?

Log in

Березин's Journal
 
[Most Recent Entries] [Calendar View] [Friends]

Below are the 20 most recent journal entries recorded in Березин's LiveJournal:

[ << Previous 20 ]
Saturday, August 27th, 2016
6:31 pm
ДЕНЬ КИНО




27 августа

(гармония)



Гамулин пил второй день – вдумчиво и с расстановкой. В местном баре обнаружился неплохой выбор травяных настоек, и он, не повторяясь, изучал их по очереди. Он ненавидел пиво и вино, любой напиток малой крепости был для него стыдным – а тут наступило раздолье. Тминная настойка, настойка черешневая и липовая, а также водка укропная и водка, настоянная на белом хрене, перемещались из-за спины бармена на стойку.
Стаканы были разноцветны – зелёный – в тон укропной, красный для черешневой, желтоватый для тминной… Остальных он не помнил.
Съёмочная группа выбирала натуру – уже неделю они колесили по Центральной Европе, готовясь к съемкам фильма о Великом Композиторе. Здесь, в городе, где родился Композитор, их и застали дожди. В небе распахнулись шлюзы, и вода ровным потоком полилась на землю.
Машина буксовала в грязи, похожей на родной чернозём, съёмочный фургон сломался по дороге, а шофёр пропал в недрах местного автосервиса. В довершение ко всему вся киноплёнка оказалось испорчена – из бобин потекла мутная пластиковая жижа, будто туда залили кислоты.
Теперь Гамулин второй день ждал режиссера в гостинице.
Композитор строго смотрел на него со стены, держа в руках волынку. Или не волынку – что это был за инструмент, Гамулин никак не мог понять. Могло показаться, что на картине не знаменитый Композитор, а продавец музыкального магазина – за его спиной висели скрипки, стояло странное сооружение, похожее на гигантский клавесин, и горели органные трубы.
У Гамулина тоже горели трубы – медленным алхимическим огнём. Он давно приметил мутную бутыль с высокомолекулярным (слово напоминало тест на трезвость) соединением и упросил хозяйку откупорить. Виноградная водка огненным ручьём сбежала по горлу.
Гамулин мог достать всё – однажды, на съёмках в Монголии он нашёл подбитый семьдесят лет назад советский танк и, починив, пригнал на съёмочную площадку. В сухом воздухе пустыни танк сохранился так хорошо, что многие считали, что он просто сделан реквизиторами по старым чертежам.
Посреди города Парижа, на Монмартре, он достал живого козла для съёмок фильма «Пастушка и семь гномов». Для сериала «Красная шапочка и дальнобойщики» он выписал из австралийского цирка волка, понимающего человеческую речь. Друзья по его просьбе печатали паспорта и удостоверения, которые были лучше настоящих.
Сейчас Гамулину велели договориться о натурной съемке в Музыкальном музее. И он не сделал за два дня того, что делал раньше за час.
Он был похож на печального землемера из странного романа, который всё никак не мог подняться в замок, и застрял в деревенской харчевне. Музей и вправду был похож на замок, что был страшен с виду и сам напоминал декорацию. Это здание, плод фантазии самого стареющего Композитора, свело исполнительного архитектора в могилу. Теперь Гамулин глядел в окно на то, как четыре высокие башни кололи низкие тучи, а между ними плясали сумасшедшие гномы – кто с лопатой, а кто с кайлом. Но нет, конечно, это были не гномы – вместо горгулий по стенам торчали музыканты со своими лютнями, дудками и шарманками.
В полдень они оставались недвижны, а в полночь начинали приплясывать, приводимые в действие старинным часовым механизмом.
Гамулин звонил в музей, стучал в железные ворота древней колотушкой, но всё было бестолку. Местные жители смотрели на него, как на чумного, уверяя, что музей не работает со времён падения Варшавского договора.
Хозяйка гостиницы, персонаж вполне итальянского извода – толстая, пучеглазая (кто-то сказал, что это душа её рвётся наружу), раздражала Гамулина. То, что всегда служило ему бесплатным источником всех местных тайн и подробностей, оказалось досадной помехой. Хозяйка была русской – вот в чём было дело. Она вышла замуж за иностранного студента, превратив его из супруга в средство передвижения, и встала за эту стойку лет пятнадцать назад. Муж умер (скоротечный рак, страховка, детей не было), и вот провинциальная барышня, ставшая на чужбине вполне шароподобной, крутила ручки пивных кранов.
Такие люди бывают двух сортов – они либо радуются земляку, либо хотят ему доказать, что их выбор тогда, много лет назад, был верен. Хозяйка была из вторых, и Гамулину приходилось заказывать чуть больше, чтобы она не лезла со своими разговорами.

Композитора он, кстати, тоже возненавидел – вместе с будущим фильмом. Старый музыкант много шалил в юности, потом стал злым гением короля, и даже, по слухам, отравил своего лучшего друга.
В знак протеста его музыка не исполнялась нигде – существовал молчаливый (в буквальном смысле) заговор музыкантов. Но в новом кинематографическом шедевре Композитор должен был воскреснуть спустя двести лет, переродиться и в новой жизни, колеся по Европе, спасать евреев от нацистов – никуда не деться, таково было условие продюсеров.
Но замок был закрыт, плёнка оказалась бракованной, и съёмки откладывались.
Теперь Гамулин напоминал себе советского разведчика, что, напившись, будет петь протяжные песни у камина – он даже забрал из реквизита гармонь и решил перенести её к себе в комнату.

Надо было взять инструмент и уходить. День стремительно растворялся в дожде, но вдруг к Гамулину пристал местный сумасшедший цыган Комодан. Комодан говорил на всех языках мира, причём одновременно. Вчера от него удалось избавиться, вложив немного денег в его грязную ладонь, но сейчас этот фокус не прошёл.
Как и все сумасшедшие, этот шептал о спасении мира. Мир клокотал в горле цыгана, как поток в водосточной трубе. Но Гамулин был не лыком шит – чужая речь удивительно хорошо фильтровалась тминной настойкой, настойкой черешневой и липовой, а также водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене.
Одно только заставило Гамулина вздрогнуть: цыган вдруг потребовал ехать в замок – прямо сейчас.
При этом Комодан крутил на пальце огромный ключ – и Гамулин сообразил, что это шанс. Подустав, сумасшедший пьяница бормотал уже невнятно, и Гамулин брезгливо снял его руку со своего плеча:
– Ша, тишина на площадке! Поедем сейчас.
Чтобы не возвращаться в свой номер, он понёс футляр с гармонью на плече.

Они вышли на улицу – дождь не прекратился, а завис в воздухе. Цыган бежал впереди, раздвигая плечом водяную пыль, а Гамулин шёл за ним, как матрос, враскачку – медленно, но верно.
Ключ вошёл в железную дверь замка легко и беззвучно, и она отворилась так же неожиданно тихо. Гамулин, впрочем, решил про себя, что лязг и скрежет сделает звуковик. «Снимать, конечно, нужно только в замке. Лучше, конечно, в подвалах» – подумал он.
Он мог бы сам снимать фильмы, да только это ему было незачем. Гармонии в этом не было. Гармония была у него за плечом, в большом коробе.
Коридор был гулок и пуст – они шли мимо портретов великих музыкантов прошлого. Из них Гамулин узнал только пухлощёкого немца в белом парике.
Кто-то запищал под полом, а, может, в полости стен.
– Крысы? – спросил Гамулин.
– Здесь нет крыс, – ответил цыган неожиданно сурово. – Здесь никогда не было крыс, но всегда было много разных зверей. В подвале держали пардуса, а говорят, композитор перед смертью купил крокодила. Но теперь – другое. В таких домах всегда живут хомяки или сурки – это обязательно.
– Почему сурки? – спросил Гамулин, но ответа не получил.
Звуки приближались.
– Мы почти пришли, господин, – сказал цыган, и Гамулин поразился этой перемене. Комодан зачем-то засунул себе в нос две бумажные упаковки сахара, украденные из бара, и стал похож на безумного персонажа чёрной комедии. Походка его тоже изменилась, и цыган приплясывал, как человек, который никак не может добежать до туалета.
Комодан отворил дверь в залу и пропустил Гамулина вперёд. Гамулин перекинул ремень короба через плечо и шагнул через высокий порог.
Вдруг резкий удар обрушился на его голову, и всё померкло.


Он обнаружил себя висящим, как космонавт – в крутящемся колесе. Он привязан в неудобной позе к ободам странного колеса, стальной карусели, стоящей вертикально посреди огромного зала.
Ноги и руки его торчали из зажимов на ободе. Вокруг, в проволочных лабораторных клетках сидели несколько зверьков и таращили на него глаза-бусинки.
– Чё за херня? – спросил он угрюмо в пустоту перед собой. Из-за его спины вышел незнакомый человек, можно сказать, коротышка. Повернувшись куда-то в сторону, коротышка спросил:
– А он точно музыкант?
– Да, господин Монстрикоз. Он даже пришёл с инструментом… – ответил голос цыгана, – инструмент в чехле.
Гамулин не стал вступать в разговор и разочаровывать карлика. Он справедливо рассудил, что от этого может быть только хуже.
– А это что? – спросил Гамулин недоумённо, мотнув головой. Указать рукой вокруг было невозможно. Хотя он не обращался ни к кому конкретно, ответил карлик:
– Это – идеальный инструмент. Иначе говоря, генератор переменной частоты, – карлик вместе с цыганом прилаживал какие-то провода к машине, и, не прерывая этого занятия, продолжил:
– Мне как злодею, позволительно поболтать перед началом Великого Делания. Именно Делания – впрочем, такая мелочь, как превращение ртути в золото и обратно, меня не интересует. Вчера я разложил вино на простые составляющие, упростил несколько изображений, и ещё кое-что по мелочи. Почему-то обратные гармонии лучше всего действует на фотоплёнку… Но тогда у Инструмента ещё не было центральной части, а теперь Комодан нашёл тебя, и я доведу его до совершенства.
Настойка тминная заспорила внутри Гамулина с водкой укропной, и он подумал, не заснуть ли ему – это был хороший способ решения подобных проблем. При пробуждении, впрочем, появлялись другие проблемы, не менее серьёзные, и ужасно болела голова, но дурацкие карлики всегда исчезали.
И гномы – тоже.
Заснуть, однако, не выходило, хотя голова всё время валилась на грудь, а карлик продолжал:
– Вы знаете, любезный иностранец, отчего не исполняется музыка Композитора? Многие дураки до сих пор считают, что это месть поклонников его знаменитого друга. Глупость! Чепуха! Друг, конечно, был талантлив, но глуп, а музыка его – слащава. Наш же герой, строитель этих стен, знаток гармоний и властелин звуков, был настоящий гений! Он был гениальнее этого изнеженного выскочки в сто, в тысячу раз! И он дошёл до тех высот, какие тому и не снились – и вот, на краю мироздания он создал Великую Гармонику.
– Чё? – тминная и укропная уступили место черешневой и липовой, и Гамулин резко выдохнул.
– Я же говорю, это особый музыкальный инструмент, в котором сочетаются звуки всех инструментов мира.
– Мира… – как эхо отозвался Гамулин.
– По внутренним его колёсам бегут десять хомяков, восемь кошек сидят в специальных камерах и мяукают в такт ударам стальных игл, шесть соловьёв поют в клетках, а в центре этого находятся органные трубы, синхронизирующие звук. И вам повезло, мой незнакомый друг – вы станете главной частью механизма.
– Это поэтому я похож на цыпленка табака? – злобно сказал Гамулин.
– Почему цыплёнка? Вы что, не видели знаменитого чертежа Леонардо? В процессе музицирования вы будете олицетворять гармонию человека.
Гамулин как-то понимал под гармонией совсем не то, никакого знаменитого чертежа никакого Леонардо в глаза не видел, но в его положении выбирать собеседников не приходилось.
– И что? Спляшем, Пегги, спляшем? Ну, сыграем, а дальше-то что?
– Дальше – ничего. Потому что наш инструмент, Великая Гармоника, обладает особым свойством – если играть на нём музыку, что сочинил отравленный юнец, в мире нарастает сложность. Если же, наоборот… Наш мёртвый хозяин, музыкальный чародей, открыл закон движения гармонии – от звуков этого инструмента мельчайшие частицы вещества могут вибрировать и образовывать новые гармонические связи. Но если инструмент переключить на обратный ход, то он заиграет не музыку глупого юнца, а сочинения нашего гения. Всё гениальное просто – это одна и та же музыка. Только проигранная задом наперёд. Хотя, кто знает – где тут перёд, а где – зад. Мы с вами будем свидетелями, как все цепочки связей и излишне сложные соединения начнут распадаться. Мир станет прост и чёток.
Сначала процесс пойдёт медленно, но потом распространится – мир покатится по этой дороге, стремительно набирая обороты.
– Вот радость-то, – мрачно отметил Гамулин. – И спирт тоже?
– Что – спирт?
– Спирт тоже должен распасться.
– Дурак! Причём тут спирт… Хотя да, и спирт. Но тебе остаётся радоваться – ты увидишь великий праздник упрощения мира, понимая, в отличие от профанов, что происходит…
– Мы на «ты» перешли, что ли? На брудершафт не пили.
– Дурак! Дурак! Не об этом! Мир изменится – он станет строг и прям, в нём не станет места сложности. Чёрное всегда будет чёрным, а белое – белым. Гармония будет нулевой, то есть – полной, и цветущая сложность сменится вечной простотой.
– И что?
– И всё.
Гамулин вздохнул. Он понял немного, но то, что он понял, описывалось коротким русским словом. И этот конец был близок.
– Ну, дай сыграть-то перед смертью? – попросил Гамулин. – Недолго уж.
Директор музея несколько успокоился и вежливой горошиной «вы» снова вкатилось в его речь.
– Умирать, положим, вы будете очень долго. Или жить – мы все будем жить довольно долго, наблюдая приход Великой Простоты. А развязать я вас не могу.
– Да не развязывай. Мне одной руки хватит. Дай только гармонь мою.
– А это что? Что? Что? – закричал карлик.
– Гармонь. Русскому человеку без гармони никак нельзя. Вон в коробе у стола стоит.
– А, аккордеон? – и карлик нагнулся.
Гамулин опять не стал его поправлять и принял гармонь, освобождённой от ременного зажима рукой. Он расправил меха, и первый звук гармони заставил вздрогнуть карлика. Задрожал и музыкальный Пластификатор.
Что-то шло не по плану.
Гамулин повис на ремнях, как висели на своих костылях инвалиды в электричках. Чёрта с два он мог забыть этих инвалидов, что пели «Московских окон негасимый свет», а когда в вагоне публика была попроще, то «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной». Теперь было понятно, почему они держали гармонь именно так и отчего становились в грязном проходе между скамьями гармоничнее любой статуи у Дома Культуры в Салтыковке. Он прикрыл глаза и завёл:
– Раскинулось море широко-оо…
Ухнуло что-то в органных трубах, а хомяки встали на задние лапы.
– И волны бушуют вдали-и-и … – продолжил Гамулин.
Завыли кошки – тонко и жалобно. Органные трубы издали печальный канализационный звук и вдруг с треском покосились.
Гамулин обращался к безвестному товарищу, с которым был в странствии, с которым вдали от дома, посреди чужой земли и воды делил краюху хлеба.
Он выдыхал то, что было раньше настойкой тминной, настойкой черешневой и липовой, а также водкой укропной и водкой, настоянной на белом хрене. Голова прояснялась, и боль в затылке прошла.
А Гамулин играл и играл – корчился перед ним карлик, дрожал музыкальный Пластификатор, и лилась песня.
Он вел её дальше – и уж хватался кочегар за сердце, подгибались его ноги и прижималась чумазая щека к доскам палубы.
Ослепительный свет озарял кочегара, нестерпимый свет возник и в зале – это лопнула какая-то колба внутри зловещего инструмента и вольтова дуга на секунду сделала всё неразличимым.
Но Гамулин не видел этого – он давно закрыл глаза, и песня вела его за собой. Угрюмые морские братья, осторожно ступая, поднимались из машинного отделения с последним подарком, ржавым тяжёлым железом в руках. Корабельный священник жался к переборке… Жизнь кончалась – она была сложна и трудна, но кончалась просто. Всё соединялось – жар печи, плеск волн и негасимый свет.
Наконец Гамулин завершил песню – устало, будто зодчий, окончивший строительство своего собора.
В комнате давно было тихо. Хомяки и коты разбежались, чирикала птица под высоким сводчатым потолком. Потрескивало что-то в разрушенном агрегате. Ремни ослабли, и Гамулин легко выпутался из них – никого вокруг не было.
Там, где лежал карлик, осталась неаппетитная лужа, как после старого пьяницы. Цыгана и след простыл.
Гамулин брёл по пыльным комнатам, волоча за собой гармонь, как автомат – будто советский солдат по подвалам Рейхсканцелярии.

Группа приехала на следующий день, и начались съёмки. Товарищи Гамулина привезли новую плёнку и голоногих актрис. Но и новый запас часто шёл в брак: сыпалась основа, превращаясь в пыль и труху. Это происходило постоянно – явно кто-то нагрел на контракте руки. Тогда звали Гамулина с его гармонью. Странное дело – несколько дней подряд после того, как он рвал душу протяжными песнями, неполадок с камерами и плёнкой не было.
Но и тогда съёмки всё равно не шли – все, начиная с режиссёра и заканчивая последним осветителем, пили черешневую и вишнёвую вкупе с укропной и тминной прямо на съёмочной площадке. Актёры пили и плакали, размазывая слёзы по гриму. Как было не пить, когда напрасно старушка ждёт сына домой и пропадает где-то вдали след от корабельных винтов.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.


Извините, если кого обидел
Friday, August 26th, 2016
12:58 pm
История про то, что два раза не вставать

вот, кстати, вопрос: как добывать грибы?
Не в смысле - где, а срезать или срывать?
Вот вопрос, достойный Гамлета.
Я в своей долгой и беспутной жизни видел две школы - одна была основана на том, что грибницу нельзя разрушать, и поэтому комель нужно оставить в земле, срезав аккуратно ножку.
Вторая школа говорила, что оставшаяся в земле часть ножки загнивает, и ещё больше разрушает грибницу. Представители этой школы были неоднороды - одни считали, что гриб нужно как бы вывинчивать из земли (тут просится мысль, что возникли два лагеря - по часовой или против часовой стрелки, но нет, это лишь моё воображение). Другие просто срывали грибы, да и дело с концом.
Я подозревал срывателей в жадности - вдруг им просто хочется побольше белого грибного тела. И не хочется делать лишних движений, хлопать по карманах в поисках ножа и всё такое.
Впрочем, срезателей я подозревал в том, что им просто нравится ходить по лесу с ножами.
Однако среди тех и других обнаружились учёные-биологи, некоторые даже с учёными степенями. Они, впрочем, невнятно обосновывали свой выбор, но напирали на то, что их степени и дипломы позволяют судить об этом основательно. И все они смотрели на меня, как на убийцу, когда я говорил, что пришёл из противоположного лагеря.
Впрочем, уже, чем на убийцу - как на человека, который разлил по лесу тонну солярки.
Теперь там не вырастет ничего, кроме плесени.
Я устал метаться между этими двумя полюсами.
Люблю лисички - они этот вопрос не ставят.
А у вас как на этом фронте?

Извините, если кого обидел
Monday, August 22nd, 2016
9:13 am
История про то, что два раза не вставать



Написал историю про достаток:

http://rara-rara.ru/menu-texts/dostatok


Это, собственно история не про достаток, и даже не про жизнь писателей. Это история про мотивацию.
И ещё это история про то, как важно отвечать самому себе на вопрос "Зачем?"
Или даже на вопрос "Зачем ты это делаешь?"


Извините, если кого обидел
Saturday, August 20th, 2016
5:31 am
История про то, что два раза не вставать


Обнаружил, что перестал звонить.
Ну, или, что вернее, перестал звонить незнакомым людям.
Проще и лучше написать - всё документирутся, и позволяет перевести дух социопату.
В эпистолярном жанре очень много возможностей – куда больше, чем в телефонных звонках. Они могут быть не к месту и не во время, а вот буквы – нет.
При этом я сам знаю, что есть порода людей, что норовят тебе позвонить ровно тогда, когда ты спишь или принимаешь душ.
Но вот видел в одном фильме такую ситуацию – одна девушка принимала душ, и тут же убийца с ножом за занавеской.
А она не знает ничего, най намыливается и думает: спиздить ли гостиничное мыло или израсходовать прямо сейчас.
Если бы ей в этот момент позвонили, то она хотя бы подготовилась как-то.
Сгруппировалась.
Но тут не угадаешь.



Извините, если кого обидел
Friday, August 19th, 2016
4:22 pm
История про то, что два раза не вставать


Очень хорошо.
Пошли дожди, как и четверть века назад.
Вот и цитата по поводу:

Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев. Перед каким несчастьем?
Фирс. Перед волей.

Чехов А. Вишнёвый сад // Собрание сочинений в 15 т. Т. 6: Пьесы. - М.: Терра, 1999. С. 342.


Извините, если кого обидел
Thursday, August 18th, 2016
5:37 pm
История про то, что два раза не вставать
Он говорит: «Я часто бываю в отчаянии. Ну, надо в этом признаться, ну отчаяние, да. Куда деваться? Скрывать-то мне уже поздно. Отчаяние, так отчаяние.
Я поэтому сейчас расскажу трагическую историю.
Страшных вещей на самом деле не так много в жизни. Даже смерть чаще всего бывает не страшной, а скучной и унылой.
Страшного я видел не так много, но то, про что я сейчас расскажу, впечатлило меня изрядно. Это не была сцена смерти или бабьего воя по покойнику.
Я сидел в популярном тогда заведении “Пироги на Дмитровке”.
Это было модное заведение среди тех, кто не знал ещё слово “хипстер”.
Не знаю уж, что там сейчас, но тогда за час сидения за столиком свитер так пропитывался табачным дымом, что вонял даже стиранный.
Там я и сидел: что пил, кого ждал — неважно.
А за соседним столиком нетрезвый человек средних лет пытался понравиться девушке.
И вот, заплетаясь, он совал ей в окольцованный нос главное событие своей жизни. Этот человек два дня и две ночи стоял в оцеплении вокруг Совета Министров РСФСР. Был у него в активе август девяносто первого, дождь и ворох надежд. Вот про это он рассказывал девушке за столиком, а та, видно, ждала кого-то.
Нос у девушки звенел пирсингом, но мой сверстник не замечал этого.
Будь ему лет на сорок больше, рассказы были бы понятнее. В фильмах Хуциева или в ужасных пьесах Визбора всегда появляется такой ветеран. В ранние шестидесятые это ветеранство было последним прибежищем положительного персонажа.
А этот посетитель, слышно даже для меня, рассказывал, что ему дали медаль как защитнику Свободной России, а девушка, меж тем, смотрела на него без видимого раздражения, с удивлением, как на говорящего таракана. Какой Белый дом? Что за медаль...
Текло сигаретным дымом под стол унижение, и не было мне мочи слушать этого искреннего приставалу.
Он был искренен, я полагаю.
Но жизнь его протухла, заездили его, как клячу. Надорвался.
Он был такой же, как я.
Свитер, по крайней мере, очень похож».

Извините, если кого обидел
12:03 pm
Wednesday, August 17th, 2016
9:09 am
ДЕНЬ СТРОИТЕЛЯ
р
Второе воскресенье августа

(конок)





Савельев попал на шабашку по знакомству.
Его взяли не оттого, что он был хорошим электриком, а от того, что был непьющим. Северный спирт выжег его организм, и он дал себе зарок.
Бригада поехала в горы в конце весны, уже запаздывая к сроку. Работу нужно было начать месяца на два раньше, но до них там трудились другие. Однако случилась невнятная история, вскипела из пустоты бессмысленная драка, в которой один строитель был убит, а двух других увезли в город связанными, и прежняя бригада распалась.
Школа осталась недостроенной.
Савельев согласился сразу – не спрашивая даже, школа это или коровник. Да есть ли там коровники? Может, там одни бараны. Или нет там баранов. Какие-нибудь козлы.
Бараны, как оказалось, были, были и коровы.
Школа стояла на краю посёлка остовом – но не мрачным, а весёлым. Там пахло свежеструганными досками, а под потолочными балками свили гнездо птицы.
Савельев с товарищами работали споро, чтобы закончить работу в августе, не к первому сентября, а аккурат ко дню строителя.
Они редко прерывались – только чтобы перекурить, напиться смоляного плиточного чая.
Строители почти не пили. Оттого, собственно, их и любил председатель – местные строить не умели, а рюмка валила их с ног. Руки местных привыкли строить из войлока, а не из дерева, но, главное, пили они слишком крепко.
Это был малочисленный горный народ, спрятавшийся под паспортным именем русских. Правду выдавали не только плоские азиатские лица, а именно отчаянная неустойчивость к водке. Что-то там было в организме (Савельеву объясняли, да он не запомнил подробностей), что валило местных на землю прямо у сельпо. Если водки не было, то торговали из-под полы разведённым спиртом.
Но они нравились Савельеву и такими, он видел многих людей разных национальностей.
И все они были нужны под небом. Некоторые из них стали просто советскими, но большинство остались всё теми же людьми странных народностей, что жили по окраинам огромной страны. Паспорта тут имел лишь десяток начальников, а остальным они и вовсе были без надобности. Бумаги с фотографиями стали давать в семьдесят четвёртом, да не все за ними шли.
Участковый, чьи владения простирались на сотни километров, относился к этому философски.
Он и сам был из местных, оттого знал, что круглые лица его народа неразличимы заехавшим сюда пришельцем. Можно было клеить одну и ту же фотографию. Для чужака все фотографии тут были одинаковые, кроме портрета Генерального секретаря в красной комнате поселкового совета.
Больше всего участкового занимало, будет ли война с Китаем. К этому давно шло, и у тех самых гор уже много лет возились военные, обустраивая укрепрайон. Там врывали в землю старые танки и строили что-то невидимое с поверхности земли. Военные делали это неспешно, тоже попадая в замедленное течение времени этих мест.
Потом как-то всё успокоилось, и товарные составы перестали сновать по железнодорожной ветке к строительству.
Теперь военных видели только на учениях – вернее, слышали. Какие-то звёздочки взлетали на горизонте, а спустя полминуты ветер доносил треск и хлопки. Однажды и Савельев увидел в небе светящуюся точку, совсем не похожую на самолёт, а потом участковый объяснил ему, что это неудачный запуск спутника.
Удачные пуски видели редко, но вот если что-то шло не так, то космическое железо отклонялось от курса и сгорало в небе над этими местами.
– А спутники часто падают? – спросил тогда Савельев участкового.
Участковый посмотрел на него подозрительно, но потом решил, что городской человек любит страну не меньше него, и ответил:
– Наши спутники не падают, но иногда случаются аварии. Просто иногда случаются неудачи.
А потом сказал:
– В горах, говорят, искали, но не нашли ничего. Значит, не падают.

Местные приходили к школе и молча садились на доски, наблюдая за работой пришельцев.
Савельеву это не мешало. Отдыхая, он всегда заводил с местными беседы, поскольку всякий народ имеет свою правду. Сначала ему жаловались, а потом поняли, что Савельев не из больших начальников, и жаловаться стали меньше. Но не прекратили совсем, потому что он был городской человек, и когда вернётся в город, то всё равно расскажет, что жизнь тут нелегка. Неважно кому, главное, что это знание распространится.
Те, кто не жаловался, рассказывали Савельеву про правила жизни, которые заключались в том, что никуда спешить не надо. Лето сменится зимой, не давая много пространства осени, а зима вновь сменится летом, которое в представлении местных, включало в себя и весну. Это время мерилось тем, когда нужно гнать скот по степи, и когда нужно было возвращать его обратно.
Это спутникам, летевшим где-то в вышине, нужно было быстрое время, а скот и его хозяева жили медленно.
Но больше Савельеву нравилось, когда местные рассказывали про Небесного Пастуха, повелителя скота, и то, как Старик Зима сходится с земной женщиной. Потом она рождает из своей груди Лето и умирает при родах. А потом и Лето сходится с женщиной и рожает нового Старика, который ещё не стар, но станет Стариком всего за несколько месяцев – время неумолимо, и всё происходит в промежутках между этими родами, когда на землю обрушиваются дожди родовой воды.
Старик Зима пользуется тем, что его молодая жена спит там, вдалеке, в синих горах, но её сестра в небе пытается следить за стариком, и, чуть что, разбудит спящую. Но пока Старик Зима шалит на земле, Лето отвлекает его жену среди звёзд.
И пока жена старика спит, мир живёт медленно, и можно надеяться на то, что лето сменит зиму, и так будет длиться вечно.
Человек из местных, рассказывая это, сделал такое движение рукой – там и там, и Савельеву стало понятно, что он указывает на двух сестёр – небесную и поземную. Та, что наверху – всегда бодрствует, а та, что под землёй – спит.
Главное – не потревожить её сон, потому что когда она встанет...
– А что будет? Небо перемешается с землёй?
Но старик заклекотал, как птица, и Савельев даже не стал вслушиваться в его речь.
Старик несколько раз произнёс слово «конок», которое Савельев не понял.
Вечером он спросил участкового, что это такое, и тот неожиданно раздражённо махнул рукой:
– Это суеверие.
– «Конок» – суеверие?
– Нет, это всё. История про принцессу. «Конок» – это принцесса.
Участковый имел дома телевизор, редкость в этих краях. Телевизор он завёл ради дочери, что любила смотреть сказки. Принцессы из фильмов волновали её, и она тоже часто говорила, мешая русские слова со словами своих предков: конок этильгыз, сепрали милая конок.
– Суеверие, – повторил участковый. – Глупости. Это люди без ума считают, что конок спустился с небес и спит в горах, а как проснётся и встанет, то старому миру наступит конец. Но мы с этим боремся, да.
Савельев сочувственно улыбнулся. Он раньше работал на Севере и там тоже слушал подобные истории про стражей Нижнего мира, и о том, что жена бога-кузнеца Таис-хо мстит за убитого мужа и сама убивает всякого, кто роется в земле и ищет в ней спрятанное солнце, о том, как бог-солнце прячется в землю на полгода, а потом встаёт из Нижнего мира таким же, как и был – золотым кругом, в целости и сохранности.
В этих сказках всё имело свои времена, всё было понятно и симметрично относительно холода и тепла, восхода Солнца и его заката, всё повторялось и длилось при этом вечно.
Иногда Савельеву хотелось их записать, но потом он понимал – незачем. Память его пока не подводила.
Главное – не пить.
И вот Савельев курил, глядя на горы через пустые ещё проёмы окон. Лето выпало дождливым, и горы то проступали из серого тумана, то исчезали. Они растворялись в этом мареве, будто куски серого от грязи сахара, долго валявшиеся в кармане.
В середине августа работа встала. Не приехал грузовик со стеклом, и курить приходилось по-прежнему сидя перед пустыми проёмами.
Тогда Савельев увязался с участковым и его друзьями, которые ехали на охоту в горы.
Он даже не понял – на кого те собирались охотиться – не то на козлов, не то на кого-то ещё. Хоть бы и на горных ослов, ему было всё равно.
Он знал, что если останется без дела, то запьёт. Он много пил на Севере, и почувствовал в те времена, что ещё один опыт со спиртом будет гибельным. Во время страшного запоя Полярной ночью он чуть не наложил на себя руки, и теперь остерегался любого повода.
Савельев ехал на грузовике – степь до самых гор была ровной, как стол. Положи кирпич на педаль газа и спи за рулём. Но Савельеву не нужно было вести – за рулём сидел шофер, а рядом дремали председатель совета и участковый.
Савельев спал в кузове, пока грузовик гнал мимо бесконечной запретной зоны.
Война стала невероятной, но минных полей никто не отменял.
Савельев, просыпаясь, видел в окошечко одну и ту же, предупреждающую о стрельбе на поражение, табличку.
Но местные не боялись военных, они боялись непонятных богов плоскогорья. Путь к нему лежал через степь, в которой оставляли мёртвых, чтобы звери ускорили их слияние с миром и разметали их кости. Как-то, задолго до войны, тут началась чума, и военные встали кордонами на дорогах. Мертвых запретили оставлять в степи, но потом чума ушла, а за ней ушли военные кордоны, и всё пошло по-старому.
Поэтому местные старались лишний раз не пускаться в этот путь.

Савельеву дали ружьё, но он тяготился им, как лишним инструментом, взятым на стройку.
Однажды он был на охоте в степи, когда из мчащегося грузовика люди палили по сайгакам. Была ночь, и сайгаки не могли вырваться из света автомобильных фар. Отчего-то им было невозможно скрыться в темноту.
Савельеву было это не в радость, но в тот раз правила устанавливал не он.
А теперь он ехал с другими людьми, что были ближе к природе. Эти местные ещё не успели поссориться с ней и были лишены бессмысленного азарта людей из города. Впрочем, и они далеко ушли от своего естественного бытия, от всех этих принцесс зимы и лета, но не настолько, чтобы охотиться бестолково и жестоко.
Впрочем, охота была удачной, хотя Савельев только раз бессмысленно выстрелил в небо.
Убитых козлов стащили к костру, и шофёр принялся колдовать над тушами. Рога шли на продажу и подарки городскому начальству, а остальное оставалось у местных.
Савельев, сидя у огня, молча дивился климату: в степи было лето, но тут царила вечная зима. Грудь перехватывало от недостатка кислорода, видимо, они поднялись довольно высоко. Вокруг, между камней, лежали грязно-белые языки снежников.
Ночью от непривычной пищи у него прихватило живот. Тогда Савельев встал и пошёл по нужде – подальше от потухшего костра, где ещё пахло мясом и кровью. Над ним висело чёрное, полное непонятных звёзд небо, в котором он не узнавал ни одного созвездия.
Отойдя далеко и сделав свои дела, он понял, что заблудился. А в поисках дороги, вернее, своего же извилистого пути по камням, забрёл ещё дальше.
Он сразу похвалил себя за то, что оделся не наскоро.
Замёрзнуть он не успеет, но идти дальше – смысла нет.
Савельев присел в распадке и наломал скудных веточек от какого-то высохшего куста. Пламя грело только руки, но до рассвета, рассудил он, этого хватит.
Однако холод тут же накрыл его волной, и Савельев нескоро очнулся от забытья.
Освещённая местность показалась ему незнакомой.
Тогда Савельев поднялся на каменистую гряду, но ничего знакомого оттуда не увидел.
Он начал движение в распадок.
Камень под ногой провернулся, и Савельев скатился ниже, внезапно заскользив по гладкой поверхности.
Он упал на четвереньки. Под ним было зеркало замерзшего озерца, покрытое налётом каменной пыли.
Неподалёку изо льда торчал кусок металла.
Это были порванные, будто бумага, листы со следами окалины. Он пнул один из них ногой и увидел под ним чистый лёд.
Из-подо льда на него глядело спокойное лицо с открытыми глазами.
Савельев снова встал на четвереньки, уставившись перед собой. В нескольких сантиметрах под замёрзшей водой, как портрет под стеклом, лежала женщина. Савельев смотрел на серое лицо горной принцессы, не думая ни о чём.
Лицо было гладким и чистым, поцелуй – и она пробудится ото сна, как в сказках.
Только на лбу осталась морщинка – прямо под краем белой шапочки с ткаными буквами «СССР».
Только позови, прикоснись – она встанет.
Наконец, Савельев встал и сделал шаг назад. Кроме двух кусков рваного металла, ничего не указывало на прошлое, да и они, перевёрнутые, теперь сливались с пылью на льду.
Ветер пел в ушах свою песню, вокруг была пустота и серое небо без солнца.
Сколько прошло лет? Двадцать, не меньше.
Она встанет, только прижмись к этим холодным губам.
Тогда он повернулся и ударил ногой по краю снежника, обвалив его. Маленькая лавина чуть не сбила его с ног. Снег лёг толстым слоем поверх льда, и теперь ничто больше не напоминало о принцессе из космоса.
Савельев снова поднялся, уже на другую гряду, обошёл озерцо и увидел, что ночевал в двух шагах от своих товарищей.
Они ещё не проснулись, и только шофёр на его глазах выполз из кузова и стал мочиться в двух шагах от костра. Мёртвые козлы лежали рядом, бесформенные как кучи тряпья, только круглые их рога упирались в камни, будто якоря.
Его исчезновения никто и не заметил.
Принцесса за горной грядой спала, и мир был спокоен.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Tuesday, August 16th, 2016
9:48 am
День физкультурника



Вторая суббота августа

(блистающий мир)




Лаврентий Круг внезапно ощутил, что сейчас он должен услышать звонок в дверь. Прямо сейчас кто-то повернёт гребешок механического звонка, и железный молоточек застучит по медной чашке, огласив своим дребезгом прихожую. В детстве он просыпался за несколько минут до того, как в его комнату войдёт бонна. Но тогда это было всего лишь расставание со сладким сном – особенно сладким перед тем, как надеть колючую гимназическую форму. Теперь ставки были куда выше, и он несколько раз представлял себе в деталях последующее – как гости входят, скрипя кожаными куртками. Как солдаты замирают у дверей со своими длинными винтовками, что так неуместны в городской квартире.
От солдат пахнет мокрыми шинелями – запах, который он навсегда запомнил ещё в Восточной Пруссии. От кожаных и вовсе пахнет водкой и табаком. Вот они выдвигают ящики из буфета и простукивают письменный стол в поисках потайных отделений. Вот – достают его ордена и разглядывают лики святых на них, ссыпают письма в мешок, а соседка жмётся на стуле.
В дверь действительно звонили – короткими прерывистыми звонками, которые разделяли долгие паузы, будто звонящий был нерешительно настроен.
Соседка, не вытерпев, пошла открывать. Лязгало железо, а слова в прихожей оставались неслышными.
И вскоре в его дверь поскреблись.
На пороге стояла девушка из другого мира.
Этот мир канул лет семь назад, а если считать Великую войну – и все десять. Он провалился куда-то вместе с двуглавыми орлами, с мундирами и дамскими шляпами, чьи поля были шире границ империи, вместе с дачным уютом и горничными в белых передниках.
Девушка была в высоких башмачках и длинном летнем пальто. Блёстка прошлого мира, магически занесённая в мир нынешний.
Тотчас Круга назвали по имени отчеству, и, сбиваясь, объяснили, что они познакомились в поезде – тогда я была с братом, помните?
Он действительно вспомнил этот случай в прошлом году. Тогда он сразу, ещё на вокзале в Петрограде, заприметил эффектную пару – барышню в белом платье и её спутника, высокого атлета. И сразу же ощутил резкий укол самолюбия – так всегда бывает с мужчиной при виде очевидного, но чужого счастья.
Но руки судьбы не дрогнули, и случайная встреча была доведена до логического конца. Они оказались в одном купе.
Атлет оказался глуп и разговорчив, и в Круге всплывала ненависть, смешанная с завистью.
Барышня оказалась мила, и улыбнулась, когда он представился. Многие смеялись над его фамилией, когда он, поклонившись, произносил: «Круг». Зовите меня просто Круг. Имя моё – пять букв. Революция, кстати, отняла у него последнюю букву. И от этого у него был дополнительный счёт к новой власти.
А вот девушке в белом платье он сразу простил детскую непосредственность.
К ним время от времени подсаживался военный. Военный ему тоже не понравился – на груди у него был красный орден, но привычки у этого красного командира были штатские. Он был будто вымочен в безволии. Рыхлое тело наполняло френч, военный был новой, непонятной породы. Поэтому Круг решил, что это кто-то из комиссаров. Военный разговорился с атлетом, и звал его на службу.
Впрочем, они говорили о науке.
Круг, служа в Московском Институте Холода, ненавидел эти разговоры – на седьмом году революции в этих разговорах была какая-то сумасшедшинка. Все, забыв Божьи чудеса, с той же силой верили в чудеса науки – и, поголовно, – в чудеса электричества. Сплетницы спорили, что будет раньше – война или открытие бессмертия – и расходились в датах: назначить на следующий год бессмертие или всё же войну.
Будто подслушав его мысли, военный припомнил профессора Иванова, собиравшегося в Африку за обезьянами. Обезьяны нужны были для скрещивания с человеком. С этими обезьянами случилась смешная история – Круг подумал, не рассказать ли её, но разговор уплыл от обезьян в небо.
– Наш Павлик, – вдруг сказала девушка (атлету совсем не шло это мягкое «Павлик»), – хотел стать лётчиком. Мальчиком его свозили на воздухоплавательную неделю, и он решил научиться летать. Но тут война, и вы сами понимаете…
– Не в том дело, Маша, – перебил атлет, – в новом мире люди должны летать с минимумом технических приспособлений. Они должны войти в блистающий мир будущего не в потёках машинного масла и бензина, а чистыми и прекрасными как птицы!..
«Сдаётся мне, – отметил Круг, – на тебя ни разу не гадили голуби».
Военный между тем оживился:
– Я знаю. Уже изобретены сильные магниты, действующие при помощи электричества.
– Электричество – ерунда, – горячился атлет. – Мы будем летать силой мысли.
«Экой он романтик, – подумал Круг, – такие вот посылали нас на пулемёты, чтобы мы силой мысли остановили армию Фрунзе. Впрочем, красные тоже упорствовали в силе воли, заменяющей боевой порядок».
– Вот вы, – спросил вдруг Павлик Круга – вы хотели бы летать? Так просто, без аэроплана?
Круг поперхнулся от неожиданности.
– Нет, никогда. Я вообще плохо переношу высоту.
Военный всмотрелся в него цепко и твёрдо.
– Дайте угадаю? У вас была контузия? Но вы не лечились?
Страх тяжёлой вязкой жидкостью затопил тело Круга, быстро и неотвратимо, будто ледяная вода, заполняющая пробитые трюмы парохода. Если бы он остался в госпитале, то давно бы растворился в ялтинской воде. Да и какая контузия может быть у белобилетника, неприметного советского служащего.
– Точно так, на империалистической войне, десять лет назад, – быстро соврал он, подменив даты.
– Я сразу догадался, – самодовольно улыбнулся военный. – У меня была большая практика с контуженными.
Страх Круга стал уходить, как море во время отлива. Военный был не чекистом, а врачом. Круг прислушивался к себе – всё в нём ликовало, но он знал, что это ликование трусости.
Но на него уже не обращали внимания. Военному идея полётов без механизмов очень понравилась, и он уговаривал молодого человека перейти к нему в институт.
– Идти надо не от машины, а от человека. Человек сам по себе – великий механизм, который нам ещё предстоит настроить…
Круг молчаливо соглашался с обоими, а сам смотрел на девушку. Она заботилась о своём спутнике трогательно и нежно – и Круг завидовал этой горе мышц, которую даже здесь окружали дорожным уютом.
Вокруг него говорили о заре науки и победе нового мира над старым. А он и был этим старым миром – скромным совслужащим с поддельной биографией и фамилией, потерявшей одну букву.
Страх съел его душу, и он легко, по затравленному взгляду, находил таких же одиночек. Вот это была – наука, а науку, состоящую из формул, насосов и трансформаторов, он видел на службе каждый день, и наука эта его не радовала.
Отпущенная в свободный полёт, в странствие без надзора, она казалось ему безнравственной. Вместо того, чтобы понять свои цели, она пожирала всё окружающее точно так же, как нобелевский динамит. Она бы обрядила крылатых людей в будёновки и увешала гранатами. Крылатые красноармейцы пронесли бы революцию на своих крыльях в Польшу и далее. «Даёшь Варшаву, дай Берлин!» – всё это он уже слышал.
И приходя на службу, он каждый раз думал, что и его холодильные установки запросто обернутся бомбами, но прочь, прочь всё это.
Молодой человек говорил быстро и горячо, проповедуя идеалы физкультуры, что сменит буржуазный спорт и то и дело тыкал пальцем в сторону Круга.
Круг снова стал смотреть на девушку, которая разложила на столе абрикосовские конфеты. Одна из конфет досталась Кругу, и он ощутил на языке забытый сахарный вкус леденца.
Он выходил курить в коридор, и в стекле перед ним стояло лицо девушки.
Когда поезд уже подходил к Москве, она тоже вышла и встала рядом.
– Вы не обижайтесь на Павлика. Он ведь, по сути, большой ребёнок. Всё время кидается в крайности – вот сейчас поступил в физкультурный институт, чтобы выучиться на идеального человека. Такой брат вроде сына.
– Так он ваш брат? – совершенно неприлично обрадовался Круг.
Оказалось, что да, и даже – младший.
Круг надписал свой адрес на папиросной коробке, отчётливо понимая, что время для флирта уже упущено.

Теперь она стояла перед ним – растерянная.
– От Павлика уже три месяца нет писем. Я приехала из Петрограда вчера, сразу к нему – оказалось, что он давно съехал. Добралась до физкультурного института – мне сказали, что Павлик давно переведён в какой-то другой, уже научный. Так вышло, что в Москве я знаю только вас.
Он молча указал ей на диван и пошёл кипятить чайник, а потом выслушал историю Павлика. То есть историю человека, мечтавшего летать. Последнее, что сообщал брат сестре, была прекрасная сказка, как он, будто птица, облетел вокруг надвратной церкви Донского монастыря. Прямо взвился вверх – и сделал круг. «Круг, круг, – повторил про себя Лаврентий, – Он меня сделал, глупый каламбур с каким-то странным смыслом».
День упал в августовскую ночь – стремительно и безнадёжно. Сердце Круга замирало от предчувствий, когда он постелил себе на полу. Так и случилось, едва она вошла в комнату, то с удивлением посмотрела на его ложе. Ночью девушка показалась ему неожиданно умелой, и это неприятно удивило Круга.
Оказалось, что она куда старше, чем он думал, и куда больше видела в жизни, чем можно было ожидать от пассажирки в белом платье. Какая-то страшная история, вернее, цепочка страшных историй случилась с ней во время смуты, и её опытность в любви шла оттуда, из этого лихолетья.
Наутро она снова превратилась в девочку, и уселась на диван как ни в чём ни бывало.
Они вместе изучили письма Павлика и сверили адреса.
Девушка настаивала на тайном проникновении в место, где держат брата.
Круг сомневался, но чувствовал, что только в этот момент его страх уходит. Хватит прятаться – нужно выбежать опасности навстречу.
Он не задумывался над тем, что хочет девушка от тайного свидания – как они поволокут по улицам узника и где будут его прятать. И полно – вдруг это заточение добровольно? Выходило, что несчастный Павлик живёт в лаборатории с видом на Донское кладбище и вовсе не так весел, как прежде.
Рациональное отступило, и Круг был благодарен судьбе за то, что с помощью этой хрупкой девочки победил в себе страх загнанного животного.
Наскоро позавтракав, и позвонив на службу, Круг пошёл к знакомому из архива и под большим секретом ознакомился с планами зданий института.
О причинах своего интереса врал он так неубедительно, что знакомый только махнул рукой. Впрочем, для отвода глаз он взял несколько чертежей совершенно различных построек. Он перерисовал план института и за этим делом понял, что Донское кладбище может быть видно из окон только одного здания.
Вечером он пришёл домой, прижимая к боку полкруга колбасы.
Девушка сидела на его диване, поджав ноги, и казалось, не сдвинулась с места, только в старинном камине кучерявились листы сожженных писем.
Быстро темнело. Ехать им было далеко – по Калужской дороге. Почти за городом, у Донского монастыря, они сошли с извозчика.
Круг грел в кармане револьвер – что, спрашивается, бежать куда-то, спасаться, когда можно умереть красиво. Лечь в перестрелке, умереть на руках у красивой женщины. Он покосился на неё и подумал: «Если, конечно, её не убьют первой».
– Вы читали рассказы о Холмсе и Уатсоне? – спросил он вдруг.
– Да, конечно.
– Я спросил это потому, что на вас теннисные туфли. Уатсон надевает теннисные туфли перед тем как они отправляются на опасное приключение.
– Нет-нет, всё куда проще. Ботинки подкованы, а туфли – единственное, что есть ещё у меня в багаже.

Они прошли мимо высокой кирпичной стены монастыря и упёрлись в забор.
– Это здесь, – сказал он, внимательно присматриваясь к чёрным доскам. – Проход должен быть где-то здесь. Я знаю это по собственному опыту – во всяком охраняемом учреждении всегда есть дыра в заборе, нужно только её найти.
И действительно, через несколько минут поисков, он обнаружил на пустыре подобие тропинки, что утыкалась в забор. Доски в этом месте разошлись, будто кулиса, и пропустили их внутрь.
– А собаки?
– Они сэкономили на собаках. Большевики на всём экономят. Собаки есть, но это дворовые псы, которые спят, обмотавшись цепями.
Они прошли по тропинке мимо сараев с огромными поленницами и санитарной кареты без колёс. Всё было занесено многолетней палой листвой, скрадывавшей звук шагов.
Виварий находился на подсказанном картой месте.
На входе вместо ночного сторожа расположился красноармеец, но он дремал в жёлтом круге керосиновой лампы. Да, с дисциплиной у новой власти дело обстояло неважно. Они крадучись прошли через него, но даже когда скрипнула железная дверь вивария, караульный не шелохнулся.
Они прошли вглубь расступившегося коридора, сперва мимо пустых клеток, а потом, за второй дверью, мимо клеток обитаемых.
В них молча бегали странного вида собаки. Круг сначала подумал, что они забьются в вое и лае, но собаки с удивительным молчанием встретили пришельцев.
Зато за собаками пошли свиньи, опутанные странными проводами. И вот из их-то клеток шёл несмолкаемый рокот, совсем не похожий на хрюканье. Свиньи бормотали что-то, будто пьяные извозчики в праздник. Свиней сменили диковинные птицы, клекочущие и вскрикивающие, громко бьющие крыльями о прутья.
И вот, наконец, они ступили в последнее отделение.
Там в клетке сидел молодой атлет, впрочем, теперь атлетом его можно было назвать с трудом. Лицо его осунулось, выглядел он измождённым, но главное, руки его были покрыты огромными перьями так, что они превратились в крылья, а запястья связывала с туловищем волосатая перепонка.
Лицо его при виде сестры осветилось радостью, но эта радость тут же потухла, как спичка на ветру.
– Убейте меня, – прохрипело существо.
Сестра, просунув руку сквозь решётку, погладила брата по перьям. На время в глаза вернулось что-то человеческое, и он прошептал:
– Знаешь, Маша, я ни о чём не жалею. Я летал, слышишь, я летал. Только сейчас наступил регресс, сейчас ужасно больно, Маша. Больно, больно, больно… Но это только сейчас…
– Убейте меня, убейте, – и речь стала похожа на клёкот, а на глаза наползли тонкие куриные веки.
Круг замер.
И тут хрупкая барышня вынула револьвер из его руки. Быстрыми шагами подойдя к существу в клетке, она вложила ствол ему в ухо и выстрелила.
Выстрел, на удивление, остался незамеченным – видимо он совпал с ночными звуками Института.
Они выбрались наружу тем же путём, хотя Круг был готов открыть пальбу в караульного красноармейца. Но он всё так же спал, и впору было задуматься – не чучело ли он.
Путь лежал по ночной улице, лишённой фонарей, и только у Мытной их лица осветил зыбкий газовый свет.
Промчался на кургузом автомобильчике пьяный нэпман, а сразу за ним проехал другой автомобиль, полный пьяного крика.
«Этим никакого полёта не нужно», – подумал Круг. – «Ради чего юношам жертвовать собой? Ради них?».
Он вспомнил гимназистов на снегу под Киевом, что удивлённо смотрели в серое небо мёртвыми глазами. Им ещё повезло – их хоронили с музыкой, а сколько таких гимназистов легло по России без могил? Убиты они были такими же мальчишками, только без погон.
Романтика войны вмиг кончилась, но осталась ещё романтика творения нового мира – да только новый мир рождается в корчах, вопя от боли. Он оказался грязен и кровав, и часто просил револьверного милосердия. Был такой кинжал, которым добивали раненых, который так и назывался – мизерикордия.
Как нынче исправляют научные ошибки, он уже видел.
И ещё Круг вспомнил историю, что не была рассказана год назад в поезде – историю про то, как его соседка, узнав, что профессор Ильин проводит опыты скрещения обезьян с человеком, тут же послала профессору телеграмму. Там говорилось, что она разочаровалась в любви, и готова послужить революции и науке своей половой жизнью. Тоже своего рода романтика, – печально улыбнулся он сам себе. Что с этим делать – непонятно.
Они шли по Валовой навстречу тусклым огням Павелецкого вокзала.
– Мы никогда не увидимся, – сказала она сурово.
Он сообразил, откуда знает эту суровость – в студенческие времена у него была подружка из партии с.-р. У неё были такие же интонации в голосе, и, пожалуй, такой же жертвенный взгляд.
– Где вы переночуете? – спросил Круг с некоторой надеждой.
– Вам это знать необязательно, – и, чтобы смягчить ответ, она добавила. – Для вашей же безопасности.
– У меня нет никакой безопасности. Вся моя безопасность вот здесь, – и Круг помотал в воздухе револьвером, а потом спрятал его в карман.
Они подходили к мрачному зданию вокзала, и вместо прощания девушка дала ему указание:
– Вещи мои на барахолку не носите, лучше сожгите. Впрочем, это всё равно, там нет ничего указывающего на меня.
– Но ехать без вещей – это ведь подозрительно?
– Скажу, что украли, – спокойно ответила она. – И… не провожайте дальше.
Она слегка коснулась его щеки сухими губами и исчезла в темноте.
Круг вышел из гулкой пустоты вокзала и сразу же свернул в пивную. Веселье, кипевшее там с вечера, утихло, и только горькие пьяницы, те, что с глазами кроликов, сидели за столами. Круг прошёл мимо этих людей и спросил водки.
Водка нашлась, но явно самодельная и пахла керосином.
За соседним столиком сидел железнодорожник в форменной тужурке со скрещёнными молотками в петлицах. Он был пьян, и давно пьян. Железнодорожник вёл давний разговор с невидимым собеседником:
– А я бы с обезьяной жил. Можно побрить, если уж невмоготу станет. Обезьяна ругаться не будет…
Круг быстро выпил свою водку и вышел.







И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Friday, August 12th, 2016
12:51 pm
День авиации
Пе-2
12 августа
(ночной самолёт в дачном небе)


Мы сидели на крыльце в сгущающихся сумерках. Наши матери несколько раз выглядывали – как мы там, и меня веселило то, что они явно боялись – не покуриваем ли мы. На дачах были тысячи мест, где это можно было сделать тайком, а они боялись, что мы будем курить прямо у них на глазах. Да и бояться надо было совсем других веществ, не табака все теперь боялись.
А уж наши отцы как раз задымили сразу после ужина.
Их фуражки висели рядом – у моего отца околыш был голубой, а у Лёхиного – чёрный. Они всё время шутили, что, дескать, один должен сбивать другого, а тот должен бомбить первого. «Сами не летаем и другим не даем!» – приговаривал Лёхин отец. А вот Лёха всегда завидовал моему шлему, настоящему шлему пилота, чёрному, кожаному, с вставками для наушников. У его отца такого шлема не было, зенитчикам лётные шлемы были не положены. Правда и мне мать запретила носить этот шлем – если я затягивал ремешок на подбородке, то не слышал уже ничего, а она боялась, что я попаду под машину.
Я бредил авиацией и представлял себя в кабине бомбардировщика – в кожаной куртке, в шлеме, с планшетом, откуда перед вылетом надо достать конверт с указаниями – точно, на Берлин, мы готовы к этому и моторы нашего ТБ-7 уже запущены, мы знаем, что вряд ли вернёмся на родной аэродром, прощай, мама, прощай, Лёха…
Мы жили на соседних дачах, и в городе наши дома были неподалёку.
Дружили наши матери, дружили наши отцы, и мы с Лёхой жили как братья.
Сейчас отцы наши крепко выпили, и мой остался на веранде – сидеть и смотреть на чужую работу. Дача – много посуды в холодной воде. Тарелки стучали друг о друга, и тихо звенели вилки.
Лёхин отец вышел к нам, как раз когда в небо россыпью бросили крупные августовские звёзды.
Там, в вышине, мигал разноцветными огнями заходящий на посадку самолёт. Ещё выше по небу медленно двигалась белая точка, и я подумал, что это, наверное, спутник или космическая станция.
– Да, – сказал Лёхин отец, – много всего в воздухе нынче болтается. В мои-то времена…
Лёха скривился, и я знал почему – сейчас его отец будет вспоминать, как начинал службу.
Мы слышали этот рассказ не раз – и всегда вот так, после шашлыков, когда Лёхин отец, приходил в сентиментальное состояние.
Он и выглядел в этот момент моложе.
А рассказывал он всегда о том, как начал служить в зенитном полку, одном из многих, стоявших под Москвой. Эти полки встали там ещё при Сталине, а ракеты для них придумал сам Берия. Ну, или сын Берии или внук – всё равно. Мы как-то ездили на велосипедах к такому месту – нам рассказали, что это огромные сооружения, которые строили зеки, и их не стали ломать, потому что как начали, так обнаружили, что внутри толстенных стен эти самые зеки и замурованы.
Никаких скелетов мы не нашли – военная часть была в запустении, всюду валялся мусор, и местные пацаны, судя по пустым бутылкам, уже выпили там целое море пива. Честно сказать, местных мы боялись больше, чем скелетов.
Внутри бетонных укрытий было нагажено, всё мало-мальски ценное растащили, и мы не стали рассказывать об этом Лёхиному отцу, чтобы не расстраивать.
А когда мы, снова оседлав велосипеды, приехали года через два с новенькой цифровой мыльницей, то оказалось, что перед нами крепкий забор, а вместо развалин военного городка – коттеджный посёлок.
Но для Лёхиного отца все эти сооружения были живы, он перечислял смешные позывные и названия каких-то приборов. Рассказывал, как надёжно всё было придумано ещё тогда, в конце сороковых, а в наше время в специальном месте сидел пулемётчик, который должен был сбивать крылатые ракеты.
Но мы потихоньку вырастали из того возраста, когда любая железяка, покрашенная в зелёный цвет, возбуждает мальчишку. Нас стали возбуждать совсем иные вещи.
Мы, поздние дети, любили наших отцов, видя, как они понемногу становятся беззащитны.
Вот и сейчас мы слушали старую историю про то, как дежурный по полку уронил свой пистолет в туалетную дырку и пришлось пригнать целый кран с электромагнитом, который притянул к себе не только боевое оружие из трясины, но и все гвозди из дощатого домика.
– При Сталине за такое бы не поздоровилось, – сказал я и тут же прикусил язык.
Глупость какая, я, в общем, понимал, что Сталин был давным-давно, а Лёхин отец, как и мой, служил при ком-то другом.
Но тут мой батя вылез с веранды и сказал:
– Ты им про атомный самолёт расскажи.
Лёхин отец посмотрел на меня с недоверием – стоит ли такому рассказывать про атомный самолёт.
По всему выходило – не стоит. Дурак я был дураком, и этой истории недостоин, но он всё же начал.
Когда он только приехал в полк, время было неспокойное (оно у нас всегда было неспокойное), но как-то особенно ждали войны. Особенно, значит, в неё верили.
И вот однажды молодой лейтенант сидел на своём боевом посту и защищал наш город от американских бомбардировщиков: к нам ведь не могли долететь никакие другие бомбардировщики, ни английские, ни китайские.
Вдруг он увидел на экране своего радара точку, что приближалась к нашему городу.
Он тут же нажал кнопку боевой тревоги и стал ловить нарушителя в прицел – не такой, правда, какой бывает у снайперской винтовки, а в специальный электронный захват.
Я себе очень хорошо представлял эту картину – в полутёмном зале светятся только зелёные круглые экраны, потом вспыхивает красная лампа, она мигает, как на дискотеке, все начинают бегать, а Лёхин отец тревожным голосом кричит в микрофон: «Цель обнаружена! Маловысотная! Дальность – тридцать!» Ну, что-то ещё он кричит в микрофон, а в это время солдаты отсоединяют заправочные шланги от ракеты и бегут в укрытие – и вот эта ракета медленно летит по голубому небу, оставляя длинный ватный след.
А на них всех смотрит Сталин с портрета. Ну или там Берия. Или там ещё кто-то, кто должен висеть в виде портрета на этой чумовой дискотеке.
Но в этот раз всё было иначе, старший смены остановил молодого лейтенанта и крикнул: «Отставить тревогу!».
И тревогу отставили – только жёлтая точка всё ползла и ползла по экрану, а потом выползла за его край.
Это был наш атомный самолёт.
У него был вечный запас топлива, потому что атомному самолёту нужен всего один грамм топлива для его реактора, чтобы облететь Землю. А, может, даже и меньше ему нужно.
– Всё дело было в том, что много лет назад, ещё при Сталине, – тут уж Лёхин отец сказал это с нажимом и посмотрел при этом на меня.
– Ещё при Сталине, в сороковые годы, когда война уже кончилась, а у нас появилась атомная бомба, мы стали думать, как же нам её добросить до американцев. Не из рогатки же ею пуляться. Ракеты у нас были маленькие, прямо скажем, ракет у нас вовсе не было, а вот самолёты были хорошие. Одна беда – нашим самолётам не хватало дальности, и вот в этом была засада.
Тогда Сталин вызвал к себе разных авиаконструкторов и велел им придумать самолёт, который бы мог пролететь десять тысяч километров.
Потому что американцы могут на нас атомную бомбу сбросить, а мы – нет.
А у него за спиной сидел Берия, и когда Сталин говорил, то Берия корчил из-за его спины авиаконструкторам такие рожи, что они понимали, лучше бы этот самолёт им сделать, а не то с ними случатся неприятности.
Когда Сталин закончил, то встал Берия и говорит: «А сейчас выступит товарищ Курчатов, наш самый главный специалист по атомным бомбам, который не только всё про них знает, но ещё и понимает, как их можно использовать в других целях». Тут вышел такой бородатый старичок и говорит: «Есть такое мнение: очень полезно сделать атомный самолёт. Но не в том смысле, что на нём будет атомная бомба, а в том, что он будет летать на атомной энергии».
Тут конструкторы переглянулись, и всё это им показалось дико – совершенно непонятно, как это всё будет летать, потому что атомная бомба понятно, что такое, и на ней, конечно можно далеко улететь, но только один раз и неизвестно куда.
А бородатый Курчатов и говорит: «Вы ничего не понимаете, мы поставим внутрь самолёта ядерный реактор, он будет нам вырабатывать электричество, а от этого электричества будут винты у самолёта крутиться. Но если вам так не нравится, то можно просто воздух нашим реактором нагреть, реактор-то ведь жутко греется, а потом этот воздух из двигателя будет вылетать – и вот у вас реактивный двигатель без керосина. Теперь уж вы сами думайте – что вам удобнее: сделать винты на электрической тяге, или сразу на ядерной.
Тогда встал такой конструктор Туполев, которого Берия не любил и даже посадил в тюрьму. Поэтому Туполев уже ничего не боялся, и как был в ватнике и ушанке, пришёл на это совещание.
– Я могу сделать, – говорит.
Ну и начали Туполев и другие конструкторы делать проекты, а потом и сами самолёты. Сначала, конечно, выложили эти самолёты свинцом внутри, а потом стали туда реакторы ставить. То так, то этак примериваются – у нас ведь лётчики не одноразовые, как камикадзе.
Медленно, но верно, продвигались конструкторы к своей цели, но тут умер Сталин. Потом умер Берия – там с ним, правда, как-то неловко получилось, и он очень неудачно умер. А потом умер и человек, который был специалистом и по атомным бомбам, и по разным реакторам – бородатый старичок Курчатов.
Но задания-то никто не отменял! А они были советские люди, и отступать им было некуда, даже без Берии с его дурацкими гримасами. Им даже если бы Берия сказал: всё, надоел мне ваш самолёт, и Сталин всё равно умер, не делайте ничего! Так они бы ему сказали, что всё равно надо сделать, даже без зарплаты, ведь мы же взялись, обещали… Ведь надо отвечать за своё дело и не кривляться, что вот у меня болел зуб, и я поэтому математику не сделал. Наконец, конструкторы построили такой самолёт, который может летать вечно и вечно пугать американцев атомной бомбой.
Но я вообще-то думаю, что если он сам бы, безо всякой бомбы, грохнулся у американцев, то им бы мало не показалось.
Нам в школе рассказывали про реактор, который взорвался в Чернобыле, так уж много лет все только глазами хлопают, не знают, что со всем этим делать.
Лёхин отец как раз и засёк этот наш самолёт.
Оказалось, что двигатель-то конструкторы к нему сделали, а сам самолёт вышел очень тяжёлым. Недаром там столько свинца было, чтобы защитить лётчиков – на меня когда в рентгеновском кабинете свинцовый фартук надевали, я дышал с трудом, а тут целый экипаж надо защитить от излучения.
И вот на взлёте самолёт уж было приподнялся, но нырнул вниз и стукнулся о взлётно-посадочную полосу. И от этого у него отвалилось переднее колесо. Я всегда говорю «колесо», хотя отец меня поправляет и говорит, что надо произносить «шасси».
Самолёт взлететь-то взлетел, а сесть они уже не могут – у них же там реактор за спиной, и люди могут погибнуть, если всё это взорвётся. И будет новый Чернобыль. То есть, Чернобыля ещё не было, а мог бы быть гораздо раньше.
Тогда экипаж стал набирать высоту – делать-то нечего, они ведь были советские лётчики, а они всегда спасали тех, на кого мог упасть их самолёт.
Я посмотрел на своего отца – он был абсолютно серьёзен и кивнул мне:
– Экипаж Поливанова. Я его даже знал, хорошие ребята. Лучшие тогда были в летно-испытательном институте.
– Так вот, – продолжил Лёхин отец. – Этот самолёт был вечен. И они поднялись высоко-высоко, до самого практического потолка этой машины и стали уводить самолёт в сторону от жилья. Но тут выяснилось, что и катапультироваться им нельзя, тогда всё это упадёт на людей в других странах, да и какие-нибудь пингвины ничем не виноваты, да и киты...
С тех пор они летают над нами, но раз в год командир корабля направляет машину в сторону испытательного центра и пролетает над своим домом.
А я его чуть не сбил тогда. Хорошо, что старший смены у меня был что надо. Его потом, правда, сняли, когда Руст к нам пролетел и сел на Красной площади. Тогда многим не повезло, вот нашего главкома тоже сняли. А он неплохой был человек, всё говорил: «Главное богатство войск ПВО – замечательные советские люди»…
Я его уже не слушал, тем более, что их всех позвали снова на веранду. Лёха тоже пошёл туда пить чай с только что сделанным крыжовенным вареньем.
Я встал на полянке перед домом и, задрав голову, стал всматриваться в чёрное небо. Там медленно плыла новая святящаяся точка.
Наверняка это были они – и я представил себе этот самолёт с двойными винтами, которым нет сносу, могучую машину, что плывёт между облаков, а за штурвалом её сидит седой старик в ветхом кожаном шлеме. У него длинная белая борода, и такая же борода у второго пилота. А маленький высохший старичок за штурманским столом выводит их на правильный курс – прямо над домами родственников, что забыли их имена. Портретов у них никаких нет, какие портреты в кабине, разве фотографии давно умерших жён? Но отец говорил мне, что лётчики на испытаниях таких фотографий не брали – из суеверия.
Они и были такие, как мой отец – приказали бы ему, он бы тоже полетел на атомном самолёте. И тоже всех спас, если что.
А теперь летящий надо мной самолёт превратился в белую точку. Этот самолёт был уже стар, я слышал, как скрипят под обшивкой шпангоуты. Самолёт шёл тяжело, как облепленное ракушками судно, но бортинженер исправно латал его – потому что полёт их бесконечен.
Они уже так стары, что не слышат попискивания в наушниках, да и не от кого им ждать новостей.
Но их руки крепко держат штурвалы, и вот пока эти лётчики живы, всё будет хорошо.







И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.




Извините, если кого обидел
Thursday, August 11th, 2016
12:09 pm
ДЕНЬ НАРОДНОСТЕЙ СЕВЕРА
р
9 августа

(ы)



«Буква ы, еры’ – 28-я, а в церковной азбуке 31-я, гласная, состав из ъ и i, почему и ни одно слово не может начаться с этой буквы, как и с безгласного ъ. Ерь да еры упали с горы. Букву ы следует противопоставлять буквам и и i. Все они ассоциируются с представлением гласных крайнего языко-нёбного сужения, но с приближением средней части языка во рту.
Толковый Словарь Живого Великорусского языка Даля.
(1517 страница 4-го тома).

Я вообще презираю все слова на „еры“, в самом звуке „ы“ сидит какая-то татарщина, монгольство, что ли, Восток. Вы послушайте: ы.
Ни один культурный язык „ы“ не знает…
Андрей Белый, «Петербург»

Это так его звали – Ы. Всё вокруг было на «Ы». Твёрдый мир вокруг был Ырт, а небо над ним было Ын.
Но мальчика давно не звали по имени.
Человек со стеклянными глазами звал его «Эй», когда был далеко, и «Ты» – когда он стоял близко. «Ты» – было хорошее слово, и ему нравилось – только всё равно это было не его имя. Стеклянноглазый говорил, что «ы» – смешное имя, но мальчик жалел старика и не отвечал ему, что стеклянные глаза, которые тот надевает с утра – ещё смешнее.
Мальчик откликался и на «ты» и на «эй» – ведь больше звать его было некому – потому что умерли все.
Только Человек со стеклянными глазами жил с ним – вместо настоящей семьи. Человек со стеклянными глазами пришёл в стойбище давным-давно, и мальчик уже не помнил когда.
Тогда ещё были живы родители мальчика, и ещё несколько семей жили рядом. Потом пришла болезнь, и все родственники мальчика ушли из твёрдого мира. Теперь они остались вдвоём.

Во время Большой Войны оттаял лёд под землёй. Он оттаял там, на юге – и Ырт оказался отрезан от прочей земли. Так говорил Человек со стеклянными глазами, но мальчик вежливо верил ему. Пока у него есть Ырт, есть белёсое небо над ним, есть река – больше не надо ему ничего.
Нет, есть, конечно, ещё Труба.
Всё дело в том, говорил стеклянноглазый, что кончился газ. Если бы газ не кончился, здесь по-прежнему было бы много людей, которые сновали бы между севером и югом. Но газ кончился ещё до войны, и местность опустела. Остались странные сооружения, смысл которых был мальчику непонятен, и остался покинутый город.
Город давно уже разрушился – лёд толчками, будто лёгкими ударами, выбивал из земли сваи, затем дома складывались, а потом под ними подтаивала лужа.
Снова на долгий северный день приходило солнце, и остатки дома утягивало на дно – и дальше, вглубь. А потом появлялась ряска, мох смыкался над озерцом – будто и не было здесь ничего.
Мальчик знал, что так происходило оттого, что Ырт живой и он тоже должен питаться. А может, земле было интересно, что там, на поверхности, и вот она тащила внутрь всякое – чтобы лучше рассмотреть.
Так Человек со стеклянными глазами делал, если забывал где-нибудь свои стеклянные глаза. Тогда он водил носом, ощупывая вещи, и моргал. Сначала мальчик думал, что Стеклянноглазый хорошо нюхает, но это оказалось не так.
Просто без своих стеклянных глаз он мог видеть только так.

Город исчезал, подёргивался болотным мхом. Лес, который в детстве мальчика стоял на горизонте, придвинулся ближе и уже рос на улицах бывшего города.
Человек со стеклянными глазами нравился мальчику, хотя пользы от него не было никакой. Он был слаб, не умел управиться с оленем. Единственно, что он научился делать, это собирать ягоду морошку. Но мешки с ягодой Стеклянноглазый волок в свой огромный дом, в комнату, уставленную стеклянными банками. Там пахло кислым, курился неприятный дымок.
Стеклянноглазый был колдуном, но колдуном неважным – он только и умел, что превращать ягоду-морошку в воду, которую можно было зажечь.
Мальчик как-то пробовал эту воду, но ему стало так плохо, как бывает в момент перехода из твёрдого мира в царство мёртвых.
Человек со стеклянными глазами долго объяснял ему, что мальчик просто из другого племени – оттого ему не идёт впрок чужое питьё. Например, ни у кого из племени мальчика не росла борода, а вот у Стеклянноглазого борода была широкая, длинная, разноцветная: серая и жёлтая – и тоже пахла кислым.
Иногда, выпив превращённой воды, Человек со стеклянными глазами рассказывал ему про другие племена. Он говорил об огромных прозрачных домах, о больших птицах, что везли людей по воздуху. Он говорил ему о женщинах, что живут без детей, и о детях, что живут, не добывая себе корма.
В это как раз мальчик верил, потому что когда он был совсем маленький, то отец взял его в путешествие к южным болотам. Это были очень неприятные места.
Во время войны на Север пошёл поток беженцев – они шли с юга толпами, но все они исчезли в этих болотах.
Северный народ боялся подходить к тем местам близко, потому что, исчезая в трясине, люди кричали протяжно и печально – и не было потом спокойствия от этого звука. Это рассказывали все – и вот, спустя много лет, мальчик с отцом поехали на юг посмотреть – как там и что. Мальчик видел на кочках оставшиеся от беженцев странные вещи – круглые и блестящие, совсем непонятные и, наоборот, годные в хозяйстве.
Но больше его поразили тотемные звери исчезнувших людей. Они были сделаны из упругого материала – и не было среди них ни медведей, ни оленей – только страшные уродцы. Один полосатый, другой с тонкой длинной шеей, третий с круглыми огромными ушами.
Мальчик взял одного – зверя в полосатых штанах, с круглой головой, откуда торчал нос, похожий на лишнюю руку или ногу.
Поэтому мальчик верил всему – отчего же нет? Пускай.
Даже хорошо, что где-то живут эти люди, но ещё лучше, что они живут далеко. И ещё он вспоминал о мудрых стариках, что велели завалить камнями огромное жерло трубы сразу после того, как по Трубе к ним попал Человек со стеклянными глазами.
Стеклянноглазый приехал на тележке, что ехала внутри трубы, и долго был похож на человека, лишённого души.
Только потом он пришёл в себя и внешне стал похож на человека севера, тем более, что его рассказам про южную жизнь никто не верил. Страшно было подумать, что вслед за ним придут эти звери – с длинными шеями, полосатые, и самый страшный – серый, толстый, с длинным носом посреди морды, похожим на пятую ногу.
И один мальчик слушал рассказы Человека со стеклянными глазами, будто сказки о существах Дальнего мира, то есть царства мёртвых.

В эту весну мысли о юге особенно тревожили мальчика по имени Ы. Что-то происходило с ним – он смотрел, как олень покрывает самку, как бьются грудью друг о друга птицы, и ему было сладко и тревожно. Он будто знал, не проверяя силки, знал наверняка, что пойман большой зверь.
Стеклянноглазый только улыбался, наблюдая за ним – он говорил, что эта болезнь давно записана в книгах колдунов большого мира, что понимают и в зверях, и в людях. Стеклянноглазый говорил это, хлопая себя по бокам, изображая медведя, стоящего на задних лапах.
Мальчик не обижался и всё равно слушал его внимательно. Однако мальчика пугали огромные изображения женщин, что висели на стенах комнаты Стеклянноглазого – эти женщины были раздеты и манили мальчика пальцами. Правда он видел, что эти женщины немощны, худы и не годны ни к родам, ни к работе.
Иногда ему хотелось посмотреть, есть ли они на самом деле – залезть в Трубу и уехать на тележке Стеклянноглазого прочь – на юг. Но твёрдый мир может пропасть, если не останется в нём никого. Он свернётся, как листочек в огне, или съест его в один кус евражка.
Поэтому мальчик только слушал да запоминал рассказы колдуна.

Но теперь всё кончалось.
Стеклянноглазый заболел – он уже не выходил из комнаты со своими стеклянными банками, и мальчик начал носить ему еду.
Больной стал говорить всё быстрее, мешая слова и употребляя те, что мальчик не мог понять. Стеклянноглазый то убеждал мальчика, что жить в Ырте хорошо, что это счастье – прожить жизнь здесь, никуда не отлучаясь. И тут же начал проклинать Ырт, противореча самому себе.
Мальчик понял, что время Стеклянноглазого истончается. Когда колдун говорит о том, что мир ему надоел, то боги помогают ему, каким бы дурным колдуном он ни был. Стеклянноглазого стало немного жаль – и мальчик даже решил подарить ему одну душу.
У людей с юга, даже колдунов, была всего одна душа, и боги забирали её после смерти.
А вот у людей Севера было семь душ – не много и не мало, а в самый раз.
И счёт душам был такой:
Душа Ыс должна была спать с мальчиком в могиле, когда он умрёт. Она должна была чистить его мёртвое тело, оберегать его от порчи. И если человека Севера похоронят неправильно, то душа Ыс придёт к живым и возьмёт с собой столько вечных работников из числа семьи, сколько ей нужно.
А душа Ыт – вторая его душа – унесёт мальчика вниз по реке, к морю – она похожа на маленькую лодочку. Там, где кончается река, царство мёртвых выходит своими ледяными боками из-под земли наружу.
Третья душа, душа Ым – похожа на комара, что живёт в голове мальчика, и улетает из неё во время сна. Именно поэтому иногда мальчику снятся причудливые сны – где сверкают на солнце прозрачные дома, и между ними ходят огромные звери – и среди них толстый зверь с длинным носом, похожим на пятую ногу.
Мальчик видит сны только потому, что маленький комар летит над землёй и ночью мальчик глядит его глазами.
А четвёртая душа по имени Ык живёт в волосах. Оттого, если у человека вылезли волосы, то, значит, жизнь его в Ырте закончилась.
И есть у мальчика ещё три души, что предназначены для его нерождённых детей. И их можно назвать как хочешь – согласно тому, какие дети родятся.
Но детей у него пока нет, потому что некого взять в жёны, а Стеклянноглазый уже сказал давным-давно, что с ним завести детей нельзя.
Всё равно мальчик хотел отдать ему одну душу, и вот теперь он начал шептать в умирающее морщинистое ухо об этом.
Но прежде мальчик хотел узнать, есть ли на юге большая река, что текла бы на север. Он знал, что душа-лодка не пройдёт по болотам – и река на юге, по словам Стеклянноглазого, была. Потом он ещё раз уточнил, правда ли, что многие люди на юге стригут волосы, некоторые даже бреются.
Мальчик запоминал всё – и то, как двигается тележка внутри трубы, и то, как устроена жизнь на юге. Человек со стеклянными глазами снова отговаривал его от странствий – на юге, говорил он, люди злы. Они живут в городах, как мыши в клетках. Он говорил, что они вовсе живут без души, а у всех на руке железная печать, по которой их отличают одного от другого.
Главное, говорил Человек со стеклянными глазами, там нет свободы – и снова начинал плакать.
Мальчик приходил к Стеклянноглазому ещё два дня и поил его оленьим супом – а на третий день Человек со стеклянными глазами открыл рот, да и не закрыл его больше. Суп вытек обратно по щеке, и все четыре глаза колдуна потеряли смысл. Тогда бог Стеклянноглазого пришёл и забрал его единственную душу.
Подул по комнате ветер, с шорохом перебирая бумажные картинки, повешенные на стенах, упала, подпрыгнула и покатилась куда-то пустая банка от превращённой воды.
Мальчик понял, что чужую душу куда-то увели.
Он закопал колдуна, как и положено – лицом вниз, чтобы он сразу увидел, что там, внутри земли.
Единственный оставшийся под белёсым небом твёрдого мира человек задумался.
Всё, что он знал теперь о мире, позволяло сделать правильный выбор.
Пока человек жив, его душа движется, хотя это нам и не видно – одна душа, как тень облака летящего над Ыртом, другая – как тень птицы, третья – как тень оленя. Пока движутся души, движется и человек.
Дети должны быть рождены, и человечьи души должны совершить свой привычный круг в природе. Мальчик снова вспомнил бессмысленных бумажных женщин колдуна и пожалел его.
Но главное – он придумал, кто сбережёт твердый мир Ырта до его возвращения.

Несколько дней он разбирал каменный завал у жерла трубы.
В полуразрушенном зале, среди железных шкафов и непонятных колёс с рукоятками, перед ним открылась чёрная дыра, ведущая на юг. Понизу трубы шли рельсы для тележки ремонтного робота. Мальчик залил в огромный бак всю превращённую из ягоды морошки воду, оставив колдуну только одну бутыль.
Наутро он стал прощаться с привычным миром. Третья душа, похожая на комара, вернулась из леса – её обязательно надо было дождаться – иначе, забыв эту душу, он проведёт всю жизнь без сна.
Первая душа проснулась и требовала еды – потому что смерть и еда рядом, а могильной душе нужно много сил. Вторая душа, душа-лодка, напряглась в его теле, потому что она отвечала за всякое странствие – неважно, на север или на юг, по воде или посуху.
Души его нерождённых детей сидели смирно, как настоящие испуганные дети.
Тогда он сделал последнее из того, что нужно было сделать перед дорогой – во-первых, он оставил волосяную душу Стеклянноглазому, потому что волос у Человека со стеклянными глазами было много, а заботиться о них и о его теле было некому.
Теперь Душа волос будет бережно хранить Стеклянноглазого, а много из могильной бутыли всё равно она не выпьет. Всё-таки это душа северного человека, а не южного.
Во-вторых, он наконец, напрягшись, вырвал из себя одну из детских душ и велел ей жить в самом страшном тотемном звере – носатом и ушастом. Эта душа должна ждать его возвращения и хранить безлюдный Ырт его предков.
Зверь в полосатых штанах уставился на восход, поднял свой нос и замер. Теперь его, маленького и храброго, звали Ы.
Осталось пять из семи – это не так уж мало.
И вернувшись к Трубе, мальчик запустил мотор самоходной тележки.
Оживший инспекционный робот подмигнул ему лампочкой, и все они тронулись в путь. Пять душ вцепились в его тело, как дети в быстро бегущие нарты.
За спиной плакали две оставшиеся души, потому что тот, кто остаётся, всегда берёт большую печаль, а тот, кто уезжает – меньшую.



И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Wednesday, August 10th, 2016
3:20 am
История про то, что два раза не вставать
Случился очередной Хирошимадей.
И, как всегда, мои любимые соотечественники стали рассуждать - стоило или не стоило.
В СССР был культ Хиросимы - потому что хрен с ней, с Нанкинской резнёй, с Халхин-Голом, с отрядом 731, с всем этим многолетне-выстроенным образом (в том числе и в «Тайне двух океанов») японского милитаризма.
Враг нашего врага оказался нашим другом.
И, особенно, в шестидесятые, был целый корпус книг и фильмов - вплоть до фантастических: «Как она заметила, что мои биопротезы прижились неодинаково?»
Вот она, жертва наших врагов - грустная девочка с большими глазами.
Бумажные журавлики выпадают из её пальцев.
После той войны ядерное оружие стало настоящим пугалом. Собственно, человечество сначала, после Первой мировой, впало по поводу радиации в эйфорию, уставило обувные магазины педоскопами и принимало радиевые пилюли (тогда радиация была символом прогресса), затем радиация стала символом смерти (невидимой смерти), ну и протом (в наши дни) это вернулось к неопасному романтическому образу, эксплуатируемому постапокалиптическими фильмами.
Это не ужас, а какой-то пролегомен (извините за это слово) к «Безумному Максу». То есть, примите немного радиации, и мир обнулится, кредиты на иномарку исчезнут и начнётся что-то интересное. Ядерное оружие стало пугалом не сразу, как не сразу возникла радиофобия - к середине пятидесятых примерно. К тому же возникла идея гибели всего человечества разом - да и вся планета разваливается, как показывали в каком-то мультфильме моего детства.
С газами после Первой мировой это было всё же не так, смерть была сравнительно индивидуальной, хоть и среди таких же несчастных, а, к тому же, тогда были несовершенные газы и несовершенные средства доставки.
Меня, кстати, всегда задевало это выражение применительно к оружию массового поражения – «средства доставки».
Итак, с радиацией в массовом сознании вообще непросто.
Вы будете жить в сталинке на Тверской? Там внизу гранит фонит? А, тогда не мешает?
Чернобыль, зона, проживём, если что. Мы же в «Сталкера» играли.
А в Хиросиме «Мазду» делают.
Ну, и не говоря, что будущий академик Фоменко - то есть, академик Фоменко грядущих времён - потом сличит записи в летописи, и объявит нам, что это всё ошибка или умысел переписчика - не было Дрездена и Хиросимы, а это один город Фукусима.
Добавлю тут то, что нужно разобраться с нашим отношением к свершившимся атомным бомбардировкам.
Причём, разобраться не для того, чтобы совершенствовать моральный релятивизм, а для того, чтобы понять, почему и как мы думаем и чувствуем.
Ну вот, представьте, в августе сорок четвёртого года,Жуков приходит к Сталину и говорит: «Товарищ Сталин, у нас есть атомная бомба. Её наши зеки сделали перед расстрелом. Их расстреляли, а доложить, что всё-таки сделали наверх, забыли. Берия, мерзавец, проглядел, а бомба – вот она. Давайте, товарищ Сталин, ёбнем по Берлину».
И вот вы (а вы - такой товарищ Сталин, только очень добрый и никого не репрессировали, конечно), сидите, пыхтите трубкой, и говорите:
- А давайте! Конец - делу венец, - и всё такое.
Или вы думаете:
- Нет, так нельзя! Лучше мы пожертвуем тремя миллионами солдат, и ещё два миллиона немцев в ходе этого убьём (я к примеру цифры выдумал). И вот это порядочно будет, это будет правильно.
Вот и давайте разберёмся, где именно содержится грань допустимого, где она, в каком сегменте этих размышлений.
И это нам поможет понять что-то важное в нас самих.


Извините, если кого обидел
Monday, August 8th, 2016
10:08 am
История, чтобы два раза не вставать
А вот кому про Олимпиаду? Куда все, туда и я. Только ведь я не люблю Олимпийское движение - сейчас задумался: наверное, в его начале любил бы, а вот сейчас нет. Не люблю со всеми потрохами, откатами и честной коммерцией.
С болельщиками, которые вспоминают о спортсменах раз в три года и с этими национальными проектами, с выдачей гражданства под рекорд.
Не люблю.
И ваших безумств


http://rara-rara.ru/menu-texts/gibel_bronzovyh_bogov


Извините, если кого обидел.
Sunday, August 7th, 2016
12:44 pm
День железнодорожника
86

Первое воскресенье августа
(веребьинский разъезд)



Тимошин аккуратно положил портфель на верхнюю полку.
Остались только купейные места, и он ещё идя по перрону, с некоторым раздражением представлял себе чужие запахи трёх незнакомцев с несвежими носками, ужас чужих плаксивых детей… Но нет, в купе сидел только маленький старичок с острой бородкой и крутил в руках продолговатый вариант кубика Рубика – чёрно-белый, похожий на милицейский жезл, и такой же непонятно-бессмысленный, как все головоломки исчезнувшего тимошинского детства.
Перед отъездом жена подарила Тимошину чудесную электрическую бритву – но только он решил ещё раз поглядеть на неё, дополнением к компании, под звук отодвигающейся двери внутрь ступил мужчина – мордатый и весёлый.
Как Тимошин и ожидал, первым делом мордатый достал из сумки бутылку коньяка.
«Жара ведь», – устало подумал Тимошин – но было поздно. Пришёл унылый, как пойманный растратчик, проводник, и на столике появились не стаканы, а стопки.
Мордатый разлил. Шея его была в толстых тяжёлых складках, и оттого он напоминал шарпея в свитере.
– Ну, за Бога, – сказал он и как-то удивительно подмигнул обоими глазами, – и за железную дорогу.
– Мы что, с вами виделись? – Тимошин смотрел на попутчика с недоумением. В повадках шарпея действительно было что-то знакомое.
– Так мы же с вами из одного института. Я с вагоностроительного.
– А я математикой занимался, – решил Тимошин не уточнять.
– А теперь?
– Теперь всяким бизнесом, – Тимошин и тут не стал рассказывать подробностей. Но попутчик (миновала третья стопка), ужасно развеселился и стал уверять, что они поменялись местами. И тем, кем был раньше Тимошин, теперь стал он, странный, уже, кажется, совсем нетрезвый пассажир.
– Так вы программист?
– Не совсем, не совсем… Но программирую, программирую… – Мордатый веселился и махал руками так, что старичка с его головоломкой сдуло в коридор. Он действительно сыпал профессиональными шутками, припомнил несколько общих знакомых (Тимошин понятия не имел, кто они), вспомнили также приметы времени и молодость. Мордатый жаловался на то, что высокоскоростного движения теперь вовсе нигде нет, вокзал в Окуловке развалился. Какая Окуловка, о чём это он?
– А скоростник? Это ж семидесятые годы! Это консервная банка с врезанной третьей дверью, а больше ничего у нас нет – асинхронника нет, ЭП1 уже устарел, ЭД8 нету, и «аммендорфа» нет больше… Ты вот (он ткнул пальцем Тимошину в грудь) отличишь ТВЗ от «аммендорфа»?
Тимошин с трудом сообразил, что имеются в виду вагоны немецкого и тверского производства.
– А вот я завсегда отличу! – Мордатый сделал странное движение, став на секунду похож на революционного матроса, рвущего тельняшку на груди. – По стеклопакетам отличу, по гофрам отличу – у нашего пять, у немцев покойных – два…
Какое-то мутное, липкое безумие окружало Тимошина. Он оглянулся и увидел, что они в купе давно вдвоём. Время остановилось, а коньяка в бутылке, казалось, только прибавлялось. Поезд замедлил ход и вдруг совсем остановился.
– Это спрямление, – икнул Мордатый. – Тут царь Николай палец на линейку поставил…
«Ишь ты, – подумал Тимошин, – и он ещё заканчивал наш институт». Всякий железнодорожник знал историю Веребьинского разъезда. Никакого пальца, конечно, не было – как раз при Николае поезда ходили прямо, но паровозы не могли преодолеть Веребьинского подъёма, и ещё во времена Анны Карениной построили объездной путь. Лет шесть назад дорогу спрямили, выиграв пять километров пути.
Всё это Тимошин знал давно, но в спор вступать не хотелось. Споры убивало дрожание ложечки в стакане, плеск коньяка в бутылке, что оставлял мутные потёки на стеклянной стенке.
– Да… Хотел бы я вернуться в те времена, да.
Тимошин сказал это из вежливости, и продолжил:
– Помню, мы в стройотряде… Вернуться, да…
Мордатый отчего-то очень обрадовался и поддержал Тимошина:
– Всяк хотел вернуться. Пошли-ка в ресторан.
Это была хорошая идея – она способствовала бегству от этого безумия. Тимошин встал с места и не сразу разогнул ноги. С ним было так однажды – когда партнеры в Гоа подмешали ему опиатов в суп. Мир подернулся рябью – но Тимошин удержал его за край, будто рвущуюся из рук на ветру простыню.
Мордатый уже торопился, быстро шагая по вагону, а Тимошин спешил за ним, на ходу ощупывая в карманах всё ценное и дорогое.
Поезд подошел к какой-то станции и замер. Дверь тамбура была заперта.
Мордатый сердито подергал её и вдруг рванул другую – дверь наружу. Ночная прохлада окатила Тимошина, и он шагнул вслед за своим спутником, чтобы перебежать в соседний вагон.
Движение оказалось неверным, и он, поскользнувшись, покатился по гладкой поверхности.

Под рукой был снег и лёд.
Движение закончилось.
Он ещё несколько мгновений сидел на твёрдом и холодном. Но в стороне стукнула дверца, и поезд стал набирать ход. Тимошин успел ещё прикоснуться к холодной стали последнего вагона и остался, наконец, в черноте и пустоте. Его окружала снежная зимняя ночь середины августа.
Это был бред, можно было назначить всё происходящее бредом, но вот холод, пробиравший Тимошина, был реальностью и никуда не исчезал. И тогда Тимошин побежал на огонёк, к какому-то домику. Холод лез под куртку, и Тимошин припустил быстрее, быстро тасуя в голове планы спасения. Наверное, надо скорее вернуться назад, к Бологому, или вперёд, к Чудово, дать кому-нибудь денег – и хоть на тракторе, но выбраться из проклятого места.
Он попытался вспомнить карту Новгородской области – но дальше бессмысленных названий дело не пошло. Боровёнка… Или Боровёнки? Там был ещё странный посёлок Концы, и студенты в те, давние времена, лет двадцать назад должны были плыть на байдарке мимо этих концов. Нет, ничего не вспоминалось.
И тут Тимошин увидел самое странное – никаких рельсов под ним не было – он бежал по насыпи с давно снятыми шпалами, поднимая фонтанчики лёгкого снега.
Не переставая удивляться, он ввалился в дверь маленького домика с освещённым окном.
Он не вошёл, а упал в сени, вслед ему свалилась какая-то палка, загремело что-то, зашебуршало, и, видимо, поколебавшись, тоже рухнуло.
Из сумрака на него, ничуть не удивляясь пришельцу, смотрел старик в железнодорожной фуражке.
Старик ничего не спрашивал, и вскоре Тимошин сидел у печки, понемногу проваливаясь в сон, не в силах уже куда-то ехать или даже расспрашивать о дороге.
В ушах стучали колёсные пары, щёлкали стрелки, и, наконец, всё слилось в неразличимый гул. Он проснулся на топчане в темноте, а вокруг было всё то же – печка, стол, ходики. Экран телефона вспыхнул белым светом – но сети не было.
Тимошин пошёл к выходу и услышал в спину:
– Возьми ватник, застудишься.
Снег снаружи никуда не пропал, он лежал чистой розоватой пеленой в свете звёзд. Бредовая картина прорастала в реальность, схватывалась как цемент. И этот морок не давал возможности сопротивляться, поэтому, вернувшись в дом, Тимошин долго лежал молча, пока рассвет не брызнул солнцем в окно.
– Я тебе валенки присмотрел, – наклонился к нему старик. – Ты привыкай, привыкай – не ты первый, не ты последний. Сто двадцать лет тут поезда ходили – я и не такое видел. Утром человек в Окуловку поедет и тебя заберёт.
Что-то начинало налаживаться, и это не могло не радовать.
Тимошин думал о пластичности своего сознания – сейчас, отогревшись и наевшись мятой горячей картошки прямо из кастрюли, он уже почти не удивлялся морозному утру посреди лета.
И вот они уже тряслись по зимнику в древней машине, Тимошин не сразу вспомнил её прежнее название – да-да, она звалась «буханка».
Внутри «буханки» гулял ледяной ветер, и Тимошин ерзал на продавленном сиденье. Старик завел беседу с водителем про уголь – вернее, орал ему в ухо, пытаясь перекричать грохот и лязг внутри машины. Уголь должны были привезти, но не привезли, зато привезли песок для локомотивов, который даром не нужен – всё это уже не пугало.
Они остановились рядом с полуразрушенным вокзалом, и он решил отблагодарить старика.
На свет появилась стодолларовая бумажка, старик принял её, посмотрел бумажку на свет, зачем-то понюхал и вернул обратно.
Тимошин с сожалением отстегнул с руки часы и протянул старику, но тот, усмехнувшись, отказался:
– Это нам уж совсем без надобности.
Действительно, с часами вышло неловко – к тому же Тимошин понял, что часы встали, видимо ударившись тогда, когда он катился кубарем по заброшенной платформе.
– Ты не понимаешь, – сказал старик, – у нас время течет совсем по-другому. Твое время – вода, а наше – сметана. Потом поймёшь.
Если бы не благодарность, Тимошин покрутил бы пальцем у виска – эти провинциальные даосы с их вычурным языком были ему всегда смешны.
И вот он остался один. На станции было пусто, только с другой стороны вокзала парил тепловоз, а рядом с ним стояла кучка людей.
Вдруг что-то рявкнуло из морозного тумана, и мимо Тимошина поплыл поезд с разноцветными вагонами. Тимошин не удивился бы, если увидел в окошке даму в чепце – но нет, поезд спал, только на тормозной площадке стоял офицер с папиросой и задумчиво глядел вдаль. Что-то было не то в этом офицере, и Тимошин понял – рука офицера опиралась на эфес шашки, а на груди тускло горел непонятный орден. Вряд ли это были киносъёмки – наверное, кто-то из ряженых казаков дышал свежим воздухом после пьяной ночи.
Сзади хрустко по свежему снегу подошёл кто-то и тронул Тимошина за плечо. Он медленно обернулся.
Этого человека он узнал сразу. Васька действительно был однокурсником – тут уж не было никаких сомнений. После института Васька, кажется, собирался уехать из страны. Потом случилась какая-то неприятная история, они потеряли друг друга, затем сошлись, несколько раз встречались на чужих праздниках и свадьбах – и вот стояли рядом на августовском хрустящем снегу.
– Тебе поесть надо, – сказал Васька хмуро. – А вот туда смотреть не надо.
Тимошин, конечно, сразу же туда посмотрел и увидел в отдалении, у себя за спиной мордатого – того самого, похожего на шарпея, человека, из-за которого он оказался здесь. Тимошин сделал шаг вперёд, но Васька цепко поймал его за рукав.
Мордатый командовал какими-то людьми, стоявшими у заснеженного поезда. Наконец, эти пассажиры полезли в прицепной вагон, сам мордатый поднялся последним и помахал рукой кому-то. Больше всего Тимошина удивило, что в снегу осталось несколько сумок и рюкзаков.
Тепловоз медленно прошёл мимо них, обдавая оставшихся запахом тепла и смазки.
– А это-то кто был?
– Это начальник дистанции, – так же хмуро пробормотал Васька.
– Не с нами учился?
– Он со всеми учился. Ну его к лешему. Пойдём, пойдём. Потом поймёшь, – и эта фраза, повторённая дважды за утро, вызвала внутри тоскливую ломоту.
Они подошли к вокзалу сзади, когда из облупленной двери выглянула баба в пуховой куртке. На Тимошина накатила волна удушающего, сладкого запаха духов. Баба улыбнулась и подмигнула, отчего на душе у Тимошина стало совсем уныло и кисло.
Да и внутри пахло кислым – тушеной коричневой капустой и паром. Они прошли по коридору мимо стеллажей, на которых ждали своего часа огромные кастрюли, с неразличимыми уже красными буквами на боках. Буфетный зал был пуст, только за дальним столиком сидел солдат в странной форме – не той, что он застал, а в гимнастерке без петлиц, с воротничком вокруг горла.
Васька по пояс нырнул в окошко и кого-то позвал. «А талончик у него есть?» – спросили оттуда глухо. «Вот его талончик» – ответил Васька и передал что-то внутрь, а потом вынырнул с двумя мисками, хлебом и пакетом молока, похожим на египетскую пирамиду.
Затем он сходил за жирными вилками и стаканами, и они уселись под плакатом с изображением фигуры, рушащейся на рельсы. «Что тебе дороже – жизнь или сэкономленные секунды?»
«Действительно, что? – задумался Тимошин. – Тут и с секундами непонятно, и с жизнью».
Васька заложил за щеку кусок белого хлеба и сурово спросил:
– Ты говорил недавно что-то типа «Хотел бы я повернуть время вспять»?
– Ну, говорил, – припомнил Тимошин. – И что?
– А очень хорошо. Это как раз очень хорошо. Потому что с тобой всё пока нормально.
Он вдруг вскочил, снова залез в окошко раздачи и забубнил там, на этот раз тихо, но долго – и вернулся с бутылкой водки.
– Слушай, мужик, – Тимошин начал раздражаться. – А ты-то тут что делаешь?
– Я-то? Я программирую.
– Вы тут все, что ли, программируете? Просто страна программистов!
– Не кипятись. Тут вычислительный центр за лесом, ничего здесь смешного нет, всё правда. Тут программирование совсем другое.
– А это что – особая зона? Инопланетяне прилетели? Военные? – спросил Тимошин с нехорошей ухмылкой.
– Не знаю. Ты потом поймёшь, а не поймёшь – тебе же лучше. Тут ведь главное – успокоиться. Успокойся и начни жить нормально.
– Мне домой надо, – сказал Тимошин и удивился, как неестественно это прозвучало. В глубине души он не знал точно, куда ему надо. Прошлое стремительно забывалось – он хорошо помнил институтские годы, но вот потом воспоминать было труднее. Он только что ехал, торопился…
– Зона? – продолжал Васька. – Да, может, и зона. Но, скорее всего, какой-то забытый эксперимент. Вот ты знаешь, я как-то пошёл в лес, думал дойти до края нашей зоны. Сначала увидел ряды колючей проволоки, какие-то грузовики старые – но нет, это я всё знал, тут давным-давно стояли ракетные части. Потом вышел на опушку и смотрю – там кострище брошенное. А рядом на берёзе приёмник висит. Музыка играет, только немного странно – будто магнитофон плёнку тянет… Помнишь наши катушечные магнитофоны?
– Как не помнить! У меня как-то была приставка «Нота», так… – начал было Тимошин, но тут же понял, что друг его не слушает.
– Висит на берёзе приёмник, «Спидола» старая, и играет. А я-то знаю, что в эти места никто из чужих за четыре года, пока я здесь, не ходил. Что, спрашивается, там за батарейки?
– Да, страшилка – как из кино.
– Да дело не в батарейках, тут всякое бывает. Что за музыка в замедленных ритмах? Это значит, что волна запаздывает, и уже довольно сильно. Ну и газеты ещё старые, не то борьба за здоровую выпивку, не то борьба с пьянством. И так меня разобрало от этого приёмника, что я понял, что дальше ходу нет – там время совсем по-другому течёт. Ты в него, как в реку ступаешь, как в кисель, – ноги не поднять.
А вот обходчик, что тебя встретил, рассказывал, что у него рядом с полотном вообще время другое, будто кто разбрызгал прошлое по лесу: стоят две берёзки, которые он давно помнил – одна вообще не растёт, тоненькая, а вторая уже толстая, трухлявая, скоро рухнет.
– А мертвецы истлевшие лежат? Или там – с косами, вдоль дороги?..
– Ничего, Тимошин, я тут смешного не вижу. Разгуливающих мертвецов не видел, а вот ты сходи на кладбище – там после восемьдесят пятого ни одной могилы нет. Я только потом понял, в чём дело.
– И в чём?
– И в том. Не скажу – не надо тебе этого.

Доев и допив, они пошли внутрь вокзала, причём шли необыкновенно долго, пока не оказались в диспетчерской. На стене висела странная схема движения – с множеством лампочек, означавших линии путей. Только шли они не горизонтально, а вертикально – путаясь, переплетаясь между собой и образуя нечто вроде соединённых двух треугольников, похожих вместе на песочные часы.
– Иван Петрович, – произнёс Васька, и голос его изобразил деловое подобострастие, – я его привёл.
Дежурный посмотрел на Тимошина, сделал странное движение пальцем сверху вниз, и оказалось, что всё это время он слушал телефонную трубку. Прикрыв её ладонью, он устало сказал:
– До завтра ничего не будет.
– А, может, его к нам, в Центр? – спросил Васька.
– Можно и в Центр, но до завтра, – и палец, поднимаясь по дуге снизу, указал им на дверь, – ничего не будет.
– Так я его в Дом Рыбака отведу, да?
Дежурный повернулся спиной и ничего не ответил.
Васька выглядел несколько обескураженным, и повёл Тимошина дальше, пытаясь продолжить прежний разговор:
– С тобой это всё из-за ностальгии, я думаю. Ностальгия похожа на уксус, вот что. Добавил уксуса чуть в салат – хорошо, выпил стакан – отравился. Всё нутро разъест. Я читал, как барышни уксус для интересной бледности пьют.
– Вася, барышни уже лет сто как такого не делают.
– А, всё равно.
Они пришли в домик на краю станции – совершено пустой, и на удивление чистый, только некоторой затхлостью тянуло из комнат.
– Вечером в столовую сходишь, я там уже договорился. Я попробую уговорить, чтобы тебя оставили. Я завтра за тобой зайду, ладно?
Спорить не приходилось – Тимошин, оставшись один, придвинул валенки к батарее и снова заснул. Снова ему в ухо грохотали колёса, и сигнальные огни мигали красным, зелёным и синим.
Он просыпался несколько раз и видел, как мимо проходили составы – чёрные, в потёках нефтяные цистерны, зелёные бока пассажирских вагонов из братской ГДР и побитые в щепу старинные теплушки.
На следующий день он опять опоздал в диспетчерскую, и это, видимо, было к лучшему. Дежурный выдал ему под роспись талоны на питание, а через неделю ему выдали форму. Брюки и рубашка были новые, а вот шинель – траченная, с прожжённым карманом.
Понемногу он прижился, влип в это безвременье, как мушка в янтарь.
Тимошин так и не попал в загадочный вычислительный центр, а стал бригадиром ремонтников, и кажется, его опять должны были повысить – бригада работала чётко, и сигнализация была всегда исправна. Семафоры махали крыльями, светофоры перемигивались и будто бормотали над головой Тимошина – «путь свободен, и можно следовать без остановки, нет-нет, тише, можно следовать по главному пути»…
Или под красной звездой выходного светофора в черноте ночи брызгал синим дополнительный огонь, условно разрешая товарняку следовать, но с готовностью остановиться в любой момент. А вот уже подмигивал жёлтый, сообщая, что впереди свободен один блок-участок.
К Тимошину вернулись прежние знания, и линзовые приборы подчинялись ему так же, как и прожекторные, электричество послушно превращалось в свет – хотя по-прежнему на станции в одну сторону, ту, откуда он появился здесь, горел вечный красный: «Стой, не проезжая светофора».
Прошлое, что давно перестало быть будущим, приходило только во снах – и тогда он просыпался, кусая тяжёлый сонный воздух, как собака – свой хвост.
Он как-то ещё раз встретил своего друга. Тот чувствовал себя немного неловко, устроить товарища на непыльную работу за лесом он не сумел, и оттого о своей службе рассказывал мало. Они снова сидели в столовой, и старый товарищ привычным движением разлил водку под столом:
– Я тебе расскажу в двух словах. Есть у меня одна теория – началось, как я понимаю, всё с того, что один сумасшедший профессор собрал в шахте темпоральный охладитель. Я ведь тебе рассказывал, что у нас тут ракетных шахт полно. По договору с американцами мы их должны были залить бетоном, но потом все это замедлилось, а бетон, разумеется, весь украли.
Профессор собрал установку в брошенной шахте, охладитель несколько лет выходил на свой режим, так что заметили его действие не сразу. До сих пор непонятно – истлел ли профессор в своей шахте, или до сих пор жуёт стратегический запас в бункере. Так или иначе, день ото дня холодает, и время густеет на морозе. Поэтому у нас зима, зато скоро Мересьева увидим. Знаешь, что у нас тут Мересьев полз? Полз да выполз к своим. Кстати, Маресьев или Мересьев – ты не помнишь, как правильно?
– Не помню.
– Так вот, это у нас он ёжика съел.
Обоим стало жалко ёжика. Мересьева, впрочем, тоже.
– …Сначала никто ничего и не заметил – отклонение было маленьким – пассажиры и вовсе ничего не замечали: в поезде время всегда идёт долго, ну, а если ночью из Москвы в Питер едешь, так всё и проспишь. А потом отставание стало заметным, стало нарушаться расписание – тут как не заметить?
И от греха подальше в конце девяностых стремительно построили новый Мстинский мост и убрали движение отсюда. Чужие в зону не суются, да и сунутся – против времени не устоишь, с ним не поспоришь. Найти генератор сложно – это ведь тайная шахта, там поверх капониров и шахт ещё тридцать лет назад фальшивый лес высадили, а теперь этот лес и вовсе от рук отбился…
Вот у нас посреди дороги ёлка выросла. Что выросла – непонятно. Зачем? Мы об неё «пазик» наш разбили: вчера ёлки не было, а сегодня есть.
– Через асфальт, что ли, проросла?
– Почему через асфальт? У нас тут асфальту никогда не было. Ты ешь, ешь. Видишь ещё – тут время течёт для всего по-разному, но ты привыкнешь. Я тебя к нам пристрою, у нас хорошие ставки, программисты нам нужны… – и Васька улыбнулся чему-то, не заметив, что в точности повторяет своё обещание.
– А обратно мне нельзя?
– Обратно? Обратно никому нельзя. Помнишь про анизотропную дорогу? Мы, начитавшись книжек, думали, что анизотропия штука фантастическая, а потом на третьем курсе нам объяснили по Больцману, что в зависимости от энтропии время во Вселенной может течь в разные стороны. Но это только первое приближение, всё дело в том, что мы живём на дороге.
– Анизотропное шоссе?
– Шоссе? При чём тут шоссе? Я про железную дорогу говорю. Впрочем, шоссе, дорога – это все равно. У нас тут пути – тут видишь, у нас пути разные – первый путь это обычный ход, а второй – обратный. По второму пути у нас никто не ездит – там даже за Окуловкой рельсы сняты. А по основному пути тебе рано.
– Почему рано?
– А не знаю почему. Даже мне рано, а тебе и подавно. Но ты всё равно на основной путь не суйся, если ты перепутаешь, то даже сюда не вернёшься. Это только начальник дистанции туда-сюда ездит. Как Харон.
Зима тянулась бесконечно – только морозы сменялись оттепелью.
Иногда, вечером заваривая крутым кипятком горький грузинский чай, Тимошин чувствовал своё счастье. Оно было осязаемо, округло и упруго – счастье идущего вспять времени.
Они встречались с Васькой, когда он приходил поговорить.
Каждый раз он звал его на работу и каждый раз рассказывал новую версию того, отчего образовалась Веребьинская зона. Но итог был один – ничего страшного, просто нужно делать своё дело. Помнишь, Тимошин, мы особо много вопросов в институте не задавали, и всё как-то образовалось, все на своих местах, даже здесь встретились. Железнодорожник нигде не пропадёт, если он настоящий железнодорожник, ты понимаешь, Тимошин? Да?
Потом они встретились ещё, и Тимошин услышал новую, ещё более невероятную, историю. Она прошелестела мимо его ушей, потому что Тимошин прижился, и не было ему уже не нужно ничего – никаких объяснений.
Он находился в странной зоне довольства своей жизнью и думал, что вот, отработает ещё месяц и подастся в Вычислительный центр. Или, скажем, он сделает это через два месяца – так будет ещё лучше.

Проснувшись как-то ночью, Тимошин накинул ватник на плечи и вышел перекурить. Как-то сам собой он начал курить – чего раньше он в жизни не делал. К этому, новому времени хорошо пришёлся «Дымок» в мятой белой пачке, что обнаружился в кармане ватника.
Тимошин стоял рядом с домиком и думал, что вполне смирился с новым-старым временем. Единственной памятью о прошлом-будущем остался телефон, который в столовой справедливо приняли за иностранный калькулятор.
Он подкинул телефон на ладони и приготовился запустить им в сугроб, но вдруг понял, что схалтурил – тот светофор, что он сам чинил днём, подмигивал ему, зажигался и гас, разрешая движения с неположенной стороны. Сегодня Тимошин, засыпая на ходу, что-то намудрил в реле, и, не проверив, ушёл спать.
Это было больше чем позор, это была потенциальная авария, а, значит, преступление. А Тимошин знал с институтских времён фразу наркома путей сообщения о том, что всякая авария имеет имя, фамилию и отчество.
Он подхватил сумку с инструментами и побежал к светофору. Но только приготовившись к работе, он вдруг увидел, как к станции, повинуясь огням, медленно подходит поезд.
Что-то в нём было не то – и тут он понял: вагоны были Тверского завода. Вагоны были не аммендорфские, а ТВЗ, вот в чём дело. Пять гофров, а, иначе говоря – рёбер жёсткости, указывали на то, что это поезд из другого времени. И он шёл по второму пути – совсем с другой стороны.
Это был его поезд, тот давнишний, из тамбура которого вечность назад он скатился кубарем на промёрзшую асфальтированную платформу.
Поезд постоял несколько секунд в тишине, потом внутри что-то заскрипело, ухнуло, и он стал уходить обратно – в сторону морозного тумана, в своё уже забытое Тимошиным время.
И Тимошин сорвался с места. Из последних сил он припустил по обледенелой платформе. Ватник соскочил с плеч, но Тимошин не чувствовал холода.
Дверь призывно болталась, и Тимошин мысленно пожелал долгих лет жизни забывчивому проводнику. И вот, кося взглядом на приближающийся заборчик платформы, он прыгнул и, больно стукнувшись плечом, влетел в тамбур.
Он прошёл не один, а четыре вагона, пока не увидел старичка, что по-прежнему игрался со своим цилиндром Рубика, стоя в коридоре. Тимошин посмотрел на него выпученными глазами безумца, а старичок развёл руками и забормотал про то, что вот они только что чуть на боковую ветку не уехали, а всё потому, что впереди на переезде товарняк въехал в экскаватор.
Наконец, Тимошин открыл было рот:
– А где этот? Мордатый такой, а?
– А сошёл приятель твой, да и ладно. Нелюбезный он человек. Неинтеллигентный.
Тимошин проверил портфель и бумаги. Телефон, по-прежнему зажатый в руке, вдруг мигнул и запищал, докладывая, что поймана сеть.
Тимошин подложил его на подушку и взял в руки бритву, тупо нажав на кнопочку. Бритва зажужжала, забилась в его руках как пойманный зверёк – и это вконец отрезвило Тимошина.
Но что-то было не так. И тут он поймал на себе удивлённый взгляд старичка, последовал ему и тоже опустил глаза вниз. Тимошин стоял посреди купе, ещё хранившего остаток августовской жары, и тупо глядел на свои большие чёрные валенки, вокруг которых растекалась лужа натаявшего снега.




И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.



Извините, если кого обидел
Thursday, August 4th, 2016
2:41 pm
История про то, что два раза не вставать


Отчего-то несколько раз за последние дни я встречаю упоминание Агреста в качестве примера того, как человек без хорошего школьного образования может стать физиком, более того, заниматься ядерной физикой.
То есть, это такой особый пафос - дескать, вот Матест Агрест окончил ешиву и потом превзошёл науки.
Но, во-первых, окончи он ФМШ-18 - может, и лучше бы было.
Во-вторых, Агрест был чрезвычайно известен своей теорией палеоконтакта.
И вот все эти Космопоиски и прочая отечественная уфология, занимающаяся следами окаменевших инопланетян в Кунгурской пещере, должны были бы нести на знамени его гордый профиль. Не знаю, есть ли тут какая причина, связанная с тем, что он окончил ешиву в двадцать девятом.



Извините, если кого обидел
Tuesday, August 2nd, 2016
12:12 pm
День десантника
MOtvagaA

2 августа


Он начал готовиться к этому дню загодя.
Собственно, ему немного надо было – тельняшка с синими полосами у него была, и был даже значок за парашютные прыжки – как ни странно, вполне заслуженный. Такие значки давали за небольшие деньги в коммерческих аэроклубах.
После этого он поехал на рынок и купил медаль. Конечно, это был даже не рынок, а его тайный отдел, особый закуток, в котором продавцы и покупатели смотрели друг на друга искоса. Однако покупка прошла успешно. Медаль была большая, на новенькой и чистой колодке. Прежде чем расплатиться – стоила медаль копейки, он перевернул её и посмотрел на номер. Номер был большой – она действительно могла принадлежать его сверстнику, а, может, её выдали перед смертью какому-нибудь ветерану войны, забыв вручить вовремя. Он представил себе этого старика с разбухшими суставами пальцев, морщинистую ладонь, на которой лежала  эта медаль, и решил, что в судьбе этого куска серебра случился верный поворот.
И вот он вышел из дома, чтобы окунуться в пузырчатый и радостный праздник избранных. Но больше всего его манили женщины. Он видел, как обмякают девушки с рабочих окраин в руках бывших десантников. Он бредил от этих воображаемых картин, даже бормотал что-то. Законная добыча победителей были не городские фонтаны и не ставшие на день бесплатными арбузы у торговцев неясных восточных национальностей. Это были женщины, уже успевшие загореть к августу, покорные, как вдовы проигравших битву воинов.
Так и случилось – нырнув в толпу, как в море, он тут же почувствовал, что в его правой руке бьётся, как пойманная рыба,  женское тело. Новая подруга была средних лет и, видно, много повидала в жизни. Фигура, впрочем, у неё была тонкая, девическая.
Она уже льнула к нему, но он вдруг почувствовал себя в смертельной опасности. Бритый наголо человек, только что с уважением смотревший на его медаль, стал расспрашивать нового знакомца об их общей войне, и пришлось отшутиться. Бритый наклонился к другому, видно, его товарищу, и что-то сказал. Что-то неодобрительно, кажется.
Товарищ тоже стал смотреть на его медаль, и медаль горела, будто демаскирующая сигарета дурака, закурившего в дозоре. По медали ехал старинный танк и летели самолёты, их экипажи хотели с отвагой защитить несуществующую уже страну, название которой было прописано ниже. И вот двое потасканных людей в таких же, как у него тельняшках смотрели на эту королевскую рать: в ту ли сторону она двинулась.
Верной ли дорогой идут товарищи.
Это была настоящая опасность, и она чуть было не парализовала его.
Страх ударил в лицо, как ветер, в тот момент, когда он делал шаг из самолёта.
Это был особый страх – хуже страха смерти.
Но Самозванец быстро притворился пьяным, и женщина, цепко взяв за руку, потащила его в сторону. Она привезла его к себе домой, и они тут же повалились на скрипучий диван. Он брал её несколько раз, женщина стонала и билась под ним, не зная, что не желание даёт ему силы, а страх выходит из него в простых механических движениях. Наконец она забылась во сне, а он, шлёпая босыми ногами, прошёлся по грязному полу. Жильё было убого, оно предъявляло жизнь хозяйки, будто паспорт бедной страны без нашей визы.
Женщина была вычеркнута из его памяти мгновенно, пока он пил тёплую мутную воду из кухонного крана. Теперь он знал, что надо делать.
Выйдя из пахнущего сырым подвалом подъезда, он двинулся к себе – десантники разбредались как разбитая армия. Некоторые из них волочили за собой знамёна, будто собираясь бросить их к неизвестному мавзолею.
На следующий день он, едва вернувшись с работы, включил компьютер и не отходил от него до глубокой ночи. Страх жил в его душе и как охранник наблюдал за его действиями.
Для начала он посмотрел в Сети все упоминания о той давней войне и составил список мемуаров. Отдельно он записал солдатские мемуары, отдельно – генеральские. Через несколько дней непрерывного чтения он выбрал себе дивизию и полк.
Нужно было найти  не слишком знаменитое подразделение, но реально существовавшее. Армия стояла в чужой стране давно, и множество людей прошло через одни и те же полки и роты. Некоторые ещё помнили своих командиров, поэтому он постарался запомнить не только своих начальников, но и соседних.
Наконец он стал читать воспоминания своих потенциальных сослуживцев – из других дивизий, конечно. Выбранная им часть, к счастью для него, не была богата воспоминателями. Он запоминал всё – и подробные перечисления свойств вооружения, и анекдоты про каких-то нерадивых офицеров. Затем он стал читать переведённые на русский язык воспоминания с той стороны. Их за бородатыми немногословными людьми в чалмах записывали англичане и американцы. И вот он уже ощущал под пальцами ворс ковра и вкус того, что варится в казане на тот или иной праздник. Часто он натыкался на незнакомые слова и на всякий случай учил их наизусть, выучил наизусть он и несколько чужих пословиц, раскатистых, как падение камней по горным склонам.
Он учил и топографию чужой земли, не только города и дороги, но имена ручьёв и кишлаков – благо карт теперь было предостаточно.
На работе на него смотрели косо, а по весне просто уволили. Он не расстроился – только пожал плечами.
Приходя домой, он вытаскивал из ящика письменного стола свою медаль – танк пыхтел, жужжали самолёты, но теперь это была его армия. Он поимённо знал пилотов и название деревни, откуда призвали механика-водителя.
Это был его мир, и он царил в нём. Страх перестал быть конвойным и стал часовым. Страх преобразил его, и он с удивлением вспоминал своё прошлое будто чужое. Он уже и был – совсем другим. Тот неудачник с купленной медалью был убит лысым десантником. И никто, даже этот вояка, не заметил этой смерти.
Когда снова пришёл август, он вышел на улицу как хищный зверь. Меняя компании, он добрался до центра, его товарищи пили и ржали как лошади, и опять молодые с уважением глядели на его медаль.
Вдруг началась драка.
Как всегда, было непонятно, кто её начал, но их били – и крепко. Несколько восточных людей сначала отлупили задиравшую их пару, а потом открыли пальбу из травматических пистолетов.
Были восточные люди хоть молоды, но организованы, а десантники пьяны и испуганы. Они дрогнули.
И вот тогда он встал на дороге бегущих и повернул их вспять. Медаль на его груди сверкнула как сигнальная ракета. Он собрал растерявшихся и стал командовать. Слова звучали так же, как в уставах, и, услышав знакомые отрывистые команды, к ним стали присоединяться другие люди в тельняшках. Они окружили восточных людей и стали мстить им за минутное унижение.
В противники ему достался молодой парень, носивший, несмотря на жару, кожанку. Как только они сблизились, молодой выхватил нож, но человек с медалью перехватил его руку.
Не дав разжать молодому пальцы, Самозванец ударил этим сжатым кулаком в чужое горло. На мгновение драка замерла, потому что кровью всегда проверяется серьёзность намерений.
И если пролилась кровь и это никого не заставило сдаться, то драку не остановить. А если под ноги лёг мёртвый, то значит, серьёзность достигла края.
Восточные или же южные, а может, юго-восточные люди бежали прочь, оставив на поле боя раненых.

На следующий день за ним пришли трое в серых милицейских мундирах. Но никого не было в доме – жужжал включённый компьютер с пустым диском, да сквозняк гонял по полу какие-то бумажки.
Десантники прятали его на разных квартирах. Он по большей части спал или глядел в потолок.
Такие случаи бывали, но в этот раз ничего не кончилось.
В городе поднялся бунт. Восточные люди пронесли убитого по улицам, прежде чем похоронить. Торговцы первыми арбузами, вчера ещё мирные, избили нескольких милиционеров, заступивших им дорогу. Ещё через день запылали машины перед мэрией,
В его убежище пришли несколько человек и молча встали в прихожей. Вопрос был задан, но не произнесён.
Он спокойно посмотрел им в глаза и назначил старших групп.
– Это особый период, – сказал он под конец. – Особый период, вы поняли? Именно это и есть – Особый период.
Точно в назначенное время его подчинённые явились на встречу. У них уже были оружие и автомобили. Затем они реквизировали запас формы в армейском магазине. Снежный ком обрастал новыми частицами стремительно, и через две недели против них двинули внутренние войска.
Но оказалось, что Самозванец более прилежно учил учебники по тактике. С минимальными потерями он выиграл несколько боёв. Теперь у него был штаб, и несколько человек рассылали воззвания от лица нового партизанского командира.
Иногда их печатали в формате обычного листа, а в уголке помещалась фотография – человек с размытым лицом, но чётко очерченной медалью на груди.
Страх по-прежнему жил в нём, но теперь он стал преградой, не дающей ему вернуться в прежнее состояние, затаиться и спрятаться.
И вот наступил странный мир, против человека с медалью стояла огромная государственная машина, но свой особый страх разъедал и её. А если не решиться на что-то сразу, то с каждой секундой резкое движение становится всё менее пригодным.
Огромный край принадлежал теперь ему – и, играя на железнодорожной магистрали, как на флейте, он добился перемирия с правительством. Впрочем, страна рушилась, и что ни месяц, от неё откалывались куски.
Вокруг него возник уже целый бюрократический аппарат. Два раза человек с медалью  провёл чистки, показательно расстреливая проворовавшихся сподвижников. Этим он убивал двух зайцев – уничтожал вероятных соперников и подогревал народную любовь. Жизнь стала проста и понятна – был урожай, и был лес на продажу, был транзит, с которого бралась дань. Экономика упростилась, и оказалось, что жить можно и так.
 А о нём самом много спорили, но легенда побеждала все свидетельства. Первым делом он сжёг военкомат, а потом и изъял отовсюду свои личные дела – вплоть до медицинской карты. Официальная биография правителя не была написана. Собственно, её и запрещено было писать, и это выходило дополнительным доказательством личной скромности.
Однажды, после выигранной скоротечной войны с южными соседями, человек с медалью объезжал свою армию.
В одном из полков он увидел того самого лысого десантника, лицо которого запомнил навсегда. Лысый постарел, но всё же был бодр. Он не услышал шагов человека с медалью и, стоя к нему спиной, продолжал вдохновенно рассказывать, как воевал вместе с вождём на далёкой забытой войне.
Только по изменившимся лицам слушателей лысый догадался, что надо обернуться.
Ужас исказил его лицо, ужас точь-в-точь такой же, какой испытал человек с медалью давней августовской ночью.  Сомнений не было – лысый не узнал его.
Человек с медалью помедлил и улыбнулся.
– Всё верно. Никто, кроме нас, да, – и он похлопал лысого по плечу.


<2006>

И, чтобы два раза не вставать - автор ценит, когда ему указывают на ошибки и опечатки.

Извините, если кого обидел

Monday, August 1st, 2016
11:39 am
История про то, что два раза не вставать



А вот кому история про мачо и путешественников? То есть, путешественников-мачо? Ну и отдельно про тех и других, включая выживание
http://rara-rara.ru/menu-texts/macho_puteshestvennik

Извините, если кого обидел
Sunday, July 31st, 2016
8:25 am
День военно-морского флота

Последнее воскресенье июля


ГЛАВА ШЕСТАЯ


Карское море, август 1942
73°29′21″ с. ш. 80°14′42″ в. д.





Номер этому году был тысяча девятьсот сорок второй, и год этот был страшен.
Мир опять завис на краю, немцы были на Волге, а над Ленинградом шелестели, чтобы окончить траекторию разрывом, восьмисоткилограммовые снаряды врага.
В тот август батальон Еськова дрался на Ладоге, где рвалась к Дороге жизни финско-итальянская флотилия. Итальянские катера совершили долгий путь через пол-Европы, и теперь Еськов смотрел на них, превратившихся в далёкие точки на горизонте, в трофейный бинокль.

В этот момент в двух с половиной тысячах километров к северу от Еськова старший лейтенант Коколия задыхался в тесном кителе. Китель был старый, хорошо подлатанный, но Коколия начал носить его задолго до войны и даже задолго до того, как стал из просто лейтенанта старшим и, будто медведь, залез в эту северную нору.
Утро было тяжёлым, впрочем, оно не было утром – старшего лейтенанта окружал вечный день, долгий свет полярного лета.
Он старался не открывать лишний раз рот – внутри старшего лейтенанта Коколия усваивался технический спирт. Сложные сахара расщеплялись медленно, вызывая горечь на языке. Выпито было немного, совсем чуть – но Коколия ненавидел разведённый спирт.
Сок перебродившего винограда, радость его, Коколия, родины, был редкостью среди снега и льда. Любое вино было редкостью на Русском Севере. Поэтому полночи Коколия пил спирт с торпедоносцами – эти люди всегда казались ему странноватыми.
Впрочем, мало кто представлял себе, что находится в голове у человека, который летит, задевая волны крыльями. Трижды приходили к нему лётчики, и трижды Коколия знакомился со всеми гостями, потому что никто из прежних не приходил. Капитан, который явился с двумя сослуживцами к нему на ледокольный пароход с подходящим названием «Лёд», был явно человек непростой судьбы. Чины Григорьева были невелики, но всё же два старых, ещё довоенных ордена были прикручены к кителю. Капитан Григорьев был красив так, как бывают красивы сорокалетние мужчины с прошлым, красив чёрной формой морской авиации, но что-то было тревожное в умолчаниях и паузах его разговора. Капитан немыслимым способом получил отпуск по ранению, во время этого отпуска искал свою жену в Ленинграде и увидел в осаждённом городе что-то такое, что теперь заставляло дергаться его щёку.
Тут даже спирт не мог помочь. Григорьев рассказывал ему, как ищет подлодки среди разводий и как британцы потеряли немецкий крейсер, вышедший из Вест-фиорда. Что нужно было немцу так далеко от войны – было непонятно. Разве что поставить метеостанцию: высадить несколько человек, поставить на берегу домик или просто утеплённую палатку с радиостанцией. Такие метеостанции они ставили, но здесь её смысл был неочевиден.
Ветра в нашем полушарии были больше западные, и для чётких прогнозов нужно было лезть в Гренландию, а не к Таймыру. В общем, цели крейсера оставались загадкой.
Пришёл на огонёк и другой старший лейтенант, артиллерист. Он рвался на фронт, и приказ уже был подписан – один приказ и на него, и на две его старые гаубицы. За год они не выстрелили ни разу, но артиллерист клялся, что если что – они не подведут.
Спирт лился в кружки, и они пили, не пьянея.
А теперь Коколия стоял навытяжку перед начальником флотилии и слушал, слушал указания.
Нужно было идти на восток, навстречу разрозненным судам, остаткам конвоя, что ускользнули от подводных лодок из волчьей стаи, – и при этом взять на борт пассажиров-метеорологов.
При этом старший лейтенант утратил часть своей божественной капитанской власти. Оказалось, что это не пассажиры подчиняются ему, а он пассажирам.
Пассажиров оказалось несколько десятков – немногословных, тихих, набившихся в трюм, но были у них два особых начальника.

Коколия раньше видел много метеорологов – поэтому не поверил ни одному слову странной пары, что поднялась к нему на борт.
Один, одетый во всё флотское, был явно сухопутным человеком. Командиром – да, привыкшим к власти, но эта власть была не морской природы, не родственна тельняшке и крабу на околыше. Фальшивый капитан перегнулся через леера прямо на второй день. И это был его, Серго Коколия, начальник – капитан Фетин, указывавший маршрут его, Коколия, штурману и отдававший приказы его, Коколия, подчинённым.
Его напарник был явно привычен к морю, но измождён, и шея его болталась внутри воротника, как язык внутри рынды.
Коколия вгляделся в него в кают-компании и понял, что этот худой – совсем старик, хотя волосы его и лишены седины. Старика называли Академиком, это слово просилось на заглавную букву.
«Лёд» был старым пароходом с усиленной защитой – он не был настоящим ледоколом, как и не был военным судном. На нём топорщились две пушки Лендера и две сорокапятки – так что любая конвенция признала бы его военно-морским. Но конвенции пропали пропадом, мир поделился на чёрное и белое. Чёрную воду и белый лёд, полосы тельняшек – и ни своим, ни врагам не было дела до формальностей.
Старший лейтенант давно уравнял свой пароход с военным судном – и, что важно, враг вывел в уме то же уравнение.
Коколия трезво оценивал свои шансы против подводной лодки противника, оттого указания пассажиров раздражали.
Он был вспыльчив и, зная это, старался заморозить свою речь вообще. Например, его раздражал главный механик Аршба, и тот отвечал ему тем же – они не нравились друг другу, как могут не нравиться друг другу грузин и абхаз.
Помполит Гельман пытался мирить их, но скоро махнул рукой.
Но Аршба был по сравнению с новыми пассажирами святым человеком.

Они шли странным маршрутом, и Академик, казалось, что-то вынюхивал в арктическом воздухе – он стоял на мостике и мелкими глотками пил холодный ветер.
– А отчего вас Академиком называют? – спросил Коколия. – Или это шутка?
– Отчего же шутка, – улыбнулся тот, и Коколия увидел, что у собеседника не хватает всех передних зубов. Я как раз академик и есть. Член Императорской академии наук. Никто меня вроде бы не исключал – только посадили меня как-то Бабе-Яге на лопату, да в печь я не пролез. Вас предупредили насчёт Фетина?
– Ну?
– Фетин отменит любой ваш приказ – если что. Но на самом деле Фетину буду советовать я.
– В море вы не можете отменить ничего, – сорвался Коколия. Но это означало только, что в душе у него, как граната, лопнул шарик злости. Он не изменил тона, только пальцы на бинокле побелели.
– А тут вы и ошибаетесь. Потому что всё может отменить даже не часовая, а минутная стрелка – вас, меня, вообще весь мир. Вы же начинали штурманом и знаете, что такое время?
Коколия с опаской посмотрел на Академика. Был в его детстве на пыльной набережной южного города страшный сумасшедший в канотье, что бросался к отдыхающим, цеплялся за рукав и орал истошно: «Который час? Который час?»
– Видите ли, старший лейтенант, есть случаи, когда день-два становятся дороже, чем судьба сотен людей. Это такая скорбная арифметика, но я говорю об этом цинично, а вот Фетин будет говорить вам серьёзно. Вернее, он будет не говорить вам, а приказывать.
– Можно, конечно, приказывать, но меня ждут восемь транспортов и танкер, у которых нет ледокола.
– А меня интересуют немецкие закладки, которые стоят восьмидесяти транспортов! – и Академик дал понять, что сказал и так слишком много.
Коколия хотел было спросить, что такое «закладки», но передумал.
Разговор сдулся, как воздушный шарик на набережной – такой шарик хотел в детстве Серго Коколия, да так ни от кого и не получил.
Они молчали, не возобновив разговор до вечера. Академик только улыбался, и усатый вождь с портрета в кают-компании тоже улыбался (хотя и не так весело, как Академик).
Под вождём выцвел лозунг белым на красном – и Коколия соглашался с ним: да, правое, и потому всё будет за нами. Хотя сам он бы повесил что-то вроде «Делай, что должен, и будь, что будет».

Академик действительно чуть не проговорился. Всё в нём пело, ощущение свободы не покидало его. Свобода была недавней, ворованной у мирного времени.
Война выдернула Академика из угрюмой местности, с золотых приисков.
И теперь он навёрстывал непрожитое время. А навёрстывать надо было не только глотки свободного, вольного воздуха, но и несделанное главное дело его жизни.
Гергард фон Раушенбах, бежавший из Москвы в двадцатом году, успел слишком много, пока его давний товарищ грамм за граммом доставал из лотка золотой песок.
И теперь они дрались за время. Время нужно было стране, куда бежал Гергард фон Раушенбах, и давняя история, начавшаяся в подвале университета на Моховой, дала этой стране преимущество.
У новой-старой родины фон Раушенбаха была фора, потому что пока Академик мыл чужое золото одеревеневшими руками, фон Раушенбах ставил опыты, раз за разом улучшая тот достигнутый двадцать лет назад результат.
И теперь одни могли распоряжаться временем, а другие могли только им помешать.

Настал странный день, когда ему казалось, что время замёрзло, а его наручные часы идут через силу.
Коколия понял, что время в этот день остановится, лишь только увидел, как из тумана слева по курсу сгущается силуэт военного корабля.
На корабле реял американский флаг – но это было обманкой, враньём, дымом на ветру.
Ему читали вспышки семафора, а Коколия уже понимал, что нет, не может тут быть американца, не может. Незнакомец запрашивал ледовую обстановку на востоке, но ясно было, что это только начало.
Академик взлетел на мостик – он рвал ворот рукой, оттого шея Академика казалась ещё более костлявой.
Он мычал, глядя на силуэт крейсера.
– Сейчас нас будут убивать, вот, – Коколия заглянул Академику в глаза. – Я вам расскажу, что сейчас произойдёт. Если мы выйдем в эфир, они накроют нас примерно с четвёртого залпа. Если мы сейчас спустим шлюпки, не выйдя в эфир, то выживем все.
А теперь, угадайте, что мы выбираем.
– Мне не надо угадывать, – сказал хмурый Академик. – Довольно глупо у меня вышло – хотел ловить мышей, а поймался сам. Мне не хватило времени, чтобы сделать своё дело, и ничего у меня не получилось.
– Это пока у вас ничего не получилось – сейчас мы спустим шлюпку, и через двадцать минут, когда нас начнут топить, мы поставим дополнительную дымовую завесу. Поэтому лично у вас с вашим Фетиным и частью ваших подчинённых есть шанс размером в двадцать минут. Если повезёт, то вы выброситесь на остров, он в десяти милях.
Но, честно вам скажу, мне важнее восемь транспортов и танкер…

Он просмотрел в бинокль на удаляющуюся шлюпку.
– Матвей Абрамович, – спросил Коколия помполита. – Как вы думаете, сколько продержимся?
– Час, я думаю, получится. Но всё зависит от Аршбы и его машины – если попадут в машинное отделение, то всё окончится быстрее.
– Час, конечно, мало. Но это хоть что-то – можно маневрировать, пока нам снесут надстройки. Попляшем на сковородке…
Коколия вдруг развеселился – по крайней мере, больше не будет никакого отвратительного спирта и полярной ночи. Сейчас мы спляшем в последний раз, но главное, чтобы восемь транспортов и танкер услышали нашу радиограмму.
Это было как на экзамене в мореходке, когда он говорил себе: так или иначе, но вечером он снова выйдет на набережную и будет вдыхать тёплое дыхание тёплого моря.
Коколия вздохнул и сказал:
– Итак, начинаем. Радист, внимание: «Вижу неизвестный вспомогательный крейсер, который запрашивает обстановку. Пожалуйста, наблюдайте за нами». Наушники тут же наполнились шорохом и треском постановщика помех.
Семафор с крейсера тут же включился в разговор – требуя прекратить радиопередачу.
Но радист уже отстучал предупреждение и теперь начал повторять его, перечисляя характеристики крейсера.
«Пожалуй, ничего другого я не смогу уже передать», – печально подумал Коколия.
И точно – через пару минут ударил залп орудий с крейсера. Между кораблями встали столбы воды.
«Лёд», набирая ход, двигался в сторону острова, но было понятно, что никто не даст пароходу уйти.
Радист вёл передачу непрерывно, надеясь прорваться через помехи – стучал ключом, пока не взметнулись вверх доски и железо переборок и он не сгорел вместе с радиорубкой в стремительном пламени взрыва.
И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.
Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном – капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта с дыркой в животе и перебитой ногой.
Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмёт пальцы плена на его горле.

Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:
– Вы теперь – Аршба, запомните, командир, вы – Аршба, старший механик Аршба.
И вот он лежал у стальной переборки на чужом корабле и пытался заснуть – но было так больно, что заснуть не получалось.
Тогда он стал считать все повороты чужого корабля – 290 градусов, и шли два часа тридцать минут, потом доворот на десять градусов, три часа… Часы у него никто не забрал, и они горели зелёным фосфорным светом в темноте.
Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день – пока не услышал колокол тревоги.

То капитан Григорьев заходил на боевой разворот – сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмёрке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.
Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью – так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.
И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолёта, к себе – но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.
В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом – и самолёт, заваливаясь вбок, ушёл прочь.
Тогда вновь началось время считалочки – один час на двести семьдесят, остановка – тридцать минут…
Потом Коколия потерял сознание – он терял его несколько раз – спасительно долго он плыл по чёрной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счёта: 290, 2, 10, 3…
И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах – чужих бинтах.
Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мёртвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.
Мёртвый Коколия (или живой Аршба – он и сам иногда не мог понять, кто мёртв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро – он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек – но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.
Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рёв танка, что снёс ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал – за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слёз, и пошёл выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошёл фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.

Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.
Иногда он вспоминал чёрную полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколия начинала бить крупная дрожь – и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после неё. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.
Иногда до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов – тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, что легли в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко – ему не нравились ледяные пустыни и чёрная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.

Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.
Человек в дорогом мятом плаще шёл прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поимённо и составляя специальный список.
В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин – только от брови к уху шёл у гостя безобразный белый шрам.
Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.

Дело у Коколия, как и прежде, было одно – подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе. Он не стал заходить в своё одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья и сунул её в кирзовый портфель вместе с лавашом.
Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.
Его спутник нервничал – отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чём. А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щеку.
Самолёт приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны Коколия вновь увидел Академика.
Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату – таких стариков Коколия видел только в горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но всё же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел – в тех местах за ушами, где ещё сохранились волосы.
Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина: теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то, как школьник.
Вот Академик бросил слово, и откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолёте, и винты пели нескончаемую песню: «Не зарекайся, Серго, ты вернёшься туда, куда должен вернуться, вернёшься, даже если сам этого не захочешь».
На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного лётчика. Коколия опознал в нём давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком – форма без погон на нём была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.
Коколия спросил лётчика, нашёл ли он жену, которую так искал в сорок втором, но лётчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто с ним заговорил призрак.
Моряка и лётчика расспрашивали вместе и порознь – заставляя чертить маршруты их давно исчезнувших под водой самолёта и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере – скорее с ними говорили как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.
Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении – хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.
В паузе между расспросами Коколия спросил о судьбе рейдера. Оказалось, его утопили англичане за десять дней до окончания войны. Английское железо попало именно туда, куда звал его раненый Коколия, – только с опозданием на три года. Судовой журнал был утрачен, капитан крейсера сидел в плену у американцев.
Какая-то тайна мешала дальнейшим разговорам – все упёрлись в тайну, как останавливается легкий пароход перед лёдяным полем.
Наконец, Академик сознался – он искал точку, куда стремился немецкий рейдер, и точка эта была размыта, непонятна, не определена. Одним желанием уничтожить конвой не объяснялись действия немца – что-то в этой истории было недоговорено и недообъяснено.
Тогда Коколия рассказал Академику свою полную животной боли считалочку: 290 градусов – два часа, 10 градусов – три. Считалочка была долгой, столбики цифр налезали один на другой.
На следующий день они ушли в море на сером сторожевике, и Коколия стал вспоминать все движения немецкого рейдера, которые запомнил в давние бессонные дни.
Живот снова начал болеть, будто в нём поселился осколок, но он точно называл градусы и минуты.
– Точно? – переспрашивал Академик. И Коколия отвечал, что нет, конечно, не точно.
Но оба знали, что – точно. Точно – и их ведёт какой-то высший штурман, и проводка сделана образцово.
Коколия привел сторожевик точно в то место, где он слышал журчание воды и тишину остановившихся винтов крейсера.
Сторожевик стал на якорь у таймырского берега.

Они высадились вместе со взводом автоматчиков. Фетин не хотел брать хромоногого грузина с собой, но Академик махнул рукой – одной тайной больше, одной меньше.
Если что – всё едино.
От этих слов внутри бывшего старшего лейтенанта поднялся не страх смерти, а обида. Конечно – да, всё едино. Но всё же.
Они шли по камням, и Коколия пьянил нескончаемый белый день, пустой и гудящий в голове. За скалами было видно огромное пустое пространство тундры, смыкающейся с горизонтом.
Группа повернула вдоль крутых скал и сразу увидела расселину – действительно незаметную с воздуха, видную только вблизи.
Здесь уже начали попадаться обломки ящиков с опознавательными знаками кригсмарине и прочий военный мусор. Явно, что здесь не просто торопились, а суетились.
Дальше, в глубине расселины, стояло странное сооружение – похожее на небольшой нефтеперегонный завод.
Раньше оно было скрыто искусственным куполом, но теперь часть купола обвалилась. Теперь со стороны моря были видны длинные ржавые колонны, криво торчащие из гладкой воды.
Тонко пел свою песню в вышине ветряной двигатель, но от колонн шёл иной звук – мерный, пульсирующий шорох.
– Оно? – выдохнул Фетин.
Академик не отвечал, пытаясь закурить. Белые цилиндры «Казбека» сыпались на скалу, как стреляные патроны.
– Оно… Я бы сказал так – забытый эксперимент.
Фетин стоял рядом, сняв шапку, и Коколия вдруг увидел, каким странно-мальчишеским стало лицо Фетина. Он был похож на деревенского пацана, который, оцарапав лицо, всё-таки пробрался в соседский сад.
– Видите, Фетин, они не сумели включить внешний контур – а внутренний, слышите, работает до сих пор. Им нужно было всего несколько часов, но тут как раз прилетел Григорьев. К тому же они уже потеряли самолёт-разведчик, и, как ни дёргались, времени им не хватило.
Академик схватил Коколия за рукав, старик жадно хватал воздух ртом, но грузину не было дела до его путаной истории.
Фетин говорил что-то в чёрную эбонитовую трубку рации, автоматчики заняли высоты поодаль, а на площадке появились два солдата с миноискателями. Все были заняты своим делом, а Коколия стремительно убывал из этой жизни, как мавр, сделавший своё дело, которому теперь предписано удаление со сцены.
Академик держал бывшего старшего лейтенанта за рукав, будто сумасшедший на берегу Чёрного моря, тот самый сумасшедший, что был озабочен временем:
– Думаете, вы тут ни при чём? Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов.
– Я не понимаю, что это всё значит, – упрямо сказал Коколия.
– Это совершенно не важно, понимаете вы или нет. Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов! Думаете, вы конвой прикрывали… Да? Нет, это просто фантастика, что вы сделали.
– Я ничего не знаю про фантастику. Мне неинтересны ваши тайны. За мной было на востоке восемь транспортов и танкер, – упрямо сказал Коколия. – Мой экипаж тянул время, чтобы предупредить конвой и метеостанции. Мы дали две РД, и мои люди сделали, что могли.
Академик заглянул в глаза бывшему старшему лейтенанту как-то снизу, как на секунду показалось, подобострастно. Лицо Академика скривилось.
– Да, конечно. Не слушайте никого. Был конвой – и были вы. Вы спасли конвой, если не сказать больше, вы предупредили всё это море. У нас встречается много случаев героизма, а вот правильного выполнения своих обязанностей у нас встречается меньше. А как раз исполнение обязанностей приводит к победе… Чёрт! Чёрт! Не об этом – вообще… Вообще, Серго Михайлович, забудьте, что вы видели, – это всё не должно вас смущать. Восемь транспортов и танкер – это хорошая цена.

Уже выла вдали, приближаясь с юга, летающая лодка, и Коколия вдруг понял, что всё закончилось для него благополучно. Сейчас он полетит на юг, пересаживаясь с одного самолёта на другой, а потом окажется в своём городе, где ночи теплы и коротки даже зимой. Только надо выбрать какого-нибудь мальчишку и купить ему на набережной воздушный шарик.
Шлюпка качалась на волне, и матрос подавал ему руку.
Коколия повернулся к Фетину с Академиком и сказал:
– Нас было сто четыре человека, а с востока восемь транспортов и танкер. Мы сделали всё, как надо, – и, откозыряв, пошёл, подволакивая ногу, к шлюпке.



Извините, если кого обидел
Saturday, July 30th, 2016
12:15 am
История про то, что два раза не вставать


Не могу удержаться, и всё-таки ещё раз покажу общественности это изображение. Называется оно - "Бирюлёвские приплыли"
Для старых москвичей, так сказать.
Ну и просто для старых.


Извините, если кого обидел
Friday, July 29th, 2016
12:29 pm
История про то, что два раза не вставать
А вот кому про путешествия?
Вообще-то у меня вчера именины были, коие я провёл в ровном бездумном одиночестве, даже, по большей частью лёжа.
Но лета остался месяц и самое время отправится в странствия.
Надо сказать, что я-то путешествовать люблю до чрезвычайности, и оттого мотался по поверхности земли, как Колобок. Но больше во мне вызывают уважение люди, что занимаются туризмом не за свой, а за чей-то другой счёт.

Текст по ссылке - что-то вроде манифеста, но есть и второй текст:

Он говорит: «А я лежу и вспоминаю свои путешествия. Мы-то – не чета молодым, что шастают по земному шару взад-вперёд, сами не зная зачем. Посмотреть они хотят… Чего они хотят? Зачем им?
У нас в Управлении был один начальник, что жил в самолётах. Подписывал договора – то в Чили, то в Сингапуре. Нет, выбегал из аэропортов, ездил по чужим городам на такси, а зачем – объяснить не мог.
Я думаю, что это от страха смерти, старость меня дома не застанет, я в дороге, я в пути. Вместе на пенсию выходили, ну у него уже на каких-то тёплых островах был домик прикупленный, а у меня шесть суток под Шатурой, там, где гарью каждое лето тянет.
Он мне говорит: “Да ты в аду живёшь, под тобой пожар вечный”.
Я ему отвечал, что русскому человеку к аду не привыкать, оттого страха во мне нет.
Пόжил.
Сам много поездил – в Алжире порт строил и во Вьетнаме налаживал, но больше, конечно, на Севере работал.
Я-то путешествовал по казённой надобности – на кораблях под красным флагом.
Море и берег, то есть портовые сооружения.
Ведь что остаётся от путешественника? Не фоточки эти ваши дурацкие, не хвастовство закрашенной картой мира. Не бутылки из аэропортов.
Слова одни и остаются.
Наши путешествия обрастают памятью, как днище корабля обрастает ракушками. Время счищает её, как рабочие в доках.
И всё наново.
А ты мне тут рассказываешь про скидки и каких-то, прости Господи, лоукостеров.
Я тебе про лобстеров, могу рассказать, да не хочу.
Нет, не надо никуда летать.
Кто не может жизнь понять на шести сотках, то её с твоими лоукостерами не поймёт, хоть каких десятиногих не ешь».


Сам манифест - тут.


Извините, если кого обидел
[ << Previous 20 ]
About LiveJournal.com