.
– Я пришёл тебя отговорить, – сказал сосед вдруг, и от неожиданности Назонов замер. – Я пришёл тебя отговорить, я знаю немного людей, перед смертью начинаешь их по-другому чувствовать. Острее, что ли. Я догадываюсь, что ты хочешь сделать. Ты хочешь бежать. Так вот, не надо.
Туда дороги нет.
Назонов с плохо скрываемым ужасом смотрел на своего соседа, а тот продолжал:
– Не надо на юг. Нет там спасения – я служил двадцать лет назад там на границе. Недавно встретил тех, кто там остался дальше тянуть лямку. Так вот, там ничего не изменилось – всё те же километры заградительной полосы, высокое напряжение на сетке. Умные мины, что реагируют на твою ёмкость, как сушка для рук. Нарушитель не успевает к ним подойти, а они за сто метров выстреливают в тебя управляемой реактивной дробью. Представляешь, что остаётся от человека, в которого попадает реактивная дробь?
Назонов представлял это слабо, но на всякий случай кивнул.
– Я там видел одну пару, муж и жена, наверное. Они, видимо, договорились и первым пошёл к границе муж, а потом жена толкала его перед собой. Ну, дробь обогнула препятствие и залетела сзади… Не надо, не ходи. Я знаю места в Центральном парке, где теплотрассы проходят рядом с канализационными стоками – там можно отрыть нору. Вот тебе схема (На столе появилась большая пластиковая карта Города). Не думал, что тебе дадут год, это, конечно, неожиданно. Но, вырыв нору, можно прожить три-четыре месяца. А это уже много, я не проживу, например, столько.
– А что, уже? – спросил Назонов.
– Я думаю, дня три-четыре. Ну, неделя. Мне предложили «Радостный сон», а это значит, уже скоро. Ты знаешь, я думал, что было бы, если я не жалел денег на себя – ну, пошёл бы к тебе, я ведь знал обо всём.
Именно поэтому я тебя так ненавидел, ты – молодой, здоровый, девки утром с тобой выходят. Каждый раз разные. А я сэкономил, да.
Сосед отпил кислого пива, и взмахнул рукой:
– Нет, всё равно бы не хватило – разве б ты помог?
Наконец, Назонов понял, зачем пришёл сосед. Он замаливал свой грех – именно сосед донёс дружинникам на Назонова. Съедаемый своей смертью по частям, он фотографировал Назоновских посетителей, он вёл, наверное, опись жизни Назонова. Болезнь жрала тело соседа, каждый день, каждый час откусывала от его жизни маленький, но верный кусок.
И вот теперь они сидят вместе за столом и пьют дрянное пиво, а в печи уже поспело варево, плотное и пахучее, не то суп, не то каша.
Сидят два мертвеца в круге электрического света, и кто из них умрёт первым – неизвестно.
Назонов достал из печи котелок, а из шкафа тарелки с приборами. Они ели медленно, и сосед вдруг сказал:
– А правда, что у нас внутри электричества нет? Иначе говоря, не везде оно есть.
– Ну почему нет? Есть – только не везде. Немного его есть, а так больше химия одна.
– Значит, всё-таки есть… Один человек, кстати, понял, что будут судить и запасся динамо-машиной. Крутил педали, да всё без толку. Так и умер, верхом на этом своём велосипеде – уехал в никуда. Сердце остановилось – он загнал сам себя. Твой дурацкий юг вроде этого динамопеда, не надо тебе туда. Стой, где стоишь.
– Наверное. Наверное, да. – Назонов норовил согласиться, потому что разговор уже мешал. Те несколько минут, когда в комнате сидели два мертвеца, прошло. Нетерпение поднялось внутри Назонова, расшевелило и оживило его. Мертвец в комнате теперь был только один, и вот он задерживал живого. Дохлая лягушка в кувшине мешала живой молотить лапками и сбивать масло.
– Хочешь, я тебе зажигалку подарю? – спросил сосед.
– Конечно, пригодится. Мне теперь всё пригодится.
Закрыв за соседом дверь, Назонов аккуратно поставил зажигалку в шкафчик – после полуночи она уже не зажжётся в его руках. Таймер точно в срок отключит механизм и будет ждать другого владельца – спокойно и бездушно.
В одном сосед был прав. Назонов не станет умирать под забором. Но никакого южного пути не будет, он двинется на север. Это тоже не даёт особой надежды, но лучше сделать два свободных шага, чем один.
Он с детства запомнил странное выражение отца о прокуроре.
Отец тоже вынес это из детства, и, видимо, кто-то там произносил это слово со значением. «Наступит время, – говорил отец, – Придёт зелёный прокурор, и тут-то будет свобода».
Что это за «зелёный прокурор», было непонятно. Назонов представлял его как странного зелёного человечка, что освобождает людей он наказаний, родом из их дальней провинции, где была река и море, южный ветер и жаркое дыхание степи.
Там, в пространстве детской памяти, жил зелёный прокурор, добрый волшебник, который гонит теперь его в путь.

Назонов огляделся и вытащил из шкафа рюкзак. Несколько простых вещей – что может быть нужнее в его положении? Нож, комбинезон и запас концентратов. Комбинезон он покупал специально простой, без внешней синхронизации. То есть боты, поддерживавшие в нём температуру, не сверялись самостоятельно с датчиками погоды и состояния, и через какое-то время они начнут шалить, дурить. Они перестанут латать дыры и слушаться хозяина. Комбинезон умрёт – может быть, в самый неподходящий момент. Зато этим – не нужно внешнее электричество, а только тепло назоновского тела. Говорят, раньше люди собирали себе в тюрьму специальный чемодан, в котором была одежда и еда. Теперь тюрем нет, но чемодан у него есть.
Он готовился к месяцу, в худшем случае – двум, чтобы потом вернуться. Теперь это будет навсегда. Это будет навсегда, потому что он готовился нарушить закон окончательно и бесповоротно.
Поэтому, наконец, он достал из шкафа Крысоловку.

Предстояло самое трудное – надо было ловить крысу. Крыса куда хитрее и умнее дружинников, она бьётся за свою жизнь каждый день и каждый день перед ней реальный враг. Но Назонов был готов к этому – ещё года два назад он изобрёл «гуманную крысоловку». Патент продать никому не удалось – городским структурам он был не нужен, для гражданина – дорог, а, по сути – бессмыслен. Ну, поймал ты гуманно крысу, а что с ней потом делать? Остаётся негуманно утопить.
Теперь Крысоловка дождалась своего часа.
В падающих на Город сумерках Назонов установил крысоловку вблизи торговых рядов – там, где торчали из земли какие-то вентиляционные патрубки. Он вдавил стержень внутрь коробки, и жало раздавило где-то там внутри ампулу с приманкой.
«Пока я ничего не нарушил, пока – подумал он. – Да и паспорт человека не позволил бы мне ничего сделать. Механика и химия спасают меня. Но это пока».
Крысоловка заработала. Назонов не чувствовал запаха, да и не для него он предназначался. Он спокойно ждал на медленно отдающей тепло осеннего солнца земле.
Несколько крыс уже билось за возможность пролезть внутрь. Наконец, расшвыряв остальных, туда проникла самая сильная. И тут же остановилась в недоумении – голова крысы оказалась зажата. Назонов, вдохнув глубоко, вынул нож и, заливая кровью руку, срезал паспорт со своего запястья. Потом, смазав тушку крысы клеем, прилепил аусвайс ей на спину. Почуя запах крови, крыса забилась в тисках сильнее.
«Вот и всё. Теперь меня нет, – подытожил он. – Вернее, теперь я вне закона».
Если раньше он был осуждённым членом общества, то теперь он стал бешеной собакой, кандидатом на уничтожение.
Но, так или иначе, крыса теперь будет жить в Городе – за него. Пока не подохнет сама или пока товарищи не перегрызут ей горло. Тогда она остынет, и паспорт выдаст сигнал санитарам-уборщикам, что начнут искать тело Назонова. Но это случится не скоро, ох, не скоро.
Запоминая эту секунду, Назонов помедлил и нажал на рычаг крысоловки. Крыса, прыгнув, исчезла в темноте.

Самое сложное было найти просвет в ограде. К этому Назонов как раз не подготовился – никто из его знакомых не знал, как выглядит ограда. Никто из них никогда не был на границе Третьего Рима. Тут можно было только надеяться.
Он специально вышел точно к контрольному пункту рядом с монорельсовой дорогой. Здание караулки было встроено в ограду – одна половина на этой стороне, а другая – на той. Ветер ревел и свистел в электрической ограде. Назонов забрался на крышу и пополз вдоль бортика. Крыша была выгнутой, прозрачной, и Назонов видел, как в ярком электрическом свете сидит внутри сменный караул, как беззвучно шевелят губами дружинники, как один из них методично набивает батарейками рукоять своего пистолета.
Но никто не услышал движения на крыше, и Назонов благополучно свалился по ту сторону своего Города. Бывшего своего Города.
Конечно, его обнаружили бы легко. Да только никто не верил в его существование – он был мелкой взбунтовавшейся рыбой, рванувшей сквозь ячейки электрической сети.
И вот он шёл по тропинке вдоль монорельса, шёл по ночам – не оттого, что прятался от кого-то, а просто днём можно было спать на пригреве или искать не учтённую цивилизацией ягоду.
Он шёл очень долго, ориентируясь по реке, что текла на Север. Ему повезло, что дождей в эту осень не было.

Наконец, холод пал на землю, выстудил всё вокруг, и река встала. Назонов спал, и в бесснежном пространстве его снов, и в пространстве вокруг него не было электричества. Он проспал так два дня, кутаясь в шуршащее одеяло из сухой листвы и травы – одеяло распадалось, соединялось снова, жило своей жизнью, как миллиарды микророботов, забытых своими создателями.
Когда он проснулся, то увидел, что река замёрзла до дна – было видно, как застыли во льду рыбы, некоторые – не успев распрямиться, ещё оттопырив плавники. Назонов пошёл по поверхности того, что было рекой дальше. Комбинезон ещё грел, но начиналось то, о чём его предупреждали – тепло от умной одежды шло неравномерно, и отчего-то очень мёрзли локти.
Сумасшедшие боты, перестраивали себя, воспроизводили, но никто, как и они сами, не знал, зачем они это делают. Назонов не стал задумываться об этом, просто отметил, что надо торопиться. Из памяти Назонова роботы уползали, как муравьи из своего муравейника, но в отличие от муравьёв, безо всякой надежды вернуться.
Может, и здесь, где-нибудь под снегом, жили колонии крохотных роботов, дезертировавших из армии или случайно занесённых ветром с нефтяных полей. Они тщетно старались очистить что-нибудь от нефти или уничтожить несуществующих мусульман по этническому признаку, но скоро забыли смысл своего существования. О них забыли все, и не было от них ни вреда, ни пользы.
Наконец Назонов нашёл избушку – дверь отворилась легко, будто его ждали. Внутренность избушки была похожа на картинку из сказки – всё, что было внутри, топорщилось тонким пухом инея. Но первое, что он увидел, происходило из другой сказки, совершенно не детской – перед печуркой сидел на коленях человек с электрической зажигалкой в руке.
Из электричества тут были только грозы – но до них было ещё полгода.
Человек был точь-в-точь как живой, только успел закрыть глаза, прежде чем замёрзнуть. Замёрзли дорожками по щекам и его последние слёзы.
Из открытой дверцы печки торчали тонкие щепки дров и сухая кора.
Назонов только чуть-чуть подвинул предшественника и принялся орудовать своим диковинным кремнёвым механизмом. Огонь разгорелся, замороженный незнакомец с помощью нового хозяина пересел на улицу, оставив у огня целый мешок концентратов. Но главным для Назонова были не чужая одежда и припасы, а то, что он на верном пути.
Ещё два дня он шёл по твёрдому льду в предчувствии находки – и внезапно обнаружил обветшавшие здания компрессорной станции – отсюда на север вёл газопровод.
Внутри трубы были проложены рельсы, на них сиротливо стояла тележка ремонтного робота – большого, но с мёртвой батареей.
Запустив двигатель, он медленно поплыл в темноте железной кишки.
Мерно постукивали колёса. Робот пытался напитать свой аккумулятор, поморгал лампочками, да и заснул. Качая штангу ручного привода, Назонов подумал о том, что так и не попользовался чужим электричеством – и в этот момент увидел тусклый свет в конце трубы.
Так Назонов добрался до края великого леса.
И в тот же момент, у среза трубы, где обрушилось какое-то большое здание, он увидел людей.
Они смотрели на него из-за кустов и стволов деревьев. Глаза их были насторожены, но не злы, глаза ворочались в щелях головных платков и в узком пространстве между шапками и кафтанами.
Назонов медленно повернулся перед этими глазами, показывая пустые руки – так, на всякий случай. Тогда кусты выпустили девочку в платке, и она, приблизившись, крепко схватила его за руку. Вместе они сделали первые шаги вглубь леса.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Wednesday, January 11th, 2017
12:02 am
История про то, что два раза не вставать


А вот кому про обучение изящным искусствам, а конкретно - литературе?
(Ссылка, как всегда, в конце)


Там в текст не вошло несколько наблюдений.
В частности, есть такой тезис - всякому искусству необходимо учить, и, например, никого не удивляет наличие музыкальных школ, консерватории и прочих учебных заведений. А вот существование Литературного института и прочих литературных курсов вызывает ироническое удивление.
Если разобраться с причинами этого удивления, то можно многое понять о месте литературы в умах.
При этом наличие образовательного института вовсе не так очевидно (и надо подкинуть этот аргумент оппонентам) - например, мало кто рассчитывает на физкультурный институт в деле подготовки футболистов. И вовсе сложно представить себе двухнедельные курсы "Мы научим вас играть в футбол".

Вторая деталь. Есть важный элемент уплаты денег. Это некоторая ответственность - когда человек чему-то учится бесплатно, у него одним образом голова работает. А когда он вступает в товарно-денежные отношения, то он более осмысленен.
Есть такая точка зрения, что психоанализ не может быть бесплатным, потому что его платность (помимо прокорма самого психоаналитика), сама по себе несёт важную функцию. Он заставляет человека относиться серьёзно к этому времяпровождению. Платить за образование, это всё-таки ощущать некоторую ответственность (кроме, разумеется, какого-нибудь мажора, которому купили место в МГИМО). Человек, типа мог потратить деньги, но не потратил, а копил, может, даже кредит оформил, и пошёл учиться. Рублём вообще очень хорошо проверяются намерения.

Третья деталь касается примитивизма, как приёма. Бывает, что упрощение приёмов происходит после сложного пути, длительной эволюции художника, а бывает, что он природен. Можно мысленно перенестись в прошлое с некоторой возможностью преобразования мира и Пиросмани академическому рисунку и прочей классике. Но будет ли тогда грузинский художник сам собой, и, если уж говорить цинично, будет ли он интересен современной публике.
В современной литературе то и дело появляется какой-нибудь человек из глубинки, пишущий на непривычном языке и покоряет сердца критиков - вот оно, нутряное, кривоватое и занозистое. Можно гению пообломать крылья, научив его писать правильно, а можно и пресечь карьеру спекулянта, который торгует ходким товаром "настоящей природной жизнью, неошкуренной и непричёсанной".

Наконец, четвёртая деталь - есть известная флеймогонная тема о успехе учителя в преподаваемом предмете. Может ли спортивный тренер быть толстым, а врач - курящим.
Понятно, что интересен результат.
И логические построения теснятся и на стороне толстых тренеров и на стороне тренеров с олимпийскими медалями.
В исторической области мы можем привести массу примеров в парадигме "Знаменитый N. учил, у него были ученики, мы их не знаем", стало быть "N. - дрянной учитель". Много ли мы знаем учеников Леонардо? И проч., и проч.
Мне отвечают: "Если Леонардо преподавал, а его ученики ничего не достигли, значит Леонардо как преподаватель дурён, что не мешает ему быть гениальным художником".
Но это классическая аристотелева ошибка: а) Он действительно мог быть дрянным преподавателем, б) Институт преподавания был в те времена иным, нежели сейчас, в) ученики были глупы и немощны (такое бывает), г) То, чему он учил, не передаётся рациональным способом, д) Мы просто не знаем его учеников - всех их унесла чума.


http://rara-rara.ru/menu-texts/uchene_svet


Извините, если кого обидел
Thursday, January 5th, 2017
11:47 am
История про то, что два раза не вставать
Есть такие образы (теперь, правда, говорят - "мемы"), которые находятся на виду, а есть те, что как бы скрыты в тени. Они тоже известны и по странной траектории, как комета то и дело возвращаются в наш оборот. А потом пропадают.
Собственно, вот один из них, что называется "девушка с паяльником".
То есть, это нехитрый образ, несколько антифеминистический. Понятно, что несправедливо - я учился на физическом факультете, и видел девушек, что дали бы фору в естественно-научных и технических знаниях многим своим ровестникам. Более того, в старые времена на всяких радиозаводах именно женщины сидели в цехах - стройными рядами за столами, и именно - с паяльниками.
Казалось бы - всё. Из этого образа, как из бартовского негра, больше нечего выжать.
Впрочем, одна дама при обсуждении (зная правильный ответ при этом) заметила: "Как что неверно? Цвет очков не подходит к цвету блузки!" Но это всё - остроты.
Потому что и очки иногда нужны, и некоторые платы паяют с двух сторон, и паяльником можно поддевать батарейку - что не отменяет случайного или нарочного идиотизма происходящего.
Тут мне конечно, стало интересно, кто это всё снял - но концы в вводу: изображение встречается самое раннее в прошлом году, а вот девушек с паяльниками в Сети множество.
Собственно, есть девушки, держащие паяльник правильно.
Есть их множество - во-первых, это корпус представительских изображений всякого рода техникумов, высших учебных заведений, а так же разного рода научных институтов и производств. На парадных фотографиях тоже встречаются девушки с паяльниками, которые держат его за жало, но там всё-таки рядом находятся специалисты, которые бьют по рукам зарвавшихся дизайнеров и фотографов.
Во-вторых, есть много изображений девушки с паяльником в стиле "Вот, посмотрите, обезьяна с гранатой" или ("Мартышка и очки") - как я уже говорил, это образ глуповатый, потому что в жизни я видел много женщин что в силу некоторой аккуратности паяли куда лучше мужчин и даже получали за это деньги.
В-третьих, паяльники обильно представлены (и в женских руках - тоже) как универсальный детектор лжи.
Ср. известный анекдот, который чрезвычайно любили в девяностые годы в юридической службе покойного ОНЭКСИМ-банка, впоследствии не вполне оказавшегося неподвластным стихиям.
"Гаишник останавливает машину с наглухо тонированными стёклами, на что водитель предъявляет справку, что у него больные глаза, и для него сделано исключение.
- Позвольте, да у вас машина в угоне?!
- А вот справка, что я добросовестный покупатель.
- Но у вас автомат на заднем сиденье!
- А вот разрешение на ношение оружия, и вообще он - наградной. Вот справка.
- Давайте откроем багажник... Да у вас в багажнике труп!
- Позвольте! Это мой дядя. Вот свидетельство о смерти, я везу его хоронить, вот справка о купленном участке для захоронения, вот разрешение на похороны ночью, а вот свидетельство СЭС об отсутствии инфекции.
- Но у него паяльник в жопе!
- Позвольте, но это последняя воля покойного. Вот завещание.
Одним словом мем двух нагревательных приборов - утюга и паяльника не исчез до конца, а как бы всё время наготове.


Что из этого следует? Да вовсе ничего - кроме того, что если вывесить в Сети, в каком-нибудь, прости Господи фейсбуке, ссылку на свой рассказ, который ты писал обливаясь слезами, полный мистических чувств-с, сострадая героям, ориентируясь на лучшие образцы мировой литературы, рассказ оцененный друзьями и редакторами, а иногда - и критикой, то ты собираешь десять отметок о благосклонности читателей.
А вот баба с паяльником собрала полторы сотни за несколько часов (там ещё продолжают прибывать посетители), и сто двадцать перепостов. Двадцать шесть перепостов, Карл! Кто бы так распространял мои тексты! Учитывая то, что я нахожусь в середние цепочке потребления этой фотографии, и до меня её совали в Сеть тысячи раз.
Жесток мир, что и говорить.





Ср. "Признаёмся, мы не в состоянии дать однозначное определение изделий, по которым мы называем эту эпоху, то есть «фельетонов». Похоже, что они, как особо любимая часть материалов периодической печати, производились миллионами штук, составляли главную пищу любознательных читателей, сообщали или, вернее, «болтали» о тысячах разных предметов, и похоже, что наиболее умные фельетонисты часто потешались над собственным трудом, во всяком случае, Цигенхальс признается, что ему попадалось множество таких работ, которые он, поскольку иначе они были бы совершенно непонятны, склонен толковать как самовысмеивание их авторов. Вполне возможно, что в этих произведенных промышленным способом статьях таится масса иронии и самоиронии, для понимания которой надо сперва найти ключ. Поставщики этой чепухи частью принадлежали к редакциям газет, частью были «свободными» литераторами, порой даже слыли писателями-художниками, но очень многие из них принадлежали, кажется, и к ученому сословию, были даже известными преподавателями высшей школы. Излюбленным содержанием таких сочинений были анекдоты из жизни знаменитых мужчин и женщин и их переписка, озаглавлены они бывали, например, «Фридрих Ницше и дамская мода шестидесятых-семидесятых годов XIX века», или «Любимые блюда композитора Россини», или «Роль болонки в жизни великих куртизанок» и тому подобным образом. Популярны были также исторические экскурсы на темы, злободневные для разговоров людей состоятельных, например: «Мечта об искусственном золоте в ходе веков» или «Попытки химико-физического воздействия на метеорологические условия» и сотни подобных вещей. Читая приводимые Цигенхальсом заголовки такого чтива, мы поражаемся не столько тому, что находились люди, ежедневно его проглатывавшие, сколько тому, что авторы с именем, положением и хорошим образованием помогали «обслуживать» этот гигантский спрос на ничтожную занимательность, – «обслуживать», пользуясь характерным словцом той поры, обозначавшим, кстати сказать, и тогдашнее отношение человека к машине. Временами особенно популярны бывали опросы известных людей по актуальным проблемам, опросы, которым Цигенхальс посвящает отдельную главу и при которых, например, маститых химиков или виртуозов фортепианной игры заставляли высказываться о политике, любимых актеров, танцовщиков, гимнастов, летчиков или даже поэтов – о преимуществах и недостатках холостой жизни, о предполагаемых причинах финансовых кризисов и так далее. Важно было только связать известное имя с актуальной в данный миг темой; примеры, порой поразительнейшие, есть у Цигенхальса, он приводит их сотни. Наверно, повторяем, во всей этой деятельности присутствовала добрая доля иронии, возможно, то была даже демоническая ирония, ирония отчаяния, нам очень трудно судить об этом; но широкие массы, видимо очень любившие чтение, принимали все эти странные вещи, несомненно, с доверчивой серьезностью. Меняла ли знаменитая картина владельца, продавалась ли с молотка ценная рукопись, сгорал ли старинный замок, оказывался ли отпрыск древнего рода замешанным в каком-нибудь скандале – из тысяч фельетонов читатели не только узнавали об этих фактах, но в тот же или на следующий день получали и уйму анекдотического, исторического, психологического, эротического и всякого прочего материала по данному поводу; над любым происшествием разливалось море писанины, и доставка, сортировка и изложение всех этих сведений непременно носили печать наспех и безответственно изготовленного товара широкого потребления. Впрочем, к фельетону относились, нам кажется, и кое-какие игры, к которым привлекалась сама читающая публика и благодаря которым ее пресыщенность научной материей активизировалась, об этом говорится в длинном примечании Цигенхальса по поводу удивительной темы «Кроссворд». Тысячи людей, в большинстве своем выполнявших тяжелую работу и живших тяжелой жизнью, склонялись в свободные часы над квадратами и крестами из букв, заполняя пробелы по определенным правилам. Поостережемся видеть только комичную или сумасшедшую сторону этого занятия и воздержимся от насмешек над ним. Те люди с их детскими головоломками и образовательными статьями вовсе не были ни простодушными младенцами, ни легкомысленными феаками, нет, они жили в постоянном страхе среди политических, экономических и моральных волнений и потрясений, вели ужасные войны, в том числе гражданские, и образовательные их игры были не просто бессмысленным ребячеством, а отвечали глубокой потребности закрыть глаза и убежать от нерешенных проблем и страшных предчувствий гибели в как можно более безобидный фиктивный мир. Они терпеливо учились водить автомобиль, играть в трудные карточные игры и мечтательно погружались в решение кроссвордов – ибо были почти беззащитны перед смертью, перед страхом, перед болью, перед голодом, не получая уже ни утешения у церкви, ни наставительной помощи духа. Читая столько статей и слушая столько докладов, они не давали себе ни времени, ни труда закалиться от малодушия и побороть в себе страх смерти, они жили дрожа и не верили в завтрашний день.
В ходу были и доклады, и об этой чуть более благородной разновидности фельетона мы тоже должны вкратце сказать. Помимо статей, и специалисты, и бандиты духовного поприща предлагали обывателям того времени, еще очень цеплявшимся за лишенное своего прежнего смысла понятие «образование», также множество докладов, причем не просто в виде торжественных речей, по особым поводам, а в порядке бешеной конкуренции и в неимоверном количестве. Житель города средних размеров или его жена могли приблизительно раз в неделю, а в больших городах можно было чуть ли не каждый вечер слушать доклады, теоретически освещавшие какую-нибудь тему – о произведениях искусства, писателях, ученых, исследователях, путешествиях по свету, – доклады, во время которых слушатель играл чисто пассивную роль и которые предполагали какое-то отношение слушателя к их содержанию, какую-то подготовку, какие-то элементарные знания, какую-то восприимчивость, хотя в большинстве случаев их не было и в помине. Читались занимательные, темпераментные и остроумные доклады, например о Гёте, где он выходил в синем фраке из почтовых карет и соблазнял страсбургских или вецларских девушек, или доклады об арабской культуре, в которых какое-то количество модных интеллектуальных словечек перетряхивалось, как игральные кости в стакане, и каждый радовался, если одно из них с грехом пополам узнавал. Люди слушали доклады о писателях, чьих произведений они никогда не читали и не собирались читать, смотрели картинки, попутно показываемые с помощью проекционного фонаря, и так же, как при чтении газетного фельетона, пробирались через море отдельных сведений, лишенных смысла в своей отрывочности и разрозненности. Короче говоря, уже приближалась ужасная девальвация слова, которая сперва только тайно и в самых узких кругах вызывала то героически-аскетическое противодействие, что вскоре сделалось мощным и явным и стало началом новой самодисциплины и достоинства духа" - это я без тени осуждения.

500_F_51766591_362oroIEd5GUIQdlZmX9heugHxOE9SU2

14090416738869

Извините, если кого обидел
[ << Previous 20 ]
About LiveJournal.com