?

Log in

Березин's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Березин's LiveJournal:

[ << Previous 20 ]
Tuesday, September 27th, 2016
10:07 am
История про то, что два раза не вставать

А вот кому про любовь и немножко больно?

http://rara-rara.ru/menu-texts/pustyshka

В своё время, в двадцатых годах прошлого века, была тема отречения от родных — отрекаюсь от своего отца, кулака-мироеда. Или там «Объявляю всем, что порываю все связи с отцом-камергером».
Даже объявления про это в газетах печатали.
Сейчас мораль куда более гибкая — воровать нехорошо, но и доносить на вора нехорошо
Считалось, что классовое победит, и вышедший из своего класса и прибившийся к трудовому народу человек имеет шанс на спасение.
Потом оказалось, что эта схема не работает, спасения не гарантирует, но не в этом дело.
Я сейчас размышляю о прикладной этике — вот в прошлом веке была ещё настоящая нерукопожатось — я, правда, застал её в рассказах и в книгах по большей мере. Но эти рассказы ещё не остыли, под пеплом в них были настоящие угли.
То есть, когда-то среда выталкивала человека вне нормы и, что говорится, в приличные дома его больше не звали.
Сейчас мораль куда более гибкая — воровать нехорошо, но и доносить на вора нехорошо. Можно служить у вора, и не быть верным ему в своём сердце. Я помню, одного моего провинциального знакомого очень поразило, что люди, которые недавно были по разные стороны баррикад, вечером пьют горячительные напитки в одном баре, и, о, ужас! — чокаются.
Это явление распространённое. Люди с собой давно научились договариваться.
Тут интересно, как они договариваются внутри семьи, как распределяются роли.


Извините, если кого обидел
Tuesday, September 20th, 2016
10:30 am
История про то, что два раза не вставать



А вот кому про цитаты?
Вернее, про цитатный язык.

Кстати, почти возбуждающая цитата из текста, где она сама - цитата: "Он покачал головой. Ему нравилось играть с ней, с учительницей литературы, в такие изнурительные для неё викторины."


http://rara-rara.ru/menu-texts/cikada


Извините, если кого обидел
Monday, September 19th, 2016
10:54 pm
История про то, что два раза не вставать



Мы знаем, что для того, чтобы похудеть, нужно больше двигаться и меньше есть. Но тут вступает магическое слово «мотивация». Слово «мотивация» – это такая мантра. Есть известная игра (в которой заключена и терапия, и опасность): ср. приписываемое Салтыкову-Щедрину «Они сидели и день и ночь, и еще день, и еще ночь, и все думали, как бы сделать их убыточное предприятие прибыльным, ничего при этом в оном не меняя». (Я потратил довольно много времени, чтобы понять, кто это сочинил).
И вот возникает индустрия по производству мотивации.
Десятки тысяч людей кормятся на ней.
В прежние времена человек в тревожном состоянии покупал бутылку водки (3,6-4,7) или две и приходил к другу. Он разговаривал с ним за эту приличную по тем временам цену – а то и три бутылки брал, кстати.
Сейчас оплаченные разговоры просто вот так выглядят.
Водки, к сожалению, нет.
Вот у меня приятель приходил ко мне в гости и говорил: «Очень тяжёлый день, три сеанса, давай по сто пятьдесят?» Мы бахали по сто пятьдесят, он розовел, и бормотал: «Вот теперь хорошо, вот теперь жизнь прекрасна». И я представлял себе, как у него появляется табличка не «Сеанс за двести грина», а просто «Стопиисят и порядок» – и мне тогда казалось, что этот бизнес бы процветал.
Но мотивация, конечно, не совсем про это.
Я всё клоню к тому, что мир состоит из множества представлений, что не имеют отношения к реальности. При этом они сами и есть - реальность.


Извините, если кого обидел
6:23 pm
История про то, что два раза не вставать


Я лет двадцать пять последних размышляю на тему о том, каков критерий научности в разных дисциплинах. За это время некоторые мои собеседники умерли, я несколько раз поменял специальность, а воз и ныне там. Кажется, эта задача неразрешима.
– Можно пойти от обратного и сформулировать критерии ненаучности. Не обязательно универсальные, достаточного того, чтобы в случае, когда они проявляются, это было бы точно не наукой; так можно многое просеять. Первое, что идет на ум – это наличие у дисциплины основателя, чей авторитет непререкаем.
Это очень нестрого. Беда в том, что с этой оценочной «непререкаемостью» мы вводим интуитивные критерии, и оказывается, что мы определяем научность с помощью Откровения, то есть, вненаучного поиска. Откровение, конечно, нормальный способ познания мира в богословии, но тут хотелось бы чего иного.
Это я говорю как человек, что отфутболивал доказателей Ферма, считая, что теорему доказать невозможно (Её доказали через шесть лет).
Мне говорили, что всё это так или иначе попытки обойти тот факт, что это - спор о словах: для естественных и точных наук есть попперовский критерий, а неестественные и неточные можно науками не называть вообще.


Извините, если кого обидел
Sunday, September 18th, 2016
3:36 pm
ДЕНЬ РАБОТНИКА ЛЕСА
гоголь



Третье воскресенье сентября

(русский лес)


В пятницу я получил новую форму. Мама подглядывала в щёлочку двери, как я по-мальчишески кривляюсь перед зеркалом, примеряя зелёную фуражку с дубовыми листьями на околыше.
А в понедельник я уже ехал на место своего нового назначения. Колёса весело стучали, солнце всё катилось и катилось в вагонном окне, никак не в силах коснуться горизонта. Поезд забирался всё севернее и севернее, в таёжный край, как жучок-древоточец лезет ближе к центру ствола. Лесной институт стал прошлым, а зелёная форма – настоящим и будущим.
Перед тем как пойти спать, я пел на тормозной площадке (вагон оказался последним) гимн Лесной службы – ты сам по себе – никто. Ты всего лишь лист в могучей кроне. Но все вместе мы – корни и сучья, вместе мы составляем дерево… Гимн был неофициальным, но отцы-командиры обычно закрывали глаза на его хоровое исполнение. Предчувствие будущего счастья переполняло меня – я ещё не знал, что это за счастье, но уже верил в него. Ведь такую войну пережили… А теперь перед нами только сияние возвышенной жизни.
Меня встретили на станции, и резвый «виллис», кутаясь в облако пыли, повёз меня сквозь тайгу к лесхозу. У меня дважды проверили документы, мы пересекли две контрольно-следовые полосы, и наконец я ступил на землю Лесного хозяйства с пятизначным номером.
По этому номеру, просто на почтовый ящик, п/я 49058, будут теперь идти письма от матери и сестры. Больше не напишет никто.
Бросив чемодан, я пошёл представляться к директору. Меня уже ждали, и вот я ступил на ковровую дорожку в огромном светлом кабинете.
Всё тут было как во всяком кабинете – стол с зелёным сукном для совещаний, бюст товарища Сталина в углу, красное знамя на стене. Но было и несколько странных предметов: я посмотрел на гигантскую деревянную скульптуру – это была носовая корабельная фигура, изображавшая человека в костюме, с саженцем в руке.
– Министр Леонов, – перехватил мой взгляд директор. – Собираются построить лесовоз его имени, а пока вот передали нам на ответственное хранение.
Леонов был великий человек – у нас в актовом зале института даже висел транспарант с его словами: «Весь живой зелёный инвентарь есть громадный озонатор, гигиенический фильтр-уловитель из воздуха – газов, копоти и прочих примесей, вредных для общественного здоровья; следовательно, это и есть дополнительный источник сил и задора». На первом курсе мы учили это, как мантру.
Ещё в кабинете у директора стоял бонсаи. Впрочем, это было одно название – в маленьком горшке на подоконнике росла простая русская берёза. Только очень маленькая.
– Знаете, зачем нужны малорослые деревья? – директор не ждал моего ответа. – Малорослые деревья нужны для того, чтобы насладиться и общим видом дерева, и его мелкими деталями. Вы ещё молодой человек, но скоро поймёте, что в созерцание большого дерева невозможно включить одновременно и рассматривание отдельных листьев, и ствола, и корней, уходящих в землю, и вид дерева целиком. Поэтому мы взяли в качестве трофея у немецких фашистов их ракеты, а у японских милитаристов – практику выращивания бонсаи, только, конечно, деревья у нас наши, родные.
В кабинет вошёл подтянутый офицер-лесник, и я понял, что это мой будущий наставник.
Савелий Суетин был красив, как человек с плаката, его лицо не портил даже тонкий шрам от уха к подбородку. Китель украшали два ряда орденских планок – я сразу понял, что он воевал и что рядом со мной настоящий герой. Мы пожали друг другу руки, и Суетин повёл меня устраиваться на новом месте.
Меня поселили в новом, пахнущем сосновой смолой общежитии, и даже выделили отдельную комнату. Суетин сводил меня в музей, где лежали поднятые с глубины огромные окаменевшие деревья. Агатово светились их неровные обломанные стволы. На одной из фотографий я опознал нашего директора, стоящего рядом с гигантским мамонтовым деревом – он был в чужой военной форме, и я сразу понял, что это свидетельство тайной секретной командировки.
Над портретами лучших работников висел лозунг, составленный из кривоватых, но заботливо вырезанных фанерных букв: «Товарищ! Растекайся мыслию по древу! По мысленному древу – вперёд!» Справа значилось «Боян», но цифры идущей далее даты отвалились. Судя по шрифту, стенд висел ещё с довоенных времён.
Тут же, изображённое каким-то народным умельцем, висело Мировое древо, больше похожее на баобаб, который выращивал Маленький Принц. Ночью мне приснилось другое Мировое Древо, такое же маленькое, как бонсаи, то есть кустик-малорослик в кабинете директора.
Я изучил настенный план лесхоза. Там были запретные даже для меня зоны – например, яблоневый сад, на посещение которого требовался специальный допуск, а были и места общего отдыха – такие, как Берендеева роща. Был и Лес памяти Павших Героев, со статуей серебряного солдата в шинели и каске, куда мы потом приходили возлагать венки и жертвенные еловые лапы. На территории было много и других памятников – пионер со скворечником, пионерка с лейкой и молодая комсомолка с лопатой, которую она держала, как весло. Был и комсомолец верхом на лесном плуге, а также – Мичурин с секатором.
Больше всего мне понравился памятник дятлу, что стоял неподалёку от здания музея. Электрифицированного дятла можно было включить специальной кнопкой на столбе, и тогда он начинал стучать, как настоящий.
Наставник указал на него пальцем:
– Помни, если стучит дятел, то он стучит по тебе. Это ведь значит, что дерево заселено короедом-вредителем. А если увидал под ногами опилки или буровую муку, значит, потерял дерево. Одним боевым другом у тебя меньше. Если опала кора, то погиб твой друг, плачь о нём…
О чём – о чём, а о вредителях знал мой наставник всё.
Два дня на меня оформляли документы, а на третий Суетин повёл меня получать личное оружие и представил новым товарищам.
Коллектив был крепкий, давно сложившийся, и я понял, что я понравился этим суровым борцам за чистоту русского леса.
Зарядили дожди. Я всегда любил эту погоду – эти дожди скоро кончатся, а за ними настанет пора сухой и прохладной осени, времени спокойствия и рассудительности.
А пока потекли быстрые, наполненные трудной, но приятной работой дни. Я ездил на дальние кордоны, маркировал деревья для санитарных порубок и составлял планы подкормки лесного народа – от белок до огромных добродушных лосей. Но я понимал, что не для этого меня специально отбирали, проверяли и, наконец, назначили мне это место службы.
Но я стал маленьким винтиком, листиком, веточкой, частью огромного организма и не должен был спрашивать лишнего. Я солдат эволюции, маленькая деталь биоценоза, и в этом я находил своё предназначение.
И вот, хорошенько приглядевшись ко мне, старшие товарищи решили, что я годен для настоящего дела.
Как-то утром на разводе Суетин забрал меня с собой, и мы поехали к зданию лесной шахты. Я давно понял, что этот день настанет – и вот он пришёл. Пока клеть опускалась вниз, я глядел на Суетина с восторгом.
Это мой день свидания с Мировым Древом – именно ради него и был организован сколь знаменитый, столь и секретный лесхоз. Великие сельскохозяйственные академики, лишённые фамилий, годами пестовали Мировое Древо – и сотни неизвестных стране лесников подкармливали почву, рыхлили землю, снабжали Древо удобрениями, холили и лелеяли этот святой для всякого гражданина символ нашей мощи. Через шахту, знал я, они имели доступ к каждому корешку Мирового Древа, заботливо поили их водой, вентилировали и удаляли вредителей.
Но свидания с корнями Мирового Древа в первый день, как и в последующие, не вышло.
Пару месяцев я работал на рыхлении и подводе кислорода, но настал и тот день, когда Суетин повёл меня на нижний горизонт. Мы шли по широкому тоннелю, облицованному кафелем, и вдруг резко повернули. От неожиданности я схватился за стену и понял, что под рукой не кафель, а тёплая, похожая на кожу поверхность. Суетин с улыбкой смотрел на меня, а я смотрел на Корень, что образовывал одну из стен тоннеля. Гладкий и приятный на ощупь, он уходил в бесконечность параллельно цепочке электрических ламп на потолке. Невозможно было даже оценить его толщину – корень не выгибался внутрь, а просто был неровен, бугрист и похож на бок гигантской картофелины. Савелий благоговейно погладил этот бок, и я тоже – за компанию.

Вечером, после смены, Суетин пришёл ко мне с большой растрёпанной книгой. Он эффектно хлопнул по корешку, и книга раскрылась на нужном месте: «А рядом лес густой, где древний ствол
был с головы до ног окутан хмурым хмелем...».
– Это товарищ Хлебников, – пояснил Савелий. – Он был лесником всего два года, в самых тяжёлых местах – на юге, у Каспия. Не выдержал, ушёл в бега, а потом погиб. Хмеля нужно в меру, вот что я тебе скажу, потому что в нашем деле важна трезвость и точность. Мы ничто – но Дерево… Дерево – всё. Мы, работники службы леса, похожи на жучков, что ухаживают за корнями. Есть жуки полезные, а есть… Но мы будем их давить, пока не додавим всех.
Я представил, как Суетин, угрюмо сопя, давит их – и Елового Лубоеда, и Сибирского Шелкопряда вкупе c Шелкопрядом непарным, и даже Чёрного Усача, – и мне стало не по себе.
Действительно, больше всего неприятностей нам доставляли жучки-древоточцы. Я сам не видел ни одного жучка, но Суетин утверждал, что спецотдел обнаруживает минимум полдюжины за месяц. Говорили, что американские самолёты-суперкрепости, пройдя на огромной высоте над Северным полюсом, открыли свои бомболюки над Лесхозом и специально сбросили тонны древоточцев над нами. Впрочем, я никогда не специализировался на древоточцах – разве как-то стоял в оцеплении, когда ловили Ясеневого Пильщика.
Я работал с техникой на глубоких горизонтах и даже не каждый день видел корни Древа.
Как-то у нас произошёл обвал – осели тяжёлые грунты, и отрезанным лесникам пришлось выбираться через вентиляционные штреки.
Мы с Суетиным блуждали до ночи и вылезли из шахты прямо в саду у запретной зоны. Сад был яблочный, небольшой и очень уютный, но Суетин отчего-то ужасно испугался. Мы выбрались за оградку, и Суетин настоял, чтобы я говорил, что мы вылезли из восьмого штрека, а с отчётами он как-нибудь сам разберётся.
Из дома писали ободряющие письма, сестра говорила, что все мои однокашники завидуют, а соседка по коммуналке так вообще сдохла от зависти, узнав, что я перевёл половину своего денежного аттестата матери. Я догадывался, что таких денег женщина не видела сроду. Но иногда странный жучок неуставного интереса заползал в мою душу – мне просто было интересно, каково оно, само Мировое Древо, которому я посвятил свою жизнь.
Старый профессор Грацианский и вовсе сказал нам как-то после лекций, в курилке, где он дымил на равных вместе с нами, что мы вообще не можем угадать, как выглядит Древо. Я часто думал о случайно обронённых словах профессора. Мысль, что Мировое Древо растёт как хочет, я встречал и у классиков – тут не было никаких открытий.
В десятках учебников мы, курсанты, видели размытые фотографии корней Древа, но я понимал, что корни корнями – но дерево может оказаться совсем обычным. От размера ничего не зависит.
Ну, будет это просто большое дерево, хотя я знал, что больше ста тридцати метров в высоту дерево вырасти не может – соки не дойдут по капиллярам до кроны. Но и в сто метров высотой дерева на горизонте не обнаруживалось.
Да, это мог быть бонса… то есть, малорослик, стоящий в специальной сторожке, но только малорослик могучий, раскинувший свои корни на сотни километров, как диковинную грибницу. Но именно для того была придумана присяга студентов Лесного института, чтобы они понимали: есть такие вопросы, на которые не отвечают. Потому что, собственно, их никто не задаёт.
Неважно, как выглядит Мировое Древо. Важно только то, что ты маленький солдат его армии, боец, помогающий Древу бороться с вредителями, случайными отклонениями погоды и опасным движением грунтовых вод. «Ты знаешь только свой участок и счастлив выполнить любую работу», – повторял я снова и снова.

Настал День работников леса.
Мы расселись в кинозале, надев парадную форму. Звенели медали, и сияли золотом погоны.
Вышел директор и без бумажки, от сердца, сказал приветственное слово.
– Мы, товарищи, здесь как на войне. На войне за наше будущее, – он сделал паузу. – А грозен наш народ, красив и грозен, когда война становится у него единственным делом жизни. Лестно принадлежать к такой семье. Хорошо, если Родина обопрется о твое плечо, и оно не сломится от исполинской тяжести доверия, как тонкая берёзка…
Я чувствовал, что праздник сравнял директора и его армию – от лесничих до простых лесников.
После праздничного концерта самодеятельности (жёны лесников разыграли спектакль, и даже сам директор спел пару песен, аккомпанируя себе на баяне) началось застолье. Мы сильно пили, и, притворившись пьяным, я пошёл вздремнуть в кусты. Однако из этих кустов я достаточно быстро вылез с другой стороны и припустил в направлении яблоневого садика. Я давно догадался, что именно там растёт Симиренко-50, яблоня познания.
Сигнализации у калитки не было, и часовых рядом – тоже.
Не дав себе подумать о будущем и испугаться, я сорвал нужное яблоко – большое и круглое. Оно легло в ладонь, как пушечное ядро. Оглянувшись, я проверил, не следит ли кто, и откусил. Удивительная горечь наполнила рот.
Я побрёл домой на заплетающихся ногах, хотя стремительно трезвел. Вся моя жизнь представлялась мне теперь ошибкой, а окружающая действительность – адом.
Никто ничего не заметил – так мне показалось. И мой дурной вид списали на похмелье.
Но теперь несколько мыслей не оставляли меня – и все они были связаны с Мировым Древом. Каково оно? Куда растёт? Какова его форма?
С одной стороны, каждый из нас знал, как оно может выглядеть, но только избранные видели его. А, может, и они только догадывались?
Давным-давно, в институтской библиотеке, я читал старую книгу, где говорилось, что Мировое Древо растёт не вверх, а вниз. Я давно забыл и автора, и название книги, но слова о том, что дерево может расти не вверх, а вниз, мне запомнились навсегда. Как это могло быть, у меня не укладывалось в голове – но как-то могло.
Я разглядывал в музее лесхоза нанайские свадебные халаты и видел на них деревья плодородия. Эти деревья росли в облаках, в царстве женского духа, причём у каждого рода было своё дерево, на ветвях которого сидели души нерождённых людей, больше похожие на птичек. Деревья в облаках переплетались, птички порхали, чтобы потом обрасти настоящими перьями и спуститься голубями прямо к ждущим потомства матерям.
Но всё же воздушные деревья меня не занимали. Куда больше будоражили душу слова «Атхарва веды»: «С неба корень тянется вниз, с земли он тянется вверх» или: «Наверху корень, внизу ветви, это — вечная смоковница».
На одном из столов в институтской библиотеке были вырезаны слова старого русского заговора, которые я запомнил: «На море на Океяне, на острове, на Кургане стоит белая берёза, вниз ветвями, вверх кореньями». Теперь всё шло в дело, я попробовал и это, но пока это были только намёки.
С нами вместе учились два плосколицых парня с Крайнего Севера, где деревьев, как я думал, не было вообще. Но оказалось, что у них по разные стороны шаманского чума ставили два дерева – одно из них символизировало древо Нижнего мира и росло ветвями вверх, а другое, ветвями вниз – древо Верхнего мира.
Я принялся их расспрашивать, но плосколицые мало рассказывали об этой конструкции мира. Она не вписывалась в официальное представление о Мировом Древе, да и весь Нижний мир был перевёрнут и крив, зеркален относительно дома Верхнего, но удивительно похож на наше бытие. А кому понравится жить не то в Нижнем мире, не то в отражённом.

С тех пор я начал прикидывать трехмерную конструкцию и пытаться в уме построить карту Корней Древа.
Каждый день, путешествуя по шахте, я мог примерно угадать направление и расстояния перемещения. Корни Древа залегали очень глубоко, но это, повторяю, ничего не значило.
В институте я читал не только Докучаева с Морозовым и по памяти нарисовал как-то прутиком на песке стандартную двухкоординатную мандалу с вписанным квадратом, только для простоты расположил по краям ацтекские символы – красного бога востока, синего бога севера, зелёного бога юга и коричневого западного божества. Всё время выходило, как в «Гильгамеше», что надо выйти на четыре стороны, то есть непонятно куда.
Морочье русское заклинание помогло не больше: «На море на Океяне, на острове Буяне стоит дуб... под тем рунцом змея скоропея... И мы вам помолимся, на все на четыре стороны поклонимся»; «... стоит кипарис-дерево...; заезжай и залучай со всех четырёх сторон со востока и запада, и с лета и сивера: идите со всех четырёх сторон... как идёт солнце и месяц, и частые мелкие звёзды. У этого океана-моря стоит дерево-карколист; на этом дереве-карколисте висят: Козьма да Демьян, Лука да Павел».
Я как-то застал Суетина в печали (кажется, он получил какую-то дурную весть из дома). На столе в его комнате стояла бутылка водки и неровно вспоротая банка свиной тушёнки. Мы выпили, и он, разговорившись, случайно приблизил меня к разгадке:
– Ты не понимаешь, дело не только в том, что Древо держит корнями землю, не давая ей распасться. Дерево – это такой генетический код Земли – тут, гляди, если взять, например, «три» – три части дерева – корни, ствол и крона. Поэтому всегда в сказках три героя, три попытки, три брата едут за красавицей… Мировое Древо – это и Мировая Энциклопедия, и Мировая Счётная машина. Вот если взять четвёрку, то есть четыре стороны света, четыре времени года и четыре начала мира – то ты увидишь, что она неравноценна, на северной стороне Древа по-другому располагаются годовые кольца (впрочем, сейчас это смотровое дупло заделали, но поверь мне на слово), на южной стороне можно попасть в страну мхов, «Семь» – это «три» плюс «четыре» – семь ветвей семисвечника. У каждой ветви двенадцать сучьев… Это и живой арифмометр, и живой Информаторий…
Тут его повело, голова свесилась на грудь, и он, как был, завалился на койку. Я снял с него китель, сапоги и тихо ушёл.
Благодаря невольной подсказке, с помощью счёта по три и по четыре, я усовершенствовал мандалу, которую каждый раз рисовал на песке в роще, а потом затирал ногой, чтобы не осталось следов. Стройная геометрия Мирового Древа и направление его роста становились мне понятнее. Но невероятный вывод, к которому я пришёл, нужно было проверить.

Несколько месяцев я ждал, чтобы на меня выпало дежурство на северном горизонте, где подземные ходы были самыми глубокими.
Они уходили настолько далеко от поверхности, что там приходилось пользоваться дыхательными аппаратами. Но когда появился этот шанс отправиться в самостоятельное путешествие, оказалось, что со мной контролёром навязался Суетин.
Мы спускались в шахту, балагуря, хотя на душе у меня скребли кошки. Суетин смотрел на меня строго, но позволил вести вагонетку. Она весело стучала колёсами на стыках, точь-в-точь как поезд, что привёз меня сюда три года назад.
Я повернул рычаг, и вагонетка ушла в сторону от маршрута. Казалось, что Суетин ничего не заметил, но когда мы отъехали достаточно далеко, железные пальцы вцепились в моё плечо. Я почувствовал, как он выдирает из кобуры табельный пистолет.
Завязалась скорая и неравная борьба, но, на моё счастье, вагонетка в этот момент перевернулась. Её тяжёлый край придавил Суетину ногу. Черный пистолет отлетел далеко, и Суетин не смог до него дотянуться.
Лицо моего наставника побелело. Суетин явно боялся за свою жизнь, и было видно, что он пытается просчитать варианты – запугивать меня или льстить, подманивать или обещать что-нибудь.
– Не уходи.
– Не могу остаться, товарищ Суетин. Жаль, конечно, что так обернулось, но радиомаяк у вас работает, а это значит, что через три часа придут за вами и спасут. А вот у меня времени в обрез.
Я кривил душой, зная, что никто по моему следу не пойдет.
– Опомнись, сынок. До беды недалеко, – он снял фуражку и утёр вспотевший лоб.
– Вы, товарищ Суетин, ещё бы про Особый отдел вспомнили.
– Что тут вспоминать. Я и есть – Особый отдел, я. Не понял, что ли? Я, я! Я целый год за тобой следил, на карандаш брал, дурака пьяного изображал, да вот не знал, что жизнь так обернётся. А пока нам надо сидеть, да ждать, как за нами придут. Слышишь? О матери подумай! Я на тебя рапорт подам! – сорвался он в крик.
Но мне уже было всё равно. Я оставил Суетину флягу с водой и пошел, согнувшись, по штреку. Воздух в тоннеле изменился, он перестал быть спёртым, казалось, его стало больше. И это подсказывало, что я близок к цели. Я сорвал дыхательный аппарат и бросил его под ноги.
Вскоре идти стало невозможно, и я пополз, извиваясь, как червяк, подсвечивая себе фонариком. Наконец я начал двигаться головой вниз, и вот я очутился перед земляной стеной. Сразу было видно, как она непрочна. Я остановился, чтобы передохнуть – осталось последнее усилие. Я шёл к этому мгновению так долго, что последние несколько минут можно было растянуть, как последнюю сигарету. Что там, в ином мире? Откуда мне знать.
Мосты сожжены. Если даже я свалюсь в пропасть между трёх китов, то не буду жалеть, что сделал этот свой главный поступок в жизни.
Древо растёт вниз, но это низ только для нас, а на самом деле его ствол поднимается вверх в другом, зеркальном мире.
И я ударил кулаком в тонкую земляную перемычку.
Странный белый свет залил лаз.
Я вздохнул, набрался храбрости и высунул голову наружу.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Saturday, September 17th, 2016
2:05 pm
ДЕНЬ РАБОТНИКОВ САНИТАРНО-ЭПИДЕМИОЛОГИЧЕСКОЙ СЛУЖБЫ
ancient-extermination-methods



15 сентября


(зерновоз «валентина серова»)




Зерновоз «Валентина Серова» был под ними.
Он шёл, переваливаясь на волнах, но ровным курсом, и могло показаться, что судно совершает обычный рейс.
– А кто это – Серова? – спросил Вольфганг.
– Actress, – не вдаваясь в подробности, ответил Ванюков. – Soviet.
– Толстая? – переспросил коллега. Его русский язык часто приводил Ванюкова в замешательство.
– В смысле?
– Ну, это…Актрисы прошлого всегда либо толстые, либо худые. Теперь – только худые. А вот раньше всё по-другому. Раньше была Марика Рёк… И Мерлин Монро была толстая.
– А, ну в этом смысле... Нет, худая, кажется.
Ванюков снова посмотрел вниз, переговариваться сквозь шум в вертолёте ему нее хотелось.
Раньше в «Валентине Серовой» помещалось пятьдесят тысяч тонн зерна. В общем, она была довольно упитана, хотя большая часть груза давным-давно ушла по назначению.
Беда в том, что на ней не было экипажа.
Экипаж сняли с неё семь лет назад, но сухогруз не ушёл на дно, как собирался, а растворился в океане. Год назад его засекли снова, но начался шторм, буксировщик обрубил трос. Про блуждающий зерновоз писали журналисты. Это всегда поэтично – одинокий корабль с женским именем. Летучий Голландец, Мария Целеста, Королева океана, Звезда морей.
Корабль с тайной – это всегда интересно читателям.
Ржавый коричневый борт, русские буквы, запах скисшего много лет назад груза – это скучно. Кому нужны унылые подробности?
Ну и санация – в этом и вовсе никакой романтики.
Тут была главная проблема – никто не знал, что за плесень там развелась. Никто не знал даже, осталось ли там зерно. Кто его там клевал, кто ел. Всё это были материи унылые, с которыми нужно было поступать по инструкции, то есть, по многочисленным инструкциям.
Оттого в службе у Ванюкова никакой романтики не было.
Он был сотрудником Международной санитарной службы и смотрел на зерновоз «Валентина Серова» не из любопытства, а необходимости. За деньги он на него смотрел.
Если новый летучий голландец выкинется на французские скалы, то Служба должна гарантировать спокойствие местных жителей. Впрочем, три месяца назад, когда немецкое судно с фруктами село на мель в Азии, местные жители стремительно очистили трюмы, не боясь никаких инфекций. Коллеги Ванюкова залили пустые трюмы активной пеной и улетели. Но в этом и заключена разница между азиатскими странами и Европой.
В этот момент пилот сказал, что надо уходить: слишком сильный ветер. Они, мол, слишком, рискуют, лучше послать дрон.
Это Ванюкову понравилось – приятнее смотреть в экран, чем в иллюминатор вертолёта.
И они ушли над волнами к базовому кораблю Международной службы.
Действительно, на следующий день они увидели на палубе тени, мелькнувшие между надстройками. Увидел Вольфганг – он вообще отличался острым зрением и реакцией, он в своё время был чемпионом Берлина по теннису.
Ванюков так его и представлял: «А это – чемпион Берлина по теннису», и Вольфганг не мог понять, отчего после этих слов русские смеются, а остальные – нет.
Тени на палубе были стремительно пробегавшими крысами.
Это Ванюков понял, как дважды два. И, как трижды три, он понял, что крыс очень много. Они жировали на тоннах зерна, они плодились и размножались, они делили территорию. Потом они съели остатки зерна и начали есть друг друга. Крысиные матери нежно вылизывают своих крысят, но, не моргнув глазками, съедят самых слабых. О самцах и говорить не приходится.
А эти крысы совершенствовались все семь лет.
Теперь можно было бить тревогу.
Попросить французов вывести миноносец на позицию и утопить зерновоз на подходе.
Иначе «Серова» сядет на скалы, и крысы рванутся к берегу – расширять ареал обитания. Ванюков понимал, что это могут быть совсем иные крысы, не те даже, с которыми борются в больших городах. Это будут крысы, что прожили семь лет на корабле, что скитался в открытом море. Они доедали остатки зерна в карманах грузовых трюмов, а потом ели друг друга.
Им было привычно убивать.
Они легко достигнут берега вплавь, чтобы там потягаться с мягкотелой фауной.
Однажды Ванюков видел, как крысы, обитавшие на брошенном корабле, вылетели прямо из пенного облака. Корабль залили санационной пеной, но крыс она не уморила. Они лишь бросились прочь, и на пути у них встали овчарки эпидемиологической охраны. Ванюков тогда был молод, и его испуг – простителен. Однако сам начальник кордонного отряда пил весь вечер вместе с подчинёнными, чтобы отогнать прочь видение порванных в лоскуты собак.
Поэтому сюда придёт миноносец.
Или, если умники из финансового отдела сделают другие расчёты, и окажется, что истребитель дешевле, чем миноносец, то сюда санитарную зачистку проведут с воздуха.
Скорее всего, прилетит с восточной стороны «Мираж» и будет убивать бедную «Серову» своей ракетой.
Такого Ванюков не видел, но Вольфганг рассказывал, как, во время эпидемии гриппа звено дежурных самолётов уничтожило непокорный пароход. Пароход прорвал карантин, и, не разбираясь с причинами, с личностями и численностью пассажиров, его утопили.
Минуты за три.
Правда, тогда было военное положение, с приказами и правилами никто и не спорил – трагические случайности, вернее, трагические необходимости всегда могут произойти. Ванюков не винил никого – наверное, он бы и сам нажал на гашетку. «Мы всегда считаем идеальным решение, когда выбрали меньшее зло», – подумал он. – «Никаких других выборов, кроме меньшего зла и не бывает».
Вольфганг сочинил тревожный отчёт, и центр Службы ответил немедленно.
Вместо истребителя к ним летел новый специалист по балкерам. То есть по насыпным судам. Специалист экстраординарный, предупредил оператор службы.
И его надо было готовить к высадке на бродячий зерновоз.
Когда вертолёт сел на баке корабля Международной службы, Ванюков понял, что оператор не шутил.
К ним прилетел монгол.
Настоящий монгол, как говорили в детстве Ванюкова, «Монгол Шуудан». Что это такое, Ванюков не знал, но подозревал, что что-то неприличное. Оператор назвал настоящую фамилию, но запомнить её было невозможно.
Монгол был в островерхой шапочке и европейском костюме. Всего багажа у него был футляр чёрной кожи длиной в локоть.
Вольфганг недоумённо повернулся к Ванюкову и тихо спросил: «Он точно специалист по грузовым перевозкам?»
Тот пожал плечами, а про себя подумал: «Отчего бы монголу не быть специалистом по фрахту и морским путям. В мире всё перемешано, половина моих одноклассников живёт в Лондоне и Париже и получает там деньги за консультации о Трубе. Они ни разу не макнули палец в нефть, но все из неё сделаны. Они жрут и пьют эту нефть, пока я болтаюсь в море, охраняя их спокойствие, и спокойствие их друзей.
И так же, как они – в Москву, этот монгол наверняка прилетает в свой Улан-Батор и толпа родственников, которых он кормит, выстраивается вдоль дороги. Впрочем, я никогда не был в Улан-Баторе, и не поймёшь, по-прежнему ли он так называется.
Куда в прежние времена дошли монголы? До Будапешта? До Вены? Нас-то точно подмяли под себя».
Человеку в островерхой шапочке было велено оказывать всяческое содействие, «gehorchen» –пробормотал Вольфганг. Повиноваться, да, это было точнее.
Интуитивно пришельцу повиновались все – и даже живность на корабле Международной службы.
Ванюкову показалось, что он слышит тонкий писк, будто крысы вылезли из трюма поглядеть на монгола.
Но какие крысы могут быть на корабле самой Международной санитарной службы. Никаких крыс там не может быть по определению. У них и тараканов не было.
Монгол отчего-то не стал смотреть всё то, что наснимал дрон, и сразу ушёл в отведённую ему каюту.
Ночью Ванюкову почудилось, что Монгол Шуудан слушает музыку – какая-то унылая мелодия стелилась по коридору. Ванюков затаил дыхание – нет, показалось.
Утром волнение утихло, и Монгол Шуудан со степенностью Папы Римского погрузился в вертолёт.
Через пятнадцать минут он даже не спрыгнул, а сошёл на палубу ржавого зерновоза.
А ещё через полчаса «Валентина Серова», приняв вправо, начала набирать ход.
– Э, а как мы будем его снимать-то? – всполошился Вольфганг.
Вертолётчик разводил руками. Он рассказал, что, только коснувшись палубы зерновоза, монгол достал из своего футляра дудку и, под её переливчатый свист, скрылся в надстройке.
Ванюков и Вольфганг стояли друг напротив друга, готовясь ссориться. Кому-то надо было брать на себя ответственность за это безумие, а хотя они дружили давно, в такие моменты всегда ругались.
Но тут прибежал радист и позвал Ванюкова для разговора с базой.
Оказалось, что специалист по русским зерновым перевозкам обнаружился в состоянии безумия во Владивостоке. Никуда он не вылетал, никаких глупых головных уборов не носил, и по описанию вовсе не был похож на гостя в островерхой шапочке.
Там, наверху, в гигантской серой башне Международной санитарной службы, решали, что с этим делать.
Вернее, решали, как рассказывать миру о произошедшем – и, подумав, решили не рассказывать.
Ванюков смотрел в стык серого неба и серого моря и представлял себе, как корабль, ведомый этим крысиным Чингисханом, уходит прочь.
Тысячи крыс на поперечинах в трюме слушают своего вождя, будто сидя в опере.
А он рассказывает им об их предках, что шли из монгольской степи на запад, сея смертоносную чуму, и наполняли страну за страной. Он говорит им об их силе и гордости, о том, что особь – ничто, а народ – всё.
Он освежает их память.
Настоящему повелителю крыс никогда не были нужны ни деньги, ни глупые немецкие дети, он уводил крыс из города ради самих крыс.
«А так-то что», – подумал Ванюков, ворочаясь и разглядывая трещины в переборке – «Так-то у нас всё хорошо. Отчёт выйдет прекрасный, а лишних людей нам и вовсе не велели упоминать».
«Валентина Серова» уходила от французского берега прочь, под рваным одеялом облачности её потеряли даже лупоглазые спутники.
Её будто и не было, и на этом можно было успокоиться.







И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Friday, September 16th, 2016
10:52 am
ДЕНЬ ПРОГРАММИСТА


13 сентября

(три куста роз)


Менты пришли к Паевскому утром.
Он напрягся, потому что помнил ещё прежние времена, когда менты разного фасона ходили к нему за деньгами. Это были свои, прикормленные. А иногда, наоборот, у него и вовсе начинались маски-шоу, когда по лестницам, как горох, сыпались люди в чёрном и изымали бухгалтерию. Он себе так и представил однажды – как в следующий раз всех этих тёток со столами и шкафами грузят краном в длинный КАМАз.
Реальность тогда была, конечно, скучнее – и страшнее.
Но то было в прежние времена.
Теперь-то он давно отошёл от дел, и всё у него было чисто – по крайней мере, в рамках обычной бухгалтерской проверки.
Паевский заведовал небольшим фондом, и перекладывал деньги из одного места в другое. А потом брал из другого и клал в следующее. Ну и формально заведовал несколькими программистами и химиками.
Но эти, что пришли утром, были вполне мирные – и честно сказали, что они, менты, ничего не понимают в одном деле. Так они и говорили про себя: «Мы, менты» – а теперь менты все, кто к тебе приходят с вопросами.
А непонятое дело было делом маленького неприметного человека, с виду подростка, которого Паевский помнил, хоть сразу и не признался гостям.
Менты искали неприметного человека, что в прошлом году работал у Паевского в конторе, а теперь пропал. Менты намекали, что этот сотрудник был винтиком в каком-то криминальном механизме, выплыло неприятное слово «обналичка» (Паевский в этот момент не сдержался и немного сильнее обычного сжал пальцы на подлокотнике кресла, но никто этого не заметил).
Это был молодой человек, которого он взял на работу по знакомству. Знакомство, впрочем, было вымарано из разговора с непрошеными гостями. Впрочем, и сам он точно не помнил – кажется, одноклассница просила за своего непутёвого племянника.
Нет, к деньгам юноша не имел отношения, только к большому компьютеру, оставшемуся в институте ещё с тех времён, когда химики могли его себе позволить. Да и то – тронуть процесс перекладывания денег этот человек не мог, а существовал отдельно, как фигура для заполнения лабораторного пространства. Особого рвения тот молодой человек не проявил, и в один прекрасный день Паевский обнаружил, что тот не появился на работе. Юношу уволили задним числом, и теперь Паевский с молчаливой радостью показывал гостям приказ.
Да они ни на чём и не настаивали.
Пропал, так и пропал. Менты явно что-то не договаривали.
«Кто же за него просил?» – пытался Паевский вспомнить, да никто не приходил на ум.
Уходя, эти двое спросили об одном иностранце, не то голландце, не то немце - судя по фамилии Пекторалис. Уж про него Паевский точно он точно ничего не знал.
Вот и всё. Менты ушли, причём младший стащил, как ребёнок, горсть конфет из приёмной.
«Да, кажется, одноклассница, – решил Паевский. – Наша память прихотлива. Скоро нас срастят с машинами, и первое, что внутри нас появится – безотказная память. Просто сервер внутри головы. Хотя и сейчас это не проблема – все ходят с телефонами и перестали помнить не только исторические даты, но и дни рождения друзей. Не надо никаких проводов в мозг и гнезда для штекера под затылком, которое пугало любителей фантастики. Но всё же, как нехорошо, что я его не помню, может, вот оно – приближение старости. Акела не помнит Маугли, а это значит – волк слабеет».
Про память он много говорил с соседом по даче.
Его сосед был математиком, но печально сообщал, что его математика осталась в каменном веке. Старик (он был, тем не менее, старше Паевского всего лет на десять) поливал свои розы и рассказывал о том, что положительный результат в тесте Тьюринга казался недостижимым, точно так же, как теорема Ферма – недоказуемой, а теперь обе задачи – история. Или почти история – техника становится всё умнее. Настоящая машина Тьюринга должна строить себя не из логики, а из жизни собеседника, отражая его, как зеркало. А подытоживал сосед свои наблюдения чужой мыслью, что зеркала и секс отвратительны, потому что умножают людей...
Паевский не оттого поселился в дачном кооперативе учёных, что сам был учёным. Он стал числиться в одном НИИ, потому что поселился в дачном кооперативе.
Дачи были хорошие, рядом – ленинские места, то есть горки и увалы, среди которых умер вождь мирового пролетариата. Паевский любил это место за то, что там жили вымиравшие академики. Гуманитарии ему были бы скучны, а эти были – технари. Он не брезговал их яблочным самогоном и терпел разговоры о тайнах воды и о том, что в прошлом году йети пытались зарезать какого-то садовода.
Сперва он помог одному соседу по дачам со строительством, потом другому – денежным советом, и вот ему самому дали уголок для офиса в химическом институте, а потом место в штате. Учёную степень он предусмотрительно купил себе ещё лет двадцать назад.
Институт этот был пустынным и гулким зданием на окраине. Сперва его оккупировали пёстрые магазины, потом они схлынули, оставив после себя – кто следы от вывесок, а кто – сами вывески.
Паевский сидел там тихо, как крот, за ним много что значилось, и бежать сразу было нельзя. Бегство вызвало бы погоню, и его сожрали бы молодые волки. А так он медленно погружался в пучину безвестности – один его недруг умер от излишеств жизни, другой попал в машину правосудия.
Это так и выглядело – зазевавшийся гном обнаруживает, что фалда его кафтана попала между шестерёнок, его тянет внутрь, и вот уже прихвачена рука или нога – можно, конечно, поступить, как куница, – отгрызть себе лапу и броситься наутёк, но жадность всё губит. И вот, глядишь, гном скрылся внутри гигантской непонятной машины, и только слышно, как чавкают шестерни свежим мясом.
Паевский был не таков – он был очень умён, и, предвидя опасность, давно стал уменьшаться в размерах. А его лепреконова радость, заключённая внутри горшка, зарытого в чужой земле, только увеличивалась. Жена умерла, а связи с детьми он не поддерживал – они давно жили среди тех, кто носит кипы и раскачивается в молитвах у единственной стены, уцелевшей от их храма.
Страсти Паевский не любил, и лишь иногда из гигиенических соображений заводил короткие оплаченные романы.
Он хорошо помнил, как это бывало с ним, а потом наблюдал, как бывало с другими: алкоголь, поздний вечер, и вот тебе уже отчаянно хочется счастья, и если выпить ещё немножко и ощутить тепло чужого тела, чужую ласку, то ты готов совершить очень странные поступки. Его однокурсник женился из-за того, что ему было страшно спать одному. Страх у приятеля возник после девяностых, а отчего возник – Паевский не интересовался.
Ему нравилась подхваченная у кого-то из дачных собеседников мысль о том, что вот писатель Бунин ненавидел задушевные русские разговоры под водочку и селёдочку, и нам тоже не следует забываться. Ироничные беседы о техническом прогрессе – другое дело.
Но что это за история про молодого человека – вот вопрос.
Паевский был очень осторожен, но тут не видел опасности – может, он кого-то и взял бы к себе, нельзя ведь вовсе никого не брать – как иначе имитировать жизнь лаборатории.

Со своими дачными соседями он обсуждал отвлечённые вопросы – за это он их и любил, этих стариков, жизнь которых сводилась к яблоням и розам.
Они стояли над саженцами и говорили об искусственном интеллекте в Средние века.
Ведь дело тогда было не в Машине, а в том, куда Бог помещает особый дар.
Может ли Бог поместить душу в камень? В дерево? Отчего он выбрал человека как вместилище разума? Разум тростника тоже дан тростнику извне, а стало быть – это искусственный интеллект. Значит, и любой предмет может оказаться его носителем – согласно божественной воле.
Сам человек может изменять свойства предметов, но где предел этих изменений – может ли он вложить разум в тростник или камень.
Имена Декарта и Абеляра шелестели над грядками, как ветер.
Паевский отдыхал душой на этих разговорах – слова в них были родом оттуда, где не было ни откатов, ни рейдеров, разговоры были из той его позапрошлой жизни, когда он был нищим студентом.
– Раньше и женщину считали лишённой разума, а то и души. – Сосед-математик наполнял лейку, и чувствовалось, что ему эта мысль не сторонняя. Жена его давно бросила, а новой завести он не смог.
В городе у Паевского таких разговоров не было.
По сути, он купил себе не дачу, а собеседников.

На следующий день после прихода ментов у подъезда его многоэтажки ему навстречу бросился незнакомец, но тут же остановился. Паевский в очередной раз подумал, как уязвим человек в большом городе. Он как-то сразу угадал, что это к нему, но чувства опасности отчего-то не было.
Он всё же вылез из машины и, всмотревшись, понял, что человек, переминающийся рядом с дверью -здоровенный детина, сам с ужасом разглядывет его унылый двор, залитый весенней грязью.
Пришелец был явно иностранного происхождения.
Паевский поманил пальцем, и детина побежал рысью к нему.
Гуго и был пострадавшим, то есть – потерпевшим, о котором говорили менты. Его нужно было расспросить, чтобы окончательно удостовериться в безопасности.
История чужой любви проигрывалась за кухонным столом Паевского вновь, разворачивалась, как рулон бессмысленно пёстрых обоев. Гуго влюбился, и влюбился по переписке. Год – вот немецкое терпение – он переписывался с русской девушкой и аккуратно переводил ей деньги – на праздники, на просто подарки, наконец, на билет.
И тут же она пропала.
У Паевского даже скулы свело от банальности этой любви.
Необычным было только то, что немец сам приехал в Россию искать суженую. При этом он отказался подавать заявление в полицию и пострадавшим себя не считал.
Пострадавшей немец считал девушку с глупым, явно придуманным именем, которую, возможно, похитили. Он искал её следы, но след в России, в дикой стране снега и белых медведей, стынет быстро. Не для немца была эта задача.
Когда Паевский поставил на стол бутылку, немец сообщил, что тут все хотят его напоить, а это совершенно не нужно. Он не чувствует себя несчастным.
Он просто в тревоге.
Русские полицейские назвали ему несколько фамилий, и немец, перебрав их, очутился во дворе среди весенних луж.
Паевский смотрел на тевтонского Ромео, и, наконец, понял, что его удивляет. Немец не был похож на обычных искателей счастья. Он был красив и романтичен. С ним пошла бы любая и вовсе не ради денег. Ему нужна была не покорная русская жена, а спасение любви. Вполне бескорыстное, кстати. Немец признал, что его шансы невелики, но если она с другим, то ему будет достаточно, что она в безопасности.
Паевский слушал и понимал, что ничего нового не узнает. Схема-то обычная: нанималась девушка, что за недорогую плату вела беседы с иностранцами, просила денег, обналичивала, а потом исчезала.
Теперь было понятно, отчего искали его бывшего сотрудника – он, видно, и организовал процесс. И вместо того, чтобы следить за исправностью, он гонял мощный компьютер. Гонял только для того, чтобы координировать работу одной или двух девочек.
На следующий день он посмотрел отчёты о загрузке машины – чёрта с два! – парень что-то всё же делал, день за днём выедая всю мощность. Паевский подумал о том, что нужно проверить большую машину на мозговых подселенцев, сделал соответствующее указание (ничего подозрительного не обнаружили), но что-то продолжало его тревожить.
«Настоящий злодей-программист должен быть задротом, – думал Паевский. – Малолетним задротом, как раз таким, как этот, – прыщавым и бестолковым. Так всегда бывает – программист должен питаться ирисками и кока-колой, а потом станет властелином мира. А потом, когда международный спецназ будет штурмовать его крепость среди тайги, погибнет, облитый жидким азотом. Так всегда бывает в фильмах». Он навёл справки, используя прежние связи, всё стало яснее, но по-прежнему Паевский не понимал, зачем к нему на работу устроился этот паренёк.
Юноша выходил в сеть, шифровался, а потом выводил деньги. Фонд тут был ни при чём, не он использовался для расчётов.
В фильмах для этого обычно существует брутальный подельник, русский бандит в татуировках, где кириллица изобилует грамматическими ошибками.
Тут никого не было, и, судя по всему, парень действовал один. Но кто-то же наехал на отчаянного подростка, и теперь он бегает по свету или, не поделившись, уже растворяется в подмосковной земле или воде. Паевский поговорил с теми, кто его помнил, и удивился ещё больше – в программировании этот парень оказался профаном. Он был бестолков, и Паевскому сказали, что такой не напишет ни полстроки кода.
Паевский собрал военный совет, но так ничего и не выяснил.
Следов не осталось, как было сказано – стынут они быстро. Единственное, в чём уволенный заочно юноша явно был силён, так это в графических редакторах, субстанции никому не опасной.

Придя домой, Паевский вдруг остановился на пороге. Странная мысль пришла к нему в голову – он вспомнил рассказ немца и включил компьютер.
Он устроился поудобнее и погрузился в Сеть.
Это происходило медленно, будто он входил в воду, долго идя по гальке от берега залива.
Воображаемая вода плескалась вокруг него, поднималась выше, и, наконец, он поплыл. Он с безразличием миновал сайты знакомств, и, руководствуясь подсказками немца, отправился к малоизвестным островам общения.
И вот он нашёл нечто – имя было то же самое, но человек другой.
Она ответила мгновенно. Это не удивило Паевского – люди часто сидят в Сети по ночам. Он и сам был из таких.
Удивительно было то, что она от него ничего не хотела. У него был тонкий нюх на разводку, на спор с друзьями он даже заморочил голову цыганке у вокзала, но тут всё было чисто. Тут просто приятно было говорить – он даже вспомнил какой-то фильм, где герой, какой-то успешный интеллектуал, бросал молодую красавицу, потому что с ней не о чем было разговаривать. А тут был именно разговор, и что самое главное, впервые ему не пришлось ограждать своё личное пространство – заповедник стареющего мужчины.
Но она узнавала цитаты, чёрт возьми, она узнавала скрытые цитаты!
Завязалась странная беседа, состоящая из тихого поцелуйного звука клавиш.
И вдруг всё пропало.
Он выпил немного, а потом заснул.
Ему приснилась прежняя жизнь – давно забытые печальные тоскливые сны, что несколько раз выталкивали его, как запаниковавшего аквалангиста, на поверхность. Во снах он был молод, и его возлюбленные, среди которых не было жены, заглядывали ему под веки. Проснувшись, он тупо смотрел в потолок своего дома – такого с ним не было лет двадцать.
Наутро он снова сел за клавиатуру, и ему подарили новый разговор.
Паевский вдруг обнаружил, что его собеседница вовсе не так молода.
У них было много общего.
Она помнила то же, что он.
И это было приятным открытием.
Наконец, они, вместо того, чтобы обмениваться репликами, включили вебкамеры.
Это было то, чего он ожидал – и чего боялся. Женщина была из его снов, похожая на его первую любовь.
Время не пощадило её, но в глазах Паевского это прибавляло ей особую прелесть. Нет, это явно не была та, кого за малую толику денег нанимали жулики.
Та была куда моложе, он помнил рассказы молодого немца – его исчезнувшая подруга была совсем юной.
Через пару дней он сам перевёл ей денег – так вышло. Для скуповатого Паевского трата вдруг оказалась совершенно естественной. Это не было вынужденно – он перевёл деньги с радостью и после этого ощутил удовлетворение, будто был орудием некоей высшей справедливости.
Деньги предназначались даже не ей, а на одно благотворительное дело. И не на больных детей, как просят обычно, а на школу в далёком волжском городке, с которой она дружила.
Это прямо следовало из их предыдущих разговоров – он не мог не дать, потому что это было нужно ему самому.
Он перевёл ещё денег на следующий день, потому что это было просто мило, и опять же – вовсе не для неё.
Если бы для неё – тут он отдал бы всё. Если бы она попросила.
И тут у него рухнул Интернет – во дворе велись неожиданные ремонтные работы.
Угрюмый начальник, стоя над люком, куда, дёргаясь, уходил новый кабель, сказал, что неожиданных работ у них ещё дня на два.
Телефон Паевского, в силу старой привычки к конспирации был примитивным, старушечьим – даже без возможности принимать MMS. Об Интернете и речи не было.
Поэтому он уехал на дачу – там всего было в достатке, и у окна с видом на берёзовую рощу стоял компьютер с большим экраном.
Посёлок жил своей жизнью. Соседи позвали его к себе – они провожали приятеля в Антарктиду.
Паевский представил романтического бородача, пышущего здоровьем и оптимизмом несмотря на недостаток финансирования, и отказался под благовидным предлогом. Другой сосед сажал розы и тоже звал поговорить, но Паевскому было не до роз и не до пингвинов.
Он переоделся и прилип к клавиатуре.
Всё продолжилось.
Они разговаривали, и с каждым словом в нём прибывало счастье. Собеседница не была покорной, время от времени она ощутимо задирала его, но и это Паевскому нравилось.
Отрываться от экрана не хотелось.
Впрочем, во время технологической паузы он позвонил однокласснице и обнаружил, что та умерла год назад.
Нет, точно не она рекомендовала того прыщавого парня.
Кто-то другой это был.

Впервые за несколько дней он прошёлся по участку, посмотрел на засохшие много лет назад кусты, что сажала ещё его жена, и только теперь, ступив ботинком на мягкую влажную землю у чужого забора, сообразил – это ведь дачный сосед ходатайствовал за бездельника. «Надо было бы с ним поговорить», – подумал он, покричал соседу и, не дождавшись ответа, зашёл к нему.
Перед крыльцом красовалась длинная новая грядка с высаженными розами.
Сосед сидел на крыльце, рядом стояла лейка.
– Когда ты догадался? – Сосед поднял на Паевского весёлые глаза.
Паевский подумал, что он ещё ни о чём не догадался, но решил не выдавать себя.
– Зачем? – осторожно спросил он.
– Ну, не ради денег, конечно. Я боялся, что ты скажешь про деньги. Это высокое искусство, только и всего. Машина Тьюринга, всё это глупости. Я придумал зеркало, в которое все вы смотритесь, – вот в чём дело. Не выдумать машину, похожую на человека, а заставить человека полюбить машину – вот задача. А все люди только и могут, что полюбить себя. Себя! Все любят только себя – и ты мне очень помог на первых порах, сначала нужно было много ресурсов, особенно с видео. Дома не сделаешь, а без изображения всё было бы скучнее.
– А что, теперь ресурсов не нужно?
– Теперь программа, как нормальный вирус, распределилась между тысячами машин и строит себя сама. Раньше она питалась мной, а теперь этими дураками. Любят резиновых, полюбят и двумерную. Вопрос – какую. При хорошем раскладе она будет жить вечно. Ну, хорошо – долго, долго... Просто очень долго. Машины идеальны, всё портят только люди.
Когда приходится иметь дело с жадными людьми, всё идёт прахом, и в этом беда. Но совсем без людей пока не получается обходиться. И, чтобы ты ни делал, появляются жадные люди, чистое искусство превращается в дрянную оперетку. Молодёжь – дрянь, все думают о деньгах. Одним из них меньше – кто заметит. Этот был очень жадный. Жадный, а жадность к искусству любви допускать нельзя.
Паевский поймал себя на том, что старается не смотреть на новый холмик у садовой дорожки. Разное он слышал в прежние годы о землеройных работах на природе.
Сосед потянулся, сожмурился на яркое майское солнце и продолжил:
– Мне в тебе что нравится, что ты не будешь пыхтеть у компьютера, как эти. Ты человек холодный, настоящий доктор наук. Наука требует прохлады.
– Какой я учёный… – скромно сказал Паевский, а сам подумал: рассказать или нет? И всё же посмотрел на свежий холмик. Метра два длиной, три куста роз. Многое могло под ними поместиться.
– Ну, учёный-не-учёный, а догадался. Да и сейчас понял всё остальное. Молодец. Что, ищут меня?
– Да с чего вас искать? Кому?
– Известно кому. За франкенштейнами нынче всегда охота. Знаешь, кстати, что Франкештейн – имя создателя, а не творения? Моё творение вышло идеальным, потому что сделано из желаний, а не из скучного мяса с глупыми швами. Красота – это то, что каждый придумывает сам... Сейчас я думаю, что не надо было ни с кем делиться.
Паевский медленно отступил и вернулся к себе. Его колотила нервная дрожь – вдруг и его зачистит этот маньяк. Для чистоты своего искусства.
Он пил водку из горлышка и смотрел из темноты в соседские окна.
«Завтра, – решил он и начал запирать замки с особой тщательностью. – Завтра я зайду к нему и уверю, что я его не сдам. Скажу, что всё равно мне никто не поверит, я умею быть чертовски убедительным, например, я даже был убедителен на стрелках, где начинали стрелять при звуке треснувшей ветки. Акела состарился и научился волноваться, надо это прекращать. Любовь к жизни должна быть холодна и точна, как бухгалтерский баланс».
Он усилием воли заставил себя не подходить к клавиатуре, и удивился тому, каким малым оказалось это усилие. Чёрт, кажется, страх сжигает любовь.
Поэтому он всё же сел за столик и проболтал со своей женщиной до утра. Она почувствовала что-то, и денег больше не просила.
Она не косилась на его бутылку – и даже сама пригубила что-то из низкого стакана. Причём выпила так мило, что Паевский растрогался и примирился с новым знанием о своей любви, что подарил ему сосед.
Они стали выпивать, чередуя напитки.
Паевский проснулся поздно, уже к вечеру, и с непривычно больной головой.
Он снова подошёл к забору.
Первое, что он увидел за низким штакетником, были те самые два мента, что уже приходили к нему в офис.
Они хмуро уставились на него.
Впрочем, и кроме них там народа хватало. Плакала восточная девушка в фартуке, что обычно убирала у соседа. Было видно, что плачет она не от страха, а на всякий случай, стараясь отпугнуть свои предполагаемые неприятности.
Присутствовал и сам сосед – только в виде чёрного пластикового мешка, что вынесли из дома.
Паевского позвали, и он двинулся в обход, чтобы войти через калитку.
Соседа нашла уборщица. Случайно или нарочно она до сих пор не сняла резиновые перчатки, и они, ярко-жёлтые, выглядели деталью карнавала.
Оказалось, что математик висел на веранде уже довольно долго, и Паевский с некоторой дрожью подумал, что вчера вечером смотрел в эти окна, дрожа от страха, а сосед, уже тогда ставший выше на высоту табуретки, глядел на него мёртвыми глазами.
– Он оставил записку. Впрочем, будем проверять.
– А что в ней написано?
– Вообще-то это нельзя рассказывать... Ну, в общем, какой-то бред. Пишет, что из-за любви.
– А это правда. Отчего не повеситься из-за любви? Раньше, правда, стрелялись...
Менты тут же засуетились и стали спрашивать, видел ли Паевский у соседа огнестрельное оружие. Тот даже замахал руками, объясняя, что имел в виду литературу. Бунин там, Пушкин – тогда с оружием было попроще.
Менты успокоенно закивали.
А Паевский пошёл к себе – туда, где его ждала любовь, живущая в проводах.
Большой экран, хорошее разрешение.
Любовь постоянная.
Вечная.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Thursday, September 15th, 2016
4:29 pm
История про то, что два раза не вставать


Обнаружил у себя в специальном файле, где собираются отрывочные записи, что-то вроде записной книжки, запись: "Большинство писателей прошлого жили бедно.
Это видно из их писем и мемуаров. Даже Достоевский, разговаривая с Соловьёвым, жалуется на то, что ему приходится много писать, а надо бы тщательно переписывать и переделывать уже написанное. Он завидует Толстому, у которого имение и высокие гонорарные ставки.
Причём это большинство жило в бедности не только в молодости, но и в пору расцвета, а часто и умирали под забором, в обнимку с крысой, как Эдгар По.
Или их успех был случаен, и они с отчаяньем вспоминают, как им временно повезло.
И дальше следует фраза, которую непонятно, написал ли я, или подсмотрел у кого: "Через временное решето просеялись разные имена, а на проволоке сита остались лишь небогатые люди или люди, успевшие хлебнуть жирного супа перед смертью".
В этом беда множественных коммуникаций - прежде чем присвоить чужие слова себе, ты немного колеблешься - вдруг они твои собственные.


Извините, если кого обидел
Wednesday, September 14th, 2016
1:08 pm
ДЕНЬ ТАНКИСТА
i

 

 

(второе воскресенье сентября )

 

Der aber ritt schön weit von der Stadt,

und es war ein Himmel voll Lerchen über ihm.

 Rainer Maria Rilke. Der Drachentöter
 

Староста, не веря своим глазам, смотрел на горизонт – там приближался тонкий в начале, дальше размазанный вширь, треугольник поднявшейся пыли.

А так всё хорошо складывалось, всё, казалось, предусмотрено и рассчитано – никакого соревнования. Но правила нерушимы, и нужно было трижды позвать всех, кто хотел биться с Драконом. Один раз надо было крикнуть вверх, в небо. Один раз прошептать приглашение на бой воде. И, наконец, произнести его, глядя в степь – туда, откуда приближался Победитель Драконов.

А у старосты был давно продуманный верный план – и этот план сидел сейчас на скамье, глядя себе под ноги. План сплёвывал семечки, и ему было шестнадцать лет.

Староста давно хотел выдать дочь за сына мельника. И мельников сын должен был завтра идти биться с Драконом.

Того, кто пришёл вчера, он не считал за конкурента – второй был нищим, человеком воздуха. Воздух гулял по его карманам и звенел в его голове. Он добрался сюда на чихающем бензином дребезжащем драндулете о двух колёсах, к которому был привязан воздушный змей. Всего имущества, что увидел у него староста, была зелёная труба с пороховой ракетой внутри, да очки на раскосых китайских глазах.

А дочь старосты была предназначена мельнику уже тогда, когда завопила в первый раз от шлепка повивальной бабки, уже тогда, когда произнесла первое слово, когда задумчиво глядела на вращающееся колесо и бездумно слушала журчание реки.

Теперь всё рушилось – но староста ещё не хотел верить. Была ещё одна примета, и вот он услышал хриплый металлический звук – сначала тонкий, как писк комара, но нарастающий с каждой минутой.

 

I got on the phone and called the girls, said

Meet me down at Curly Pearls, for a…

 

И сердце его упало, а рот наполнился кислой слюной.

«Ney, Nah Neh Nah» – жестью гремел динамик, и староста в раздражении дёрнул себя за бороду.

Механическое чудовище, пыля по гладкой как стол равнине, приближалось. Деревня высыпала на край оврага, глядя как, поводя башней, танк поднимается на бугор. Сначала он исчез на секунду, а потом выпрыгнул и в облаке пыли двинулся вдоль деревенского забора.

Боевой слон остановился на площади – рядом с бронированным трактором мельника. Трактор был похож на ежа – из каждой дырки в броне торчал ствол. Но рядом с пришельцем он казался детской игрушкой. Однако как раз пришелец был весело раскрашен, пятнист разным цветом – от ржавого до грязно-белого, украшен оранжевой бахромой по бортам, и всё ещё хрипел на нём репродуктор-колокольчик:

 

In my high-heeled shoes and fancy fads

I ran down the stairs hailed me a cab, going

Ney, Nah Neh Nah

 

When I pushed the door, I saw Eleanor

And Mary-Lou swinging on the floor, going

Ney, Nah Neh Nah

Sue came in, in a silk sarong

She walzed across as they played that song,

Going…

 

Но тут что-то щёлкнуло, и музыка кончилась.

Сухая земля на секунду замерла в воздухе, будто думая осесть ли на лица крестьян, решила наконец, и вот облако пыли начало редеть. Из башни вылез Командир – высокий и длинный парень, в выцветшем до белизны комбинезоне, сладко потянулся и спрыгнул вниз.

Староста ждал его, не двигаясь.

– Когда? – только и спросил танкист.

– Завтра, после рассвета, как в правилах сказано – ударим в рельсу и начнём...

– Ну и хорошо. – И, к удивлению старосты, высокий, не дослушав, вернулся к машине, стукнул в броню железякой:

– Ганс, Мотя, вылезайте.

Из машины выползли, будто нехотя, щурясь на солнце как кроты, ещё двое.

Экипаж пошёл на базар мимо селян, что тупо смотрели на эти чудеса. Последним шёл горбоносый радист в шлеме с наушниками. Он вдруг обернулся и показал замешкавшейся селянке козу двумя пальцами.

Девка отшатнулась, подавшись назад, наступила на спящую в пыли собаку, разом поднялся лай, крики – но танкисты уже шли к торговым рядам, горбоносый раскрывал мешок, показывал издали разные диковины – батарейки да ножики, блестящую кастрюлю с крышкой и странное – большой шар, весь разрисованный непонятными кляксами, покрытый загадочными письменами и ровными линиями.
Они вернулись, нагруженные и повеселевшие, отогнали танк к ржавой, но действующей заправке – по давнему правилу бесплатной для них.

– Что удивительно, – бормотал Мотя, – это то, что у меня глобус купили. Два месяца с собой глобус возил, а только сегодня купили. Красота!

Мехвод сосредоточенно грыз морковку – это был угрюмый немец, знавший толк в ожидании.

– Глобус это хорошо. А вот масло у них дрянь. Так всегда перед выходом – масло дрянь и солярки недолив.

– Это потому что они привыкли к правилам – раз в год придут халявщики. А Дракон придёт – не придёт, то никому не известно. Про Драконов никому никогда не известно.

– Мы не халяффщики, – сказал немец упрямо. – Мы исполняем праффило. А по праффилам нас должны заправить и дать оружие.

Механик кривил душой – они с радистом знали, что в правилах ничего не говорилось про качество оружия и топлива. Дадут тазик для варенья и столовый нож – и возразить нечего. Правила есть правила.

А разоряться крестьянам нечего – победитель тот, кто первым достигнет границы, убедится, что Дракона нет, и вернётся в деревню с радостной вестью.

Из домика торговца горючим вышел Командир:

– Всё, переговорили – теперь поедем – я вам кое-что покажу.

Танк харкнул сиреневым выхлопом и медленно поехал по улицам. На него хмуро смотрели мужики – дети, против обычного, не бежали за машиной.

Командир ткнул пальцем в склон.

– Что там, видите?

– Ничего не вижу, – отозвался честный механик.

– Стоп, приехали. Туши свет – сейчас увидишь.

Перед ними были руины странного здания, гигантские колёса, через которые проросла трава. Жестяной непонятный кузов, подломленная мачта, висевшая на тросе.

– Это канатная дорога, – сказал Командир дрогнувшим голосом. – Я тут родился – налево дома наши были. А теперь что-то нет ничего… Я, конечно, знал, что ничего не осталось… Но уж, не так чтобы совсем ничего…

Экипаж принялся обустраиваться. Ганс вытащил самодельный мангал, а Мотя нашёл в развалинах почти целый стол и стал приделывать к нему недостающую ножку. Командир курил и глядел на склон вверх, туда, куда уходили рваные тросы.

 

Староста в этот момент лихорадочно соображал, что делать – за столом у него сидел озабоченный мельник. Плескался в кружках самогон, табачный чад лежал на полу белым одеялом, покрывая сапоги, копошился под низким потолком. Солярки старосте уже было не жалко – он представлял то, как его дочь подсаживают на гусеницу, она карабкается на стальную круглую башню, и чернявый танкист, задерживая руку на девичьем заду, толкает её вверх. Он даже помотал головой, отгоняя видение.

– Сосед, – вдруг сказал мельник – а пошли им свою дочку поздно вечером. С припасом.

– Ты думай, что говоришь – у нас ведь слажено всё, – с тревогой глянул на него староста.

– Слажено – не разладится. Девка всё равно в цене, одним разом больше, другим меньше – а мы в рельс стукнем тихо – на рассвете стукнем, пока остальные спят. Мой сынок и двинется пораньше, и вернётся первым. А дочку твою он всё равно возьмёт. Хорошая ведь, дочка, крепкая.

Это был выход – и староста понял это сразу, но для виду ещё долго охал, сомневался и говорил невнятное, запивая каждое слово самогоном, будто чередуя питьё и закуску.

 

Дочь старосты долго наблюдала за танкистами из-за кустов – пока не вскрикнула от неожиданности. Кто-то схватил её в охапку и вытащил на открытое место. За спиной пахло машинным маслом, металлом и потом – чужие руки держали крепко, а их хозяин захохотал у неё над ухом.

Она сказала, что принесла обед, чтобы всё было по правилам.

– По правилам, у нас всё по правилам, – шептала она.

Руки разжались, и она чуть не упала. Человек, пахнувший машиной, исчез в кустах и снова вернулся с корзиной, что она выронила.

Танкисты, не обращая на неё внимания, склонились над корзиной и присвистнули.

Еды было вдосталь – и это было необычно. Необычным были и две бутыли, лежавшие на самом дне.

Дочь старосты усадили за стол, но она жевала, не чувствуя вкуса – только думала, возьмут ли они её все сразу, или по очереди. Командир ей нравился, и она решила, что лучше по очереди, и Командир будет первым.

Она хлебнула самогона, и тут же почувствовала его странный вкус. Дремота начала наваливаться на неё, она заваливалась на плечо механика и вскоре начала падать в чёрный колодец забытья.

Тогда механик аккуратно положил её на деревянную скамью.

– Я сразу понял, – сказал Мотя, – что дело нечисто. Да только зачем?

– Я догадываюсь – зачем, – мрачно сказал Командир. – Но дело не в этом – у меня нехорошие предчувствия. Дракон появился. Я чувствую Дракона, а это чутьё меня никогда не обманывало. Так что завтра будет очень трудный день. Все спим тихо и без фокусов.

Мотя с сожалением хлопнул бесчувственное тело девушки по какой-то округлости (сам не понял, по какой) и ушёл спать в танк, где уже ворочался мехвод. Командир расстелил спальник на земле и принялся смотреть в зорёвое небо.

Предчувствия его не обманывали, и времени до рассвета оставалось немного. Нужно было спать, но он не мог закрыть глаза. Это были звёзды его детства, и много лет назад он лежал так же, только дрожа от холода в своей мальчишечьей курточке, и смотрел в такое же небо, усыпанное жемчугом. Здесь, чуть совсем недалеко, был сделан его танк, и танк был немногим моложе его. Это был другой мир, где дымили большие заводы, и статуи стояли на перекрёстках. Он ездил тогда под землёй - от дома к заводу, где его отец делал танки. Отец всё время соревновался с инженерами, что делали танки далеко на востоке, но непонятно было, кто кого побеждал. Да и машины их назывались почти одинаково.
Отца давно не было на свете, исчез и завод, и город.
Теперь они оба - выросший мальчик и танк - вернулись в то место, где оба родились, и где не было никаких следов прежней жизни.

Экипаж храпел, девушка спала беззвучно – он подумал, не пойти ли к ней. Но в этот же момент Командир услышал, как девушка мычит, просыпаясь. Пауза… Треснула ветка, другая – но уже тише, дальше – девушка, запинаясь, бежала прочь.

И он, перевернувшись на бок, сразу заснул.

Во сне он летел, будто вернувшись в детство, над городом – над зеленью парков, над садами и узкими улицами, заросшими каштанами, над рекой с полуобнажившимся дном. Он искал свой дом и не мог найти, но всё равно сон был сладким, как бывает сладок леденец в детстве и светел как летнее утро.

 Он проснулся от того, что мехвод тряс его за плечо.

– Кажется, пора.

– Не торопись Ганс, – ответил он. – Не торопись. Тут вот какая штука, сегодня не надо быть первым, нужно быть вторым, а лучше – третьим. Третьим быть лучше всего. А староста уже подал знак, я чувствую, что подал – всё давно началось.

Они молча доели снедь, оставшуюся с вечера, мехвод выбулькал самогон в бак, а хозяйственный Мотя прибрал бутыли.

Так они и двинулись – в розовых лучах рассвета, мимо тихих домов, пустынной площади и дома старосты. Староста злорадно смотрел на них, сплющив нос об оконное стекло. Дочь жалась к стене, не рассказав ничего, но старосте хватило того, что платье её не порвано, а на теле нет синяков.

Староста смотрел в окно и смеялся над тем, что Победитель Драконов едет в другую сторону, а значит, длинным путём.

И танк, действительно, урча, лез в гору, поднимался по кривой, петляющей по склону и, наконец, оказался на самой вершине. Командир велел ждать, а сам стал глядеть в холодные глазки стационарного бинокля. Раз за разом он обшаривал оптикой горизонт – и вот, наконец, увидел то, что искал.

На горизонте поднимался тонкой струйкой дымок.

«Упокой Бог душу сына мельника», подумал он, и забыл и о мельнике, и о его сыне навсегда.

– Всё! Работаем! – крикнул он и не узнал своего голоса. Командир никогда не мог понять, как звучит его голос в этот момент, но именно теперь, как ему показалось, голос дрогнул.

– Штурман! Курс на дым, триста десять, десять! Держать курс, пошли.

Заревел двигатель, и они пошли вниз, набирая ход.

Но на равнине, миновав обгорелый остов трактора, они увидели ещё несколько воронок, в одной из которых лежал искорёженный мотоцикл.

Мотя восхитился:

– От ить, косоглазый – всех обставил. Жалко его…

Но косоглазый обнаружился живым и невредимым, и Мотя выдернул его из окопа-недомерка прямо на ходу, как морковку из грядки.

– Звать-то тебя как?

– Меня зовут Ляо. Я умею чинить электрические цепи, слаботочную ап…

– Молчи, парень, – прервал его Командир. – Сиди сзади, ничего не трогай, в телевизор гляди.

Ляо немного обиделся, но не подал виду. Он воевал с Драконами всю свою жизнь, и всю жизнь перед боем раскрывал потрёпанный томик Книги Перемен – сегодня был день перемен именно для него, и переменам нужно было подчиняться безропотно.

Он только сказал Командиру, что видел, как Дракон ушёл на север, но он, Ляо, знает, что Дракон всегда возвращается к месту победы после того, как сделает круг.

Его снова похлопали по плечу, и Ляо уже стоило труда не обидеться.

Внутри танка звучала песня, и Ляо вслушивался в неизвестные слова.

– А про что ваша песня-то, – спросил он у штурмана-радиста.

Мотя в первый раз замялся и ответил невнятно, оглянувшись на широкую спину Командира.

– Ну, знаешь… Это хорошая довоенная песня. Народная. Там девчонки пляшут, суженых зовут. Хорошая песняказачья ещё.

 

It was already half past three

But the night was young and so were we,

dancing

Ney, Nah Neh Nah

Oh Lord, did we have a ball

Still singing, walking down that hall, that

Ney, Nah Neh Nah

 

О, лорд! – это Ляо понял. Это значило что-то про Бога. Раньше он воевал вместе с ирландским батальоном, пока ирландцы не прорвались на север, через минные поля. Ирландцы говорили похоже, часто восклицали «Лорд!», хотя может это и были настоящие казаки.

Но песня быстро кончилась.

Старый радар работал плохо, и прошло ещё много времени, пока они выделили из облака помех Дракона. Главнее было то, что Дракон заметил их.

Теперь всё стало простым, всё встало на свои места, как снаряды в автомате заряжания.

Дракон, завершая круг, шёл прямо на них. Его видели все – в перископах и телевизорах.

Ляо заворожённо смотрел, как Дракон, в сиянии ослепительного круга пропеллера над тушей и боевой подвеской под ней, прерывает разворот и выходит точно по их курсу. Маленький китаец не боялся ничего – он знал, что Перемена свершилась, и больше никто сегодня не умрёт.

Он, Ляо, не должен сегодня умереть, а значит, все те, кто подобрал его, будут жить. Ведь Дракон убьёт всех, если победит. Всех или никого. Так говорит книга, а книге Ляо верил.

– Ганс, готовься! На счёт два… – Командир начинал какой-то давно отработанный манёвр.

– Два! – и танк резко остановился. Ляо в последний момент уцепился за скобу, его бросило вперёд, но привязной ремень не дал ему разбить лицо.

Прямо перед танком встал столб огня и дыма. Дракон плюнул первый раз.

Мелькнуло наверху его жестяное брюхо и радужный гигантский круг над ним, но Командир уже орал:

– Мотя! Давай, давай, давай!

Танк вздрогнул от отдачи, с шорохом что-то слетело с башни, потом мгновенно повернулась сама башня, прижав Ляо к броне, и ухнула уже пушка.

– Ещё! Ещё вдогон!

Снова ухнуло. Ляо посмотрел в телевизор, но на экране был только дым. Танк стронулся с места и медленно начал выходить из облака дыма и пыли.

– Мотя, видишь засветку, видишь засветку, не спи, Мотя…

Ляо перестал понимать, что происходит. Ревел мотор, они мчались по степи, и время от времени клёкот Дракона наполнял воздух над ними. Ляо был спокоен и беспокоился только о том, как бы не разбить себе нос.

Вдруг танк тряхнуло, и над ухом у Ляо закричали тревожно. Было понятно, что что-то идёт не так, и вот Дракон снова вышел им навстречу, снова приближалась его туша, но экран перед Ляо был серым, полным мигающих точек и дрожащих линий.

– Мотя, я буду сам наводить, с пульта навожу…

Ляо увидел, как плывёт по ленте снаряд с прозрачной головкой, как переворачивается, исчезает в жерле, как вдруг воцаряется внутри тишина. Он слышит, как пощёлкивает какой-то прибор над головой.

И через секунду бронированный слон присел на задние лапы, дёрнув хоботом. Снаряд, вылетев из ствола, раскрыл крылышки, закрутил стеклянной головой – всего этого не слышит Ляо, только видит, как вдруг появился Дракон в телевизоре и прыгнул на Ляо.

Прыгнул и тут же снова пропал, превратившись в жар и грохот.

Даже под бронёй Ляо втянул голову в плечи. А танкисты заревели как кабаны, кричат, разворачиваться нужно. Только не видно ничего, и вот Командир откидывает люк и лезет наверх.

Сзади лежит туша Дракона, пробегают по ней язычки пламени, а лопасти-крылья – тонкие, длинные – лежат куда дальше.

 

Командир внимательно посмотрел на ворочающегося врага, врага в последних судорогах, но для верности крикнул вниз:

– Ганс, Ганс, надо переехать ему хвост. Сдавай назад, я буду командовать. Левая стоп, правая полный, разворот, малый, ещё тише – вперёд.

Тяжело переваливается раненый боевой слон, и вот уже хрустит у него под ногами тонкая Драконья кожа, хоть и железная, да кто поборет слона на земле.

Это в воздухе Дракон силён, а тут он вышел весь, понемногу растворяется в огненном озере своей крови.

Командир почувствовал, как набухает внутри него счастье – здесь был его дом, и здесь он убил Дракона, круги замкнулись, образовывая важную геометрическую фигуру.

Если бы эти горизонтальные чёрточки и круги, что представил себе Командир, показать Ляо, то всё спокойствие слетело бы с китайца.

Но в этот момент что-то лопнуло в чёрной, объятой пламенем туше и вылетел оттуда тонкий острый осколок. Этот осколок влетел Командиру точно в горло, и он почувствовал, как воздух его родины проникает в него сразу с двух сторон, мешаясь с кровью. Он ещё успел сжать воротник рукой, прежде, чем начал сползать вниз.

Танк тронулся с места и уполз подальше от места сражения – в овраги.

 

В деревне уже стоял шум. Старый священник лупил в рельс и приплясывал между ударами как юноша, визжали свиньи под ножами, щебетали девушки, а мужики тормошили тех, кто видел, как умирал Дракон.

Только мельник выл, катаясь по полу, как собака, которой отрубили лапу.

Дочери старосты мать вплетала в волосы ленты, с тем же усердием, с каким хорошая хозяйка вставляет в рот жареному поросёнку метёлку укропа. Девушка сидела смирно, но вдруг поняла, что никто к ней не придёт. Она пыталась представить, как механическое чудовище остановится у ворот и на пороге появится Он – и не могла.

Она чувствовала, что теперь должна принадлежать ему как вещь, но одновременно понимала, что оказалась бесполезной – как ножны без меча. Но всё равно, она не прерывала свою мать, что хлопотала и суетилась над её телом, как над блюдом.

 

Экипаж отправился в путь только к вечеру.

Мёртвого Командира привязали тросом к моторному отсеку. Он лежал на спине и смотрел остановившимися глазами в небо. Ляо протянул руку, чтобы закрыть эти страшные глаза, но наводчик перехватил его за запястье:

– Не надо. Это его небо – пусть досмотрит.

Ляо ничего не ответил и полез внутрь. Мотя спустил ноги в люк, крикнул что-то вниз и перекинул тумблер на проигрывателе.

Танк двинулся прочь от деревни к ровной линии между степью и исчезающей солнечной долькой.

Командир, изредка качая головой, плыл под родным небом, в котором не было ни облачка, только полыхало красным в одном краю и накатывало фиолетовым с другого края.

Боевой слон пылил степью, держа на закат, и только угасала песня вдали:

 

It was already half past three

But the night was young and so were we,

dancing

Ney, Nah Neh Nah

Oh Lord, did we have a ball

Still singing, walking down that hall, that

Ney, Nah Neh Nah…

 




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Thursday, September 8th, 2016
12:41 pm
ДЕНЬ ГОРОДА
москва


Вторая суббота сентября

(день города)


По вагону каталась бутылка – только поезд набирал ход, она ласкалась им в ноги, а начинал тормозить – покатится в другой конец. День города укатился под лавки, блестел битым пивным стеклом, шелестел фантиками.
Мальчики ехали домой и говорили о важном – где лежит пулемёт и как обойти ловушку на шестом этаже. Каждого дома ждал чёрный экран и стопки дисков. Они шли по жизни парно, меряясь прозвищами – Большой Минин был на самом деле маленьким, самым маленьким в классе, а Маленький Ляпунов – огромным и рослым, ходил в армейских ботинках сорок пятого размера. Витёк Минин любил симуляторы, а Саша Ляпунов – военные стратегии, но в тринадцать лет общих правил не бывает. Мир внутри плоского экрана или лучевой трубки интереснее того, что вокруг.
Они ехали в вагоне метро вместе с двумя пьяными, бомжом, старушкой и приблудной собакой.
Женский голос наверху сообщил об осторожности, и двери закрылись.
Следующая – «Маяковская», и бутылка снова покатилась к ним.
– А что там, в «Тайфуне»? Это про лодку? – спросил Минин.
– Это про войну. Там немцы наступают – я за Гудериана играл. Тут самое главное – как в спорте – последние несколько выстрелов.
По вагону пошёл человек в длинном грязном плаще. Он печально дудел на короткой дудочке – тоскливо и отрывисто.
Старушка засунула ему в карман беззвучно упавшую мелочь.
– Там самое важное время рассчитать, это как «Тетрис»… Да не смотри ты на него, у нас денег всё равно нет. – Витёк потянул Сашу за рукав. Пойдём смотреть новый выход.
Они вышли в стальные арки между родонитовых колонн – вслед за нищим музыкантом.
Станция была тускла и пустынна. Посередине мраморного пространства стоял обыкновенный канцелярский стол. Музыкант подвёл их к столу, за которым листал страницы большой амбарной книги человек в синей фуражке.
– Это кино, кино… – Витёк обернулся к Саше, но никакого кино не было. Он повторил ещё раз про вход, но их только записали в странную книгу, и музыкант повёл мальчиков к эскалатору.
Чем выше одни поднимались по эскалатору, тем холоднее становилось. Наверху холодный воздух, ворвавшиеся через распахнутые двери, облил их как ледяной душ.
Площадь Маяковского странно изменилась – памятника не было, исчез путепровод и дома напротив метро.
Площадь казалась нарисованной. Стояла рядом с филармонией старинная пушка на колёсах с деревянными спицами. Вокруг была разлита удивительная тишина, как в новогоднее утро. Снег неслышно падал на мокрый асфальт, и жуть стояла у горла как рвота.
Мальчики жались друг к другу, боясь признаться в собственном страхе. Два солдата подсадили их в кузов старинного грузовика, и он поехал в сторону Белорусского вокзала.
Москва лежала перед ними – темна и пуста. Осенняя ночь стояла в городе чёрной водой торфяного болота. На окраине, у Сокола, они вошли в подъезд – гулкий и вымерший.
Музыкант-дудочник вёл их за собой – скрипнула дверь квартиры, и на лестницу выпал отрезанный косяком сектор жёлтого света. Высокий подросток молча повёл Ляпунова и Минина вглубь квартиры. Такие же, как они, дети, испуганные и непонимающие, выглядывали из-за дверей бесконечного коридора.
Сон накрывал Минина с Ляпуновым, и они заснули ещё на ходу – от страха больше, чем от усталости, с закрытыми глазами бросая куртки в угол и падая на один топчан.
Когда Большой Минин открыл глаза, то увидел грязную лепнину чужого потолка. Мамы не было, не было дома и вечно горящего светодиода под плоским экраном на столе. Был липкий ужас и невозможность вернуться. В грязном рассветном свете неслышно прошла мимо Минина высокая фигура – это вчерашний музыкант встал на скрипучий стул рядом с огромными, от пола до потолка, часами. Тихо скрипнув, открылось стеклянное окошечко – дудочник открыл дверцу часов.
Он начал вращать стрелки, медленно и аккуратно – через прикрытые веки Большой Минин видел, как в такт каждому обороту моргает свет за окном, и слышал, как при каждом обороте с календаря падал новый лист. Листки плыли над Мининым, как облака.
Минин зажмурился на мгновение, а когда открыл глаза, то никого рядом не было. Только лежал рядом листок календаря с длинноносым человеком на обороте – и социалист Сен-Симон отворачивался от Минина, глядел куда-то за окно, на свой день рождения.
Пришёл бледный Ляпунов, он уронил на топчан грузное тело и принялся рассказывать. Это было не кино, это был морок – никакого их мира не было в этом городе. На улицах ветер гонял бумаги с печатями, потерявшими на время силу. Неизвестные люди с испуганными лицами грабили магазин на углу. Ляпунов взял две банки сгущёнки, потому что взрослые прогнали его, и вернулся обратно.
Квартира оказалась набита детьми – одних приводили, других уводили, и пока не было этому объяснений.
Ляпунов, книжками брезговавший, предпочитал кино – теперь он строил соответствующие предположения. В комнате шелестело что-то о секретных экспериментах, секретных файлах.
– Мы мировую историю должны изменить. Это Вселенная нами руководит! Гоме… Гомо… Гомеостаз!..– но все эти слова были неуместны в холодной пыльной комнате, где только часы жили обычной жизнью, отмеряя время чужого октября.
Ляпунов был похож на хоббита, нервничающего перед битвой с силами зла. Где Гендальф, а где – Саурон, было для него понятно изначально, но вдруг он хлопнул по топчану:
– Слушай, мы ведь выстрелить не сумеем! Тут ведь на всю Красную Армию ни одного автомата Калашникова. Ты вот винтовку мосинскую в руках держал? Ну, зачем мы им, зачем, а?
Что-то запищало в куртке Минина.
Он бросился глядеть – оттого, что консервный электронный звук казался вестником из родного прошлого – или теперь будущего? Это пищал, засыпая навек, мобильный телефон – всю ночь он искал несуществующую сеть.
Минин отключил телефон и поставил его на полку в изголовье топчана, стараясь забыть о нём.
Именно в этот момент он понял, что возврата не будет.
Минин с Ляпуновым понемногу изучали квартиру – в одних комнатах их встречали испуганные детские глаза. В других было пусто – а в дальней, тёмной комнате Минин обнаружил странные баллоны, дымившиеся белым паром, как дымились дьюары с жидким азотом на работе его отца.
Он тут же захлопнул дверь, вспомнив историю Синей Бороды.
На стене коридора, прикрытый осевшей и заклиненной дверью, они обнаружили телефон. Чёрный эбонитовый корпус казался жуком, пришпиленным к зелёной поверхности стены.
Минин снял трубку – в его ухо ударил длинный гудок. Можно было позвонить, но только кому? Бабушке должно было быть столько же лет, сколько ему сейчас – и она (он знал) в городе. Он набрал родной номер, но ничего не вышло – тут он вспомнил, что тут всё по-другому, цифры должны как-то сочетаться с буквами. Но вот какая буква должна идти спереди… Он набрал какой-то номер наугад, но на том конце провода никто не ответил. Минин попробовал с другой буквой, но тут в конце коридора появился Дудочник и погрозил ему пальцем.
Минин и Ляпунов испуганно бросились в свою комнату.

Через несколько дней молчаливого и затравленного ожидания, пришли и за ними. Старшим стал тот мальчик, что открывал им дверь – он назвался Зелимханом. Зелимхан вывалил перед Мининым и Ляпуновым груду вещей, нашёл в ней пятый, лишний валенок – забрал его и велел одеваться.
Так они и вышли на улицу в курточках с чужого плеча – набралась целая машина, и Дудочник, прежде чем сесть за руль, долго шуровал ручкой под капотом.
Их везли недолго и выгрузили где-то за Химками. Там на обочине лежал труп немца – без ремня и оружия, но в сапогах. Рядом задумчиво курил старик, отгоняя детей от тела.
Зелимхан собрал мальчиков и повёл их на запад – заходящее солнце било им в глаза.
Первый раз они переночевали в разоренном магазине. Мальчики спали вповалку, грея друг друга телами, и Минин слышал, как ночью плачет то один, то другой. Он и сам плакал, но неслышно – только слеза катилась по щеке, оставляя на холодной коже жгучий след.
Зелимхан разрешил звать себя Зелей. Только у Зели и было оружие – «наган» с облезлой ручкой.
И через несколько дней к нему, закутанному в женскую шаль, подъехал обсыпанный снегом немец на мотоцикле. Немец подозвал Зелю, а его товарищ в коляске раскрыл разговорник.
Зеля подошёл и в упор выстрелил в лицо первому, а потом и второму, бестолку рвавшему пистолет из кобуры.
Из-за сугробов вылезли остальные мальчики, и через минуту мотоцикл исчез с дороги, и снова – только позёмка жила на ней, вихрясь в рытвинах. Тяжёлый пулемёт, пыхтя, нёс Маленький Ляпунов – как самый рослый, а другие трофеи раздали по желанию. Солдатка, у которой они ночевали в этот раз, валяясь в ногах, упросила их уйти с утра.
Так они кочевали по дорогам, меняя жильё. Минину стало казаться, что никакой другой жизни у него и вовсе не было – кроме этой, с мокрым валенками, простой заботой о еде и лёгкостью чужой смерти.
В начале ноября Минин убил первого немца.
Зеля предложил устроить засаду на рокадной дороге километрах в десяти от деревни. Полдня они ходили вдоль дороги, и Зеля выбирал место, жевал губами, хмурился.
Потом пришли остальные.
– Давай не будем знать, откуда он это умеет? – сказал Ляпунов.
И Минин с ним согласился – действительно, это знать ни к чему.
Они лежали на свежем снегу, прикрыв позицию хоть белой, но очень рваной простынёй, взятой с неизвестной дачи. Мальчики притаились за деревьями по обе стороны дороги. Зеля выстрелил первым, сразу убив шофёра одной, а со второго раза Минин застрелил шофёра идущей следом машины.
Вторая машина оказалась пустой, а раненых немцев из первой Зеля зарезал сам.
Минин слышал, как он бормочет что-то непонятное, то по-русски, то на неизвестном языке.
– Э-э, декала хулда вейн хейшн, смэшно, да. Ца а цависан, да. Это мой город, уроды, это – мой… – услышал краем уха Минин и, помотав головой, отошёл.
Они, завели вторую машину и подожгли другую. Началась метель, и следа от колёс не было видно.
Мальчики вернулись домой и всю ночь давились сладким немецким печеньем и шоколадом.

Зелимхана убили на следующий день.
Немцы проезжали мимо деревни, где прятались мальчики. Что-то не понравилось чужим разведчикам, что-то испугало: то ли движение, то ли блик на окне – и они, развернувшись, шарахнули по домам из пулемёта. Зеля умирал мучительно, и мальчики, столпившись вокруг, со страхом видели, как он сучит ногами – быстро-быстро.
– Это мой город! Я их маму.., – выдохнул Зеля, но не выдержал образ и заплакал. Он плакал и плакал, тонко пищал как котёнок, и всё это было так непохоже на ловкого и жестокого Зелю.
Он тянул нескончаемую песню «нана-нана-нана», но никто уже не понимал, что это значит на его языке.
Как-то они нашли позицию зенитной батареи – там не было никого.
Стволы целились не в небо, а торчали параллельно земле.
Ляпунов попробовал зарядить пушку, но оказалось, что в деревянных ящиках рядом снаряды другого калибра.
И группа снова поменяла место.


Минин всё время чувствовал дыхание своего города – город жил рядом, и мальчики, увязая по пояс в снегу, ходили, будто щенки вокруг тёплого бока своей матери. С одной стороны было тепло Москвы, а с другой – враг. Они же двигались посередине, ощетинившись, как те самые щенки.
Минин уже редко думал о прошлом. Если бы он вспоминал о нём часто, то он бы умер, наверное, сразу.
Но иногда ему казалось, что причиной всего было не случайное желание посмотреть новый выход со станции метро, а то, что лежало в его основе. Минин любил Москву и мог часами бродить по её переулкам.
Надо было ходить по этому каменному миру с какой-нибудь правильной девочкой, но девочку для прогулок он не успел завести. Тонкий звук этой струны, московского краеведения-краелюбия, ещё звучал в нём. Оттого, в этих снежных полях, он чувствовал себя частью площади Маяковского, осколком родонитовой колонны, кусочком смальты с панно, изображающем вечно летящие самолёты, под беззвучным полётом которых сейчас читает свой праздничный доклад Сталин. Самолёт был важнее Сталина, вернее, Сталин тоже был частью этого города и был вроде самолёта.
А Минин был главнее Сталина – потому что знал, что будет с этим человеком во френче, и знал, что сроки его смерены.
Поутру мальчики, будто мене и текел, вкупе с упарсин – вычерчивали жёлтым по снегу свои неразличимые письмена. Часовой механизм истории проворачивался, и Минину казалось, что он исполняет роль анкерного регулятора – важной детали.
Теперь его пугало только то, что он может оказаться деталью неглавной, и всё будет зря.
Через несколько дней после смерти Зели они наткнулись на очередную деревню. Рядом с избами, поперёк дороги, стоял залепленный снегом немецкий бронетранспортёр. Мальчики обошли вокруг и нашли замёрзшего часового.
Минин с трудом вынул из его рук винтовку, а из вымороженной машины взял канистру с соляркой. Солярка стала похожа на желе, и мальчики просто намазали её на стены. Потом они припёрли дверь бревном и стали смотреть на огонь.
На них, из узкой щели погреба с ужасом смотрели две старухи. Но мальчики не думали, что кто-то, кроме врага, может быть рядом, они вообще ни о чём не задумывались – и в этом была их сила. Однажды они убили немецкого заблудившегося офицера – когда его, оставшегося после налёта, вытащили из машины, он был похож на жука в муравейнике – только сапоги взмахивали в воздухе. Когда мальчики расползлись в стороны, отряхиваясь, то офицер и вовсе не походил на человека.
Через пару недель они, обманувшись, завязали бой с танковой разведкой – и танкисты, не разбираясь, кучно обстреляли отряд из пушек. Часть убили сразу, а несколько расползлись по снегу ранеными зверьками – и по следу сразу было видно, кто куда дополз.
Их осталось четверо – Ляпунова ранило в руку, но он не подавал виду, что ему больно. Зато к вечеру они нашли новую пустую деревню.
Это была не деревня, а дачный посёлок. За крепкими заборами стояли богатые дома – два младших мальчика, близнецы без имён, растопили печь стульями, а обессиленный Ляпунов сразу заснул.
Минин разглядывал старые, но в этом мире почти свежие журналы – за август и сентябрь. Там на иллюстрациях плыли дирижабли, и Ленин махал рукой со здания Дворца Советов. Он казался себе похожим на сумасшедшего инженера Гарина, что на заброшенном острове вместе со своей подругой листает альбомы с фантастическими проектами несуществующих городов.
Положив под голову стопку утопий, он заснул. Он спал, а за щекой у него плавился в слюне сухарь, найденный близнецами на кухне.
Минин проснулся от того, что раненый дёргал его за руку.
– Давай поговорим, а? – Ляпунов задыхался. – Я умру, и мне страшно. Ты можешь понять, что с нами произошло, а? Мы ведь умрём и сразу воскреснем? Это ведь такая игра?
– Я не знаю, Саня, – ответил Минин, слушая потрескивание остывающей печи.
– Мы должны умереть, – печально сказал Ляпунов. – Мы все умрём, это ясно и ежу. Это город затыкает нами дыру во времени. Мы с тобой как эритроциты.
– Что?
– Эритроциты. Это… Нет, неважно. Знаешь, что такое саморегуляция в городе – ну там прокладывают дорожку какую-нибудь пафосную в парке, а потом оказывается, что так ходить неудобно, и вот протоптали совсем другую тропинку. А через эту дорожку проросла трава, асфальт потрескался, фонари расколотили, и всё – нет ни пафоса, ни дорожки.
Это её не кто-то уничтожил, а город целиком – так со многими вещами бывает, большой город всё переваривает, как организм. Он и в ширину растёт – только иногда растёт не только вширь, но и во времени.
– Ну, ладно. Если ты такой умный – отчего именно нас сюда закинули?
– Я и сам не знаю. Может, нас просто не так жалко, мы маленькие, у нас самих детей нет. А, может, мы все в игры играли про войну. Самое обидное знаешь что? Самое обидное, если это городу всё равно – вот ты думаешь о том, сколько эритроцитов… То есть, ладно – как у тебя организм с болезнью борется? Ты об этом думаешь? А тут город берёт у будущего – а что ему взять, кроме нас?
Они замолчали, слушая, как ухает и постанывает что-то в печной трубе.

– Я утром уйду, ты ребят не буди – лучше я в снег лягу, говорят, когда замерзаешь, не больно. Плохо быть маленьким кровяным тельцем. Или тельцом?
– Каким тельцом?
– Ты меня не слушай, это всё из книжек…
Тогда Минин схватил руку Ляпунова – мокрую и жаркую, и они так и заснули – рука в руке.
Минин проснулся поздно. Ляпунова уже не было, а два оставшихся мальчика, чумазых и печальных, что-то варили на печи. Они поняли всё без объяснений.
Они снова вышли на охоту, но в этот раз немецкий патруль оказался умнее, он расстрелял их, не дав приблизиться. Оба близнеца повалились в снег, одинаково держа руки за пазухой, где грелись пистолеты.
Минину пуля попала в бок, но прошла мимо тела, и он спокойно ждал, когда уедет немецкая разведка, и только когда прошло полчаса, когда тарахтение мотоциклов давно не слышалось, уполз прочь, не приближаясь к убитым.
Вернувшись на чужую дачу, он нашёл табуретку и, встав, примерился, к старым ходикам на стене.
Он попробовал провернуть стрелки вперёд, но они не поддавались, вот обратно они шли с охотой – а при движении в будущее только гнулись.
Он выпил кипятку с вареньем, что нашли, да не доели близнецы, и попробовал ещё раз. Стрелки встали намертво, и он понял, что и его время кончилось.
Ляпунов был прав – город зачерпнул их пригоршней, и уже не выяснишь, из-за какой игры отобрали его, Минина. Может, мы просто слишком сильно любили этот город, подумал он – но причём тут близнецы?
Но он одёрнул себя – много ли он знал о близнецах, ведь сейчас он не помнил даже их имён.
Минин услышал далёкий рокот мотора и, подхватив винтовку, выбрался из дома.
Там, на холме неподалёку появился кургузый, будто игрушечный, танк. Минин прицелился и стал ждать, когда голова танкиста покажется над башней. Беззвучно отвалилась крышка, и через мгновение Минин выстрелил. Пуля ударила в броню и высекла длинную искру. Танк фыркнул мотором и начал сползать обратно, на другую сторону холма. Трещали разряды в радиотелефонах, доклад ушёл командирам, обрастая другими сведениями, часто придуманными и противоречащими друг другу – так радиоволны сливались, шифровались и расшифровывались, чтобы печальный немец далеко-далеко от Москвы открыл под лампой дневник и записал на новой странице «Противник достиг пика своей способности держать оборону. У него больше нет подкреплений».
В этот момент его противник встал и пошёл обратно, волоча винтовку по снегу – но через минуту с танка разведки выстрелили в сторону деревни – наугад, без цели. Шар разрыва встал за спиной мальчика, и крохотный осколок, величиной с копейку, попал Минину в спину. Он упал на живот и ещё успел перевернуться на спину, сползая с дороги в канаву.
Холод схватил его за ноги – не тот зимний холод, к которому он привык, а особый и незнакомый. Сначала он схватил его за ступни, погладил их, поднялся выше, и вот Минин вовсе перестал чувствовать ноги.
И тут ему стало ужасно одиноко, потому что он знал, что мама не придёт – они все звали маму, те, кто успевал. Теперь, нужно было крепко терпеть, чтобы не заплакать.
Мороз усиливался, и ночь смотрела на него из-за стремительно летящих зимних облаков. Город жил где-то рядом, там, откуда должно было вылезти солнце, но повернуться к восходу уже не было никаких сил. Мир завис на краю, и чаши невидимых весов, где-то там, в вышине, на чёрном пространстве без звёзд, колебались, ходил вверх-вниз маятник, колебалась стрелка, чтобы потом показать, чья взяла.
Минин ждал, как они встанут, как ждал результата контрольной – всё уже сделано, и переписать начисто уже не дадут.
Город был рядом, и Минину было лучше многих, умиравших в ту ночь – он знал, чем кончится дело, он знал ответ в конце задачника.
Минин прожил ещё несколько долгих часов, пока не услышал нарастающий шум. Это с востока, в темноте, шло слоновье боевое стадо.
Танки шли, поводя хоботами и перемаргиваясь фарами. Минин ещё успел почуять запах гари и двигателей, и лучше запаха не было на земле. Вдыхая в последний раз этот морозный воздух, становясь частью снега и льда близ Москвы, он почувствовал, как окончательно сливается со своим городом.





И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, September 6th, 2016
1:44 pm
История про то, что два раза не вставать
145207-i_020

Написал тут про Андрея Болконского-Штирлица в школе.
Тема-то эта давняя, хоть и на фоне нынешнего с-меня-при-цифре-пятьдесят-семь-слетает-хмель (Горшочек, не вари!), кажется актуальной.
Меж тем актуальность ваша сдохнет через неделю, а мне интересен старый советский фильм и вообще культ учителя в школе.
На самом деле, это тема, куда более интересная, чем коллективное возмущение.
Это история про производство кумиров.
Кумир производится обычно из серой обыденной жизни. В качестве противостояния оной. Советские либеральные интеллигенты даже из Ленина умудрялись делать кумира - в противопоставление актуальному вождю.
Сын Штирлица встречает его в Кракове.
Эта сцена есть в романе, но в фильме по этому роману её нет.
Сын не знает, что наблюдает за отцом и докладывает командиру:
- У него глаза, между прочим, красивые:
как у собаки.
- Ты считаешь, что у собак красивые глаза? - спрашивает майор, его командир.
- Так мама говорит. Она очень любит, если у людей глаза, как у собак.
Когда Штирлиц пошёл работать в школу глаза его остались прежними.
Женщинам нравится.
Всякому хочется обмануться.
Кстати, тут мне уже сказали, что Мельников - всё равно, что Джейк Барнс из "Фиесты", только советский. Сексуальное начало вырвано с корнем. Осталось остроумие и харизма.




http://rara-rara.ru/menu-texts/urok_knyazya_bolkonskogo

Извините, если кого обидел
Sunday, September 4th, 2016
1:17 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ НЕФТЯНИКА



Первое воскресенье сентября

(бифуркация)



Они закурили.
Несмотря на едкий дым сигарет, Фролов с интересом принюхивался к запахам внутри беседки. Тут пахло сырым деревом и ржавеющим металлом. Много лет этот навес использовался как склад неработающего оборудования. Кроме них сюда забредал разве что институтский художник, в перерывах между плакатами и лозунгами, подбиравший здесь, вдали от людей, бесконечные аккорды на разбитой гитаре. Обычно он сидел как раз на этих ящиках. Если хорошо покопаться в этих уходящих уже под землю гробах, можно было обнаружить могучие изделия фирмы «Телефункен», скончавшиеся уже на чужой для них земле.
Он оперся на перила и стал рассматривать надписи на ящиках.
– Ошибки быть не может? – спросил Бажанов.
– Ну вот глупости ты, Сережа, говоришь! Глупости! Сам же знаешь всё. Ну какие в вероятностных теориях могут быть гарантии? – ответил Фролов не оборачиваясь. – Может быть ошибка, ещё как может. У нас группа динамического прогнозирования, а не аптека.
Да только, как ни крути, либо мы вмешиваемся в ход событий, либо плачем потом об упущенных возможностях.
По мокрой дорожке, попадая в лужи, оставшиеся после дождя, к ним кто-то приближался.
Фролову не нужно было и думать – тяжелое дыхание директора он узнавал сразу, даже через закрытую дверь. А тут, во дворе, он услышал его, ещё когда директор вышел на крыльцо. Впрочем, они звали его просто – Папа.
– Ну что, группа в сборе. – Вопросительный знак в конце потерялся.
– Почти вся, – машинально поправил Фролов.
– Знаю. Я отпустил Гринблата, – продожил Папа. – Справимся без него. Кто доложит?
Взялся Бажанов. Фролов чувствовал в товарище эту страсть – Бажанову всё хотелось покомандовать. «Недовоевал он, что ли, – подумал Фролов лениво. – У меня вот вовсе нет этого желания».
Они ждали разговора с Папой, потому что три дня назад написали обтекаемый отчет.
Он был похож на днище британского чайного клипера, такой он был обтекаемый, но внутри него было много тревожных предсказаний. Много более тревожных, чем те, что они сформулировали в октябре шестьдесят второго.
Мир тогда стоял на краю, и всё, что содержалось в двенадцати страницах машинописи, сбылось по писаному. Фролов тогда не тешил себя надеждой, что к ним прислушались, принимая решения, но верным знаком было то, что их сразу же засекретили. У них и так-то была первая форма, но Фролов отметил про себя, что даже уборщице, что пыхтела в лаборатории, подняли степень секретности с третьей на вторую.
Но он заметил, что больше они не занимались политическими прогнозами.
После этого им ставили только экономические задачи – этим они и занимались шесть дней в неделю. Впрочем, и это, кажется, было ненадолго: одной из рекомендаций был переход на пятидневную рабочую неделю.
Гринблат как-то, хохоча, сказал, что это его посильный вклад в национальный вопрос – к пятидесятилетию Советской власти евреи перестанут работать по субботам.
Несколько раз Папа проговорился, что их материалы читает сам Главный Инженер. Он не стал уточнять – гадайте, дескать, сами. Но они догадывались, что существовали в общем русле перемен этого десятилетия.
Их держали из суеверия, как держали средневековые герцоги астрологов – иногда принимая в расчет их слова, иногда забывая о них. Да и сейчас Фролов мог назвать пару академиков, что тормозили свои казенные «Чайки», если дорогу перебегала черная кошка.
Они знали, что весь этот нелегкий век страна меняла структуры управления – вот задача группы и была оптимизировать эти структуры. Только что отшумела история совнархозов.
Некоторые бумаги приходили к ним на бланках уже исчезнувшего Мосгорсовнархоза – то есть Московского городского Совета народного хозяйства. Недавно произошла, как говорили, «реорганизация», а на самом деле – роспуск этих советов. Структуры исчезли точно так же, как и появились – волевым актом руководства. Придуманные лысым крикливым вождем, они ненадолго пережили его отставку.
Гринблат даже печалился по этому поводу. Он соглашался, что структуры эти были нежизнеспособны, но он построил столько моделей их поведения, что напоминал директора цирка химер, который сохранил в клетках не виданных никем уродцев. С разгона он попытался анализировать и недавнее прошлое – в котором были «Министерство вооружений» и «Военно-морское министерство», но тут его одернули. Сокращение количества министерств в начале пятидесятых годов было одним из пунктов обвинения могущественного наркома, а потом и министра в пенсне. Но вот он сгорел в печи неизвестного никому крематория (и пенсне, наверное, вместе с ним) – а штат снова раздулся.
Потом пришли иные времена, и стало понятно, что вся страна перетряхивается, как огромный ковер с тысячами вышитых рисунков. Расправляются и снова ложатся складки – государственная машина зашевелилась, сдвинулась с места.
Говорили, что этот новый курс ведет тайная группа, действия которой вовсе не были тайной. Но минул год знаменитого съезда, пятилетний план трещал по швам, вождь снова сделал доклад о переменах, и вот Гринблат уже начал плодить свои модели.
За ним подтянулась и вся группа – дело было в том, что разваливалась устойчивая пирамида власти. Нарушилась вертикаль принятия решения: от ЦК и Совмина, через министерства – на заводы.
В графических моделях Гринблата появилась географическая составляющая – совнархозы были именно географическим понятием. Совнархозы были при этом коллегиальным органами, и развитием промышленности он руководил комплексно – ему подчинялись все промышленные и строительные предприятия, хозяйственные учреждения, транспорт, финансы и проч. Группа извела тысячи перфокарт, и жизнь доказывала, что химера может обернуться жизнеспособным организмом – уменьшились затраты на транспортировку сырья и продукции, полезли вверх показатели кооперации предприятий.
Да только что-то забурлило в глубинных слоях. Бажанов, ездивший в командировки по стране (он чрезвычайно любил эти командировки, оттого Папа даже прозвал его «туристом»), говорил, что налицо ситуация, когда хозяйственники оказывались относительно самостоятельными по отношению к обкомам.
А потом высшая партийная власть соединилась с высшей государственной властью. Даже не выходя из лаборатории, группа Бажанова почувствовала, как холодный липкий испуг заливает колесики и винтики партийного аппарата. Из их защитника вождь мог превратиться в человека, отобравшего у них власть.
Даже смотрящие из органов были вне себя – что-то нависло над ними, так что они начинали жаловаться при чужих. Как-то на пьянке их куратор сказал, что их хотят «распогонить, разлампасить».
Ну и судя по чуть изменившейся тональности данных, приходивших издалека, коллеги поняли, что совнархозам не жить.
И они стали заниматься «хозрасчетом».
Это слово Гринблат называл дурацким и бессмысленным, как и слово «самофинансирование».
Но их заметили – заметил и сам Главный Инженер, про которого говорил Папа.
Наверху понравилась идея маленьким, точечным изменением сильно изменить ближайшее будущее. Заменить директора цементного завода и получить в отдаленной области резкий прирост строительства.
Найти узкое место в транспортном снабжении, и строительством железнодорожного моста обеспечить перевыполнение плана целой областью.
Но суть того, чем занимались группа, была, если говорить официальным языком, не в генерации своих идей, а в поддержке чужих.
Там, наверху, в аппарате Главного Инженера решили дать больше хозяйственной самостоятельности предприятиям. Предполагалось, что государство, разрешающее хозяйственникам оставлять в своем распоряжении часть заработанных денег, получит в ответ повышение производительности труда, рост качества и увеличение выпуска продукции, особенно той, которая необходима для повышения жизненного уровня населения.
При этом государство отказывалось от свободных цен.
Папа заклинал своих подопечных от упоминания Тито, Дубчека и Кадара.
Примеры югославских преобразований, реформы в Венгрии и чехословацкий «социализм с человеческим лицом» показали, что одна реформа по цепочке влечет за собой следующую, и так – до бесконечности. Только это, конечно, не бесконечность – здесь жизнь далека от математики.
Это просто возникновение другой общественно-политической формации.
Однажды в начале ноября, как раз накануне праздников, несколько отделов сошлись за праздничным столом после собрания. Тогда они получили Государственную премию, разумеется, по закрытому списку.
Водка лилась рекой, шампанское пили только секретарши.
Под конец вечера Фролов понял, что он по-настоящему напился.
И не он один – Гринблат навалился на него, задышал тяжко в ухо:
– А тебе не кажется, Саша, что мы прошли экстремум? Мы прошли высшую точку, и высшей точкой был Гагарин. Ничего выше Гагарина у нас не было, какой-то дурной каламбур… Не слушай ты меня, вернее, слушай, хоть я и пьяный, я тебе говорю правду: ничего выше Гагарина у нас не было и не будет, весь мир под нас стелился, Гагарину любая принцесса дала б, но функции неумолимы, и кривая начинает ползти вниз. Нам любой ценой нужно не дать системе заснуть. Любой ценой, понимаешь, любой. Там, внизу, будет мрак и тлен, там новый сорок первый год будет, нас голыми руками можно брать будет, коммунизм...
Тут он икнул, и что-то забулькало, заклекотало в горле, будто Гринблат полоскал его при простуде.
Он уронил голову на грудь и так и не очнулся до дома, пока Фролов вез его по стылой ноябрьской Москве на такси.
В ту ночь Фролов поверил в идею, что давно ходила между ними тремя, но не была до конца проговорена.
Малое воздействие в точке ветвления вызывало удивительные перемены модели будущего.
Потом они много раз говорили уже на трезвую голову.
Фролов проверял выкладки, Бажанов сводил вместе их бессвязный бред и вдруг выдавал отточенные формулировки, годившиеся для академической статьи, если бы, конечно, всё это можно было печатать.
У них на большой доске разноцветными магнитиками были изображены блоки системы.
Так это и называлось: «Наглядная схема взаимодействия сложных систем». Гринблат клялся, что с лампочками было бы более красиво, но на лампочки не было фондов.
Фонды были на работу Больших электронно-счетных машин, связанных в одну сеть. Институт позволил лаборатории отбирать свое время по утрам, в рассветные часы. Обычные ученые традиционно не спали по ночам, но к утру сворачивали деятельность. Более дисциплинированные работали днем, а вот задачи Лаборатории, или группы Бажанова, считались на рассвете.

– Мы всё можем. Мы Берлин брали, – выдохнул Гринблат.
– Что ты кипишишься? – вяло сказал Бажанов. – Ты его, что ли, брал?
Это был удар ниже пояса. Гринблат всю жизнь страдал от того, что не попал на войну. Его не взяли по зрению, да и сердце у него было не в порядке. И всё равно – теперь он чувствовал себя человеком 1924 года рождения, увильнувшим от войны. Он был единственным из мальчиков своего школьного выпуска, оставшимся в живых – оттого он никогда не ходил на встречи одноклассников. Не сказать, что за ним стелился шлейф вины, но эту вину он вырабатывал сам, вырабатывал с такой силой, что, казалось, над головой у него серый нимб еврейской виноватости.
Они поругались, но мгновенно помирились снова.
Их помирила работа, весь мир был на ладони, и всё было достижимо, как в тот майский день, когда Фролов и Бажанов, ещё не зная о существовании друг друга, палили в небо из своих пистолетов.
Аспирант Бажанов делал это под Берлином, а недоучившийся студент Фролов – в Будапеште.
И точно так же, как орали в тот апрельский день, когда они, не старые ещё, крепкие сорокалетние мужчины, орали в толпе, встречавшей первого космонавта.
Методику они взяли старую.
Несколько лет назад они начали моделировать заводские связи – и по их рекомендациям страна сэкономила миллионы рублей. Связи между поставщиками стали короче, производство стремительно наращивало скорость.
Самое главное было – найти точку приложения сил.
В простом раскладе это был человек, который находился не на своем месте, будто фигура, которую нужно чуть подвинуть – и шахматная партия пойдет совершенно иначе.
Потом, вот уже три года они занимались целыми отраслями – в частности, радиоэлектроникой.
Фролов понимал, что они вовсе не демиурги, просто благодаря им кто-то там, наверху, мог положить на стол перед высшим руководством простой и ясный бумажный аргумент.
Их вовсе не было в сложном раскладе большой игры, они не были даже запятой в том тексте, но на них ссылались как на старинную примету, над которой посмеиваются, но всё равно притормаживают, будто перед черной кошкой.
Наука давно стала мистикой, и особенно сейчас – когда человек полетел в космос.
И эти люди наверху, что командовали армиями ещё в Гражданскую, а потом сидели рядом с вождем в его кабинете, который Фролов представлял себе по фильмам, использовали этот стремительно увеличивающийся в размерах текст в своей загадочной игре.
Фролов не строил иллюзий.
Он был одним из тех, кем командовали эти люди двадцать лет назад. Он покорно брел в намокшей шинели, когда в сорок втором его гнали к Волге. Ему тогда повезло, его, недоучившегося студента, выдернули из окопов, чтобы переучить на артиллериста.
Математика спасла его – он попал в дивизион дальнобойных пушек. Там погибали реже.
Но в тот страшный год он поверил в силу математического расчета – враг тогда побеждал именно математикой – не арифметической численной мощью, а интегральным счислением, координацией элементов, ритмом снабжения, великой математикой войны.
А в сорок втором он был одним из тех, кто платил лихую цену за промахи в управлении, что потом казались пренебрежением математикой сложных систем.
Когда в сорок четвертом он участвовал в большом наступлении, он вдруг почувствовал, что математика уже на их стороне – всё было рассчитано иначе – тщательно, и мать писала ему, что немцы идут по молчащей Москве, что высыпала на улицы. Они идут, шаркая разбитыми сапогами, а она плачет, стоя на балконе.

Итак, методика была старая, а вот математика – куда совершеннее. Гринблат говорил, что наша математика совершеннее, потому что она не надеется на всесилие электронно-счетных машин.
И вот они дописали выводы нескольких месяцев работы. Нет, по условиям игры они расплывчато докладывали результаты напрямую Папе, и он уже догадался, что выводы будут нерядовыми.
Перед тем, как отдать отчет, они поругались снова.
Гринблат снял очки и сказал:
– У нас есть шанс преобразовать страну.
Фролов видел, что эта фраза далась ему с трудом.
– У нас есть шанс преобразить мир. Это шанс на коммунизм.
Бажанов раздраженно махнул рукой:
– Шанс! Это объективное развитие. Половину времени я трачу на совещаниях на то, чтобы отмазать нас от обвинений в субъективизме. Роль личности в истории, Плеханов и всё такое.
Гринблат, не слушая, продолжал:
– У нас два пути – либо жить путем приписок, потому что у нас есть неожиданное богатство. Нам подвалило наследство – оно состоит из древних лесов. Мы можем проматывать его год за годом, спиваясь, как капиталисты и помещики.
Фролов хотел напомнить ему, что отечественные капиталисты были из старообрядцев-трезвенников, но не стал – по сути-то Гринблат был прав.
– И есть второй путь – путь интенсивного развития. Система должна состоять из малых самоорганизующихся единиц. Вирусы сильнее мамонта.
Мы можем затормозить один сегмент, и за это время восстановить мелкие блоки развития. Через десять лет мы будем продавать мертвый лес юрского периода, точно так же, как раньше продавали необработанный лес за границу.
Гринблат знал, о чем говорил – его отец семнадцать лет подряд валил лес на Севере. И национальное богатство за эти семнадцать лет сделало из инженера Гринблата, что на спор передвигал полутонный трансформатор, из весельчака и балагура – тень.
Тень отца, вернувшегося с Севера, жила за шкафом, и Гринблат слышал, как он приподнимается с кровати, когда среди ночи во двор заезжает такси.
– Можно пойти рациональным путем. Нам верят, и наверху готовы. Не мы начали реформы, но реформы идут. Мы знаем, что они идут – мы же сами обрабатываем информацию.
Мы не декабристы, а часть этих реформ, их просто не нужно останавливать – а если мы получим это наследство...
Наследство нужно просто отложить.
– Ты много на себя берешь, – зло сказал Бажанов. – Нефть нужна промышленности. Без промышленности не будет коммунизма.
– У нас не будет промышленности, если мы будем жить нефтью. Смотри, какая у нас электроника – через три года мы полетим на Луну. У нас уже есть счетно-решающие машины – такие, что можно поставить на борт, в них будущее. 256 килобит, представляешь? Да никто не представляет, что такое память 256 килобит!

Успокоившись, они нарисовали схему на доске – Гринблат после этого был обсыпан мелом, и стал похож на мельника.
Рисовать на бумаге им давно запретили – из соображений всё той же секретности.
Линии сходились к одним прямоугольникам, исходили из других, и всё вело к одному человеку. Вернее, к группе людей, которыми он руководил.
Не будет его, уверенного и волевого, и всё развалится.
Развитие пойдет иным путем – медленным и постепенным.
Не месторождение, а целая нефтяная страна будет развиваться с запозданием на десять лет. И за эти десять лет страна переменится – весь этот хозрасчет, все реформы успеют совершить необратимый цикл.
А если нет – несколько десятилетий можно будет легко латать любые дыры в экономике.
Фролов с Гринблатом оценили рост объемов по нефти до трехсот миллионов тонн, а газа чуть не пол триллиона кубометров. Нефть и газ легко конвертировались в доллары, доллары превращались в оборудование и продовольствие, и не было в этой цепочке места совершенствованию производства – зачем оно, когда недостающее можно докупить за границей, не изменяя текущего уклада жизни.
И весь этот конус будущего сходился в настоящем только на одном человеке – на хамоватом нефтянике, почти их ровеснике.
Ему прочили большой пост в Западной Сибири. Он был, конечно, не один, с командой таких же, как он, похожих на казаков Ермака, лихих хозяйственников. В прошлые времена они пустились бы в Сибирь за мягким золотом, как сейчас пустились бы за черным. Но тогда они не побрезговали решать свои вопросы сталью сабель и голосом пищалей. Теперь они были стреножены новыми временами.
Но у них были покровители, а с этим надо считаться в любые времена.
И это будет смертью экономики.
Бажанов исчез на неделю.
Пару раз он забегал в Институт – в непривычном черном костюме с галстуком, и было впечатление, что он каждый день ходит на какие-то похороны.
– Они не могут затормозить назначение. Видишь ли, у них в Совмине образовалась целая фракция, драка бульдогов под ковром.
– Знаю, так говорил Черчилль.
– Может, и Черчилль. Но Папа говорит, что не будет этого назначения, наше дело действительно затормозится. Там просто есть конкурент – тихий хозяйственник, не рисковый. С ним всё будет проще, тише и спокойнее.
А этот пробивает не только финансирование – он делает из этого политическое направление.
– Ну не кидать же в него бомбу, как в царского сановника.
– Бомбу... Я бы кинул в него бомбу, – Бажанов усмехнулся невесело. – Но я не докину, у меня ведь рука после Сталинграда плохо гнется.
Наконец, ещё через несколько дней, он собрал их и сказал:
– Надо убрать этого человека.
Бажанов сказал это просто, точно так же, как сказал когда-то о том, что надо завалить защиту человека, метившего на место начальника Института. Тогда они и сделали это – ювелирно и точно.
Защита провалилась с треском, все и так знали, что диссертация написана другими людьми, но Фролов нагнал в зал веселых остроумцев с допуском к секретной теме, что закидали диссертанта неприятными вопросами, а Гринблат обнаружил подтасовки в расчетах. Но самое главное, Бажанов обеспечил этим людям попадание на сам спектакль.
Ретивого карьериста через месяц тихо убрали из их конторы, и Папа стал директором, а они – его великовозрастными сыновьями.
– Дело решено. Его уберут.
– Как?
– Физически. Это решено на самом верху. Не надо больше ничего спрашивать.
– Он наш, советский человек, – сказал Гринблат.
– Ты же сам этого хотел.
– Тебе что важнее – будущее страны или он? На фронте...
Фролов положил Бажанову руку на плечо:
– Не надо.
Да и сам Бажанов не хотел продолжать.
Фролов думал, что они будут долго обсуждать эту жертву, но, как ни странно, все отнеслись к этой идее спокойно. Он даже испугался – что это? Откуда в нем эта жестокость? Ладно, Бажанов, в нем до сих пор жил недовоевавший командир батареи, ладно он, Фролов, тоже посылавший людей на смерть – и они зачастую были посимпатичнее этого золотозубого нефтяника. Фролов однажды накрыл огнем своих корректировщиков – никакого «вызываю огонь на себя» там не было. Всё было буднично и просто, этого требовала логика боя, да, может, они и были к этому моменту мертвы… Но откуда такое спокойствие в Гринблате? Впрочем, тому наверняка хочется победы, недополученной на войне. Он будет казниться потом, но это – потом.

Они приехали на электричке – ни дать, ни взять, двое работяг с каким-то измерительным инструментом.
У Бажанова в руках была гигантская бело-красная линейка, размеченная штрихами.
А у его напарника на плече длинный брезентовый мешок.
Их было двое – Бажанов и приданный ему снайпер. Или, может, Бажанов был придан снайперу – им оказался невысокий парень с плоским монгольским лицом – глядя на это лицо вовсе не было понятно, сколько ему лет. Может, тридцать, а может, и все пятьдесят.
Когда они подошли к опушке леса, снайпер стал выбирать позицию.
Дорога тут была видна как на ладони – она изгибалась, делая крутой поворот, и уходила в лес, как раз к дачам министерства.
Снайпер расчехлил винтовку, и Бажанов подивился её необычной форме. На фронте он видел снайперов с простыми трёхлинейками, снабженными оптическими прицелами, а тут было что-то специальное.
– Новая разработка? – с уважением спросил Бажанов, но монгол ничего не ответил.
До дороги было метров восемьсот, и Бажанов даже обиделся за новую снайперскую винтовку – на войне он видел, что снайперы тогда били за полтора километра, но не ему тут было решать. Монгол вытащил большой бинокль и дал Бажанову.
– Я работаю по вашей команде – как опознаете машину.
Вечер догорал, как костер.
Они пропустили грузовик с песком, который, видно, прикупил один из сноровистых дачников – явно в обход строгих порядков. Оттого шофер гнал на дачи в неурочное время. Потом дорога надолго опустела.
Бажанова тянуло завязать разговор, да только понятно было, что никакого разговора не будет.
Грузовик проехал обратно.
Наконец из-за поворота показалась белая «Волга», её Бажанов узнал бы из тысячи, да много ли тут «Волг» с таким бело-серебристым отливом.
Белые цифры номера, который он выучил наизусть, были четко видны в сильную оптику. И мужчина за рулем был тоже узнаваем – точь-в-точь как на унылом фото из личного дела.
– Начали, – выдохнул он.
Хлопнул выстрел.
Машину повело по дороге, она вильнула и соскочила с дороги прямо под откос, там она несколько раз перевернулась. Белое тело «Волги» билось на камнях, как пойманная рыба на берегу. Монгол был действительно ювелиром – он пробил колесо, и всё выглядело как заурядная авария.
– Будем проверять?
Монгол ответил всё так же, без выражения:
– Не надо проверять. Всё нормально.

Папа не пришёл к ним в лабораторию, а вызвал их в беседку.
Погода была отвратительной.
Фролов сразу понял, что случилась беда, и они услышат то, что не должны услышать уши стен – ни в их комнате, ни в кабинете самого Папы.
Лицо начальника было белым.
Они никогда не видели его таким.
Оказалось, что жена нефтяника взяла его машину и поехала на дачу с любовником – таким же, как её муж, крепким и обветренным человеком. То же, только в профиль, как говорится – зачем с таким изменять, спрашивается.
Теперь любовники лежали рядом в районном морге, и их обгоревшие головы скалились в облупленный потолок – её белыми, а его – золотыми зубами.
– Что с нами будет? – спросил печальный Гринблат.
– Да что с вами будет? Ничего с вами не будет. Только дело вы загубили. Нефтяник ваш после похорон выезжает в Западную Сибирь. Всего себя отдам работе и всё такое. Дело, понимаете...
– Но расчетное...
– Да плевать там хотели на ваши расчеты, и что не вы совершили ошибку. Этих-то, кто вспомнит, дело житейское. Тут нужно было изящнее, вас за тонкость ценили.
Папа хотел сказать «нас», но гордость ему не позволила. Фролов понял, что Папа сделал какую-то большую ставку, и ставка эта была бита.
– Там, – он сделал жест наверх, – не любят позора. Глупостей смешных там не любят.
Ничего с вами не будет, но мы выбрали кредит доверия.
В том, что вы не болтливы, я уверен, я-то вас давно знаю. Да только теперь никто к вам не прислушается.
Видно было, что Папа снова хотел сказать «к нам», но эти слова ему были поперек горла.
– И что теперь? Разгонят нас?
– Да зачем вас разгонять, играйтесь в свои кубики. Эх, чижика съели!
Папа посмотрел на стену, на которой замерли магнитики, да что там – замерло экономическое развитие страны.
– Я теперь не смогу им... Я уже нечего не могу им сказать про ваши дурацкие идеи. И про нефть.
Фролов слушал всё это, чувствуя, как его понемногу отпускает.
Он смотрел на стену с некоторым облегчением – пусть всё будет, как будет.
Страна получит нефть и газ, у нас через двадцать лет будет нефть и коммунизм.
Мы его купим. Или получим как-нибудь ещё – неважно, каким способом.







И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, August 30th, 2016
12:39 pm
История про то, что два раза не вставать


Картинка - для привлечения внимания. Любимый пейзаж - счастливые годы моей юности провёл я наблюдая его.
Впрочем, кто о чём, я а я о литературе.
Написал про то, что товароведение рулит, а знаменитая фраза Пушкина из письма Вяземскому рулит ещё более.
Прямо руль вырывает и на газ жмёт.
Всякая абстрактная вещь - это ёжик, который лучше всего описали мне какие-то люди в истории про пионера Петю и его находку в лесу. А нашёл он ёжика. Ёжик был смешной и смешно топал ножками в доме, и трогательно пил молоко из блюдца. Осенью Петя увёз ёжика в город, и тот стал жить в его квартире. Там он стал больше спать, а когда прошла зима, у ёжика отрасли перепончатые чёрные крылья и глаза стали фасеточными. И тогда все поняли, что Петя нашёл в лесу не ежика, а неизвестно что.
И этот ёжик - всё, что угодно. Я сначала думал, что людям хочется чудес. И какой-нибудь журналист им покидывает нового ёжика, то есть что-то, что изменит мироздание и скучную жизнь. Или вот искусство - ёжик.
Понятно, что мы не можем опытным путём всего достичь сами, и обращаемся к референтам. Понятно так же, что большинство людей не задумываются над этим вопросом, а доверяют всему. Или ничему, или ориентируются на интонацию или внешний вид оратора – так даже честнее. Тут как с цыганским гипнозом и телефонными предложениями - сразу надо смотреть на финансовые потоки. Если приходит человек с дипломом и начинает говорить, что твоей конторе будет счастье, если только вложиться в его ценные бумаги, и вот, кстати, они – то мы примерно знаем, как с ним говорить. Есть и иная картина: на пороге скромного научного института появляется человек в костюме с уверенной речью и предлагает почитать святые книги, потому что кризис неотвратим. Но про капитализацию и всякие обоснования всё же хорошо спросить. Меня как-то остановили хорошо одетые люди, чтобы поговорить о пейзажах Сторожевой Башни, так я сразу попросил отчётов и капитализацию. Но это так, для развлечения – я не очень понимаю, отчего не повесить трубку на словах “дорогие граждане пассажиры”, а нужно дожидаться “извините, что мы к вам обращаемся”, а то и терпеть до “наш дом сгорел”.
В моей жизни был один писатель, из-за которого я и стал заниматься геофизикой. Он умер давно. Так вот, у него в книге был такой эпизод. Один такой говорит, что у геологов собачья жизнь. Всё время в дороге, неудобства, а какая цель? Ну и тогда герой ему так и отвечает, нам, говорит, платят большие деньги. Он так говорит, потому что если некоторым людям сказать про деньги, для них всё становится ясным, а объяснять честно герою не хочется. Но вот прошло много лет, и я всё чаще вспоминаю этот разговор в книге, только теперь понимиаю его наоборот, без иронии. . И теперь, когда передо мной какой-то непонятный ёжик, я проверяю его деньгами. И всякий непонятный ёжик при такой проверке оказывается хрен знает чем. Я и про журналистов тебе так скажу. Со временем я убеждаюсь, что финансовые потоки, их направления и скорость объясняют всё или почти всё.
А вот кому про жанровое разнообразие?

http://rara-rara.ru/menu-texts/tovarovedenie




Извините, если кого обидел
Monday, August 29th, 2016
9:36 am
История про то, что два раза не вставать
00bd4b66a6a485e4ed509b18ad252303
ДЕНЬ ШАХТЁРА

Последнее воскресенье августа


(московская кочегарка)


Их спросили, будут ли они смотреть могилы.
Раевский ответил, что да, конечно.
Тогда нанятый на целый день таксист из местных провёл их по тропинке между гаражей и хитрым крючком отворил скрипучую калиточку. Так они попали на погост, начинавшийся причудливым склепом. Надгробные камни торчали из травы, будто грибы. Мрамор обтёк чёрными слезами, и имена графов и графинь были едва видны. Биографии угадывались лишь по орденам и званиям.
Спутница его читала стихи на камнях: «До сладостного утра». «В слезах мы ждём прекрасной встречи» – и всё такое.
Они сделали круг и вернулись к машине.
– А что за горы там, на горизонте? – спросила женщина.
– Так это ж терриконы, – оживился таксист. – Тут ведь шахтёрские места, я и сам шахтёр. Тут повсюду – уголь: подмосковный угольный бассейн, Мосбасс. До пятьдесят седьмого, кстати, Московская область.
Он начал рассказывать, но Раевский уже не слушал его.
Подмосковный угольный бассейн – это была жизнь его отца.
Дед не вернулся с войны, он сгорел в пламени Варшавского восстания, спрыгнув на город с парашютом – с непонятным заданием. О нём архивы молчали, будто набрав крови в рот, по меткому выражению классика. Всю жизнь Раевский хотел понять, что там случилось, но спросить было некого, разве вызвать из серой тьмы последней фотографии молодого человека с капитанскими погонами. Отец пошёл в горный институт, потому что там давали форму и паёк. Поэтому всю жизнь он ездил по окраине Московской области, по этим шахтным посёлкам. Нет, не рядовым шахтёром, конечно, но служба у него была подсудная – случись что с крепежом подземных кротовьих нор, его, может, и не расстреляли б в потеплевшие уже времена, но сидеть пришлось бы долго.
А уголь тут был дурной, с большой зольностью. Зольность – таково было слово. Уголь кормил электростанции в Суворове и Шатуре, пока его не убил дешёвый газ – то, что пришло в цистернах и трубах с востока, сделало ненужным чёрное золото. Отец рассказывал, что зольное золото начали копать ещё при Екатерине, а бросили совсем недавно. Впрочем, отец про недавнее не рассказывал – до недавнего он не дожил. И теперь уголь остался в этой земле, недобранный, недокопанный. «Московский бассейн» было только название – пласт лежал от Новгорода до Рязани, да только был нынче брошен, как старый колхозный трактор.
С некоторым усилием Раевский вернулся на дорогу, к старой чужой машине.
– И шуточку «даёшь стране угля» мы чувствуем на собственных ладонях, да! – закончил уже таксист. – Но я не примазываюсь. Я ведь на шахте только год проработал, а потом в газете. Газета такая была – «Московская кочегарка». Мосбасс, все дела. У нас особая жизнь была: хоть и шахты, но везде – огороды, яблони. Без яблонь тут – никуда. Самые у нас яблоневые места. Ну, и гнали, конечно, как без этого. Вы сейчас в церковь пойдёте, а потом я вас ещё к истоку Дона свожу. Я знаю, где настоящий исток – вы не верьте тому, что про него пишут. Здесь два места есть – одно парадное, с памятником, куда свадьбы возят, а другое – настоящее. Парадное, конечно, покрасивше будет, да только настоящее – другое. Сами поймёте… А сейчас – в церковь. Тут у нас планетарий был.
– Я знаю, – кивнул Раевский.
Он всё знал про планетарий. Он знал про него больше многих.
Историю планетария поведал ему отец, ещё когда Раевский был школьником. Отец уже тогда тяжело болел, и Раевский вспоминал старый рассказ о горячем камне, что нужно разбить, и жизнь тогда пойдёт наново. Только всегда оказывалось, что бить по камню нельзя, а нужно терпеть.
И тогда отец рассказал ему про странного человека, что жил тут в давнее время. Время «до войны» было давним, неисчислимым, почти сказочным. Там отцы носили отглаженные гимнастёрки с большими карманами и широкие ремни со звездой на пряжке. Там были живы все их ленинградские родственники, что теперь только смотрели со снимков, выпучив глаза, а их дети надували круглые пока щёки. Там было всё по-другому, если не обращать внимания на перегибы. Перегибы, да. Было такое слово. С дедом до войны был какой-то перегиб, очень хотелось его об этом спросить, но опять приходилось терпеть.
Спросить деда было нельзя, а отец ничего не рассказывал – может, не знал и сам.
Так вот, отец поведал Раевскому про странного человека, который всегда найдётся в России – гениального механика, что жил среди шахт Мосбасса. Ему был вверен клуб, в который, по традиции тех лет, была превращена церковь.
Шахтёры пили крепкий яблочный самогон на паперти, а потом спускались в заросший парк. Они шли устало, обнимая своих подруг. Лица шахтёров были покрыты чёрными точками угля, будто татуировками древних племён. Подруги были податливы и добры, потому что век шахтёра недолог и нечего ломаться.
Они ложились в августовскую траву между древних могил, и над ними в сумерках горели строки, выбитые на памятниках.
«До радостного утра». «С любовью и скорбью я думаю о тебе мой друг. Покойся с миром, возлюбленный супруг».
Яблоки глухо били в землю.
Был яблочный праздник, день шахтёра, после которого дети появлялись в мае, уже при рождении с угольными точками на лицах.
В этот час в церкви начинал свою работу механик – крутился чудесный аппарат, и на стенах зажигались звёзды. Святые, наскоро замазанные белилами, подсматривали за этим в оставшиеся щёлочки и не возражали против лишней смены дня и ночи.
Потом «до войны» кончилось и пришло иное время, когда сюда прорвались немецкие мотоциклисты.
Гений механики совершил тогда единственную ошибку в своей жизни – он починил водопровод, из которого пили все – и оставшиеся шахтёрские жёны, и немцы, конечно. И в тот час, когда мёртвые мотоциклисты уже валялись в снегу по обочинам дорог, а мимо них, на запад, прошла красная конница, за ним пришли.
Механик исчез, он превратился в уголь, наверняка – в местный уголь повышенной зольности. Мальчик, слушая отца, твёрдо знал, что при немцах не нужно было чинить ничего, а только что-нибудь взорвать. Но отец напомнил ему о зиме, и шахтёрских жёнах, что ходили пузатыми в ту зиму. Им нужно было родить тех детей, что были зачаты среди лип старого парка. Правильного ответа не было, но по-всякому выходило, что механик правильно разменял свою жизнь на ледяную воду.
Однако планетарий остался, и когда наступило время «после войны», то в клуб пришел другой человек, у которого пустой рукав гимнастёрки был заправлен за широкий ремень со звездой на пряжке. На куполе храма зажглись звёзды, и дети с угольными метками на лицах смотрели вверх, где яркие точки скользили по скрытым от них лицам святых.
И вот тогда обнаружилось, что если заметить в темноте церковного неба падающую звезду, то можно вернуться в прежнее время, туда, где яблоки ещё не упали с веток, и все ещё были живы.
– Только помни, – сказал, наконец, отец, – это можно сделать только один раз, и потом уж не жалуйся. Ведь человек всегда думает, что раньше было лучше, из-за того, что он знает, что было. Вернее, придумал, как было. А на будущее фантазии ни у кого не хватает. Оно никому не известно. Никому, кроме, быть может, тех нарисованных на стенах людей, в которых ты не веришь, но они всё равно подглядывают сквозь неровную побелку. Они всё ещё там и качают головами с надетыми на них странными золотыми кругами.
Но мальчик его уже не слушал, он представлял себе мрак, сгустившийся под высокими сводами, будто в шахте, вывернутой наизнанку. И то, как падает в угольном пространстве электрическая звезда.

Раевский вошёл в церковь.
Его спутница осталась снаружи и курила, глядя на то, как на городок наваливается августовская ночь.
Шёл пьяный, вычерчивая в пыли одному ему ведомую траекторию, старуха вела козу. Проехал ржавый пикап, в кузове которого были навалены неправдоподобно огромные яблоки.
Раевский уже не видел всего этого.
В церкви было пусто.
Он встал на то место, где раньше стоял планетарный аппарат – о нём напоминали щербины в гранитном полу. Откуда-то сбоку вышел священник и строго посмотрел на него.
Священник всё знал, и не нужно было ничего объяснять. Он смотрел на Раевского скорбно, но с пониманием. После паузы он спросил:
– А она?
– Она тут ни при чём.
Батюшка снова твёрдо посмотрел ему в глаза, будто спрашивая, уверен ли он.
– Уверен, – тихо ответил Раевский на незаданный вопрос.
Погасли свечи. В церкви сгустился мрак, и фигуры святых, очищенные от краски, зашевелились.
И вдруг в темноте купола зажглась первая звезда.
За ней – вторая.
И вот их уже был десяток.
И небо, и мир вокруг Раевского начали движение, угольно-чёрный купол накрыл его, и всё исчезло.






И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Saturday, August 27th, 2016
6:31 pm
История про то, что два раза не вставать
ДЕНЬ КИНО



27 августа

(гармония)



Гамулин пил второй день – вдумчиво и с расстановкой. В местном баре обнаружился неплохой выбор травяных настоек, и он, не повторяясь, изучал их по очереди. Он ненавидел пиво и вино, любой напиток малой крепости был для него стыдным – а тут наступило раздолье. Тминная настойка, настойка черешневая и липовая, а также водка укропная и водка, настоянная на белом хрене, перемещались из-за спины бармена на стойку.
Стаканы были разноцветны – зелёный – в тон укропной, красный для черешневой, желтоватый для тминной… Остальных он не помнил.
Съёмочная группа выбирала натуру – уже неделю они колесили по Центральной Европе, готовясь к съемкам фильма о Великом Композиторе. Здесь, в городе, где родился Композитор, их и застали дожди. В небе распахнулись шлюзы, и вода ровным потоком полилась на землю.
Машина буксовала в грязи, похожей на родной чернозём, съёмочный фургон сломался по дороге, а шофёр пропал в недрах местного автосервиса. В довершение ко всему вся киноплёнка оказалось испорчена – из бобин потекла мутная пластиковая жижа, будто туда залили кислоты.
Теперь Гамулин второй день ждал режиссера в гостинице.
Композитор строго смотрел на него со стены, держа в руках волынку. Или не волынку – что это был за инструмент, Гамулин никак не мог понять. Могло показаться, что на картине не знаменитый Композитор, а продавец музыкального магазина – за его спиной висели скрипки, стояло странное сооружение, похожее на гигантский клавесин, и горели органные трубы.
У Гамулина тоже горели трубы – медленным алхимическим огнём. Он давно приметил мутную бутыль с высокомолекулярным (слово напоминало тест на трезвость) соединением и упросил хозяйку откупорить. Виноградная водка огненным ручьём сбежала по горлу.
Гамулин мог достать всё – однажды, на съёмках в Монголии он нашёл подбитый семьдесят лет назад советский танк и, починив, пригнал на съёмочную площадку. В сухом воздухе пустыни танк сохранился так хорошо, что многие считали, что он просто сделан реквизиторами по старым чертежам.
Посреди города Парижа, на Монмартре, он достал живого козла для съёмок фильма «Пастушка и семь гномов». Для сериала «Красная шапочка и дальнобойщики» он выписал из австралийского цирка волка, понимающего человеческую речь. Друзья по его просьбе печатали паспорта и удостоверения, которые были лучше настоящих.
Сейчас Гамулину велели договориться о натурной съемке в Музыкальном музее. И он не сделал за два дня того, что делал раньше за час.
Он был похож на печального землемера из странного романа, который всё никак не мог подняться в замок, и застрял в деревенской харчевне. Музей и вправду был похож на замок, что был страшен с виду и сам напоминал декорацию. Это здание, плод фантазии самого стареющего Композитора, свело исполнительного архитектора в могилу. Теперь Гамулин глядел в окно на то, как четыре высокие башни кололи низкие тучи, а между ними плясали сумасшедшие гномы – кто с лопатой, а кто с кайлом. Но нет, конечно, это были не гномы – вместо горгулий по стенам торчали музыканты со своими лютнями, дудками и шарманками.
В полдень они оставались недвижны, а в полночь начинали приплясывать, приводимые в действие старинным часовым механизмом.
Гамулин звонил в музей, стучал в железные ворота древней колотушкой, но всё было бестолку. Местные жители смотрели на него, как на чумного, уверяя, что музей не работает со времён падения Варшавского договора.
Хозяйка гостиницы, персонаж вполне итальянского извода – толстая, пучеглазая (кто-то сказал, что это душа её рвётся наружу), раздражала Гамулина. То, что всегда служило ему бесплатным источником всех местных тайн и подробностей, оказалось досадной помехой. Хозяйка была русской – вот в чём было дело. Она вышла замуж за иностранного студента, превратив его из супруга в средство передвижения, и встала за эту стойку лет пятнадцать назад. Муж умер (скоротечный рак, страховка, детей не было), и вот провинциальная барышня, ставшая на чужбине вполне шароподобной, крутила ручки пивных кранов.
Такие люди бывают двух сортов – они либо радуются земляку, либо хотят ему доказать, что их выбор тогда, много лет назад, был верен. Хозяйка была из вторых, и Гамулину приходилось заказывать чуть больше, чтобы она не лезла со своими разговорами.

Композитора он, кстати, тоже возненавидел – вместе с будущим фильмом. Старый музыкант много шалил в юности, потом стал злым гением короля, и даже, по слухам, отравил своего лучшего друга.
В знак протеста его музыка не исполнялась нигде – существовал молчаливый (в буквальном смысле) заговор музыкантов. Но в новом кинематографическом шедевре Композитор должен был воскреснуть спустя двести лет, переродиться и в новой жизни, колеся по Европе, спасать евреев от нацистов – никуда не деться, таково было условие продюсеров.
Но замок был закрыт, плёнка оказалась бракованной, и съёмки откладывались.
Теперь Гамулин напоминал себе советского разведчика, что, напившись, будет петь протяжные песни у камина – он даже забрал из реквизита гармонь и решил перенести её к себе в комнату.

Надо было взять инструмент и уходить. День стремительно растворялся в дожде, но вдруг к Гамулину пристал местный сумасшедший цыган Комодан. Комодан говорил на всех языках мира, причём одновременно. Вчера от него удалось избавиться, вложив немного денег в его грязную ладонь, но сейчас этот фокус не прошёл.
Как и все сумасшедшие, этот шептал о спасении мира. Мир клокотал в горле цыгана, как поток в водосточной трубе. Но Гамулин был не лыком шит – чужая речь удивительно хорошо фильтровалась тминной настойкой, настойкой черешневой и липовой, а также водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене.
Одно только заставило Гамулина вздрогнуть: цыган вдруг потребовал ехать в замок – прямо сейчас.
При этом Комодан крутил на пальце огромный ключ – и Гамулин сообразил, что это шанс. Подустав, сумасшедший пьяница бормотал уже невнятно, и Гамулин брезгливо снял его руку со своего плеча:
– Ша, тишина на площадке! Поедем сейчас.
Чтобы не возвращаться в свой номер, он понёс футляр с гармонью на плече.

Они вышли на улицу – дождь не прекратился, а завис в воздухе. Цыган бежал впереди, раздвигая плечом водяную пыль, а Гамулин шёл за ним, как матрос, враскачку – медленно, но верно.
Ключ вошёл в железную дверь замка легко и беззвучно, и она отворилась так же неожиданно тихо. Гамулин, впрочем, решил про себя, что лязг и скрежет сделает звуковик. «Снимать, конечно, нужно только в замке. Лучше, конечно, в подвалах» – подумал он.
Он мог бы сам снимать фильмы, да только это ему было незачем. Гармонии в этом не было. Гармония была у него за плечом, в большом коробе.
Коридор был гулок и пуст – они шли мимо портретов великих музыкантов прошлого. Из них Гамулин узнал только пухлощёкого немца в белом парике.
Кто-то запищал под полом, а, может, в полости стен.
– Крысы? – спросил Гамулин.
– Здесь нет крыс, – ответил цыган неожиданно сурово. – Здесь никогда не было крыс, но всегда было много разных зверей. В подвале держали пардуса, а говорят, композитор перед смертью купил крокодила. Но теперь – другое. В таких домах всегда живут хомяки или сурки – это обязательно.
– Почему сурки? – спросил Гамулин, но ответа не получил.
Звуки приближались.
– Мы почти пришли, господин, – сказал цыган, и Гамулин поразился этой перемене. Комодан зачем-то засунул себе в нос две бумажные упаковки сахара, украденные из бара, и стал похож на безумного персонажа чёрной комедии. Походка его тоже изменилась, и цыган приплясывал, как человек, который никак не может добежать до туалета.
Комодан отворил дверь в залу и пропустил Гамулина вперёд. Гамулин перекинул ремень короба через плечо и шагнул через высокий порог.
Вдруг резкий удар обрушился на его голову, и всё померкло.


Он обнаружил себя висящим, как космонавт – в крутящемся колесе. Он привязан в неудобной позе к ободам странного колеса, стальной карусели, стоящей вертикально посреди огромного зала.
Ноги и руки его торчали из зажимов на ободе. Вокруг, в проволочных лабораторных клетках сидели несколько зверьков и таращили на него глаза-бусинки.
– Чё за херня? – спросил он угрюмо в пустоту перед собой. Из-за его спины вышел незнакомый человек, можно сказать, коротышка. Повернувшись куда-то в сторону, коротышка спросил:
– А он точно музыкант?
– Да, господин Монстрикоз. Он даже пришёл с инструментом… – ответил голос цыгана, – инструмент в чехле.
Гамулин не стал вступать в разговор и разочаровывать карлика. Он справедливо рассудил, что от этого может быть только хуже.
– А это что? – спросил Гамулин недоумённо, мотнув головой. Указать рукой вокруг было невозможно. Хотя он не обращался ни к кому конкретно, ответил карлик:
– Это – идеальный инструмент. Иначе говоря, генератор переменной частоты, – карлик вместе с цыганом прилаживал какие-то провода к машине, и, не прерывая этого занятия, продолжил:
– Мне как злодею, позволительно поболтать перед началом Великого Делания. Именно Делания – впрочем, такая мелочь, как превращение ртути в золото и обратно, меня не интересует. Вчера я разложил вино на простые составляющие, упростил несколько изображений, и ещё кое-что по мелочи. Почему-то обратные гармонии лучше всего действует на фотоплёнку… Но тогда у Инструмента ещё не было центральной части, а теперь Комодан нашёл тебя, и я доведу его до совершенства.
Настойка тминная заспорила внутри Гамулина с водкой укропной, и он подумал, не заснуть ли ему – это был хороший способ решения подобных проблем. При пробуждении, впрочем, появлялись другие проблемы, не менее серьёзные, и ужасно болела голова, но дурацкие карлики всегда исчезали.
И гномы – тоже.
Заснуть, однако, не выходило, хотя голова всё время валилась на грудь, а карлик продолжал:
– Вы знаете, любезный иностранец, отчего не исполняется музыка Композитора? Многие дураки до сих пор считают, что это месть поклонников его знаменитого друга. Глупость! Чепуха! Друг, конечно, был талантлив, но глуп, а музыка его – слащава. Наш же герой, строитель этих стен, знаток гармоний и властелин звуков, был настоящий гений! Он был гениальнее этого изнеженного выскочки в сто, в тысячу раз! И он дошёл до тех высот, какие тому и не снились – и вот, на краю мироздания он создал Великую Гармонику.
– Чё? – тминная и укропная уступили место черешневой и липовой, и Гамулин резко выдохнул.
– Я же говорю, это особый музыкальный инструмент, в котором сочетаются звуки всех инструментов мира.
– Мира… – как эхо отозвался Гамулин.
– По внутренним его колёсам бегут десять хомяков, восемь кошек сидят в специальных камерах и мяукают в такт ударам стальных игл, шесть соловьёв поют в клетках, а в центре этого находятся органные трубы, синхронизирующие звук. И вам повезло, мой незнакомый друг – вы станете главной частью механизма.
– Это поэтому я похож на цыпленка табака? – злобно сказал Гамулин.
– Почему цыплёнка? Вы что, не видели знаменитого чертежа Леонардо? В процессе музицирования вы будете олицетворять гармонию человека.
Гамулин как-то понимал под гармонией совсем не то, никакого знаменитого чертежа никакого Леонардо в глаза не видел, но в его положении выбирать собеседников не приходилось.
– И что? Спляшем, Пегги, спляшем? Ну, сыграем, а дальше-то что?
– Дальше – ничего. Потому что наш инструмент, Великая Гармоника, обладает особым свойством – если играть на нём музыку, что сочинил отравленный юнец, в мире нарастает сложность. Если же, наоборот… Наш мёртвый хозяин, музыкальный чародей, открыл закон движения гармонии – от звуков этого инструмента мельчайшие частицы вещества могут вибрировать и образовывать новые гармонические связи. Но если инструмент переключить на обратный ход, то он заиграет не музыку глупого юнца, а сочинения нашего гения. Всё гениальное просто – это одна и та же музыка. Только проигранная задом наперёд. Хотя, кто знает – где тут перёд, а где – зад. Мы с вами будем свидетелями, как все цепочки связей и излишне сложные соединения начнут распадаться. Мир станет прост и чёток.
Сначала процесс пойдёт медленно, но потом распространится – мир покатится по этой дороге, стремительно набирая обороты.
– Вот радость-то, – мрачно отметил Гамулин. – И спирт тоже?
– Что – спирт?
– Спирт тоже должен распасться.
– Дурак! Причём тут спирт… Хотя да, и спирт. Но тебе остаётся радоваться – ты увидишь великий праздник упрощения мира, понимая, в отличие от профанов, что происходит…
– Мы на «ты» перешли, что ли? На брудершафт не пили.
– Дурак! Дурак! Не об этом! Мир изменится – он станет строг и прям, в нём не станет места сложности. Чёрное всегда будет чёрным, а белое – белым. Гармония будет нулевой, то есть – полной, и цветущая сложность сменится вечной простотой.
– И что?
– И всё.
Гамулин вздохнул. Он понял немного, но то, что он понял, описывалось коротким русским словом. И этот конец был близок.
– Ну, дай сыграть-то перед смертью? – попросил Гамулин. – Недолго уж.
Директор музея несколько успокоился и вежливой горошиной «вы» снова вкатилось в его речь.
– Умирать, положим, вы будете очень долго. Или жить – мы все будем жить довольно долго, наблюдая приход Великой Простоты. А развязать я вас не могу.
– Да не развязывай. Мне одной руки хватит. Дай только гармонь мою.
– А это что? Что? Что? – закричал карлик.
– Гармонь. Русскому человеку без гармони никак нельзя. Вон в коробе у стола стоит.
– А, аккордеон? – и карлик нагнулся.
Гамулин опять не стал его поправлять и принял гармонь, освобождённой от ременного зажима рукой. Он расправил меха, и первый звук гармони заставил вздрогнуть карлика. Задрожал и музыкальный Пластификатор.
Что-то шло не по плану.
Гамулин повис на ремнях, как висели на своих костылях инвалиды в электричках. Чёрта с два он мог забыть этих инвалидов, что пели «Московских окон негасимый свет», а когда в вагоне публика была попроще, то «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной». Теперь было понятно, почему они держали гармонь именно так и отчего становились в грязном проходе между скамьями гармоничнее любой статуи у Дома Культуры в Салтыковке. Он прикрыл глаза и завёл:
– Раскинулось море широко-оо…
Ухнуло что-то в органных трубах, а хомяки встали на задние лапы.
– И волны бушуют вдали-и-и … – продолжил Гамулин.
Завыли кошки – тонко и жалобно. Органные трубы издали печальный канализационный звук и вдруг с треском покосились.
Гамулин обращался к безвестному товарищу, с которым был в странствии, с которым вдали от дома, посреди чужой земли и воды делил краюху хлеба.
Он выдыхал то, что было раньше настойкой тминной, настойкой черешневой и липовой, а также водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене. Голова прояснялась, и боль в затылке прошла.
А Гамулин играл и играл – корчился перед ним карлик, дрожал музыкальный Пластификатор, и лилась песня.
Он вел её дальше – и уж хватался кочегар за сердце, подгибались его ноги и прижималась чумазая щека к доскам палубы.
Ослепительный свет озарял кочегара, нестерпимый свет возник и в зале – это лопнула какая-то колба внутри зловещего инструмента и вольтова дуга на секунду сделала всё неразличимым.
Но Гамулин не видел этого – он давно закрыл глаза, и песня вела его за собой. Угрюмые морские братья, осторожно ступая, поднимались из машинного отделения с последним подарком, ржавым тяжёлым железом в руках. Корабельный священник жался к переборке… Жизнь кончалась – она была сложна и трудна, но кончалась просто. Всё соединялось – жар печи, плеск волн и негасимый свет.
Наконец Гамулин завершил песню – устало, будто зодчий, окончивший строительство своего собора.
В комнате давно было тихо. Хомяки и коты разбежались, чирикала птица под высоким сводчатым потолком. Потрескивало что-то в разрушенном агрегате. Ремни ослабли, и Гамулин легко выпутался из них – никого вокруг не было.
Там, где лежал карлик, осталась неаппетитная лужа, как после старого пьяницы. Цыгана и след простыл.
Гамулин брёл по пыльным комнатам, волоча за собой гармонь, как автомат – будто советский солдат по подвалам Рейхсканцелярии.

Группа приехала на следующий день, и начались съёмки. Товарищи Гамулина привезли новую плёнку и голоногих актрис. Но и новый запас часто шёл в брак: сыпалась основа, превращаясь в пыль и труху. Это происходило постоянно – явно кто-то нагрел на контракте руки. Тогда звали Гамулина с его гармонью. Странное дело – несколько дней подряд после того, как он рвал душу протяжными песнями, неполадок с камерами и плёнкой не было.
Но и тогда съёмки всё равно не шли – все, начиная с режиссёра и заканчивая последним осветителем, пили черешневую и вишнёвую вкупе с укропной и тминной прямо на съёмочной площадке. Актёры пили и плакали, размазывая слёзы по гриму. Как было не пить, когда напрасно старушка ждёт сына домой и пропадает где-то вдали след от корабельных винтов.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Friday, August 26th, 2016
12:58 pm
История про то, что два раза не вставать

вот, кстати, вопрос: как добывать грибы?
Не в смысле - где, а срезать или срывать?
Вот вопрос, достойный Гамлета.
Я в своей долгой и беспутной жизни видел две школы - одна была основана на том, что грибницу нельзя разрушать, и поэтому комель нужно оставить в земле, срезав аккуратно ножку.
Вторая школа говорила, что оставшаяся в земле часть ножки загнивает, и ещё больше разрушает грибницу. Представители этой школы были неоднороды - одни считали, что гриб нужно как бы вывинчивать из земли (тут просится мысль, что возникли два лагеря - по часовой или против часовой стрелки, но нет, это лишь моё воображение). Другие просто срывали грибы, да и дело с концом.
Я подозревал срывателей в жадности - вдруг им просто хочется побольше белого грибного тела. И не хочется делать лишних движений, хлопать по карманах в поисках ножа и всё такое.
Впрочем, срезателей я подозревал в том, что им просто нравится ходить по лесу с ножами.
Однако среди тех и других обнаружились учёные-биологи, некоторые даже с учёными степенями. Они, впрочем, невнятно обосновывали свой выбор, но напирали на то, что их степени и дипломы позволяют судить об этом основательно. И все они смотрели на меня, как на убийцу, когда я говорил, что пришёл из противоположного лагеря.
Впрочем, уже, чем на убийцу - как на человека, который разлил по лесу тонну солярки.
Теперь там не вырастет ничего, кроме плесени.
Я устал метаться между этими двумя полюсами.
Люблю лисички - они этот вопрос не ставят.
А у вас как на этом фронте?

Извините, если кого обидел
Monday, August 22nd, 2016
9:13 am
История про то, что два раза не вставать



Написал историю про достаток:

http://rara-rara.ru/menu-texts/dostatok


Это, собственно история не про достаток, и даже не про жизнь писателей. Это история про мотивацию.
И ещё это история про то, как важно отвечать самому себе на вопрос "Зачем?"
Или даже на вопрос "Зачем ты это делаешь?"


Извините, если кого обидел
Saturday, August 20th, 2016
5:31 am
История про то, что два раза не вставать


Обнаружил, что перестал звонить.
Ну, или, что вернее, перестал звонить незнакомым людям.
Проще и лучше написать - всё документирутся, и позволяет перевести дух социопату.
В эпистолярном жанре очень много возможностей – куда больше, чем в телефонных звонках. Они могут быть не к месту и не во время, а вот буквы – нет.
При этом я сам знаю, что есть порода людей, что норовят тебе позвонить ровно тогда, когда ты спишь или принимаешь душ.
Но вот видел в одном фильме такую ситуацию – одна девушка принимала душ, и тут же убийца с ножом за занавеской.
А она не знает ничего, най намыливается и думает: спиздить ли гостиничное мыло или израсходовать прямо сейчас.
Если бы ей в этот момент позвонили, то она хотя бы подготовилась как-то.
Сгруппировалась.
Но тут не угадаешь.



Извините, если кого обидел
Friday, August 19th, 2016
4:22 pm
История про то, что два раза не вставать


Очень хорошо.
Пошли дожди, как и четверть века назад.
Вот и цитата по поводу:

Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев. Перед каким несчастьем?
Фирс. Перед волей.

Чехов А. Вишнёвый сад // Собрание сочинений в 15 т. Т. 6: Пьесы. - М.: Терра, 1999. С. 342.


Извините, если кого обидел
Thursday, August 18th, 2016
5:37 pm
История про то, что два раза не вставать
Он говорит: «Я часто бываю в отчаянии. Ну, надо в этом признаться, ну отчаяние, да. Куда деваться? Скрывать-то мне уже поздно. Отчаяние, так отчаяние.
Я поэтому сейчас расскажу трагическую историю.
Страшных вещей на самом деле не так много в жизни. Даже смерть чаще всего бывает не страшной, а скучной и унылой.
Страшного я видел не так много, но то, про что я сейчас расскажу, впечатлило меня изрядно. Это не была сцена смерти или бабьего воя по покойнику.
Я сидел в популярном тогда заведении “Пироги на Дмитровке”.
Это было модное заведение среди тех, кто не знал ещё слово “хипстер”.
Не знаю уж, что там сейчас, но тогда за час сидения за столиком свитер так пропитывался табачным дымом, что вонял даже стиранный.
Там я и сидел: что пил, кого ждал — неважно.
А за соседним столиком нетрезвый человек средних лет пытался понравиться девушке.
И вот, заплетаясь, он совал ей в окольцованный нос главное событие своей жизни. Этот человек два дня и две ночи стоял в оцеплении вокруг Совета Министров РСФСР. Был у него в активе август девяносто первого, дождь и ворох надежд. Вот про это он рассказывал девушке за столиком, а та, видно, ждала кого-то.
Нос у девушки звенел пирсингом, но мой сверстник не замечал этого.
Будь ему лет на сорок больше, рассказы были бы понятнее. В фильмах Хуциева или в ужасных пьесах Визбора всегда появляется такой ветеран. В ранние шестидесятые это ветеранство было последним прибежищем положительного персонажа.
А этот посетитель, слышно даже для меня, рассказывал, что ему дали медаль как защитнику Свободной России, а девушка, меж тем, смотрела на него без видимого раздражения, с удивлением, как на говорящего таракана. Какой Белый дом? Что за медаль...
Текло сигаретным дымом под стол унижение, и не было мне мочи слушать этого искреннего приставалу.
Он был искренен, я полагаю.
Но жизнь его протухла, заездили его, как клячу. Надорвался.
Он был такой же, как я.
Свитер, по крайней мере, очень похож».

Извините, если кого обидел
[ << Previous 20 ]
About LiveJournal.com